Г.Нагаев "Вдохновение перед казнью" 2


front3.jpg (8125 bytes)


 ГЛАВА ПЯТАЯ

Император переселился в Царское Село 10 мая, в субботу. В этот же день приехала княгиня Юрьевская детьми и многочисленной прислугой. Ей отвели роскошные апартаменты царицы. Сама же царица, более других нуждавшаяся в свежем воздухе, всеми покинутая, осталась доживать последние дни в Зимнем. Так было угодно его величеству.

 

Старый Царскосельский дворец, обставленный с пышностью екатерининских времен, был полон сановников, светских генералов и старых слуг, но дышал затхлостью, казался мрачным, нежилым.

 

Екатерина Юрьевская, немного пополневшая за зиму, но все еще изящная и красивая, всякий раз с утра увлеченно занималась своими туалетами, чтоб за завтраком предстать перед монархом свежей и цветущей. Но уже который день государь присылал извинительные записки, прося завтракать без него. Каждое утро в Царское Село приезжали великие князья, министры, знатные иностранцы. Александру приходилось приглашать важных гостей к завтраку и обеду, а его возлюбленная вынуждена была довольствоваться обществом своих детей и их воспитателей. Это оскорбляло, мучило, тяготило.

 

Раньше, в первые годы их любви, когда Екатерина Долгорукая была фрейлиной императрицы, все выглядело иначе. Юная красавица блистала в роскошных туалетах и была украшением величественных балов, самого богатого в Европе царского двора.

 

Она была счастлива и в небольшом петербургском особняке, куда запросто заезжал повелитель. Там у нее нередко бывали гости. Она милостиво, как царица, принимала самых влиятельных финансовых воротил, могущественных промышленников и железнодорожных откупщиков. Все они приезжали с богатыми дарами, прося, умоляя замолвить словечко перед его величеством..

 

Потом, когда начались покушения, ее «заперли» в Зимнем. И наконец она здесь одна, совсем одна... Как райская птица в позолоченной клетке...

 

Екатерина, кутаясь в соболий палантин, подошла к высокому окну. Под густой кроной старой липы, дымя в рукава, зябко жались два переодетых жандарма.

 

Дождь только кончился. У самого окна, на черных, намокших, еще голых ветвях столетнего дуба висели прозрачные, словно из хрусталя, одинокие капли.

 

Екатерина поежилась и, высвободив белую холеную руку, стала перебирать нитку жемчуга на шее.

 

«Ужасно, ужасно, я как в тюрьме. Всюду солдаты, полицейские, городовые, жандармы, шпионы. Даже в сад выйти нельзя... А во дворце чужие холодные лица. И все ненавидят меня. Все, даже лакеи...»

 

За окном сверкнула молния, сердито зарокотал гром. Екатерина отошла к камину, села в золоченое кресло, поставила ноги на коврик из леопардовой шкуры.

 

«Сегодня не пришел ни к завтраку, ни к обеду. Значит, только ночью... Так можно умереть с тоски...»

 

Вдруг дверь приоткрылась, и в будуар важно, сохраняя величественную осанку, вошел Александр.

 

— Ну что, моя радость? Вижу, ты изволишь сердиться? Прости! Прости! Прости! — Он подошел, поцеловал ее в щеку и сел рядом. — Ужасно устал сегодня. Выслушал три доклада сразу. А потом еще пришлось совещаться по китайским делам...

 

— А обо мне, наверное, и не вспомнил? — надувшись, сказала Юрьевская.

 

— Напротив, я только и думал о тебе, моя радость. Высказывания пропускал мимо ушей. Последнее время мне страшно надоедают все эти церемонии.

 

— Так почему же я все время одна? Это становится непереносимым, целыми днями плачу. Ведь я же молодая женщина...

 

— Да, да, и еще такая красивая! — с ласковостью сказал Александр, целуя ее руки. — Винюсь, винюсь, моя радость. Больше этого не будет! Может быть, позвать музыкантов?

 

— Нет, я уже музицировала сегодня.

 

— Так что же?

 

— Право, не знаю... Меня гложет тоска. Тянет в Петербург, к людям. Сегодня читала французские газеты. Так восторженно пишут о выставке Верещагина, а я не видела ни одной картины.

 

— Как, разве я не приглашал тебя в Зимний? Ах да, конечно же нет... Ужасно, какой стал рассеянный... Впрочем, ничего хорошего. Наоборот, много мерзкого и даже оскорбительного для меня. Этот Верещагин имеет способность во всем видеть только плохое.

 

— Но парижане в восторге. Я бы очень хотела.

 

— Что ж, если угодно, я прикажу... картины доставят прямо сюда.

 

—- Правда? — обрадованно воскликнула Екатерина; и ее большие, миндалевидные и пугливые, как у газели, глаза лучисто заблестели. Она привстала и белыми лебяжьими руками обняла дряблую, потрескавшуюся шею императора…



 

 

 * * *

 

Через три дня Александр завтракал в покоях княгини Юрьевской. Допив чашечку ароматного кофе, он поднялся довольный и лихо, по-гусарски подкрутив усы, улыбнулся:

 

— Ну-с, Катенька, я выполнил свое обещание. Картины уже развешаны во дворце. Идем, — и, подтянувшись, подставил ей руку.

 

Картины были выставлены в большом зале царскосельского арсенала, где уже дожидались граф Адлерберг и Лорис-Меликов.

 

— Ну с, что за картины вы привезли, граф? — спросил Александр, когда оба почтительно поздоровались с Юрьевской.

 

— Тут главным образом полотна о Турецкой войне, но также индийские и некоторые другие.

 

— Отлично. Начнем осмотр. Вас, граф, — кивнул царь Адлербергу, — как знатока живописи, прошу быть нашим гидом, а Михаила Тариеловича, как героя Карса и Эрзерума, — консультантом по военным событиям.

 

Оба почтительно поклонились. Екатерина Юрьевская, польщенная такой честью, горделиво выступила вперед, и вся группа медленно стала проходить по залу, останавливаясь у каждой картины.

 

Рассматривая индийские этюды, царь в душе дивился мастерству художника, однако молчал. Но когда остановились у величественного «Тадж-Махала», он воскликнул:

 

— А ведь недурно! Право недурно! Что вы скажете, господа?

