В тот день она вернулась поздно, он уже спал, но на другой день она-таки пригласила его к себе, и он просидел у нее весь вечер, слушая ее рассказы, сначала об этом ее портрете и истории его написания (ничего особенного, писал крепостной художник, впоследствии ставший довольно известным, а в те годы бывший собственностью родных ее мужа; несколько других портретов, висевших у Анны Петровны, были работы того же художника), затем и другие рассказы; она расспрашивала его о Пензе и Симферополе, об искусстве и снова рассказывала — о своих молодых годах, о Петербурге тех лет, о загранице: они с мужем подолгу жили за границей. После этого вечера они чуть ли не каждый вечер проводили вместе, она раскладывала пасьянс и рассказывала, он терпеливо слушал, рассматривал ее портреты, изящные безделушки из фарфора и фаянса, которыми были забиты две ее жилые комнаты и которые она собирала с тех пор, как умер ее муж (она довольно рано овдовела), собирала со страстью, которой сама же и удивлялась. Видимо, ей не хватало общения, несмотря на то что у нее на руках было, помимо ее заведения, еще какое-то весьма хлопотливое дело (о том, что это за дело, Клеточникову и было любопытно узнать; он догадывался, что это за дело, и вскоре это узнал); по этому делу к ней часто приходили какие-то люди, и она уезжала с ними, порой на целый день, иногда и вовсе выезжала из Петербурга на несколько дней и всегда возвращалась измотанная и все-таки, отлежавшись часок, посылала за Николаем Васильевичем, усаживала его за стол подле себя и начинала рассказывать, раскладывая пасьянс. Детей у нее не было, родных тоже как будто не было, все ее личные привязанности были в прошлом, о нем она и рассказывала чаще всего. Очень скоро, однако, она стала испытывать некоторое затруднение при этих разговорах с Николаем Васильевичем. Более всего она любила рассказывать о годах своего замужества, о путешествиях с мужем, описывала с живейшими подробностями места, где они бывали, местные нравы (эти рассказы были сами по себе небезынтересны, поскольку она была наблюдательна и умела выразить свои впечатления ярко и с оттенком симпатичной иронии), но неизбежно при этом натыкалась на темы, которых ей нельзя было касаться. Это случалось, когда по ходу рассказа требовалось, например, что-то сказать о том, почему они с мужем должны были оставить местечко, которое она только что любовно описывала, или о каком-то происшествии, которое приключилось с ними в дороге (такими происшествиями была полна их жизнь, они и составляли тайну), и она уже начинала об этом говорить, но вовремя спохватывалась, говорила насмешливо: «А об этом, сударь, вам вовсе знать ни к чему» — и начинала описывать очередное местечко. Вначале это ее не смущало, но по мере того, как отношения между ними делались более доверительными (он не проявлял к ее тайнам ни малейшего интереса, и это, конечно, в известном смысле говорило в его пользу, но вместе с тем и не могло не разочаровывать Анну Петровну, нуждавшуюся в более сочувственном отношении к себе, тем не менее то, что он держался безыскусно — так, во всяком случае, казалось ей,— не навязываясь и не скрывая того, что ему все равно, сидеть ли у нее или у себя в пустой комнате,, а ему и в самом деле было это все равно, и, однако же, он вовсе не томился в ее обществе, по крайней мере в этот первый период их знакомства,— это подкупало ее),— по мере того, как отношения делались более доверительными, ее тайны начинали ее тяготить. Логика общения требовала полной открытости, открыться же она не решалась, хотя и не видела причин, почему нельзя было открыться ему. (Он казался ей человеком вообще вялым и апатичным, едва ли способным к чему-либо относиться с интересом, не только к ее тайнам, это он доказал — в ее, разумеется, глазах,— проявив полнейшее безразличие к социальным вопросам, она иногда наводила его на эти вопросы, пытаясь понять, чем он дышит: он соглашался с ней, когда она при нем начинала бранить верховную власть, но соглашался и тогда, когда она бранила социалистов, воевавших с этой властью, и, напротив, мог с симпатией, впрочем вялой, отозваться как о власти, так и о социалистах, конечно если она заставляла отозваться; но при этом он был образован и воспитан, весьма приличный и нравственный господин, с которым приятно было коротать унылые осенние вечера). Наконец она решилась. Но к тому времени он уже знал, что за тайны были у нее и какого рода хлопотливое дело было у нее на руках. Помог узнать случай. Из соседней с ним комнаты выехала жившая там бесшумная пара курсисток и поселился молодой человек, один из тех, что иногда являлись к Анне Петровне и увозили ее по ее таинственному хлопотливому делу. Поселила его сюда Анна Петровна временно, он был гостем ее, а не жильцом, а для гостей у нее было особое помещение, за ее комнатами, угловое, вполне изолированное от комнат жильцов, но теперь оказавшееся занятым (огромная квартира Анны Петровны состояла из добрых двух десятков комнат, две из них занимала сама Анна Петровна — комнаты направо от передней, за ними была комната для гостей, и от этой комнаты, налево через узкий коридорчик, располагались вдоль длинного коридора шесть или семь комнат, сдававшихся внаем; в конце коридора была большая кухня с помещением для прислуги и выходом на черную лестницу, и между кухней и передней был еще один коридор, отделенный от большого коридора частично ванной комнатой, частично капитальной стеной, и здесь были еще три комнаты, тоже сдававшиеся внаем). Молодой человек прожил по соседству с Клеточниковым всего два дня, из них первый день весь проспал, ночью дважды выходил куда-то, каждый раз