front3.jpg (8125 bytes)


- Что же, папенька, царица-то неужто не велела отобрать?

- Дурак! Разве она может против закона? Нет пустопусторожней земли - и

нет. Она уж ему в Полтавской губернии тысячу душ пожаловала в отместку.

- А за какие заслуги ему награда такая вышла? - спросил Николай.

- Руками подковы ломал-с, - с ядовитою усмешкой пискнул Агей Данилыч.

- Был город Измаил, Юрий Николаич город Измаил в полон брал, -

внушительно сказал Мартин Лукьяныч, искоса поглядев на конторщика.

- Город Измаил с отменно жестокого приступа светлейший князь Александр

Васильевич Суворов-Рымникский победил, - отчеканил Агей Данилыч, - это,

ежели хотите знать, и у Волтера описано.

- Ну, уж ты, Дымкин, известный фармазон, - с неудовольствием ответил

Мартин Лукьяныч и стал спускаться с кургана. Николай нарочно отстал,

приблизился к Агею Данилычу и вполголоса спросил:

- Что вы сказали, Агей Данилыч, что подковы ломал? Неужто награждали за

это?

- Подите у папеньки спросите. Все узнаете - скоро состаритесь.

- Ну, пожалуйста, голубчик Агей Данилыч, скажите, пожалуйста. Придет

лето, я с вами на перепелов буду ходить. Ей-богу, буду ходить.

Агей Данилыч смилостивился и шепотом что-то такое стал рассказывать

Николаю, отчего у того полуоткрылись от изумления губы и он с совершенно

новым чувством, широкими, любопытными глазами посмотрел на расстилающийся

перед ним простор вплоть до едва синеющего Лисьего Верха, А Агей Данилыч

самодовольно и язвительно ухмылялся и постукивал указательным перстом о

березовую тавлинку, приготовляясь захватить здоровенную понюшку смешанного

с золою и толченым стеклом табаку.

- Мартин Лукьяныч - вдруг вскрикнул староста Ивлий, зорко всматриваясь

в степь, - ведь это, никак, галманы шляются?! Беспременно они сурков ловят.

- Так и есть. Ну-ко, догоняй их, анафемов!

Староста Ивлий пригнулся к самой шее лошади и пустил ее вскачь,

размахивая локтями и биркой. Видно было, как он остановил людей, ехавших

целиком по степи. Подъезжал рысцой и Мартин Лукьяныч с остальными. На

самодельных дрожках сидел с мешком, в котором копошилось что-то живое, и с

одностволкой за плечами молодой малый в кафтане с растерянным и

перекосившимся от испуга лицом. Другой, рыжебородый, здоровый однодворец в

белой льняной рубахе с красными ластовицами, вырывал с выражением какой-то

угрюмой злобы вожжи из рук старосты Ивлия и ругался. Огромный косматый

битюк спокойно стоял в оглоблях. Мартин Лукьяныч, как только увидал ссору,

внезапно побагровел, сделал какое-то зверское.

исступленное лицо и с грубыми ругательствами помчался к рыжебородому

однодворцу.

- Чего ты, болван, смотришь? - заревел он на Ивлия. - Бей его! - И,

замахнувшись что есть силы, начал хлестать рыжебородого нагайкой по лицу и

по чем попало.

Тот бросил вожжи, схватил Ваську под узцы и, как-то рыча от боли и

отчаяния, стал тянуть его к себе.

- Бей!.. Що ж, бей!..- хрипло кричал он. - Бей, душегубец!

Староста Ивлий старался попасть биркой по рукам однодворца и

дребезжащим голоском повторял:

- Брось, окаянный, поводья! Говорят тебе - брось!

Наконец Мартин Лукьяныч опустил нагайку и подъехал к молодому малому.

- Что в мешке? - спросил он, задыхаясь от гнева и усталости.

- Сурки, ваше степенство, - пролепетал тот белыми, как мел, губами.

- Сурки? А вот я тебе покажу!

И Мартин Лукьяныч, наклонившись с седла, ударом кулака сшиб щапку с

малого и, уцепившись за волосы, стал его таскать. Малый покорно вертел

головою по направлению Мартин Лукьянычевой руки. Рыжебородый стоял в

стороне, размазывая подолом кровь по лицу, и отчаянно ругался.

- Дьявол толсторожий!.. Ишь, мамон-то набил, брюхатый черт! Твой он, що

ль, зверь-то? Все норовите захватить. Подавишься, не проглотишь... Погоди

ты, пузан, появись у нас на селе... я тебе; рано морду-то исковыряю...

Погоди, кровопивец!

На него никто не обращал внимания.

- Выпусти! - скомандовал Мартин Лукьяныч.

Малый с торопливостью развязал мешок и тряхнул им.

Сурки, прихрамывая, отбежали в степь.

- Анафемы бесчеловечные, - сказал управитель, посмотрев на ковыляющих

сурков, - где капканы?

- В стогу спрятали, ваше степенство, в Сидоркиной окладине.

- Смотрите у меня другой раз! - пригрозил Мартин Лукьяныч и поехал

прочь. Руки его дрожали, губы тряслись. Рыжебородый схватил вожжи, сел и

погнал своего битюка. Долго было видно, как он обращал по направлению к

кучке верховых свое окровавленное лицо и с каким-то заливающимся визгом

угрожал кулаками. На его белой Спине пестрели черные полосы от нагайки.

Молодой малый скреб горстью в голове и сбрасывал наземь волосы.

- Зачем же эдак бить, Агей Данилыч? - шепотом проговорил Николай,

стараясь удержать трясущуюся сиг волнения нижнюю челюсть.

- А необразованного человека нельзя не бить, если вы хотите знать, -

равнодушно сказал Агей Данилыч и, приложив палец к левой ноздре,

высморкался из правой. - Искони веков, сударь мой, неучей били. - Он

приложил теперь палец к правой ноздре и высморкался в левую.

- Но все ж таки эдак нельзя, - упрямо повторил Никалай и отъехал от

конторщика.

Старый Ивлий был совершенно доволен. Во-первых, потому, что он первый

заметил контрабанду, а во-вторых, что вместе со всеми "барскими" разделял

презрительное и высокомерное отношение к однодворцам. Такое отношение

высказывалось в то время во всем: барские не упускали случая посмеяться

над однодворцами и передразнить их говор: кого и чаго вместо "ково" и

"чево", що вместо "што", - поглумиться над их манерой одеваться: толсто

навертывать онучи, носить широчайшие, с бесчисленными складками сапоги,

кафтан с приподнятыми плечами и высоким воротом, уродливые кички и паневы

у баб. По праздникам барские и однодворцы не ездили друг к другу. Даже в

церкви норовили становиться отдельно. Почти не было примеров, чтобы

барскую девку отдавали за однодворца или однодворку за барского. Одним

словом, походило на то, что живут рядом иноплеменники и питают друг к

другу настоящее враждебное чувство. Вот почему суровая политика "усадьбы"

в отношении к однодворцам находила полнейшее сочувствие в деревне и

староста Ивлий был совершенно доволен.

- Что за народ? - отрывисто спросил Мартин Лукьяныч, указывая вдаль

нагайкой.

- Это-с наши мужики землю делят, - ответил староста Ивлий.

Мартин Лукьяныч молча повернул туда.

Большая топла крестьян, видимо, волновалась и находилась в необычайной

ажитации. Из сплошного шума вырывались пронзительные и тонкие фальцеты,

густые басы, задорно дребезжащий бабий голос. Впрочем, баба была всего

одна, и главным-то образом из-за нее и шел такой шумный говор. Когда

подъехал управитель, все сразу смолкли и один за другим сняли шапки.

Только баба успела произнести еще несколько необыкновенно задорных слов.

Это была полная, румяная, разбитная солдатка Василиса, с черными

плутовскими глазами и с беспрестанно повиливающей поясницей.

При взгляде на нее Мартин Лукьяныч, и без того сердитый, еще более

насупился. Он приподнял картуз и процедил "здрасте", на что последовал гул

приветствий. Тем временем староста Ивлий бочком подъехал к толпе и,

опасливо взглянув на Мартина Лукьяныча, шепнул возле стоящему старику:

- Зачем Василису-то при-несло? Смотрите, в гнев не введите: серчает

страсть!