 

— Царственная картина! — восторженно прошептал Адлерберг.

 

— Да-с, величественно! — подтвердил Лорис-Меликов.

 

— Поразительно! — вздохнула Юрьевская. — Интересно бы там побывать.

 

— Вон как! — улыбнулся Александр. — А что ж, пожалуй, такое путешествие заманчиво. Вы бы не хотели, господа, проехаться в Индию?

 

— С пребольшим удовольствием, ваше величество..

 

Пока осматривали индийские и туркестанские картины, Александр был в отличном настроении, улыбался, шутил.  Но как только подошли к полотнам о русско-турецкой войне, он нахмурился. Поблек румянец а на лице Юрьевской. «Транспорт раненых», «Перевязочный пункт», «Панихида по убитым» — эта жестокая правда о войне сжимала сердце.

 

А вот леденящая душу картина-триптих «Часовой на Шипке». Все застыли на мгновение. Метет, завывает пурга, но упрямо стоит на посту солдат в башлыке, сжимая ружье... Пурга жестока — солдат одинок. Вот он скрючился, засунул руки в рукава, нахлобучил башлык, но все еще держит ружье. Пурга сатанеет и злится. Солдат уже замерз, его замело снегом. Только верх башлыка и штык торчат из сугроба.

 

- Ужасно! — вздыхает Юрьевская.

 

— Было и такое... — сказал Лорис-Меликов.

 

— А в Париже под этой картиной была кощунственная подпись,— заметил Адлерберг,—«На Шипке все спокойно»!

 

Все вспомнили, как в войну под таким заголовком печатались донесения с фронта. Александр еще больше насупился и отошел к другой картине. «Шипка-Шейнаво».

 

На переднем плане, на снегу, лежали трупы убитых. А вдалеке перед строем победителей, кидающих вверх шапки, скакала группа командиров со знаменем. Впереди на белом коне — Скобелев.

 

— Были всякие случаи — на то война! — сказал, подходя, Лорис-Меликов. — Главное — мы победили. И вот тому доказательство.

 

Царь, не любивший Скобелева, поморщился и отошел к длинной картине, где он был изображен сам, вместе братом Николаем Николаевичем — главнокомандующий русской армией. Под картиной была надпись - «Под Плевной».

 

В правом верхнем углу, на горке, была изображен группа военных в парадных мундирах. Впереди, на раскладных стульчиках, расположились царь и великий князь Николай Николаевич.

 

Вдалеке в дыму и разрывах клокотала кровопролитная битва.

 

— Ты извини, Катюша, но я не могу смотреть на это спокойно. Там внизу льется кровь подданных, а мы братом сидим, как посторонние наблюдатели.

 

— А в Париже, ваше величество, — поддакнул Адлерберг, — под картиной была издевательская подпись «Именины царя».

 

Юрьевская вспомнила, что третья, самая кровопролитная, битва под Плевной была в день именин Александра 30 августа 1878 года. Вспомнилось ей полученное потом анонимное письмо со стихами:

 

Именинный пирог из начинки людской

 

Брат готовит державному брату...

 

Она побледнела, боясь скандала, и взяла Александра под руку. Но тот уже вспыхнул и повернулся к ЛорисМеликову:

 

— Видите, до чего доводит нигилизм. Это все результаты воззрений ваших социалистов. Крамола проникла даже в живопись. Еще в Зимнем раздавались голоса в защиту Верещагина, но я приказал на порог не пускать того якобинца и не покупать ни одной его картины. Пусть едет с ними куда хочет.

 

Вошел дежурный генерал, что-то прошептал Адлерберг и передал ему депешу. Тот, прочитав, побледнел.

 

— Что, что случилось? Дайте мне депешу! — вскричал Александр. Адлерберг молча протянул телеграфный бланк, где от руки было написано: «Сегодня утром в девятом часу в Зимнем дворце в бозе почила императрица Мария Александровна ».

 

Царь вслух перечитал телеграмму. Все опустили головы. Даже Юрьевская склонилась перед этим известием, но в ее глазах блеснул зеленоватый огонек радости. Она выпрямила плечи и гордо подняла голову, инстинктивно почувствовав, что теперь ей суждено играть главную роль в государстве.

 

После затяжных майских дождей начало пригревать солнце и раньше обычного пошли первые грибы.

 

Желябов и Кибальчич, обрядившись в купленное на толкучке старье, с плетеными корзинками, спозаранку отправились в лес.

 

Избегая людных улиц, не на конке, а пешком добрались до Смольного монастыря, на лодке переправились через Неву на Охтинскую сторону и скоро оказались в большом казенном лесу.

 

Вначале шли по просеке, а потом свернули влево и напрямик, пробираясь сквозь подлесок в бурелом, забрели в самые дебри.

 

Отыскав небольшую полянку, присели на старой, поваленной ветром сосне, поставили рядом корзинки.

 

— Ну, тут, кажется, тихо, — сказал Желябов, снял картуз и громовым голосом гаркнул:

 

— А-у-у-у!

 

Эхо запрыгало по выступам деревьев и смолкло. Никто не отозвался.

 

- Ты посиди тут, Николай, а я обойду вокруг. Если появится кто подозрительный — стреляй без предупреждения. Ясно?

 

— Хорошо! — Кибальчич достал револьвер.

 

Желябов с корнем вырвал молодую березку, обрезал комель и вершину, обстругал сучья и с этой дубинкой отправился в чащу.

 

Кибальчич, держа в руке револьвер, внимательно следил за лесом, время от времени поворачиваясь, прислушиваясь к каждому звуку. Пели птицы, и глухо шумели вершины могучих сосен.

 

У вывернутого корневища ярко зеленела молодая липа. Кибальчич залюбовался на мгновение. Вдруг какой-то серый комочек скользнул вниз и послышался слабый писк.

 

«Неужели птенец выпал из гнезда?» — подумал Кибальчич и подошел к липе. На траве, широко открывая несоразмерно большой клюв, бился желто-серый бескрылый птенчик.

 

Кибальчич, сунув в карман револьвер, осторожно поднял птенца и, держа в руке этот живой бьющийся комочек, стал глазами искать гнездо. Но гнезда не было видно. Лишь встав на край корневища и раздвинув ветви, Кибальчич увидел маленькое гнездышко на стыке ветвей и, дотянувшись, осторожно положил туда перепуганного птенца.