часа на два, вернувшись, снова заваливался спать и спал весь следующий день, а перед вечером этого второго дня к нему пришел приятель с бутылкой водки, они пили и разговаривали, и тут Клеточников услышал много интересного. Дело в том, что комната Клеточникова и комната молодого человека находились в ряду тех комнат, которые располагались в длинном коридоре, комнаты были построены по анфиладному принципу, сквозные двери были теперь закрыты и оклеены обоями, так чтобы создавалось впечатление глухой стены, кроме того, заставлены шкафами, высокими умывальниками. В комнате Клеточникова, однако, в этом месте у стены ничего не стояло, и, подойдя к стене вплотную, можно было слышать все, что происходило за стеной, что говорилось, даже если там говорили тихим голосом. Курсистки, жившие в той комнате прежде, знали об этой особенности их жилья и всегда говорили между собою шепотом. А молодой человек, должно быть, этого не знал. Казалось бы, странно, почему об этом не подумала Анна Петровна, поселяя сюда молодого человека, но, поразмыслив над этим, Клеточников пришел к такому (весьма важному для него) выводу: она, возможно, исходила из того, что та комната, как самая крайняя в ряду, была смежной только с одной стороны, со стороны Николая Васильевича, его же соседства она не опасалась. Клеточников понял далеко не все из того, что услышал, молодой человек и его приятель говорили особым языком, они употребляли как будто обычные слова, но псе названия и имена были условны, притом говорили они намеками, не торопясь — спешить им было некуда,— с. большими паузами. Однако иногда прорывались обычные фразы, из которых и можно было вывести существо разговора. Суть его была в том, что один из них, гость Анны Петровны, готовился при содействии другого сойтись (или, может быть, уже сошелся) с какими-то рабочими на какой-то фабрике, на которой что-то то ли произошло, то ли должно было произойти, и собрать сходку в несколько десятков человек — собрать для того, чтобы затем всю эту группу могла накрыть полиция. При этом гость Анны Петровны, знавший, что и он будет арестован, с характерным смешком заметил: «Выпустят на поруки Мадам». То есть на поруки Анны Петровны, которую они называли Мадам. Этого гостя звали Петром Николаевичем, Клеточников видел его у Анны Петровны: довольно несимпатичный субъект лет тридцати пяти, в пенсне, нос крючком и красненький, волосы спереди короткие и редкие, сзади длинные и завитые, под нигилиста. А на другой день и Анна Петровна открылась. Когда опять в разговоре дошло до тайны — она рассказывала о Вене и Праге,— она и сказала, что ничего таинственного, по сути, нет, она выполняла некоторые деликатные поручения Третьего отделения, которые уже давно перестали быть государственной тайной, так что, если он пожелает, она сможет немало интересного из этой области ему порассказать. Ей было любопытно, как он отнесется к ее признанию, но ему, казалось, было все равно; он выразил, конечно, вежливое удивление, спросил про мужа, не по сему ли ведомству тот служил, она признала, что по сему, и на том его любознательность истощилась, так что это немного покоробило ее. Он даже не спросил, какие поручения она могла выполнять за границей, она сама об этом заговорила, объяснив, хотя он и не спрашивал, что роль Третьего отделения вовсе не сводится к вылавливанию крамольников, у него много других, более высоких интересов, в том числе межгосударственных. «Более высоких» она произнесла гордым тоном, с надменным выражением и как будто искренне. Впрочем, больше об этом в тот вечер они не говорили, она была недовольна им, они рано разошлись. Когда он все это изложил Михайлову, спросив, не достаточно ли этого, чтобы заключить, что Анна Петровна действительно шпионка и квартира ее действительно шпионский притон (как и предполагал Михайлов), следовательно, если так, не должно ли считать его, Клеточникова, миссию оконченной и, стало быть, можно поспешить съехать от Кутузовой и заняться более стоящим делом? — когда он высказал это, Михайлов, подумав, ответил, что, пожалуй, теперь это было бы нерезонно делать, теперь, когда Клеточников завязал такие связи, надо бы ему еще пожить у Кутузовой, вполне возможно, что удастся еще кое-что полезное узнать. В отношении Петра Николаевича он, Петр Иванович, конечно, примет меры, но неплохо было бы выявить всех, кто бывает у Анны Петровны по ее «делу», как и о самом этом деле неплохо бы побольше узнать. Теперь, насколько ему, Петру Ивановичу, известно, Третье отделение мобилизовало все наличные силы шпионов на поиски типографии «Земли и воли», решив не допустить выхода второго номера издания, а номер почти готов и должен выйти в объявленный срок. «Подумайте, Николай Васильевич, как важно в нынешних условиях нелегальному изданию выходить с правильной периодичностью, и тут любые меры, которые могли бы этому содействовать...» Клеточников с ним согласился и решил еще пожить у Кутузовой. Он прожил у Кутузовой и ноябрь, и декабрь, и почти весь январь нового, 1879 года и, может быть, остался бы и дольше, но случилось событие, которое сделало это ненужным и которое вместе с тем перевернуло всю его судьбу, навсегда связав его с Петербургом, с Михайловым и его товарищами, с их судьбой,— он сам поступил в агенты Третьего отделения. Но прежде, чем это случилось, а затем случилось и другое — его перемещение в канцелярские чиновники Третьего отделения, когда перед ним открылись несравненно более широкие возможности наблюдать за действиями сыскной полиции, более того, когда он получил доступ ко всем секретным материалам по делам о политических преступлениях,— прежде, чем это