Старик тотчас же нырнул в толпу, и там и сям тихо и возбужденно

заговорили:

- За Гараськой блюдите... Гараську, дьявола, наперед не пускайте!..

Сердит!.. Василиску-то дерните... Ах, пропасти на нее нету!

- Ты зачем здесь? - спросил Мартин Лукьяныч Василису.

- Что ж, Мартин Лукьяныч, - бойко затараторила баба, успевшая плутовски

подмигнуть Николаю, отчего тот покраснел и отъехал за толпу, - доколе же

без земли-то мне оставаться? Ужели мужик-то мой обсевок в чистом поле?

Чать, гнули, гнули хребты-то на господ, а тут до чего довелось - и

земельки не дают. То ли мы воры какие, то ли нашей заслуги не было? Всему

миру землю даешь, а мне - на поди, ни пядени! не, чать, с детьми-то малыми

пить-есть надо, Мужик на службе, не родимца ему там делается, а я - все

равно что вдова вся тут!

Она таким бесстыдным движением подалась вперед и так приподняла

некоторую принадлежность костюма, что блйзстоявшие старики опустили глаза,

а по лицам молодых пробежало нечто вроде одобрительной улыбки.

- Староста, - крикнул Мартин Лукьяныч, - зачем она здесь?

Выступил тщедушный седенький старичок с медною медалью на груди и с

заплатанным треухом в руках.

- Вот пришла, отец, - прошамкал он, улыбаясь деснами. - Мы говорили:

зачем? Сказано: нет тебе земли. Ну, она приволоклась. "Подайте, говорит,

мою часть". А какая ее часть? Ведь от твоей милости прямо сказано, чтоб не

давать.

Вдруг черноволосый, румяный, с блестящими белыми зубами молодой мужик,

до сих nog. стоявший позади, решительно надвинул картуз на голову и начал

расталкивать локтями стариков, употреблявших все усилия, чтобы оттеснить

его в толпу...

- Куда, леший, прешь? - заговорили со всех сторон вполголоса. - Уймись!

Осадите его, старички! Дядя Арсений, чать, ты - отец, наступи ему на

язык-то, больно длинен!.. Картуз-то сними оглашенный!..

- Остынь, Гараська!.. Тебе говорю, остынь! - сказал дядя Арсений,

хватая Гараську за полы.

- Не тронь, батюшка, не глупее других! - огрызнулся тот и, сразу подняв

голос до крика, набросился на старосту: - Как ты можешь так рассуждать?

Какой ты после этого миру слуга, старый черт? Тебе какое дело, что

управитель сказал?.. Барыня землю всему миру сдает, а уж это дело наше,

кому какую часть на жребий положить...

Мы на миру все равны. Ах ты, продажная твоя душа!

- Может, сколько на них горбы-то гнули! - подхватила Василиса, в свою

очередь наступая на старосту. - Что твои снохи в конторе полы моют, так ты

и виляешь нашим-вашим?.. Я твоей Акульке еще рано глаза-то выцарапаю...

Ты, старый паралик, за какие такие дела трескаешь чай в конторе?

- Ну, будя теперь война! - пробормотал староста Ивлий и укоризненно

помотал головой на мужиков.

- Ребята, гоните ее в три шеи, - насильственно спокойным голосом сказал

Мартин Лукьяныч.

Поднялся невообразимый шум. Василису схватили под руки и поволокли из

толпы. Она отбивалась - и пронзительно визжала.

- Митревна, Митревна, - сказал ей староста Ивлий, -уверившись, что

Мартин Лукьяныч не смотрит в его сторрну, - ты хоть мир-то пожалей!

Одни кричали на Гараську, другие - на его отца, беспомощно разводящего

руками.

- Эка барин выискался! - горланил Гараська, размахивая руками, но

избегая, однако, смотреть на Мартина Лукьяныча. - Авось крепостных-то

теперь нету!

Мартин Лукьяныч подозвал Ивлия, что-то сказал ему и, махнув конторщику

и Николаю, уехал с ними-. Суматоха стихла; все мало-помалу успокоились.

Гараська в картузе набекрень сидел, поджавши под себя ноги, и, злобно

посмеиваясь, крутил цигарку; красный платок Василисы виделся далеко по

дороге в деревню...

Но тут староста Ивлий объявил, что Гараськиному отцy, Арсению

Гомозкому, земли давать не приказано. Вновь поднялся страшный шум.

Гараська вскочил и закричал еще яростнее, чем прежде. Дядя Арсений совсем

растерялся.

Проехав версты две шагом, Мартин Лукьяныч пришел в себя и совершенно

успокоился.

- Эка народец! - выговорил он.

- Избаловались, если хотите знать, - пискнул Агей Данилыч. - А! Какое

слово сказал: "Крепостных теперь нету!" Лучше было, дурак, лучше было.

Заботились о тебе, о дураке!

- Да что он за солдатку-то вступается? Ему-то что?

- Тут, папенька, кажется, роман, - робко сказал Николай.

- Гм... Ну, ничего, пускай их без земли останутся.

Экой грубиян! Ведь, по-прежнему, что с ним, с эдаким, делать? Один

разговор - в солдаты.

- Он, папаша, очень уж работник хороший: когда на покосе, всегда первым

идет. Или скирды класть... ужасно ловко верха выводит.

Мартин Лукьяныч промолчал на это и немного спустя сказал:

- Дай-ка закурить, Николя! Агей Данилыч, ты нонче приготовь-ка список,

кому овес сеять, - завтра надо, господи благослови, и повещать. Фу,

благодать какая стоит!

Около сада, на обширном лугу вилась кольцом плотно убитая дорожка. Это

была так называемая "дистанция"

для испытания рысистых лошадей. В самом центре круга стояла беседка. На

ее ступеньках сидел теперь, опираясь подбородком на костыль и задумчиво

смотря вдаль, конюший Капитон Аверьяныч.

Мартин Лукьяныч слез с седла и подошел к нему. Они пожали друг другу

руки. Слезли затем с лошадей и Агей Данилыч с Николаем. Тому и другому

Капитон Аверьяныч протянул указательный палец левой руки.

- Как дела? Овес гожается сеять? - спросил он.

Мартин Лукьяныч сказал и тоже сел на ступеньку

беседки. Агей Данилыч и Николай стояли и держали лошадей.

- Ну, а у вас что? - спросил Мартин Лукьяныч.

- Да что, Варфоломеева прогнить придется. Какие с ним призы!

- Я давно вам говорил. Как же теперь быть?

- Слышно, что Ефим от Воейкова отошел. Груб он и часом пьет, но по

крайности дела своего мастер. Придется послать за ним.

- Что ж, пошлем. Эдак, значит, в июне не поведем, Кролика в Хреновое?

- Куда поспеть! К лошади нужно примениться. Я уж давно заметил - Онисим

ему ход скрутил. С начала зимы прикидывали шесть минут десять секунд, а

потом гляжу - шесть минут восемнадцать секунд. Что бог даст на тот год,

пятилетком.

- Ну что ж, пошлем за Ефимом, а на тот год, даст бог, и оберем призы. Я

давно вам говорил, что Онисим - дрянь.

Все помолчали.

- Вот ты, фармазон, говоришь: бога нет, - сказал конюший Агею Данилычу,

- а смотри, велелепие какое... Что есть красно и что есть чудно! - и он

неопределенно махнул рукою в пространство.

- Это натура, ежели хотнте знать, - ответствовал Агей Данилыч,

язвительно улыбаясь, - для невежества оно точно оказывает богом, но это

суть натура-с, сударь мой.

- Дура! - отрезал Капитон Аверьяныч.

Все засмеялись.

Перед вечером во флигель к управителю пришел Арсений Гомозков с сыном

Гараською. Мрачно нахмуренного и кусающего себе губы Гараську он оставил в

сенях, а сам явился перед Мартином Лукьянычем, долго молил его и валялся у

него в ногах. Наконец вышел в сени, умоляющим шепотом что-то долго-долго

говорил с Гараськой и вместе с ним вошел опять в комнаты. Тем временем

Мартин Лукьяныч послал за чем-то Николая к Фелицате Никаноровне, кухарку

Матрёну отправил за мукою на мельницу я остался один. Гараська как вошел,

так и остановился у порога. Вид у него был угрюмый и жалкий.