 

— Ну что ты там делаешь? — послышался голос Желябова.

 

— Да вот птенчик выпал из гнезда, водворял его на место.

 

— Водворял... А не боялся, что в этот момент могли схватить тебя самого и водворить в надлежащее место?

 

— Нет, не боялся, — улыбнулся Кибальчич.

 

— Ну, коль не боишься, доставай свое изобретение! будем испытывать. Вокруг ни души.

 

Кибальчич достал из корзины завернутую в тряпку банку из-под монпансье и осторожно подал ее Желябову.

 

— Смотри не урони, Андрей.

 

— Да уж будь покоен, — улыбнулся Желябов, тряхнув пышной шевелюрой, — что-то очень легкая.

 

— Так там же один механизм и капсула с пироксилином и гремучей ртутью. Я не делал заряда, чтоб не производить большого взрыва.

 

— Правильно. Надо испытать само устройство... Ну что же, кидать?

 

— Подожди, Андрей. Тут должна быть сноровка. Нельзя делать очень резкого толчка. Нужно кидать плавно, с усилением, чтоб снаряд не разорвался в руке.

 

- Это как же так?

 

— Давай попрактикуемся хотя бы на комке земли. Вот, гляди. — Кибальчич подошел к вывернутому корневищу, взял ком земли и, делая большой замах, плавно бросил,

 

— Понятно, — сказал Желябов и, откинувшись назад, швырнул банку на средину полянки. Послышался звенящий удар и почти тотчас же взрыв, напоминающий выстрел. Дно банки со свистом отлетело в сторону.

 

— Отлично, Коля. Отлично, дорогой! — закричал Желябов и, обняв Кибальчича, стал его тискать в могучих объятиях. — Ты молодчина! Талант! Гений! Теперь с тираном будет покончено! Ведь с гремучим студнем, я думаю, рванет не так.

 

— Конечно, — освобождаясь из его объятий, сказал Кибальчич, — студень тут бы сделал аршин на пять воронку,

 

— Да ну? Вот это изобрел. Браво! Но скажи, Николай, можно ли сделать про запас таких бомб штук шесть?

 

— Нет, нельзя. Сахар и антимоний не могут сохраняться долго. Бомбы следует начинять лишь накануне употребления.

 

— Это жаль, — вздохнул Желябов, — ну да ничего. Мы люди хотя и гордые, однако можем повременить. Пока тиран в Царском Селе, к нему не подступиться. Сделаем перерыв, тем более что на очереди очень важные дела.

 

— Андрей, а не могли бы мы о делах поговорить дорогой? Сейчас мне хочется продемонстрировать тебе еще одну модель.

 

— Вот как? — удивился Желябов, и глаза его весело заблестели. — Ну-ка, ну-ка, раскошеливайся. Что еще у тебя в корзинке?

 

— Да так, пустяки... Однако... Ты присядь, отдохни немного. А еще лучше — вырежь мне можжевеловый прут для лука. Вот тебе тетива. — И Кибальчич бросил крепкий навощенный шнур.

 

Желябов, достав нож, пошел в чащу и скоро вернулся с готовым луком.

 

Кибальчич достал из корзины разборную стрелу, свинтил, насадил на нее медный наконечник, приладил перья, а посредине привязал латунную трубку с тонким фитилем.

 

— Что-то ты мудришь, Николай, — с улыбкой сказал Желябов, — этим ветхозаветным оружием не только царя, а ворону убить мудрено.

 

— А вот сейчас увидим... У тебя есть спички?

 

— Вот, держи!

 

— А ты держи лук. У тебя силы побольше. Натягивай тетиву до отказа, но так, чтоб стрела лежала на луке трубкой кверху.

 

— Давай! — Желябов натянул.

 

— Так, хорошо. Цель в небо, а я подожгу фитиль. Как загорится — пускай.

 

— Поджигай! — скомандовал Желябов, натягивая тетиву изо всех сил.

 

Кибальчич чиркнул спичкой, поджег фитиль — и стрела взлетела. Но вот полет ее стал замедляться. Еще мгновение — и она, переметнувшись, пойдет к земле, но в этот миг фитиль догорел, послышался треск и из трубки посыпались искры, стрела стремительно полетела вверх. Ее уж не стало видно, только огненная точка горела в небе.

 

— Вот это штука! — восторженно воскликнул Желябов. — Что это ты удумал, Николай?

 

— Это китайская стрела!

 

— Китайская?

 

— Да. Помнишь, я говорил тебе, что прессованный порох не взрывается, а горит, выделяя огромную энергию.

 

— Да, да, помню... Так что же?

 

— Оказывается, китайцы этот секрет открыли еще три тысячи лет назад. Вот такие стрелы ими применялись в военных целях. Это стрелы-ракеты.

 

— Так, интересно... Я кое-что слышал о ракетах.

 

— Не особенно давно усовершенствованные ракеты применялись и в русских войсках.

 

— Так что же из этого следует? Ты думаешь пустить ракеты в Царское Село?

 

— Да нет же, Андрей. Тут дело куда серьезней, чем убийство царя... Ты видел, как летела стрела от маленькой трубочки?

 

— Еще бы!

 

— А если эту трубку увеличить до габаритов вот этого дуба. Что тогда?

 

— Вот уж не знаю.

 

— Она сможет поднять целый снаряд, где можно поместить человека, а может, и двух. Такая ракета может развить бешеную скорость и вырваться в заоблачное пространство. В иной мир!

 

— Сейчас много пишут об этом. Я читал Жюля Верна, как стреляли из пушки на луну. Здорово!

 

— То фантазия, Андрей. Из пушки нельзя выстрелить снарядом, в котором бы был человек. Там огромная начальная скорость. А ракета поднимается медленно и лишь потом развивает бешеную скорость. В этом существенное отличие

 

— Что же, ты хочешь изобрести ракету, в которой можно было бы лететь на другие планеты?

 

— Да, Андрей Я хочу подарить человечеству такой аппарат, который бы смог оторвать его от земли.