случилось, проживание в квартире Кутузовой сыграло свою, и очень немалую, роль. Анна Петровна, как агент Третьего отделения на жалованье, должна была исполнять в некотором роде санитарные обязанности на нескольких порученных ее попечению заводах, следить за тем, чтобы среди рабочих этих заводов не распространились нежелательные увлечения, не завелись кружки или иные формы тайной организации, своевременно предупреждать развитие сей болезни. Как предупреждать? На этот счет существовала обширная система мер, начиная с заведения агентом личных связей с рабочими и выявления умонастроений в их среде (Анна Петровна и заводила такие связи, она крестила детей рабочих, помогала бедным семьям, при этом в разговорах с рабочими держалась чуть ли не социалисткой) и кончая организацией провокаций, которые вели бы к арестованию опасных смутьянов. У нее были помощники из рабочих, которых она же и выпестовала, некоторые из них со временем сами становились агентами Третьего отделения. При Клеточникове Анна Петровна приютила у себя на даче в качестве сторожа беспаспортного социалиста-рабочего, еще сама не зная (советовалась с Клеточниковым), на что его употребить, пустить ли на развод социалистов, с тем чтобы потом всех и выдать скопом, или постараться обратить его в сознательного провокатора. Все это сделалось известным Клеточникову не вдруг. О своих теперешних занятиях Анна Петровна ничего ему не рассказывала, не из предосторожности (хотя, конечно, частью и поэтому, лишняя предосторожность никогда не вредит, это она понимала), просто не любила об этом говорить, это были будни, в них ничего не было для нее интересного, все было текучим, интересно было то, что было в прошлом, что отстоялось. И Клеточников не расспрашивал ее об этом, ему довольно было и того, что само собою обнаруживалось. Кое-что обнаруживалось, когда к Анне Петровне приходил кто-нибудь из ее помощников, «пестунов», или из «крестников», то есть бывших помощников, теперь работавших в агентуре самостоятельно, приходили, когда у нее сидел Клеточников, и она не выпроваживала Клеточникова, а сама выходила для разговора с пришедшим в переднюю или в другую комнату и при этом не всегда озабочивалась плотно прикрыть за собою дверь, так что Клеточникову частично был слышен их разговор, или когда начинала разговор, не смущаясь присутствием Клеточникова, полагаясь на его скромность или, может быть, не придав оторого спровоцировать сходку рабочих Клеточников узнал еще в ноябре. Петру Николаевичу удалось-таки исполнить задуманное. Во время стачки на одной из фабрик за Нарвской заставой он под видом социалиста собрал сходку активистов-стачечников, полиция накрыла сходку, арестовав около полусотни человек, вместе с ними взяли и Петра Николаевича, но тотчас выпустили на поруки госпоже Кутузовой, известной заступнице рабочих — известной, понятно, в среде рабочих. С тех пор он жил на Старом Петергофском, усиленно пытаясь проникнуть в «Северный союз русских рабочих», но в этом уже не успел: Михайлов и его друзья, не сумевшие обезвредить Петра Николаевича во время осенних стачек, теперь аттестовали его должным образом членам «Союза» (через Халтурина), и те старательно обходили его. Так же открылась Клеточникову и роль другого «крестника» Анны Петровны, и это, пожалуй, было самым важным открытием, которое он сделал, пока жил у Анны Петровны, роль славного паренька Николки с трудной фамилией Рейнштейн. Николка представлял собою на первый взгляд симпатичнейший тип развившегося столичного рабочего, не больно грамотного, но с цепким и сметливым, практическим умом, помогавшим ему справляться с недостатками образования, и при этом с очаровательно мягким, уступчивым, незлобивым характером. Его все любили, и он, как казалось, всех любил, все у него были друзья и славные люди, ни к кому он не питал дурного чувства, с кем бы ни имел дела — с социалистами, с агентами. Даже к социалисту-слесарю Обнорскому, бывшему, как и Халтурин, одним из основателей и вожаков «Северного союза», тому самому Обнорскому, который отнял у Николки его законную жену Татьяну, Николка, казалось, не испытывал злого чувства, напротив, любя Татьяну, сам же и устраивал их жизнь, прятал Обнорского от полиции, хотя давно мог бы выдать его, и если в конце концов все-таки выдал, то, как долгое время думал Клеточников, вовсе не из мести, нет. Позже, когда Клеточникову открылись и такие факты о Николке, о которых не знали ни Анна Петровна, на даже, пожалуй, Татьяна, он понял, что, в сущности,, никакой особенной загадки Николка собою не представлял. В нем было немало от авантюриста, но это был авантюрист с претензиями и умыслами несостоявшегося лавочника, уязвленного бедностью, тайно злобившегося на весь свет, мечтавшего «выбиться» и «всем показать», чего он стоит; однако у него было достаточно воображения и здравого смысла, чтобы не спешить обнаруживать свое естество, ловко его маскировать. Когда Николка появился на горизонте Анны Петровны, Клеточников не мог сказать, но, вероятно, давно; Клеточников однажды был свидетелем их с Анной Петровной трогательного разговора о другом Николке, шпионе Шарашкине, тоже «крестнике» Анны Петровны, убитом социалистами полтора года назад,— оба они, и Анна Петровна и Николка, сильно горевали о Шарашкине как о близком и милом им обоим человеке. Николка с осени жил в Москве, уехав туда по делам «Северного союза» («Комиссаром союза»,— однажды сказал Николка не без гордости, улыбаясь и блестя глазами; он держал себя при Клеточникове социалистом, и Анна Петровна поддерживала это его амплуа, впрочем, не весьма старательно), уехав как будто бы для организации московского