- Вот что хочешь, то и делай с ним, Мартин Лукьяяыч, - сказал Арсений,

по своей привычке беспомощно разводя руками, - а мы тебе не супротивники.

Мартин Лукьяныч, не глядя на Гараську, сказал:

- Ну, что ж с ним толковать? Возьми вон в кухне веник. Там из лозинок

есть. Пускай ложится...

Арсений торопливо вышел. Гараська, стараясь удержать нервную дрожь и

всхлипывания в горле, начал раздеваться.

Вечером в контору пришли "за приказанием" староста Ивлий, старший

ключник Дмитрий, овчар, мельник ц садовник. Агей Данилыч записал дневную

выдачу и приход продуктов. Мартин Лукьяныч ходил по конторе, заложивши

руки за спину, и задумчиво курил папироску, выпуская дым колечками. На

завтра все было приказано.

- Да, я и забыл, - вдруг останавливаясь, сказал он старосте, - пусть

Арсению жеребий положат. Сколько он записал под яровое?

- Три десятины-с.

- Ну, пусть. Ступай с богом.

- Там мужики к вам пришли, - доложил мельник Демидыч, оглянувшись на

дверь.

- Что там? Здрасте. Что вам нужно?

Вошли мужики, в том числе и Арсений Гомозков.

- К вашей милости, Мартин Лукьяныч; пожалуй нам овсеца взаймы.

Обсеяться нечем. Кое на подушное продали, кое в извозе, а год, сам знаешь,

какой был. Заставь бога молить.

- Агей Данилыч, хватит-у нас овса до нового урожая?

Конторщик отвечал утвердительно.

- Сколько же вам?

- Да нам бы вот, коли милость ваша, по три четверти на двор. Дядя

Арсений, тебе сколько?

- Мне - пять, Мартин Лукьяныч, - неуверенным и робким голосом сказал

Арсений, - мне без пяти четвертей делать нечего. Не обессудьте.

- Ну что ж?.. Отпусти, Дмитрий. Запиши, Агей Данилыч, в книгу.

Смотрите.только - к покрову отдать! Ступайте с богом.

Ночью собиралась первая гроза, и где-то вдали неясно грохотал гром.

Крепким и мирным сном спала усадьба. На мельнице лениво и тоже как будто

спросонья шумела вода, пущенная мимо колес. Один Николай не спал. Долго он

ворочался на своей постели и"беспокойно прислушивался. Разные мысли лезли

ему в голову: о том, что нехорошо до крови бить людей, о том, что у него

новые сапоги, что Агей Данилыч верит вместо бога в какую-то "натуру" и что

Гардении пожалован вовсе не за город Измаил... А посреди этих

беспорядочных мыслей- грезился ему захватывающий степной простор, звенели

в ушах журавлиные крики и трели жаворонка, мелькало смуглое лицо Груньки

Нечаевой и что-тосладкое, счастливое, томительное стесняло грудь и

вызывало на глаза странные, беспричинные слезы.

На другой день привезли почту. Конюший ждал письмат от сына и еще

задолго до возвращения нарочного пришел к управителю. Но оказались только

газеты да письмо Фелицате Никаноровне от барыни. Капитон Аверьяныч вдруг

сделался мрачен, начал поскрипывать зубами и гудеть...

Мартин Лукьяныч в свою очередь беспокоился: ему было"

странно и неприятно, что барыня написала одной толькоэкономке. "Не

гневаются ли? Не дошли ли до них какие-нибудь кляузы?" - думал он. Послали

с письмом Агея Данилыча и нетерпеливо ждали, нет ли чего нового и важного,

Фелицата Никаноровна не замедлила прибежать, - она всегда ходила какою-то

кропотливою мелкою рысцой. Это была маленькая тщедушная старушка, в

темненьком платьице, с живыми движениями и прозрачно-желтым в мельчайших

морщинках лицом. В ее руках белелось уже распечатанное иг прочитанное

конторщиком письмо от барыни. Истово перекрестившись на образа, она

поздоровалась, села и внезапна всхлипнула.

- Или что нехорошее пишут, Фелицата Никаноровна? - тревожно спросил

Мартин Лукьяныч.

- Что!.. Видно, и нонешнее лето не приведет создательгоспод повидать, -

сказала Фелицата Никаноровна. - Лизавета Константиновна захворали.

Управитель в значительной степени успокоился: это не касалось хозяйства.

- Что с ними приключилось? - спросил он, делая участливое лицо.

- Пишут их превосходительство: незапно, иезапно стряслось. Всё думали в

деревню, ан доктор в Италию посылает.

Подробно-то не описывают, - ну, а видно, сколь обеспокоены. Тут и вам,

батюшка, есть местечко: недосужно писать-то в особицу, очень грустят. Еще

бы, господи! Барышня на выданье, только женишка бы подыскать, - да разве

станет за ними дело? - а тут этакое произволение!

Она вынула платок, свернула его комочком и вытерла свои слезящиеся

глазки.

- Очень уж докторам вверились, - заметил Марти"

Лукьяныч, благоговейно погружаясь в чтение письма.

Он теперь совершенно успокоился: объяснилось и то, почему барыня не

написала ему отдельно.

- А как же наукам не верить? - выговорил Капитон Аверьяныч, из гордости

не решавшийся спросить, нет ли чего о сыне. - Ученому человеку нельзя не

верить. Вот хотя бы взять Ефрема Капитоныча...

- Ну, батюшка, ты уж лучше не говори про своего самовольника! -

встрепенулась Фелицата Никаноровна, и дааке румянец проступил на ее

крошечном личике. - Хорош!

Куда хорош! Послушай-ка, что госпожа-то пишет.

- Что такое? - спросил Капитон Аверьяныч, напрасно "стараясь придать

равнодушное выражение внезапно дрог"увшему лицу.

- Как же! Заботятся о нем, их превосходительство комнату ему приказали

отдать... Да не подумайте, Мартин Лукьяныч, какую-нибудь комнату,

гувернерскую! (Ричардуто, слава богу, прогнали!) Мало того, смилостивились

и в харчах: позволили с кастеляншей за одним столом кушать.

И вдруг едет к нему Климон Алексеич, - самого дворецкого изволили

послать! - а твой дебошир чуть не в шею его!

Я бы, говорит, наплевал. Каково вам это покажется?

Капитон Аверьяныч, в свою очередь, успокоился: ему представилось, что

он услышит что-нибудь ужасное.

- Ну, уж и в шею! - проговорил он недоверчиво. - Нукось, прочитайте,

Мартин Лукьяныч, что он там натворил?

Управитель прочитал.

Татьяна Ивановна действительно извещала, что Ефрем отринул предложение,

имел дерзость ответить, что в милостях не нуждается, но о Климоне

Алексеиче писал только, что Ефрем невежливо обошелся с ним.

- Невежливо обошелся, а вы говорите - в шею! Само собою, - гордец; не

будь он студент императорской академии, конечно, следовало бы всыпать

горячих. Но вот, подикось, - достиг! Своим умом добился. Года три-пройдет,

отец-то мужик останется, а он - эва! - дворянин. Не таковский Ефрем

Капитоныч. Коли уж драть, надо было сыздетства в это вникнуть, а уж в

императорскую академию влез - поздно.

Капитон Аверьяныч высказал это, как будто осуждая сына, но в его голосе

и в выражении лица сквозило тайное удовольствие, и Фелицата Никаноровна

полнейшее право имела подумать: "Ты и сам-то такой же самонадеянный!"

Мартин Лукьяныч дочитал письмо и, бережно сложив его, возвратил

Фелицате Никаноровне.

- Насчет конного заводу нет приказаний? - спросил конюший.

- Ничего, Капитон Аверьяныч, - ответил управитель. - Приказывают

лошадей не готовить, больше ничего.

Приезда не будет. Деньги велено высылать... как его, городто?

Дозвольте, Фелицата Никаноровна, на минуточку, - во Фло-рен-цию. Значит, в

Итальянское государство. Придется из Воронежа трансфертом.