 

— Это гениальная мысль, Коля. И я горячо приветствую твои искания, но в будущем... Даже сам готов полететь вместе с тобой на Марс... Но теперь нас ждут скучные земные дела

 

— Какие же, ведь царь недоступен?

 

— До конца лета в террористической борьбе объявлен вынужденный перерыв. Но это не означает, что партия бездействует. Решено усилить пропагандистскую работу, создать новую типографию, возобновить выпуск «Народной воли». »

 

— Это хорошо. Отлично!

 

— Исполнительный комитет поручает тебе стать организатором и хозяином тайной типографии Ты журналист — тебе и карты в руки

 

— Это так неожиданно, Андрей, — растерянно проговорил Кибальчич. — Меня в партии знают как техника, и вдруг... Но если комитет находит необходимым и доверяет — я с радостью возьмусь за это дело

 

В понедельник утром Кибальчич получил записку, написанную по-французски: «Буду в седьмом часу. Жди. Катя».

 

Кибальчич, догадавшись, что это Михайлов, стал укладывать вещи. В условленное время он расплатился с хозяином и с двумя саквояжами вышел на улицу. Михайлов лихо подкатил на рысаке. Он быстро посадил Кибальчича и крикнул лихачу:

 

— Гони!

 

Сильный конь, всхрапнув, поворотил в переулок и пустился во весь дух. На Подъяческой они рассчитались с лихачом и, пройдя через проходной двор, сели в просторный извозчичий экипаж, где ждала молодая дама в кокетливой шляпке с вуалью.

 

 

— На Подольскую! — приказал Михайлов.

 

Дама в вуали — Прасковья Семеновна Ивановская была членом партии «Народная воля». По решению Исполнительного комитета ей предстояло быть помощницей Кибальчича по руководству новой тайной типографией. И теперь она, вместе с Кибальчичем — аккерманским мещанином Агаческуловым, переселялась на новую квартиру как его законная жена.

 

Извозчик осадил у дома № 11, где приезжих встретил бородатый дворник в белом фартуке с медной бляхой на груди. Он взял вещи и, указывая дорогу, пошел впереди.

 

Отомкнув в первом этаже высокую, обитую клеенкой дверь, он впустил хозяев и, передав им ключи, глуховато сказал:

 

— Уж вы извольте передать паспорта для прописки. Хозяин наказывал... Теперь строго насчет этого.,.

 

— Пожалуйста! — Кибальчич, вытащив из кармана толстый купеческий бумажник, протянул дворнику два паспорта на имя Агаческуловых и двугривенный на чай.

 

— Благодарствую, барин, — с поклоном сказал дворник, — ежели что потребовается, так я завсегда в том крыле, в подвале...

 

— Ну-с, дорогие «супруги», — с улыбкой начал Михайлов, когда, проводив дворника, все прошли в столовую, — прошу вас вести себя не особенно церемонно. Знакомы вы уже давно, а все еще на «вы».

 

— Ничего, работа сблизит, — приветливо улыбнулась Ивановская, поправляя темные густые волосы, и с нежностью посмотрела на Кибальчича карими живыми глазами. Она знала, каким уважением пользовался в партии «техник», и давно симпатизировала ему,

 

— Ты, Пашенька, сразу входи в роль «хозяйки», и тогда все пойдет, как надо. Николай человек тихий, застенчивый, молчаливый. Если не тормошить, от него иной раз слова не услышишь.

 

— Да, да, уж вы, пожалуйста, не обижайтесь, Прасковья Семеновна, я иногда задумываюсь... ухожу в себя...

 

— Ничего... Мы все привыкли быть молчаливыми...

 

— Чтоб особенно не скучали, — продолжал Михайлов, — завтра у вас появится прислуга. Ею будет Людочка Терентьева, чудесная девушка иэ Херсона, участница подкопа под казначейство. Ты, Пашенька, обучи ее набору — будет хорошей помощницей.

 

— Спасибо. Я видела ее — очень славная...

 

— Ну, пойдемте еще раз осмотрим квартиру, ~- предложил Михайлов, — и уточним, где поставить ставок и наборные кассы. В прошлый раз мы выбрали спальню.

 

— Да, это самая дальняя комната и, так сказать, — святая святых. Сюда никто из посторонних не войдет, — поддержал Кибальчич.

 

Прошли в спальню, осмотрели длинную высокую комнату с одним окном, где стояли широкая кровать, зеркальный шифоньер и туалетный столик.

 

— Да, бесспорно самая подходящая из всех, — вслух думал Михайлов. — Вот тут, в глухом углу, можно поместить станок и кассы... и даже все это закрыть толстой портьерой.

 

— Чудесно! Именно так и сделаем, — согласилась Ивановская.

 

— Тогда решено, друзья, — заключил Михайлов. — Дня через два под видом багажа вам привезут типографское оборудование. Возчиками будут наши люди. Они установят станок, оборудуют кассы и сделают все, что нужно. Задумано возобновить издание журнала «Народная воля» и начать выпускать «Рабочую газету»... Не пугайтесь. Помощь в этом деле вам будут оказывать все члены Исполнительного комитета.



 

 

* * *

 

В первую субботу после троицына дня Сергей должен был заехать за Лизой, чтоб после обеда пойти на концерт. В Александрийском театре выступал знаменитый итальянский трагик Томмазо Сальвини. Билеты достать было почти невозможно, но Стрешневу помог присяжный поверенный Верховский, написав записку в дирекцию императорских театров.

 

Сергея Стрешнева ждали к обеду в четыре часа, но уже было около пяти, а он не появлялся. Лиза, принарядившаяся и причесанная, в волнении перебирала веер, прохаживаясь по комнате. «Уж не случилось ли беды? Вчера Сергей должен был выступать в рабочем кружке...»

 

Мать раза два заглядывала, спрашивала: не перепутала ли она время, точно ли пригласила к четырем? Но Лиза отвечала, что он сам просил назначить обед на четыре, чтоб успеть в театр.

 

Прошло еще полчаса Отец Лизы, привыкший обедать в определенное время, не выдержал и громко, так, чтоб услышала Лиза, крикнул из кабинета:

 

— Ну, мать, вы с Лизой как хотите, а я больше не могу... Вели подавать...

 

Лизу тоже звали к столу, но она отказалась и, закрывшись в своей комнате, продолжала ходить, чутко прислушиваясь — не позвонят ли...