отделения «Союза», но время от времени наезжал в Петербург и заходил к Анне Петровне. О его опасном для «Северного союза» «амплуа» Клеточников оповестил Михайлова еще до Нового года, и Михайлов тогда же передал все сведения рабочим, но на этот раз что-то не сработало в цепочке взаимных связей и услуг между землевояьцами и активистами-рабочими. В чем было дело, Клеточников не знал; возможно, не поверили рабочие, что Николка, общий любимей,, мог оказаться провокатором, решили, что это навет, если не худшее что-то, не та же, например, провокация, только с обратного конца, но возможно, что прорвалось в этом владевшее членами «Союза», как было известно Клеточникову, чувство некоей рабочей исключительности, стремление освободиться от опеки радикалов из образованных, вести борьбу за свое освобождение самостоятельно, об этом было известно Клеточникову и от Михайлова, и от того же Николки. (Однажды Николка хвастался тем, что в «Союзе» во время одного спора держал речь и она произвела на всех хорошее впечатление. «О чем же спорили?» — спросил Клеточников. «О революционности рабочих и интеллигенции,— ответил Николка,— Возник вопрос, можно или нельзя прибегать к ложным убийствам, примерно, для того, чтобы добыть деньги? Я сказал, что можно. Это интеллигенты всегда останавливаются на полдороге. А мы, рабочие, лишены этих глупых предрассудков».) Как бы то ни было, «Союз» никаких мер не принял и жестоко поплатился за это, когда в январе были арестованы Обнорский и несколько других видных членов «Союза». Это случилось уже в то время, когда Клеточников определялся в агентуру, и ни у Анны Петровны, ни у Петра Николаевича (они оба деятельно участвовали в этом деле) уже не было ни малейших оснований что-либо скрывать от него; напротив, они имели основания держать его в курсе дела, более того, требовать от него, их сотоварища, участия в деле, поскольку дело было большое и трудное и они сбивались с ног, и если он не принял невольно непосредственного участия, то только потому, что, по плану всей операции, составленному начальником агентуры Третьего отделения господином Кириловым, каждому агенту-участнику было отведено строго определенное место, ему же, новичку, такое место не было отведено. Но от Анны Петровны и от Петра Николаевича, у которых он в эти горячие дни был в некотором роде связным, он знал об этом деле все. Увы, помочь Обнорскому ни он, ни землевольцы уже не могли. Нескольких членов союза все же удалось спасти, в том числе и некоторых из тех, у кого побывал Обнорский перед арестом и на кого невольно навел шпионов, ходивших за ним по пятам: предупрежденные о предстоявших обысках, они «почистились», и обыски, произведенные у них вслед за арестом Обнорского, ничего не дали. Началось же с того, что Николка сообщил из Москвы в Третье отделение господину Кирилову день и час приезда Обнорского, возвращавшегося из заграничной поездки в Петербург. А чтобы господин Кирилов мог вернее выследить Ивана Козлова (под этим именем жил Обнорский), отправил с ним из Москвы (Обнорский возвращался через Москву) свою Татьяну. На одной из последних станций перед Петербургом к ним в вагон сели Кирилов с Анной Петровной, хорошо знавшей Татьяну, и еще несколько агентов. Татьяна незаметно указала Анне Петровне и ее спутникам на Обнорского, которого никто из агентов не знал в лицо. Так все вместе и приехали в Петербург. Прямо с вокзала Татьяна повезла Обнорского на Старый Петергофский к Петру Николаевичу, квартиру которого, как безопасное и во всех отношениях удобное место для жительства, указал Обнорскому Николка. И течение четырех дней за Обнорским следили, помимо Татьяны и Петра Николаевича, не меньше десяти агентов, отмечая квартиры, куда он заходил, наконец 28 января взяли его на улице. Во всем этом обнаружилось несколько загадочных обстоятельств, разобраться в которых оказалось не так-то просто. Как случилось, что ни Обнорский и никто из его товарищей, членов «Северного союза», во все эти четыре дня не заметили за собой никакой слежки? Как случилось, что никто из товарищей Обнорского не поинтересовался, у кого он остановился, а если и поинтересовался, то не придал этому факту никакого значения, не предупредил Обнорского о подозрениях, возводимых на Петра Николаевича землевольцами? И как случилось, что об этих подозрениях не предупредили москвичей петербургские члены «Союза» еще в то время, когда сами узнали об этом (в этом случае и Рейнштейн знал бы о провале Петра Николаевича и уж конечно не направил бы к нему Обнорского)? Наконец, как случилось, что они не передали Обнорскому, когда он уже прибыл в Петербург, ничего о подозрениях, возводимых землевольцами на обоих Рейнштейнов-супругов, хотя, казалось бы, элементарные требования конспирации требовали сделать это, как бы ни было это неприятно Обнорскому? (Позже Михайлов выяснил, что Обнорскому ничего не сказали об этих подозрениях, потому что щадили чувства Обнорского, все равно бы, дескать, не поверившего в предательство любимой им и любящей его женщины и в предательство Николки.) Все это было предметом обсуждения между Клеточниковым и Михайловым. Поразмыслив, Петр Иванович сделал тот вывод, что всему причиной дикая, оставшаяся от прежних времен, типично русская беспечность, пренебрежительное отношение к вопросам безопасности; на эту тему он, Петр Иванович, не устает заводить речь между своими товарищами но «Земле и воле» и понуждать товарищей принимать необходимые меры (за что и удостоился прозвания Дворник). Подпольная организация не может рассчитывать на серьезный успех, не обращая внимания на эту сторону дела. «Ну, будем считать, что п-получили еще один