Николай сидел тут же и сначала прислушивался, а потом стал развертывать

"Сын отечества" и просматривать фельетоны и то, что напечатано мелким

шрифтом. Он был рад, что господа не приедут. Правда, он только еще год как

жил с отцом, и, следовательно, узнать господ ему не была случая, но живя у

тетки, верстах в шестидесяти от Гарденина, ему приходилось приезжать к

отцу и гостить здесь, когда были господа, и он очень хорошо помнил то

чувства приниженности и опасливого настроения, которое овладевало тогда

усадьбою. Помнил, как отец водил его на поклон к господам, заставлял шагов

за двадцать от барскогодома снимать шапку, целовать ручку у генеральши,

почтительно вытягиваться и опять-таки снимать шапку при встрече с

барчуками и с барышней. Помнил, как отец и такой уважаемый и важный

человек, как Капитон Аверьяныч, стояли в вытяжку и с обнаженной головой не

только когда барыня говорила с ними, но когда просто проходила мимо, и как

при ее отъезде и приезде они раболепно целовали у ней ручку. Все это

Николаю, воспитанному на глухом и свободном от барского вмешательства

теткином хуторе, представлялось ужасно неприятным.

- Вот, папенька, пишут, как ведется хозяйство в Померании, - сказал

Николай, воспользовавшись тем, что в разговоре старших наступил перерыв.

- Ну, что же из этого! - с пренебрежением спросил Мартин Лукьяныч.

- Очень уж будто хорошо. Огромный доход, и все отлично делается. По

агрономии.

- Плюнь, брат! Все это вздор. Немчуришки хвастаться горазды, а в

газетах и рады пропечатать.

- Ох, уж подлинно, батюшка, что горазды, - воскликнула Фелицата

Никаноровна, - теперь подумаю: Ричарду прогнали, а Адольф Адольфыча

оставили... К чему?

То ли дело обоих бы, шаромыжников...

- Агрономы! - насмешливо выговорил Капито"

Аверьяныч. - Любопытно бы посмотреть на них без нашего-то хлеба. Жрали

бы эту... как ее?., вику, что ли? Воля была, сколько ведь этих агрономов

господа повыписали:

Павлов, Савельев... У Павлова какой завод изгадили, Савельев, спасибо,

вовремя догадался, разогнал. И ведь какую ораву! Павлов-то человек сорок,

кажется, махнул Г - Что ж, не в похвальбу сказать... Помните, Константин

Ильич, - царство им небесное! - произнес Мартии Лукьяныч, - как настаивали

из Саксонии немцев выписать? Из Саксонии немцев, а от Бутенопа машины. Не

надо, докладываю, ваше превосходительство! Извольте обождать, все

оборотится на прежнее. Куда тебе как горячились!

- Ан и оборотилось.

Мартин Лукьяныч с достоинством выпрямился.

- Могу похвастаться, - сказал он. - Говорят: потрашы, порубки,

воровство, грубость, неотработки... Верно. Но почему? Потому, что без ума.

По-моему, так: надо тебе сенокосу? - коси, сделай милость; скотину пустить

некула? - пускай куда угодно, лишь бы без вреда; пар, зеленя, жнива,

отава, ежели господский скот не нуждается, - пускай! Лесу мало? - вот тебе

хворост, вот тебе на всю деревню две десятины строевого каждогодно; земли

не хватает? - бери; у людей десять рублей тридцатка, у меня бери за семь.

Конечно, ежели ты достоин. Богачу Шашлову не дам и Василисе-солдатке не

дам. Платить нечем? - нe надо, в долг запишем, и притом без всяких

расписок.

Что же выходит? Та же старина-матушка. Пошлю повестить на барщину -

сколько нужно, столько и придут. Цеиу сам назначаю. Неисправностей

никаких, порубок нет, потрав нет, работа ни разу не стояла; что касательно

суда - ей-богу, до сих пор не знаю, как мировому прошенье написать. Зачем

же немцы, спрашивается? Почему - Бутеноп? Конечно, я не ровняю с прежним.

Но это потому, что грустно за них, анафемов. Теперь я как смотрю на.

мужика? Очень хладнокровно. А по-прежнему мне во всякую мелочь нужно было

вникнуть: и жену не бьет ли, и не пьянствует ли, и вовремя ли на своем

поле убрался, и почитает ли отца-мать. Словно за малым ребенком ухаживали.

Ну, что ж, не понравилось - как угодно. Наша изба с краю.

Капитон Аверьяныч одобрительно помычал, простился, ушел.

- Да, тяжело вольному человеку, - задумчиво выговорила Фелицата

Никаноровна, - сколько горестей! Вит Т?фрем. Будь крепостные, ну, отдали

его в Хреновое в коновальскую школу" кончил бы, воротился к отцу, к матери.

И господам-то на пользу. А тут на: из Хреновой в Харьков, из Харькова,

не унялся, в столицу шмыгнул. Легкое, ли дело!.. Обдумывай, хлопочи,

тянись, мать плачет. А уж за господами все, бывалоче, обдумано. Отрадно

это, милые мои, когда воли своей не имеешь, - ох, какая забота снимается!

- Ну уж нет-с, - с горячностью вскрикнул Николай, - легче, кажется,

удавиться!

Отец строго посмотрел на него и сказал:

- Помолчи. Не вламывайся зря. Смотри у меня, брат...

- Ну, это вы, Мартин Лукьяныч?.. Юноша! Господь с ним, - проговорила

Фелицата Никаноровна и ласково поглядела на сконфуженного и оробевшего

Николая. - Что, Николушка, привыкаешь, голубчик, к хозяйству? Не скучаешь

без тетеньки?

- Привыкаю-с. Я у тетеньки тоже занимался, Фелицата Никаноровна, - Чем

ты там занимался? Баклуши бил, - прервал его отец. - Тридцать десятин

распашки, чем там можно заниматься? И сестра-то Анна баклуши бьет, и ты

бил.

Спросите его, что они зимой делали? Либо мотки разматывали, либо романы

читали. Валяет ей с утра до ночи Ри"альда-Ринальдини какого-нибудь, а

старая дура плачет.

Я сам люблю чтение, но разве это занятие? Только и хорошего, что

насобачился читать прекрасно. Не поверите, лучше меня, право. И пишет

превосходно.

- Ты бы, голубчик, пришел как-нибудь из Филарета мне почитать. А я тебя

пастилкой угощу.

- Слушаю-с, Фелицата Никаноровна.

- Ничего, ничего, приучается, - продолжал Мартин Лукьяныч благосклонным

голосом, - глуп еще, горяч.

Осенью, смотрю, стадо коров загнал. "Чье?" - спрашиваю.

"Наших, гар денинских". - ""Зачем же?" - "На зеленях ходили". - "Да,

болван, говорю, зеленя-то ведь мерзлые?" - "Мерзлые". - "Вреда нет?" -

"Вреда нет, да не пускай на барское". Ну, взял его, пощипал маленько,

велел выпустить.

Фелицата Никаноровна засмеялась и сказала:

- Да уж, Николушка, слушайся папашеньки. У господ Гардениных отродясь

было без обиды, зато господь и nqсылает сторицею, - и, добавив со вздохом:

- только вот Лизонька-то обмоглась бы... - торопливо приподнялась,

попрощалась и побежала к себе.

- Как же, папаша? - обиженным тоном заговорил Николай. - Едем мы с вами

на дрожках, и вдруг вижу:

на барских жнивах ихняя скотина. Пастух сидит как ни в чем не бывало, в

жилейки играет. Увидал вас, вскочил, захлопал кнутом, будто сгоняет

скотину. А мы проехали, я оглянулся: он закинул кнут за плечо и опять в

жилейки, а скотина как была, так и осталась на барской земле.

Хорошо, вы не оглянулись!

- Вот и вышел дуралей. А я без тебя-то не знал? Он должен страх иметь.

Он его и имеет. Видит, что управитель, он и бежит сломя голову. А зачем

ему сгонять, коли нет вреда и я молчу? Вот захвати ты его в хлебе или

рядом с барским скотом, ну, тогда иное дело. Да и то не загонять, а

полыснул его хорошенько нагайкой, он и опомнится. К чему? Однодворцы

запустят - загоняй. Этих нечего баловать. А своих никак не моги. Свои

приучены, чутьем знают, куда можно пустить, куда нет. Вот выгон около

деревни. Выгон-то наш, а скотина на нем по всякий час мужицкая. По-твоему,

как: загонять? штрафы брать?