 

Лишь в восьмом часу, когда в театр идти уже было поздно, послышался знакомый голос в передней; и к Лизе, не снимая плаща, вбежал Стрешнев. Он глубоко дышал, лицо пылало, глаза возбужденно светились.

 

— Лизок, милая, прости великодушно, я не мог... Случилось такое, чего я никак не ожидал... Впрочем, все хорошо, чудесно! Я прибежал, чтоб извиниться и обрадовать тебя... Собирайся!

 

— Я давно готова! — стараясь казаться спокойной, сказала Лиза. — Жду тебя.

 

— Да нет, не то... Одень что-нибудь попроще. Мы идем в другое место... Знаю, ты будешь обрадована.

 

— Как? Куда же?

 

— На тайную сходку. Я встретил Николая. Мы почти два часа бродили по городу... Он пригласил обоих... Ты представить не можешь — будут выступать Перовская и Желябов.

 

— Что ты, Сережа, где же это? — сразу забыв все треволнения и обиды, спросила Лиза.

 

— Точно не знаю, но где-то близко... Нас ждет Николай.

 

— Неужели? — воскликнула Лиза и, выпроводив Сергея в другую комнату, быстро стала переодеваться.

 

В то мгновение, когда Кибальчич, Лиза и Стрешнев на цыпочках вошли в просторную комнату, там царила напряженная тишина. Из-под широкого абажура висящей лампы падал мягкий желтоватый свет на сосредоточенные, одухотворенные лица чем-то сродненных людей, собравшихся за чайным столом.

 

Почти под абажуром, у самого стола, опершись на спинку венского стула, наклонив его немного вперед, стояла стройная девушка с короткими вьющимися волосами, гордо вскинув красивую голову. Зеленоватая кофточка с белым воротничком и темная длинная юбка делали ее выше, изящней.

 

Рядом, облокотясь на стоя и подперев подбородок сжатыми кулаками, застыл военный. По другую сторону самовара — пожилая женщина в очках и старик с длинной белой бородой в русской вышитой рубахе. Вокруг сидели и стояли еще несколько человек, похожих на разночинцев.

 

Выждав, пока прикроется дверь, девушка передохнула» и, слегка вздрогнув, продолжала читать страстно, вдохновенно:

 

Пока свободою горим,

 

Пока сердца для чести живы,

 

Мой друг, отчизне посвятим

 

Души прекрасные порывы!

 

Товарищ, верь: взойдет она,

 

Звезда пленительного счастья,

 

Россия вспрянет ото сна,

 

И на обломках самовластья

 

Напишут наши имена!

 

Грянули аплодисменты. Девушку обступили, стали пожимать ей руки. Старая женщина в очках подошла и поцеловала ее.

 

— Спасибо! Вы выразили наши чувства. Спасибо!..

 

— Кажется, мы опоздали, — прошептал Кибальчич Стрешневу.

 

— Как жаль, а где же Захар?

 

— Вон там в углу, кто-то к нему подсел.

 

Стрешнев взял под руку Лизу и, указав па мужественное лицо, с длинными откинутыми назад волосами и горящими глазами, прошептал: «Это Желябов!»

 

— Ах, вот он какой! — впившись в него глазами, сказала Лиза. — А девушка, что читала Пушкина?

 

— Софья Перовская!

 

— Неужели?.. Удивительно Молодая женщина в очках, сидевшая где-то в тени, подошла к столу:

 

— Друзья! На этом разрешите закончить. Благодарю всех! Просьба расходиться не сразу.

 

— Как? Неужели все? — с горечью прошептала Лиза.

 

— Да. Мы, к сожалению, опоздали, — сказал Кибальчич. =— Но я приглашу вас в другой раз... Обязательно, — он протянул руку. — Не сердитесь. Я был очень рад вас видеть... Прощайте! Прощай, Сергей, меня зовут...

 

Первыми вышли двое молодых людей, за ними Перовская и Желябов, а потом Кибальчич...

 

Лиза и Сергей спускались с лестницы вслед за военным и стариком. Тот глухо бубнил:

 

— Признаюсь, я первый раз слышал, как говорил Захар. Это, батенька мой, невиданно! Я ведь слыхал и Владимира Соловьева и самого Победоносцева. Куда! Разве можно сравнивать. Это — Цицерон! Это факел, способный зажечь то, что, кажется, и гореть-то не может, Да-с...

 

Когда вышли на улицу, старик с военным свернули в сторону. Лиза взяла под руку Сергея.

 

— Сережа, кто же такой Захар? О ком они говорили?

 

Стрешнев оглянулся и, приблизившись к Лизе, таинственно прошептал:

 

      Захар — это Же-ля-бов!

 

ГЛАВА ШЕСТАЯ

 

Подкопщица из Херсона Людочка Терентьева оказалась статной, миловидной девушкой с веселыми голубыми глазами, с пышной золотистой косой. Она была полной противоположностью смуглой, привлекательной, но холодноватой и строгой Ивановской. Людочка, явившись в тайную квартиру, сразу почувствовала эту противоположность, хотя уже давно была знакома с Ивановской, и как-то смутилась, застеснялась:

 

— Здравствуйте, Прасковья Семеновна, я пришла, как мне было сказано... я готова быть служанкой и выполнять любую работу...

 

Холодноватое лицо Ивановской вдруг озарилось доброй улыбкой:

 

— Людочка, да что ты дичишься, милая, ведь мы же свои люди! — Она подошла к Терентьевой, поцеловала ее, ласково обняла. — Ты так расцвела и похорошела, что я, право, не знаю, как и быть...

 

— А что? Разве я не подхожу? Я же любую работу могу... — с тревогой сказала Людочка.

 

— Знаю, знаю, милая. Эта история с Херсонским казначейством сделала тебя знаменитой в партии... Неужели ты тоже участвовала в подкопе?

 

— Да, и в подкопе, и на конфискации была, и десять тысяч для партии тайно привезла в Одессу.

 

— Отважная! — улыбнулась Ивановская и, несколько отойдя, еще раз изучающе осмотрела Терентьеву. — Да, милая, ты совсем не подходишь для роли служанки... А если мы и примем тебя на эту должность — будет больше вреда, чем пользы.