урок. Лучше бы его не было»,— заключил он. А вскоре Николка замахнулся, и нешуточно, на «Землю и волю». В начале февраля он прибыл в Петербург к господину Кирилову с планом разгрома вполне уже организовавшегося московского филиала «Северного союза» и одновременно предложил за какое-то особо выговоренное вознаграждение (месяца полтора спустя Клеточников узнал, что Николка спрашивал тысячу рублей) выследить типографию и редакторов «Земли и воли». Он придумал довольно хитроумную комбинацию, которую и представил на рассмотрение господина Кирилова, и получил полное одобрение и обещание всяческого содействия. К середине февраля в Третьем отделении был составлен, по данным Николки, список 25 членов центрального московского кружка — филиала «Северного союза» и затем переслан начальнику Московского жандармского управления генерал-лейтенанту Слезкину для наблюдения за радикалами и подготовки к обыскам и арестам, с тем чтобы произвести операцию в начале марта, к моменту возвращения Николки в Москву. Николка же к тому времени должен был покончить с землевольческой типографией. Из Москвы Николка привез рекомендательные письма к братьям Короленко, народникам, которые, как он знал, были близки к землевольцам и даже как будто к самой редакции «Земли и воли». Он явился к братьям с предложением от имени московских пропагандистов организовать регулярную перевозку из Петербурга в Москву изданий «Земли и воли», любого количества экземпляров, и для конкретных переговоров просил связать его с кем-нибудь из редакторов «Земли и воли». Братья обещали помочь. И действительно, они связали Николку с человеком, который при первом же свидании вручил ему для пересылки в Москву пачку свежеотпечатанных номеров— еще влажных, прямо из типографии. За этим человеком, разумеется, тут же было установлено агентурное наблюдение. Однако наблюдение за ним, к удивлению агентуры, ничего не дало. Личность его установили быстро: студент-медик Астафьев, крайне неблагонамеренный. Но никаких подозрительных квартир он не посещал, с неизвестными агентам лицами не встречался. (И не мог посещать и встречаться: он не был ни редактором, ни даже землевольцем, но сочувствовал землевольцам и, по их просьбе, согласился разыграть роль редактора.) И тогда Николка, чтобы ускорить ход событий, придумал новую комбинацию, почти фантастическую, отдававшую театром, балаганом, тем не менее покорившую господина Кирилова, а вместе с ним и господина управляющего Третьим отделением его высокопревосходительство сенатора Никиту Конрадовича Шмита, комбинация была разыграна и чувствительнейше отозвалась на «Земле и воле». Астафьеву передали ночью (через его родственника, полицейского чиновника, с которым у Астафьева, как установили, были доверительные отношения) ложное сообщение о том, что землевольческая типография будто бы разгромлена, обитатели квартиры, где она была устроена, арестованы и отправлены в крепость, а в квартире оставлена засада, ждут редакторов, которые, по полицейским сведениям, должны собраться в типографии к семи утра. Расчет был тот, что Астафьев тут же подхватится и побежит предупреждать других редакторов: таким образом, можно будет в одну ночь всех выследить и арестовать. Ночью на пустынных улицах легко следить за редкими прохожими, притом на всех углах расставили переодетых извозчиками жандармов и агентов. Все почти так и произошло, как было задумано. Астафьев, не знавший адресов землевольцев, бросился к знакомым, которые могли бы связаться с ними, переполошил многих, в том числе чиновника министерства финансов Буха и отставного офицера Луцкого, которые и оказались в состоянии передать предупреждение тем, кого оно прямо касалось: Бух предупредил Клеменца, Луцкий — Морозова (Воробья). Кроме Клеменца и Морозова в редакцию «Земли и воли» входили Плеханов и Тихомиров, деятельнейшее участие в редакционных делах принимал и Дворник. Этих троих могли бы предупредить Клеменц и Морозов, знавшие их адреса, и, таким образом, весь состав редакции оказался бы в руках полиции. Но этого не случилось. Клеменц и Морозов заподозрили неладное, им показалось странным содержание переданного им предупреждения. О каком совещании редакторов, назначенном в типографии на семь часов, шла речь? Кем назначенном? И почему в типографии? Никогда редакция не собиралась в типографии; по конспиративным правилам, введенным Дворником, не все редакторы и самый адрес типографии знали. Это не было известно 11 Николке, сочинявшему текст предупреждения; его увлекла безудержная фантазия, она и подвела его на этот раз. Сообразив все несуразности, всю неправдоподобность предупреждения, ни Клеменц, ни Воробей из своих квартир по двинулись, решив дождаться утра, когда не так опасно выходить на улицу, и тогда уже постараться выяснить, в чем дело. Однако все же Клеменц пропал. Агенты выследили, в какую квартиру заходил предупредитель, и, не дождавшись выхода на улицу предупрежденного, перед утром нагрянули в квартиру с обыском и арестовали его. Квартиру же Морозова определить не удалось. Возле дома и на ближайших углах до утра дежурили агенты и жандармы и разошлись только к восьми часам, когда на улицах началось обычное движение; утром, после восьми, I{оробей спокойно вышел из дому; никто его не остановил. Кроме Клеменца, были арестованы Бух и Луцкий, Астафьев скрылся; были произведены обыски всюду, где побывали предупредители, многих арестовали и затем выслали, в том числе и братьев Короленко. Но главной добычей Третьего отделения был Клеменц, виднейший из подпольных литераторов, за ним несколько лет охотились. Это, конечно, был успех петербургского сыска и личный 'успех Николки