(Николай промолчал.) Вот то-то и есть. Без барского выгона мужикам

прямо петля. Зачем же мы будем зря петлю-то затягивать? Понадобится -

затянем, а пока бог с ними.

Разве есть надобность людей обижать, рассуди-ка? Нужно, чтоб люди из

повиновения не выходили, чтоб господам от них польза была, а обижать,

Никбля, никого не следует.

Скажу не в похвальбу: хотя же покойник барин и разгневался тогда, что я

землемеру Стервятникову подарил корову и выдал в виде взятки пятьдесят

рублей, но потом неоднократно спасибо мне говорил. Деревня у нас вот где

(Мартин Лукьяныч сжал кулак). Ежели стиснуть - пошевелиться невозможно.

Одним водопоем можно со свету сжить. Но я этого никак не желаю. Ты вддишь,

как я обращаюсь с народом? По дочти-ка, сколько долгбв распущено. Нет

такого двора. Ни в чем нет отказу... Зато и нам не отказывают. Пожалуй,

вон господин Головятников до того дошел: девки на троицу в его степь за

цветами пошли - штраф! Не говоря уже о ягодах или в лес по грибы и по

орехи. И глупо. У меня за всем ходи. Конечно, чтоб на глаза не попадались,

имели страх. И что же выходит? Головятникова жгут, Головятников судится, у

Головятникова в сентябре пшеница стоит некошеная, а у нас, брат, все слава

богу, все вовремя. И много дешевле других. Так-тося, дурачок!.. - и,

помолчав, прибавил со вздохом: - Ах, дети, дети...

Тем временем Капитон Аверьяныч зашел за конторщиком и пригласил его с

собой составлять письмо к сыну.

Но нужно рассказать об Агее Данилыче. Как уже известно читателю, он

слыл в Гарденине за вольнодумца и безбожника. Но его вольнодумство не

только никого не заражало, а никого и не возмущало. Трудно сказать -

почему. Так уж было принято - извинять Агея Данилыча и смотреть на него

как на чудака. С другой же стороны, со стороны его честности и письменных

познаний, все очень ценили и уважали его. Уважала и ценила даже Фелицата

Никаноровна, которая одна из всего Гарденина не смеялась над его

"предерзостными словами" и неизменно отплевывалась и крестилась, когда он

в ее присутствии,-что случалось, однако, очень редко, - извергал их. Тем

не менее только Агей Данилыч писал ей письма к барыне, был посвящаем во

все интимности гарденинской семьи.

Впрочем, гарденинские предания смутно упоминали, что, помимо уменья

Агея Данилыча красноречиво владеть пером и помимо его примерной

скромности, были и особые обстоятельства, вследствие которых-фелицата

Никаноровна относилась к нему мало того что с доверием, но и с глубокою

нежностью. Кое-кому из старожилов было известно, а иные слышали от отцов,

что некогда камердинер Агей питал любовную страсть к нянюшке Фелицате, -

это относилось приблизительно к двадцатым годам текущего столетия;

известно было и о печальной развязке этого крепостного романа, о том, как

был жестоко наказан и сослан в орловскую деревню камердинер Агей, как он

приставлен был пасти свиней, одет в лапти и в посконную рубаху.

После Фелицата обратилась в Фелицату Никаноровну, прилепилась всею

душой к барской семье и навек осталась девицей, Агей же произведен был в

конторщики и тоже никогда не помышлял о женитьбе От природы угрюмого и

сосредоточенного нрава, Агей Данилыч со времени своего несчастья в

особенности сделался нелюдимым, полюбил уединение и мечты, стал

углубляться в книги. Приближенный в качестве камердинера к барину - тому

самому Илье Юрьевичу, с которым "гневный император Павел за одним столом

кушал", Агей перенял от него взгляды и понятия достаточно кощунственные.

Илья Юрьевич в свое время славился по этой части, хотя за столом "гневного

императора", конечно, славился и по другим частям. Затем в ста. ром и

давно покинутом орловском доме Агею Данилычу случилось найти сочинения

Вольтера, переложенные на русский язык еще при Екатерине; "Кума Матвея" -

книжку, изданную в Москве в 1802 году и тогда же запрещенную, еще десятка

два затхлых, заплесневелых томиков в прочных кожаных переплетах, на

толстой синеватой бумаге, написанных тем наивно-свободным и уверенным

языком, которым столь известен конец XVIII века. С тех пор Агей Данилыч уж

и не расставался с этими книгами, решительно пренебрегая всякими другими

позднейшего происхождения.

Среди гарденинской дворни он держался одиноко, замкнуто: редко-редко

проявлялась в нем потребность общительности, но и тогда он, вместо того

чтобы идти куда-нибудь в гости, предпочитал посидеть в таком публичном и

свободном для всяких изражений месте, как застольная.

В письме к сыну Капитон Аверьяныч прежде всего велел поместить, что

"родители огорчены тем, что он разгневал их превосходительство и был столь

дерзок с уважаемым барским слугою, который недаром же отличен "

превозвышен". После этого следовал совет: поскорее, пока господа не

уехали за границу, .попросить прощения у генеральши, ибо "ласковое теля

двух маток сосет" и "плетьюобуха не перешибешь". Затем шли обычные

увещания, одинаковые во всех письмах Капитона Аверьяныча: веровать в бога,

почаще ходить в церковь, слушаться начальников и наставников, почитать

старших, беречь копейку на черный день, не водиться с дурными людьми, не

пить хмельного и, по заповеди "чти отца и матерь твою", всячески помнить

родителей. Кое-что из этих увещаний решительно противоречило взглядам Агея

Данилыча, заставляло его язвительно ухмыляться, выпускать "дерзкие"

словечки, нетерпеливо вертеться на месте, тем не менее он продолжал

писать цветисто и с усердием, к полнейшему удовольствию Капитона

Аверьяныча.

- Выводи, - говорил Капитон Аверьяныч: - говеть же тебе, сын Ефрем, а

такожде и приобщаться святых и страшных тайн беспременно кажинный год. Ибо

ежели господь грешников милует, то кольми паче соблюдающих правила.

- Ну, уж нечего сказать, понятие! - ворчал Агей Данилыч. - Ужели сие

сочтется за грех, коли я в пятницу ветчины поел? Вот ежели я голодом

привожу себя в уныние, естомак редькой набиваю, это подлинно грех, понеже

грешу против самой натуры... Невежество, сударь мой!

Капитон Аверьяныч терпеливо выслушал и повторил:

- Пиши, Агей, пиши: говеть же тебе, сын мой Ефрем...

Агей Данилыч презрительно фыркнул и начал возражать с другой стороны:

- Ну, кто же такое невежество пишет, да еще к образованному человеку?

Кажинный год! Мужицкое изражение, сударь мой. Господа студенты насмех

поднимут-с.

- Как же по-твоему?

- А по-моему, вот этак-с. - Агей Данилыч углубился в писание и спустя

десять минут прочитал: - "По нашему простому убеждению и по вере, преподаю

совет тебе, сын мой возлюбленный, не противиться установлениям

кафолической религии и с изрядным усердием исполнять то, что кафолическая

религия предписывает в смысле говения, хождения на исповедь и нарочито к

причастию. Понеже родителям своим ты через сие соблюдение учинишь приятный

поступок и между тем по вере нашей творцу составишь угодное. Ибо творец

все сущее установил на пользу ради отменно-изрядного процветания натуры..."

- Ничего, ловко, - одобрил Капитон Аверьяныч.

- Еще бы-с! А то пишем господам студентам и вдруг - простонародное

изражение! Ежели писать... (Агей Данилыч вставил кощунственное словечко),

так по крайности грамматично, а не в утеху шпыням-с.

- Ну, ну, фармазон, некогда, пиши!.. Пиши, что родители оченно умоляют

приехать повидаться, хотя же бы "а один денек... Сколько, может, годов не

виделись, - ведь как уехал в Харьков, так я канул! - А лета наши уж

немаленькие. Пиши, что очень прискорбно... и что грех столько годов... -

Голос Капитона Аверьяныча дрогнул и пресекся; он быстро отвернулся, чтобы

незаметно для Агей Данилыча вытереть слезинку. Впрочем, Агей Данилыч не

подал вида, что замечает "слабость" Капитона Аверьяныча: низко склонившись

над листом бумаги, он рачительно выводил буквы и оглянулся лишь тогда,

когда Капитон Аверьяныч твердым и насмешливым голосом сказал:

- Что, аль, запнулся, фармазон?