 

— Почему же? — с грустью спросила Терентъева.

 

— За тобой тотчас начнут увиваться молодые дворники, да еще, чего доброго, и городовые. Что же мы будем делать тогда?

 

Людочка гордо вскинула голову:

 

— Не беспокойтесь, Прасковья Семеновна, я сумею дать отпор.

 

— Вот этого-то я и боюсь, милая. Они впадут в ярость и могут навредить еще больше.

 

— Да? Что же тогда делать... Неужели все сорвется? — упавшим голосом спросила Людочка.

 

— Нет, придумаем выход. Ты очень нужна. Сам Желябов тебя рекомендует. Пожалуй, пропишем, как родственницу, приехавшую погостить, а под видом прислуги устроим Аннушку — наборщицу из разгромленной типографии на Саперном. Она не попала в облаву и уцелела.

 

Ивановская подошла к Людочке и взяла ее за руки:

 

— Так будет хорошо. А без Аннушки нам все равно не обойтись. Ну что, довольна?

 

— Благодарю вас, Прасковья Семеновна. Можно вас поцеловать?

 

— Ну конечно же, — улыбнулась Ивановская.

 

Людочка поцеловала ее в щеку и таинственно спросила:

 

~- А как же хозяин квартиры? Вы уже познакомились?

 

— Да, познакомились. Он человек замкнутый, молчаливый и трудно сходится с людьми, но в общем очень славный и умница. Я вас сейчас познакомлю...

 

— Нет, нет, потом, — запротестовала Людочка, снова почувствовав смущение.

 

— Ну полно, Людочка. Посиди тут минутку-другую,— Ивановская вышла в соседнюю комнату и скоро вернулась с Кибальчичем.

 

Людочка, взглянув на невысокого, худого человека в черном сюртуке, подчеркивавшем бледность его лица, с высоким лбом, на который спадали с боков космы темных волос, потупилась. Кибальчич, о котором столько говорили, представлялся ей романтическим героем, похожим на Желябова, и вдруг...

 

— Вот познакомьтесь, Николай Иванович, это Людочка Терентьева, — очень просто и задушевно сказала Ивановская.

 

— Очень рад! Много слышал о вас, — сказал Кибальчич и протянул худую белую руку.

 

Все сели у стола.

 

— Я предлагаю прописать Людочку как родственницу, — сказала Ивановская, — а прислугой возьмем Аннушку.

 

— Пожалуйста. Я согласен.

 

Наступило молчание.

 

— Людочка — участница подкопа в Херсоне, — чтоб поддержать разговор, сказала Ивановская. — Она единственная, кому удалось скрыться.

 

— Очень приятно. Я буду рад с вами работать, — сказал Кибальчич. — Пожалуйста, устраивайтесь, располагайтесь... Прасковья Семеновна вам поможет, а меня прошу извинить — есть срочная работа.

 

Кибальчич поднялся и, поклонившись, прошел в соседнюю комнату.

 

— Ну что, каков хозяин? — спросила Ивановская.

 

— Не знаю... Почему же он так быстро ушел?

 

— Очень занят: пишет статью для «Народной воли». Он ведь не только «техник», но и ученый, изобретатель, журналист и философ.

 

— Правда? Но какой-то странный... И уж совсем-совсем не такой, каким я его представляла.

 

Ивановская улыбнулась. Она знала, что Людочка еще в Одессе была влюблена в Желябова и все другие мужчины для нее не существовали.

 

Поздним вечером, когда Санкт-Петербург, утихая, погружался в сон, во двор дома, где была тайная типография, вошел щеголеватый господин в цилиндре, с тросточкой, с нафабренными усами. Он важно прошествовал в подъезд и трижды дернул ручку звонка. Ему долго по открывали, но он не спешил звонить вторично, терпеливо дожидался, В подъезде было тихо, очевидно соседи уже спали. На дворе вступала в свои права безмолвная белая ночь.

 

Наконец в передней послышались шаги и женский голос тихо спросил:

 

-— Кто там?

 

— Федор Николаич! — негромко ответил щеголеватый господин. Дверь тотчас отворилась; и Александр Михайлов, поставив в угол тросточку и бросив на столик цилиндр, горячо стал пожимать руки Ивановской, Людочке, Кибальчичу, Исаеву.

 

— Ну что, все ли хорошо у вас? Удалось ли начать работу? Ведь я две недели пробыл у наших людей в Москве...

 

— Все отлично, Александр! Печатаем первый номер, — сказал Кибальчич. — Пойдем, убедишься сам.

 

— Неужели? Я необыкновенно рад, друзья. Пойдемте скорей!

 

Все прошли в дальнюю комнату, где стоял печатный станок, лежали кипы бумаги и пахло типографской краской.

 

Станок представлял собой плоскую чугунную раму с гладким цинковым дном, в которую были вставлены свинцовые полосы шрифта, стиснутые с боков зажимами так, что шрифт находился на одном уровне с краями рамы.

 

— Ну, как же вы печатаете? — спросил Михайлов.

 

— Сейчас покажем. — Исаев встал к станку и взял за ручку широкий, тяжелый каток с валом, обитым гуттаперчей и сукном, который передвигался по краям чугунной рамы.

 

Ивановская, расположившись напротив Исаева, тонким каучуковым валиком прошлась по мраморной доске, где была растерта краска, а потом по шрифту. Людочка аккуратно положила на шрифт лист белой бумаги. Исаев двумя руками прокатил по раме и бумаге тяжелый каток.

 

Людочка быстрыми пальцами ловко отодрала от шрифта бумагу:

 

— Вот, пожалуйста! — и подала Михайлову.

 

— Недурно! Право, недурно, друзья! — Михайлов подошел к окну и стал читать вслух:

 

— «Агенты Исполнительного комитета выследили Жаркова и убили его у Тучкова моста на льду Малой Невки.

 

Оглушенный кистенем, шпион упал, крича о помиловании, обещая во всем признаться. Несколько ударов кинжалом прекратили эту позорную жизнь, и через час только замерзший труп предателя свидетельствовал о совершившемся акте правосудия, доказывая собою, что в России хотя и редко, но все же иногда торжествует справедливость и получает достойную кару предательство».