Рейшлтейна. Торжествующий, веселый Николка укатил в Москву выводить тамошних нелегалов. Свою тысячу он не успел получить, было некогда. Ее получила за него месяц спустя Татьяна, но при обстоятельствах, отнюдь не триумфальных для Николки и невеселых для самой Татьяны. И снова предметом обсуждения между Клеточникоым и Михайловым был вопрос о том, какой урок можно извлечь из всех этих событий, в которых не последнюю роль сыграл славный паренек Николка Рейнштейн. «Нет, п-пожалуй, с этим п-пареньком надо кончать, это уже с-слишком»,— возмущенно сказал с несколько более заметным, чем всегда, заиканием обычно уравновешенный и ясный Дворник. Клеточников тогда не придал этим словам того значения, какое открылось ему через некоторое время. Непосредственным же следствием этих слов явился отъезд в Москву следом за Рейнштейном двух землевольцев — Михаила Попова, известного между радикалами под кличкой Родионыч, и Николая Шмемана, того самого, у которого когда-то Клеточников познакомился с Михайловым. Набежала, закрутила странная жизнь, и оглянуться не успел, как все пути назад оказались отрезаны. Еще в то время, когда он жил у Анны Петровны, сделалось ясно, что планам, связанным с провинцией, не суждено исполниться,— слишком много дела было в Петербурге. Какого дела? Чем намерен был занять Николая Васильевича в Петербурге милейший Петр Иванович после того, как проживание у Анны Петровны сделается ненужным — Анна Петровна исчерпает себя? Не знал этого и сам Петр Иванович. Ясно было только, что впредь им было вместе идти, они оба были нужны друг другу, Петра же Ивановича дела привязывали к Петербургу... Снова писал Клеточников в Симферополь и Самару, мучился, пытаясь объяснить, почему остается в Петербурге, почему не едет, как собирался. С одной стороны, и обижать неправдой старых друзей не хотелось, а с другой — и невозможно же было объясниться, невозможно... И еще раз писал в Симферополь и Самару, когда заблистала перспектива поступления в агенты,— на этот раз писал так (на этом настоял Михайлов), как будто держал экзамен на политическую благонамеренность, да так и было, держал экзамен, который Третье отделение не могло не устроить новичку, а значит, и письма не могли избегнуть участи быть просмотренными на почте (и не избегли, в этом Клеточников позже смог удостовериться) ; писал, как бы жалуясь на судьбу, и причиной своих несчастий выставлял окружавший мир, в котором он год от года чувствовал себя все более неприютно, в котором с каждым годом все более возбуждалось разрушительных страстей, и глубокомысленно цитировал Бокля, Гегеля, Спенсера, и обвинял в крайних пристрастиях как радикалов, так и консерваторов,— испытанная у Анны Петровны линия представлялась пригодной и на будущее. Странное было время! Проверяло Третье отделение, проверяли и радикалы. Еще в то время, когда Клеточников только поселился у Анны Петровны, землевольцы поручили одному из радикалов-южан, Теллалову, собрать о нем все возможные сведения. И позже, когда от Клеточникова стали получать ценнейшие факты об агентах и точность их была уже неоднократно подтверждена, время от времени кому-нибудь из землевольцев поручалось понаблюдать за ним с целью собрать дополнительные сведения. И не то чтобы ему не доверяли. Кроме Михайлова Клеточников встречался для передачи своих наблюдений над агентами еще с двумя-тремя нелегалами, заменившими Петра Ивановича, когда тот неожиданно выезжал из Петербурга по своим бесчисленным делам (Михайлов был, по наблюдениям Клеточникова, чем-то вроде директора-распорядителя в «Земле и воле», без него не обходилось ни одно практическое предприятие организации), и на этих нелегалов, точно же так как на Михайлова, Клеточников производил безусловно благоприятное впечатление — они ему безусловно доверяли. Тем не менее его продолжали проверять. Он знал об этих проверках, догадывался или даже иногда замечал, что за ним наблюдают, но не очень страдал, понимая, что без этого не обойтись, что дело тут не столько даже в недоверии к нему, как и не только в жесткости правил конспирации, дело в другом. В чем? Он был для нелегалов человеком со стороны, все они знали друг друга годами, у всех за плечами было прошлое, за которое им грозили годы каторги, наконец, они были молоды, а он уже и молод не был, и никому не известен, и с каким же прошлым? — всю жизнь просидел в глуши, в углу; правда, при этом был образован и мыслил оригинально и смело... К нему присматривались. Страдали от этих проверок скорее сами нелегалы, особенно Михайлов. Для Михайлова эти проверки были очевидной нелепостью, тем более досадной, что он же сам и организовывал их,— они мешали их с Клеточниковым сближению, которое им обоим многое обещало, отдаляли их друг от друга... Конечно, этого бы не было, если бы они оставались в необязательных отношениях друг к другу, как было год назад, но что же теперь было делать? Можно было только надеяться, что рано или поздно этой ерунде придет конец. Стараясь облегчить Клеточникову его ношу, Петр Иванович выказывал ему свою личную доверенность. И как бы в свидетельство ее однажды открыл ему свое настоящее имя. Это сильно смутило Клеточникова. Он спросил, не рискует ли все же Петр Иванович, открываясь ему, ведь мало ли что бывает, и Петр Иванович ответил, смеясь, что вовсе не рискует, что ничего не бывает у таких, как Николай Васильевич, и затем объяснил, почему доверяет ему. «В-вы, Николай Васильевич,— сказал он,— человек ч-чрезвычайно головной, шагу не сделаете, прежде не сообразив, а з-зачем вам его делать? Вы пришли к мысли, что вам надобно быть с нами, и вас теперь с этой точки парой волов не стащишь».