- Никак-с, как ни в чем не бывало, - ответствовал Агей Данилыч, - и не

такие цидулы можем составлять-с.

N Тут же находилась и супруга Капитона Аверьяныча, но она не осмелилась

говорить при муже, проворно шевелила чулочными спицами, краснела, вздыхала

и тихо плакала, стараясь, чтобы слезы не падали на работу. В конце письма

Капитон Аверьяныч обратился к ней с тем же тоном снисходительной

шутливости, как и к конторщику:

- Мать, что от тебя-то будет. Написать: двадцать, мол, дюжин носков

посылаешь по телеграфу? Аль пусть пришлет из Питера колбасы жеребячьей в

подарок?..

Ведь эти студенты бесперечь кобылятину едят... Правда, что ль, Агей

Данилыч?

"Мать" испуганно ахнула, перекрестилась и, коротко улыбаясь, сказала:

- И уж, Капитон Аверьяныч... Право, что придумаете!.. - Затем,

всхлипывая, трепещущим голосом обратилась к конторщику: - Напиши, батюшка

Данилыч, напиши:

касатик мой... чадо мое единородное... да когда же, глазочек мой

ясенький, дождусь-то я тебя...

- Ну, - ну, разрюмилась, - остановил ее Капитов Аверьяныч, строго

нахмуривая брови. "Мать" схватила чулок и мелкими шажками, робея,

усиливаясь сдержать рыдания, удалилась за перегородку.

 

IV

 

Хутор на-Битюке. - Агафокл Ерник. - Как он проводил время. - Арефий

Сукновал и столяр Иван Федотыч. - Разговор о "превозвышенном". - Николай,

оскорбляется. - Философия Ивана Федотыча. - "Делатели мзды, страха и

любви". - Повесть о том, как Иван Федотыч женился на Татьяне.

 

Николя! Вели-ка запрячь дрожки, съезди на хутор, - сказал Мартин

Лукьяныч, - осмотри с Агафоклом стога, обойди низовой лес: нет ли порубки.

Вообще посмотри, как он там. Да смотри у меня, ежели у него какая

компания, - не приставай, он тебе не товарищ. Ты, брат, всячески должен

держаться в стороне от дворни. Вот ходишь к столяру, просиживаешь до

поздней ночи... Ну, это, положим, еще ничего: Иван Федотыч - серьезный,

самостоятельный человек, но с Агафоклом подальше себя держи. Недаром ему

прозванье - Ерник. Да! Не забыть бы: скажи, как пойдешь к Ивану Федотычу,

когда же он рамы-то парниковые сделает?

- Он, папенька, третьёво дни шестую раму связал.

- Ведь, ишь, копается. Вот и хороший, поглядеть, человек, а сколь

ленив, анафема. Ты постращай его, скажи:

со стороны, мол, хотят нанять. Теперь пришла весна, он и пойдет с

удочками шататься. Нынче, сказывают, чем свет на Битюк попер. Лентяй!

Но это произнесено было Мартином Лукьянычем без всякого раздражения, и

в выражении его лица, в звуке голоса ясно было видно, что, несмотря на

леность и копотливость Ивана Федотыча, Иван Федотыч был в его глазах

человек хотя и низший, но все ж таки уважаемый и почтенный.

Николай проворно собрался, сунул украдкою в карман горсть отцовских

папирос и по твердой степной дороге отправился за пятнадцать верст на

хутор. Гарденинский хутор стоял на берегу Битюка, "на самом пригреве", как

говорили, потому что холм, на котором он стоял, склонялся к югу. Это было

тихое и очень пустынное место. Недалеко от него, вверху, битюцкая долина

расширялась и река делилась на несколько течений, образуя острова с

заливными лугами и лесом. Главное течение было не у хутора, а на

противоположной стороне долины, в версте от хутора.

Здесь же, лод холмом, выгибался дугою рукав, образуя нечто вроде того,

что на Волге называют "затонами".

Здесь вода была постоянно невозмутима и гладка, как в налитом блюде. С

холмистого берега гляделись в нее постройки хутора - веселый флигелек,

обмазанный белою глиной, плетневые варки, рубленая конюшня. Со стороны

острова отражались в ней высокие, непролазные камыши и густой,

перепутанный жирными и цепкими травами "низовой лес". Летом в этом лесу

была постоянная влага, стояло непрерывное затишье, пахло сыростью, гнилью,

болотными растениями и в сказочном изобилии росла ежевика.

Зимою водились волки и лисицы. Добрую половину года, с октября до

первых чисел мая, хутор был почти необитаем. Только с мая, когда вырастала

трава в степи, туда пригонялись табуны и приводились, как бы на дачу,

заводские жеребцы. В июне шел покос, степь оживлялась песнями, кострами,

дружным звуком кос, видом таборов, копен и быстро возникавших стогов.

Осенью жизнь замирала, оставалось слушать, как шумит ветер, гоняя

перекати-поле по степи, как идут непрерывные унылые дожди, бормочет и

шепчет вершинами оголенный лес, да смотреть на свинцовое небо, на

поблекшую и мокрую траву, на сердито вздутый Битюк. Зимою еще того скучнее

становилось на хуторе: сугробы со всех сторон облегали постройки, вьюги и

метели наводили тоску, открытый северному ветру лес гудел мрачно и

зловеще, по ночам выли волки. Вообще зверье становилось до того неистовым,

что даже среди дня подступало к хутору и, случалось, разрывало хуторских

собак у самых окон занесенного снегом флигелька. Чтобы жить здесь круглый

год, не бояться волков, ненастья, лихих людей, скуки надрывающего шума

лесного и унылых завываний метели, и притом, чтобы жить в полном

одиночестве и уединении, казалось бы, нужен был человек с особенно

аскетическими наклонностями, человек, приверженный к серьезному

размышлению, к истязаниям плоти, - одним словом, такой человек, который бы

совершенно разочаровался в соблазнах и сквернах мира и только бы и мечтал

о "матери-пустыне". А между тем, по странному распоряжению судьбы, круглый

год жил на хуторе - в качестве приказчика, ключника и сторожа вместе -

развеселый человек, известный на добрые сорок верст, в ближних и дальних

селах, под именем Ерника. Был он гарденинский крепостной, в свое время

оказал барину какую-то темную услугу, получил за то отпускную и вот эту

должность на хуторе. И жил здесь вот уже лет двадцать подряд. Как только с

хутора уводили жеребцов и угоняли табуны, ни работников, ни кухарки не

полагалось Агафоклу. Он сам должен был готовить себе еду, доить корову,

убирать лошадь, отгребаться от снега, осматривать и оберегать низовой лес

и стога в степи.

С дороги, ведущей из Гарденина, хутор, хотя и стоял на холмистом месте,

открывался внезапно, совсем вблизи, потому что к нему приходилось

подъезжать из лощины и у самого хутора обогнуть невысокий бугорок. Николай

ехал себе не слеша, покуривал папиросы, неопределенно мечтал,

прислушивался к птичьим голосам, свисту и кряканью, смотрел на желтую

траву, на высокое теплое небо, по которому лениво двигались редкие

весенние облака, на долину реки, которая открылась перед ним совсем близко

от хутора, с своими покрасневшими оживающими лесами, с затопленными лугами

и полянами, с рядом церквей, белевших в отдалении. Вот и поверток и

знакомый бугорок с старою ракитой на вершине... Вдруг, обогнувши этот

бугорок, шагах в двадцати от себя Николай увидал такую картину. У веселой

белой избы, на твердо притоптанном, залитом солнцем месте, Агафокл, без

шапки, в ситцевой рубахе, опоясанной ниже толстого брюха, с балалайкой в

руках, отхаживал "барыню". Ныряя, приседая и выделывая ногами удивительные

штуки, он увивался вокруг бойко семенящей с платочком в руках молодой

грудастой бабы. Балалайка издавала подмывающие звуки; Агафокл часто

скороговоркой приговаривал: "Ходи изба, ходи печь - хозяину негде лечь!