 

— Великолепно, друзья! Очень четко и ясно! — воскликнул Михайлов. — И... отлично написано. Пусть предатели знают, что им не уйти от возмездия.

 

— Александр Дмитриевич, это тот Жарков, что выдал тайную типографию «Черного передела»?

 

— Да, тот... А что, есть в номере о разгроме нашей типографии в Саперном?

 

— Да, и очень подробно,— сказала Ивановская.— Людочка, найди первые страницы.

 

Людочка подала несколько отпечатанных листов. Михайлов взглянул на титул:

 

Листок „НАРОДНОЙ ВОЛИ"

 

Революционная хроника

 

— Хорошо! Внушительно! Это я возьму, посмотрю дома... Ну что же, друзья, все идет отлично! Благодарю вас! Продолжайте работу, а меня извините — должен поговорить с Николаем Ивановичем.

 

Он взял Кибальчича под руку и прошел с ним в столовую...

 

— Так вот, дорогой друг, — закинув ногу на ногу и удобно развалясь в кресле, начал Михайлов, когда оба уединились в столовой, — помимо террористической, нам еще надлежит вести борьбу теоретическую. И эту последнюю не только с врагами, но и с друзьями... Ты помнишь, Николай, сколько у нас уцелело номеров «Народной воли» с «Программой Исполнительного комитета» после разгрома типографии в Саперном?

 

— Кажется, экземпляров двести.

 

— А между тем «Программа» имела широкое распространение в России и даже проникла во многие страны Европы.

 

— Да, это так, — согласился Кибальчич, — я сам читал статьи во французских и швейцарских газетах.

 

— Наши зарубежные друзья и эмигранты осуждают «Программу»? Ведь так?

 

— Да, находят ее слишком резкой.

 

— Еще бы! Им, живущим в странах, где давно уже нет деспотизма, многое режет слух. Ведь в «Программе» написано с железной прямотой: «...мы видим, что народ находится в состоянии полного рабства, экономического и политического. Как рабочий — он трудится исключительно для прокормления и содержания паразитных слоев; как гражданин — он лишен всяких прав»

 

«Поэтому мы полагаем, что, как социалисты и народники, мы должны поставить своей ближайшей задачей — снять с народа подавляющий его гнет современного государства, произвести политический переворот с целью передачи власти народу. Этим переворотом мы достигнем: во-первых, того, что развитие народа отныне будет итти самостоятельно, согласно его воле и наклонностям; во-вторых, того, что в нашей русской жизни будут признаны и поддержаны многие, чисто социалистические принципы, общие нам и народу.».

 

— Ну да, да, конечно, они против активной политической борьбы, — поправив волосы на высоком лбу, горячо заговорил Михайлов. — Многие считают, что нужно стремиться к экономическим улучшениям, а это можно сделать и без захвата власти.

 

— Нет, это невозможно, — убежденно сказал Кибальчич. — Как же можно передать землю народу, а заводы и фабрики рабочим, не обладая политической властью? Как можно, не будучи у власти, осуществить свободу совести, слова, печати, сходок? Как можно ввести всеобщее избирательное право?

 

— Я рад, Николай, что ты тверд и непоколебим в своих взглядах. И я прошу тебя от лица Исполнительного комитета написать статью в защиту нашей «Программы». Нужно убедить маловеров и дать отповедь тем, кто склоняется на сторону врагов.

 

— Об этом меня уже просил Желябов.

 

— Вот и отлично! Я очень рад, что он с тобой говорил. Вряд ли кто-нибудь сможет это сделать лучше тебя. Конечно, сам Андрей мог бы произнести блестящую речь, но, ты знаешь, — Михайлов даже махнул рукой, — писать он совершенно не умеет... Говорят, в бытность студентом, он никогда не вел записей... А вот если бы собрать сходку и записать его речь слово в слово — было бы замечательно! Но, увы, Андрей уехал на Волгу...

 

— Не знаю, сумею ли я, Саша, выполнить это поручение, но стараться буду. Я думал над этой темой и даже придумал название статьи.

 

— Ну-ка, ну-ка?

 

— «Политическая революция и экономический вопрос».

 

— Славно! Именно в этом — острие полемики! И сколько мне помнится, в народовольческой литературе еще не появлялось серьезной статьи на столь важную тему.

 

— Тема философская, трудная, и я должен многое прочесть и обдумать, прежде чем взяться за перо... но буду стараться... Я даже начал думать...

 

— У тебя уже есть замысел?

 

— Нет, так, кое-какие мысли.

 

— Если не секрет — я бы хотел послушать.

 

— Что ты, Саша, какие могут быть от тебя секреты, — смущенно улыбнулся Кибальчич, — напротив, я очень рад с тобой посоветоваться... Мне кажется, в вводной части статьи следует сказать о своеобразных особенностях нашей борьбы.

 

— Это о каких же?

 

— Да, ведь согласись, Саша, что ни одной общественно-революционной партии в Европе не выпадала столь трудная задача, как нам. Ведь мы одновременно со своей основной целью — социально-экономической, должны взять на себя еще работу разрушения системы политического деспотизма, то есть то, что везде в Европе уже сделано. Да и заметь, сделано не социалистами, а буржуазными партиями.

 

— Верно! Абсолютно согласен с тобой, Николай.

 

— Нам несоизмеримо трудней. Наша борьба требует огромных жертв. Но в окружающей нас политической обстановке есть и выгодная сторона. Политический строй России, ненавидимый народом, должен, несомненно, пасть. И этот строй, доведший народ до голода и вымирания, роет могилу для того экономического порядка, который он поддерживает.

 

— Браво, Николай! Браво! Это верная мысль.

 

— Далее, — увлеченно продолжал Кибальчич, — я отвечу социалистам различных оттенков на их возражения" против политической части нашей «Программы». Они делятся на три категории, я бы хотел поговорить лишь о тех наших антагонистах, которые ссылаются на Маркса.

 

      Так, так... Это весьма интересно.

 

— Маркс в своем «Капитале» доказал, что экономические отношения и формы общества лежат в основе всех других общественных форм — политических, юридических и т. д.

 

— Да, это верно, — согласился Михайлов. — А наши антагонисты, ссылаясь на Маркса, делают вывод, что всякое изменение экономических отношений может произойти лишь в результате борьбы в экономической сфере, и утверждают, что никакая политическая борьба, никакая революция не способна вызвать экономический переворот.