— «Что же, разве мысли не меняются?» — спросил Клеточников. «Не так-то легко меняются, тем более такие мысли, которые могли привести к нам. Это ваши мысли... и в а ш а истина. А вы из тех, кому истина дороже жизни, не правда ли? Не в этом ли, м-между прочим,— закончил он лукаво и многозначительно,— заключаются основания жизни, о которых вы обещались как-нибудь п-поведать?» Этот случайный и полушутливый разговор как бы что-то сдвинул между ними, разрешил, упростил, заставил думать, что тот разговор, на который намекал и которого ожидал Михайлов и который требовал особых условий для того, чтобы осуществиться, пожалуй, теперь и в самом деле мог осуществиться... В декабре, перед самым Новым годом, землевольцы из центрального кружка, те из них, кто был посвящен в тайну Клеточникова, но еще не видел его, устроили ему смотрины. Михайлова не было в Петербурге, Клеточников в это время встречался с Афанасием Ильичом (Арончиком), совсем еще молодым человеком с нервным, очень красивым мраморно-белым лицом, напоминавшим изображения Христа на картинах художпиком-академистов. Он жил на Песчаной, в мезонине, куда можно было пройти, минуя дворника и прислугу. Когда Клеточников пришел, у Арончика уже сидело человек пять молодых людей. Афанасий Ильич сказал Клеточникову, что все это люди свои, совершенно спои, при них можно говорить обо всем, и, представив Клеточникова собравшимся (назвав его «южанином, тем самым»,— имени его не назвав), усадил за стол, вокруг которого все сидели и на котором кипел самовар. Некоторое время все молча и сосредоточенно пили чай, скованные неожиданной неловкостью. При этом Клеточников ловил на себе дружелюбные взгляды, даже подчеркнуто дружелюбные, но заговорить — ни с ним, ни между собой — никто почему-то не решался. Между тем чувствовалось, что перед приходом Клеточникова молодые люди вели какой-то жаркий спор, причем никакого отношения к Клеточникову — это тоже как-то чувствовалось — не имевший, у них па лицах сохранялись следы одушевления и азарта, особенно на лице сидевшего как раз напротив Клеточникова очень стройного и очень живого молодого человека в ветхой рубашке с мятым воротничком и сбившимся галстучком-лентой; молодой человек нервно помешивал ложечкой в стакане, и хотя, как и все, поглядывал на Клеточникова с дружелюбием, но как бы принуждал себя помнить о Клеточникове, в мыслях оставаясь далеко от него,— в любой миг он был готов разрешиться потоком слов, которые теперь ему приходилось с трудом удерживать, так что даже какие-то судороги проходили по его напряженному лицу. Все эти молодые люди, подобно визави Клеточникова, поражали небрежностью костюма, по виду их можно было принять за студентов из недостаточных или семинаристов. Клеточников со своим белоснежным бельем и белым жилетом с отворотами выглядел между ними светским франтом. Исключением из всего кружка был рослый молодой человек с лицом восточного типа, неподвижным и мрачным, с осанкой военного, сидевший в самом конце стола, у двери, он почему-то был во фраке. Почти вслед за Клеточниковым пришла молодая дама, и все тотчас изменилось, молодые люди повскакали с мест и с радостными возгласами, уже более не обращая внимания на Клеточникова, окружили даму, занялись ею. Видимо, она принесла какие-то вести от Дворника, которых все с нетерпением ожидали, и вести хорошие, связанные, как можно было судить по репликам, с получением Дворником каких-то денег, при этом все весело заулыбались и стали расспрашивать даму о деталях этого дела и о Дворнике, о том, когда он вернется, и еще о чем-то, что тоже имело отношение к делу и к Дворнику и вместе с тем, видимо, имело отношение к чему-то личному, бывшему между дамой и Дворником, потому что, отвечая на какой-то вопрос о Дворнике, дама вдруг восхитительно вспыхнула, все ее красивое лицо вдруг осветилось чудным светом — этот свет нельзя было назвать румянцем, потому что это был именно свет,— и лицо стало еще красивее. Это было так неожиданно, что все снова заулыбались, но теперь уже с задумчивым видом, и деликатно отступили от нее. Ее назвали Клеточникову Елизаветой Ивановной, но это, вероятно, было не настоящее ее имя,— в разговоре, во время расспросов о Дворнике, ее несколько раз кто-то назвал Анной. Клеточников, открывший так неожиданно ее особенное отношение к Михайлову, с большим интересом стал присматриваться к ней. Ее с полным основанием можно было назвать красавицей. У нее были очень большие влажные глаза, удлиненное нежное лицо, нос с легкой горбинкой; ее верхняя губа вытягивалась забавным уголком вперед и вниз и как бы тянула за собой всю верхнюю часть лица, и оттого в лице, особенно когда она опускала глаза, возникало как бы скорбное выражение, так и хотелось назвать ее скорбным ангелом. И держалась она вовсе не властной красавицей, победительницей, в ней заметны были какое-то беспокойство, неуверенность, пожалуй, даже робость, она отвечала на расспросы товарищей со старательностью институтки, очень озабоченной тем, чтобы ее ответы были правильны,— она как будто недавно пристала к :>той компании молодых людей, которых ставила чрезвычайно высоко, выше себя, и боялась, что они поймут, что она неровня им,— так, во всяком случае, казалось. Тем временем спор, прерванный появлением Клеточникова, снова вспыхнул, и визави. Клеточникова, которого все называли Александром Васильевичем и просто Сашей, наконец разрядился. Закинув руки за спину, он принялся быстро ходить по комнате, по ее диагонали, говоря громко, ни на кого не глядя, зная, что его будут слушать: — Правительство! Да есть ли в России правительство? Есть передняя в Зимнем дворце, в которой время от