Ах, барыня с перехватом. - подпиралася ухватом... А-ах, барыня с перебором

- ночевала под забором!" - и вскрикивал, взмахивая балалайкой: "Делай,

Акулька! Сыпь горячих, в рот тебе ягода!" Баба игриво отшатывалась от

плясуна, наступала на него грудью, жеманно помахивала платочком, манила к

себе, притопывала в лад игры подкованными котами, приговаривала: "Ох, що

ж, що ж, що ж, да мой муж не хорош... Ах, серые глаза режут сердце без

ножа!.. Любила я тульских, любила калуцких, елецкого полюбила - сама себя

погубила!" На завалинке, положа кисти рук на согнутые правильным углом

колени, как-то странно и неподвижно выпрямившись, сидел старик с копною

седых волос на голове, с гладко выбритым морщинистым лицом, в пальто,

подпоясанном веревовкой, и благосклонно улыбался на пляску. Увидав

Николая, Агафокл с треском "оторвал" аккорд, остановился плясать и,

посмеиваясь мелким рассыпающимся смешком, переваливаясь низко подтянутым

брюхом, пошел к нему навстречу. Его румяные толстые щеки так и тряслись,

глазки щурились, почти пропадая в лучистых морщинках, между алых губ

виднелись крепкие зубы с большою щербиной в верхнем ряду.

- А, Миколушка! - воскликнул он нежным, немного пришепетывающим

голоском, оправляя на ходу свои седыекудри и бородку клинышком. - Друг

любезный! Тебя ли видим?.. Твое ли распрекрасное лицо? Вот, матушка, как.

разделываем... Под орех, чтобы не было прорех!

- А ведь, никак, великий пост, Агафокл Иванович, - смеясь, сказал

Николай, слезая с дрожек"

- Пост? Это точно, друг закадычный. И великий, сказывают. Как, отец,

великий, что ль? - Он повернулся к старику, сидевшему в той же неподвижной

позе и с тою же благосклонною улыбкой, и плутовски подмигнул ему.

И вдруг засуетился. - Ну, да что тут толковать по пустякам. Давай

лошадь-то, матушка, я ее под сарай поставлю.

Акулька! Подогрей, дура, самовар. Не знаешь, гость какой? Управителев

сын, неотёса! Друг, чего желаешь: яишенку, молочка? Грех, говоришь? Это

точно. А-ах, и справедливы же твои слова, радость моя незабвенная! Ну, вот

Иван Федотыч окуньков наловил, ушицу смастерим. Акулечка, краля моя

нарисованная! Свари ты, друг милый,- ушицы... да с лучком, да с перчиком.

И как разлюбезно, братцы вы мои, время проведем! - Он весело

подмигнулНиколаю, кивая вслед уходившей бабе, и с неуловимым выражением

лукавства и нежности сказал: - Хороша? Постанов-то, постанов-то какой,

миляга! С масленой у меня живет. Из Щучья.

- А прежняя-то где, Агафокл Иваныч! У тебя на святках, никак, другая

была?

- Лукерья-то? - Агафокл так и затрясся от смеха. - Сбыл, голубок ты мой

хорошенький, сбыл! Вот прилипла, прилипла... ну, нет моих силов! Я ведь,

друг, эдак не уважаю, чтобы очень прилипать. С какой стати? Погулял,

порассеялся, провел разлюбезное время - и с колокольнидолой. Вот как,

матущка, по-нашему, по-стариковски Г А она - нет, Луша-то, - ей приятно,

чтоб поканителиться.

Ну, что делать, - пришел, сокол ты мой, мясоед, стали волки свадьбами

ходить, я и зачни ее пужать и зачни. Завоют в лесу, - эге! скажу, Лукерья,

чуть ли наш смертный?

час подходит, кайся, девка, в грехах... Пужал так-то, пужал - глядь, на

мое счастье, волки средь бела дня кобеля разорвали - Орёлку. Так и

располосовали, мошенники, вдрызг, вон у ракиты. Гляжу, любезный человек,

гляжу:

моя Лукерья - давай бог ноги! Да до чего ведь, сердёшяая, - пока я сани

запрег, пока что, она уже около Зыселков качает! Ну, и расцепились,

матушка. Эх, -та уж больно телом была рыхла - тесто, братец ты мой!

- Ну, Агафоклей, истинно про тебя сказано, что ты ерник, - произнес

старик, все продолжая улыбаться и здороваясь за руку с Николаем.

- Отец, Иван Федотыч, да я разве отрекаюсь? - сказал Агафокл. -

Миколушка! Отрекался я когда-нибудь?

Уж известно, народ прозовет, так недаром. Я и не отрекаюсь, голубь ты

мой сизой!

- И с чего к тебе женщины льнут? - посмеиваясь, проговорил Иван

Федотыч. - Виски седые, пузан, щербатый. Тебе, чай, лет под пятьдесят

будет?

- А что ж ты думаешь, прямо будет пятьдесят годов.

Это точно.. Ну, поди ж ты, милый человек, льнут! - И он в веселом

недоумении развел руками. - Болтают про меня - присуху знаю. Обдумают, что

сказать! Не то что ярисушать, я и сам, братцы вы мои, удивляюсь, с чего

они лезут, дуры! Ну, на подарки я прост, это нечего говорить.

Я ведь не задумаюсь шелковый платок аль янтари подарить. Но все ж таки,

други мои драгоценные, удивительный этот народ - бабы!

- Сам-то ты удивительный, - сказал Иван Федотыч, я вдруг лицо его

перестало улыбаться и глаза сделались кротки и задумчивы.

- Ну, я приберу лошадь. Миколушка, иди-ка в избу, чайку попьем. Иди,

иди, я, брат, не ревнив, пощупай бока-то у б,абы! А ты, Иван Федотыч, как

насчет чаю?

- Нет, уж достаточно. Вы пейте, управляйтесь с делами, а я пойду еще с

удочкой посижу. Хочется мне беспременно леща поймать. Татьяна моя очень до

них охотница.

А тогда подойду к вам, похлебаю ушицы.

Агафокл опять засмеялся, и когда Иван Федотыч, сгорбившись и накрывшись

старою касторовою шляпой с изгрызенными полями, пошел к реке, сказал

Николаю вполголоса:

- Разлюбезное время проведем, миляга! Из Боровой посулился Арефий

Сукновал приехать... Не знаешь? Умственный, грамотный мужик, все из

божественного доискивается. Новую веру обдумывает, Ему и любопытно с

Иваном Федотычем сразиться. Это они уж в третий раз стыкаются. И-их!

Соболек ты мой горностаевый, и люблю я, братец ты мой, стравить эдаких

начетчиков, книжников, мудрецов! За первое удовольствие! - И, легонько

толкну"

Николая по направлению к избе, добавил: - Иди-ка, иди"

потопчись вокруг бабы, при мне-то, глядишь, не подпустит.

Николай покраснел и с застенчивою улыбкой пошел к избе. Вдруг Агафокл

восторженным голоском окликнул его из сарая:

- Друг милый, сколь хорошо! Солнышко... травка...

цветочки... Журавлики перекликаются в небесах... А-ах"

братец ты мой, до чего разлюбезно жить на свете!

Однако Николай, увидав в полурастворенную дверь согнутую фигуру бабы,

раздувавшей самовар, почему-та застыдился, не посмел войти в избу и,

закурив папироску, сел на завалинке. Агафокл, управившись с лошадью,

подошел к нему, уселся рядом и, побалтывая ногами и посмеиваясь, сказал:

- Что, аль не по скусу? Ну, уж, - однодворка, сокол мой, с тем возьми!

А я их, признаться, страсть люблю, этих однодворок. Вот еще, радость ты

моя, есть у меня в Боровой на примете... - Он искоса поглядел- в дверь и

тотчас же изменил предмет разговора. - Ягодка! Не отведаешь ли наливочки,

а? Рюмочку-другую? Ежевичная, андел мой. Нет? А я, признаться, сам-то ее

мало потребляю, нодля баб держу: ха-а-рошая привада! И гости иные

угощаются... ничего! Сколь же часты гости у меня, матушка, уму

непостижимо. Что делать, любят меня, старика. Ты только, миляга,

папашеньке не болтай: страсть я его боюсь. Вот, братец мой, какое дело:

теперь его да еще конюшего Капитона я так и почитаю замест грозы. Кричат,

шумят... К чему? Что хорошего? Я, голубенок ты мой приятненький, крика

никак не могу выносить. Я робок. Ежели на меня цыкнуть покрепче, я прямо

ослабну.