времени собирается тридцать — сорок человек, частью это министры, назначаемые и сменяемые произволением государя, частью лица императорской фамилии, по праву рождения призванные заседать в высших коллегиях, частью лица, близкие ко двору и к особе государя и по этому праву заседающие в Государственном совете или каком-нибудь комитете для подачи мнения — какого мнения? Стоит только поставить этот вопрос и делается ясно, что лакейская не может заменить собою понятия правительства. — Однако именно это правительство,— хладнокровно возразил Арончик,— провело крестьянскую и другие реформы, каковы бы они там ни были, законодательным путем совершив в России то, что Европе далось ценой миллионных жертв. — Так. Но отчего же правительство, которое двадцать лет назад смогло выработать программу обновления России, не может сделать это теперь? — Вот именно, отчего? — Да не оттого ли, что реформы шестидесятых годов были того порядка, что не требовали большой изобретательности, гибкости и смелости ума, прозорливости законодателя,— слишком нагляден был пример Европы, очевидна польза введения новых начал? Можно ли это сказать относительно теперь встающих вопросов, которые связаны с дальнейшим развитием этих начал, в том числе, между прочим, с дальнейшим освобождением личности? Европа не дает на это решительно никакого ответа, ответ может быть найден в теории, что под силу людям мысли, а есть они в э т о м правительстве? Спор был интересен Клеточникову, но он пришел сюда по делу, он не собирался задерживаться и, отозвав тихонько Арончика, предложил ему переговорить об их деле. Арончик подвел его к мрачному молодому человеку, сказав, что Порфирий Николаевич (так звали молодого человека) тоже будет участвовать в сношениях с ним, Клеточниковым, и втроем они отошли для разговора в дальний угол. К ним присоединилась Елизавета Ивановна, очень интересовавшаяся тем, что говорил Саша, но еще более интересовавшаяся Клеточниковым; она все время, пока рассказывала друзьям о Дворнике и затем, слушая Сашу, оглядывалась на Клеточникова, как бы специально желая знать его впечатление и о ее рассказе, и о речи Саши, и теперь, слушая самого Клеточникова, смотрела на него с особенным пристальным выражением. Потом к ним присоединился и Саша, разрядившийся в споре. Как и Елизавета Ивановна, он с очень сосредоточенным, изучающим выражением, уже не отвлекаемый никакими сторонними мыслями, стал всматриваться в Клеточникова и вслушиваться в то, что он рассказывал. Рассказывал же Клеточников об очередном «крестнике» Анны Петровны, обнаруженном им,— Сергее Соколове, мастере в колонии малолетних преступников, дружке Николки Рейнштейна, Николкой же и введенном в дом Анны Петровны. Рассказ Клеточникова вызвал неожиданную реакцию Саши. Когда Клеточников кончил рассказывать и стал прощаться, Саша вдруг взволнованно сказал ему: — Знаете, когда вам станет тошно, захочется поговорил, с человеком, просто повидаться — заходите ко мне. После восьми я обычно дома.— Он протянул визитную карточку с адресом на Садовой. Клеточников посмотрел на Арончика и Порфирия Николаевича (они сдержанно улыбались), на Елизавету Ивановну (и у нее, как у Саши, было взволнованное лицо, и она хотела бы сказать Клеточникову что-нибудь утешительное, что-нибудь сделать для него, только не смела), потом снова на Сашу. Сердце вдруг сжалось и защемило, когда он подумал... когда на миг представил себя на месте этого нелегала... — Спасибо,— пробормотал он. Он еще раз посмотрел на карточку и с улыбкой вернул ее Саше.— Я запомню адрес. Примерно через неделю после этих смотрин, в начале января уже нового, 1879 года, близко к вечеру, когда Клеточников вернулся домой после обычного и, как всегда, безуспешного обхода присутственных мест, Анна Петровна, с нетерпением поджидавшая его, попросила зайти к ней и с гордостью сказала: — Я все устроила, нашла вам место. Вот только не знаю,— замялась она,— подойдет ли оно вам. У меня, изволите ли видеть, есть хороший знакомый в Третьем отделении, и я узнала от него, что в канцелярию требуется чиновник для письма. Я подумала: это место для вас, вы и канцелярию знаете, и юрист, и почерк превосходный. Словом, я вас рекомендовала. Что вы на это скажете? Он задумался. — Право, не знаю, что и сказать. Так неожиданно. Все-таки Третье отделение,— сказал он неуверенно.— Правда, там обеспечивается большая пенсия,— прибавил он, подумав. И еще прибавил, как бы взвешивая, примериваясь: — А почему бы, собственно, и не Третье отделение? — Потом, спохватившись: — Премного вам, Анна Петровна, благодарен. Право, мне неудобно, вы так любезны. Если позволите, я подумаю? — И нечего думать, сударь. Зайдите-ка завтра, к восьми утра, к господину Кирилову, агентурное отделение, вход с Фонтанки. Да захватите с собой рекомендации, или что у вас там есть, какие бумаги, с прежнего-то места службы. Прежде чем побывать у Кирилова, Клеточников повидался с Михайловым, к этому времени вернувшимся в Петербург; тот и слушать не стал никаких возражений, никаких сомнений Николая Васильевича на тот счет, правильно ли он сделал, что сразу же не отказался от предложения Анны Петровны, можно ли, дескать, связываться с этим опасным учреждением, не отказаться ли от предложения Анны Петровны теперь, пока не поздно. — Потом, потом! Все сомнения потом. Сначала надо посмотреть, что это т-такое, что оно может дать, это предложение,— весело, очень обрадованный неожиданным оборотом дела, сказал Михайлов.— Что бы вам ни предложил господин Кирилов, соглашайтесь на все. А т-там посмотрим, как быть. |
Оглавление|
| Персоналии | Документы
| Петербург"НВ" |
"НВ"в литературе| Библиография|