- Нельзя ведь, Аг.афокл Иваныч, порядок требует.

- Порядок, говоришь? Вот это точно. Это справедливые твои слова. Я иной

раз на волков так-то погляжу, братец ты мой: вот, разбойники, зайчат

режут. Ну, а потом р подумаю: значит, порядок такой, значит,

предустановлено.

Ну, черт ее дери, нечего тут толковать! Так вот насчет гостей, милый

человек. Ты не подумай - такой уж я до компании охотник... А вот страсть

моя - людей стравливать, промеж себя. Вот на той неделе... ха-ха-ха!.. -

он так и заколыхался от смеха, - Лебедянский молоканин с дьячком иэ Щучья

сразились Ну, что ж ты думаешь, друг разлюбезный? Едва рознял. Прямо

дьячка за косу отволок 6т молоканина. А то еще - жалеишников стравливаю.

Этих больше по весне. Вот Потапка из Кужновки - страшный завистной на

жалейках играть!.. Прямо, узнаю, какой объявится мастер по этой части,

съезжу и стравлю с Потапкой. Да у меня, Миколушка, беспречь ратоборство

происходит. Ономнясь об масленой песельников стравил - Гаврюшку

прокуровского да Андрюшку из Гороховки. Здорово, подлецы, разделывали! Али

насчет пляски... Ну, друг, насчет пляски да еще балалаечной игры я вот что

тебе скажу: сколько ни есть в округе плясунов и балалаечников - всех

перепляшу и переиграю, ей-богу. По правде тебе сказать, я и за Акулькой-то

больше из-за пляски погнался. Влить ей ежели стаканчика три, эдак чтобы

рассолодела, - начнет откалывать, уноси ты мое горе во чистое поле... Да

что тут толковать! - Он сорвался с места, схватил лежавшую подле

балалайку, тряхнул кудрями и сделал ловкую выступку. - Хочешь? Ты прямо

говори: желаешь?

Сейчас взребезги разворочаем... - и каким-то певучим,

разтульно-изнеможенным голоском, прищуривая глазки, усмехаясь алыми, точно

выкрашенными, губами, вскрикнул: - Жхи... кхи... кахи - ну! Кахи, кахи,

кахикала, полну избу накликала, еще бы кахикати, да некуда, кликати!.. Эй,

Акулька! Щеки писаные, брови сурмленные, повадка картинная, а походка

павлиная!..

- Оставь, Агафокл Иваныч, - густо краснея, сказал Николай, - неловко

как-то... ни с того ни с сего - плясать.

Агафокл быстро успокоился, сел и отложил балалайку.

- Это точно, - добродушно согласился он, - это справедливые твои слова,

что неловко. Ну, вот, братец ты мой, Иван Федотыч меня любит. Что я и что

он, сам можешь понимать, друг разлюбезный... Прямо можно сказать не ложно

- божественный человек; а вот любит, в рот ему -малина. Ну, и я здорово

ему подвержен... ума - палата, братец мой. Захочется ему эдак о

божественном поговорить, я никак не поленюсь: сейчас, господи благослови,

на иегашку, враз достану кто занимается эфтими делами.

Я, птенчик ты мой драгоценный, даром что живу в диком месте, на всю

округу знаю, кто до чего охотник. И вот соберу их... И им-то любопытно, и

мне потеха. Вот теперь Арефия раздостал: этот сам упросил стравить его с

Иваном Федотычем... Ух, зазвонистый мужичишка! Послушаем, послушаем...

разлюбезное, братец мой, время проведем!

Вдруг какая-то уморительная мысль пришла в голову Агафоклу; сдерживая

душивший его смех, он толкнул Николая в бок и, указав в сторону реки,

прошептал:

- Леща пошел ловить!.. А-ах, чудеса, брат, на свете...

Леща ли ей нужно?.. Дурак, дурак! - и потом с отвисшею нижней губой

подмигнул Николаю: - Ты часто у них пребываешь, как насчет Татьяны-то? У,

и товар же, братец ты мой, - первый сорт!

- Вот еще выдумал!

- Ну, чего? Ну чего, дурашка, румянеешь?.. Хе-хехе! Аль я не понимаю!

Бабе есть ли двадцать годов, - шестнадцати он ее, старый тетерев, замуж

взял, - красоты - на редкость поискать, и вдруг вы бы зевать стали.

Да что, черт ее дери! Прямо грех зевать с такой бабой.

Ведь он весь сплющился, ссохся, Иван-то Федотыч, ведь Танюше с ним

маета одна, а тут эдак под боком душа-паренек, в соку, миленький,

пригоженький... Охо-хо-хо, какая сладость, братец ты мой, в ваших делах с

Татьяной!

Николаю и омерзительны были слова Агафокла о столяровой жене и вместе

новы, интересны и завлекательны.

Стыдясь почему-то разуверять Агафокла, сказать правду, то есть что он

никогда и не думал о Татьяне в этом-то смысле, что смотрел на ее красоту

не то что равнодушно, а несмело, без всяких помыслов, что не произнес с

нею десяти слов за все полгода, как бывает у Ивана Федотыча, Николай

притворным и даже несколько плутовским голосом повторил: "Вот еще выдумал,

Агафокл Иваныч!" - и, как только сказал это, почувствовал, что солгал, что

наклепал что-то скверное на жену Ивана Федотыча, и рассердился на себя и

на Агафокла.

- Ну, вот что, Агафокл Иваныч, - грубо сказал он, - мне некогда с тобой

толковать: папенька приказал низовой лес осмотреть, нет ли порубки Да

стога не побиты ли у тебя чужой скотиной.

- А чайку-то, бесценный?

- Я пил. Надо дела делать.

- Это точно, братец мой. Это справедливые твои слова. Ну, погоди, шапку

сейчас ухвачу, поедем стога смотреть. Будто бы, на мой взгляд, нет урону.

Эй, Акуля!

Приглуши покамест самовар, может, Арефий подъедет.

И они вдвоем на Николаевых дрожках отправились смотреть стога.

Тем временем действительно приехал Арефий Сукновал, пришел с реки Иван

Федотыч, - Акулина собрала им чай, и они, медленно потягивая красноватую

жидкость из блюдечек, беседовали о возвышенных предметах. Возвратившись из

степи, убедившись затем, что в низовом лесу стоит еще вода и осматривать

его невозможно, Николай вспомнил наказ отца не засиживаться у Агафокла, но

сильнейшее желание посмотреть на Арефия, послушать его разговор с Иваном

Федотычем и - что греха таить - перемолвиться о том о сем с Акулиной,

которую он видел только мельком, сейчас же подсказало ему, что перед отцом

можно оправдаться вот чем: ловили-де рыбу с Иваном Федотычем, и потому

случилось промедление. Николай знал, что, когда сошлется на Ивана

Федотыча, отец не будет сердиться. Поставивши под сарай лошадь, рядом с

буланкой Арефия, Николай и Агафокл вошли в избу. Это была чистая,

выбеленная горенка с голландскою печью, с твердо утоптанным глиняным

полом, светлая, веселая и уютная. За самоваром сидел и наливал чай Иван

Федотыч, напротив него - черноволосый худощавый мужик с живыми, необычайно

серьезными и блестящими глазами. Между ними помещался мальчик лет десяти,

в ловко сидящем кафтанчике из грубого крестьянского сукна, с вышитым

воротом льняной рубашке, остриженный в кружок, такой же черноволосый, как

и Арефий, и с такими же живыми, но еще с детским выражением, глазами. Это

был сынишка Арефия. Акулина с степенным лицом слушала, сидя у печки, и

проворно щелкала орехи.

Следующая


Оглавление| | Персоналии | Документы | Петербург"НВ" |
"НВ"в литературе| Библиография|




Сайт управляется системой uCoz