 

— Вот как? Но ведь это же искажение взглядов Марка?

 

- Безусловно. Вот слушай, у меня выписано одно место из его «Гражданской войны во Франции», где он определяет исторические причины Парижской коммуны.

 

Кибальчич, найдя нужную запись, приблизился к Михайлову:

 

— «Это была найденная, наконец, политическая форма, в которой должно осуществиться экономическое освобождение труда...» А? Что ты скажешь? Теперь слушай дальше: «Поэтому Коммуна должна была служить рычагом для разрушения экономических основ, на которых  зиждется существование сословий, а следовательно, и сословного господства».

 

— Мудро! Ты молодец, Николай, — возбужденно заговорил Михайлов. — Очень разумно бить наших противников ими же приготовленным оружием. Славно! Очень славно! Уверен — получится превосходная статья.

 

— Только не надо меня торопить, Саша. Я не могу так... Я люблю основательно...

 

— Не будем торопить. Не будем. Наметим в третий — даже в четвертый номер... Однако ты работай, пока есть запал. Помни, Николай, сейчас это — главное дело! Мы должны выиграть теоретическую борьбу. Только тогда за нами пойдет народ.

 

В воскресенье Лиза Осокина была приглашена на именины к двоюродной сестре Кате Острогорской.

 

Острогорские — родственники по матери — были чванливые и богатые люди, и Осокины с ними встречались нечасто. Но на этот раз Лизе никак нельзя было не поехать — Кате исполнялось двадцать лет...

 

 Сергей Стрешнев приглашен не был — Острогорские о  нем даже не знали. Лиза поехала одна.

 

 Именины праздновались не на даче, куда обычно на  лето перебирались родители, а в городе, на большой казенной квартире, где жили сестры и братья Кати.

 

 Молодежи собралось порядочно, главным образом военной, так как братья Кати были «михайлонами» — учились  в Михайловском артиллерийском училище.

 

 Сразу же, как только вышли из-за стола, начались танцы. Лизу приглашали наперебой, но она отказывалась и  чувствовала себя стесненно, скованно. В большой зале ок на были распахнуты, но все же было душно, хотелось на  воздух. И когда «дежурный юнкер» объявил, что решено  ехать на лодках, все обрадованно зашумели и стали выходить на улицу.

 

 Две большие лодки с весельниками и гитаристами были  наняты еще вчера и теперь ждали на Фонтанке, недалеко  от дома.

 

 Молодежь шумно расселась. Зазвенели гитары, и лодки скоро вышли на Неву напротив старинного дома Петра  Великого.

 

 — Держитесь в сторону Нового Арсенала, — раздалась  команда, — посмотрим Михайловскую академию!

 

 Лодки медленно поплыли против течения. Лиза, в окружении юнкеров в белых кителях, сидела в последней  лодке, любовалась величественной панорамой столицы и  тихонько пела вместе со всеми.

 

 У Александровского моста лодки развернулись и поплыли обратно, в сторону Васильевского острова. Когда  проплывали мимо суровых гранитных бастионов Петропавловской крепости, у Лизы сжалось сердце. Ей захотелось побыстрей миновать это страшное место и сойти на берег.

 

 Но вот уже и Стрелка со знаменитой Биржей и величественными ростральными колоннами. А дальше — университет и Академия художеств с гордыми египетскими

 сфинксами...

 

 Было сумеречно и тихо. Лодка плавно плыла по течению. Гитаристы играли вальсы Штрауса. Все любовались Университетской набережной.

 

 Около академии, на гранитных ступеньках, ведущих к  реке, Лиза заметила молодого человека с черной бородкой,  в широкополой шляпе. Он сидел задумавшись и не обращал внимания на проплывавшие мимо лодки.

 

 

«Боже мой, да это же Кибальчич, — подумала Лиза. — Только он может так отрешаться от всего сущего... Однако что же делать?.. Как же сойти?»

 

Она тронула за рукав брата Кати:

 

— Боря! Мне надо навестить больную бабушку. Это рядом. Можно мне сойти?

 

— Совсем? — удивился румяный юнкер.

 

— Да, мы с Катей договорились. Очень надо.

 

— Ну, если договорились, я прикажу, — и он велел весельникам править к берегу.

 

Лиза, высадившись у спуска, поднялась на набережную и почти бегом заспешила туда, где сидел Кибальчич. Сердце вдруг стило колотиться так сильно, что она уменьшила его стук и пошла медленней, пытаясь успокоиться,,,

 

Кибальчич сидел неподвижно. Он любил летние петербургские вечера и белые ночи. В их торжественной тишине хорошо думалось и мечталось...

 

В центре, где он жил, было людно и суетливо. На улице попадались навстречу одни и те же гуляющие: отставные чиновники и военные, отошедшие от дел, старые холостяки и просто бездельники, не знавшие, как и где убить время. Иные уже так примелькались, что казались знакомыми и даже порой хватались за шляпы, чтоб раскланяться. И хотя сейчас многие из «гуляющих» выехали за город, но оставшиеся, почувствовав «одиночество», искали собеседников, пытались познакомиться, разговориться.

 

Кибальчич, если выпадало свободное время, уезжал подальше от дома, где его никто не мог потревожить. Сейчас, сидя на гранитной ступеньке, он смотрел на серую, с нежнейшими радужными разливами гладь Невы и думал о разговоре с Михайловым.

 

«Я напишу статью. И пожалуй, напишу неплохо. Но что она может дать народу? Какую принесет пользу? Ее прочтут и поймут очень немногие. Сотни, ну, может быть, тысячи людей. А нам нужно поднимать миллионы! В «Программе» сказано: «Главная задача партии в народе — подготовить его содействие перевороту и возможность успешной борьбы на выборах после переворота».

 

Чтобы поднять миллионы, нужно быть с ними, жить их интересами, знать их души. Желябов в этом отношении мудрее всех. Он вышел из гущи народа и опирается на

 

 91 народ. Живет его жизнью. И сейчас он уехал на Волгу, чтоб там создать и укрепить отделения «Народной воли». Он всегда с народом. Народ — его стихия! Я верю: за ним могут пойти тысячи и миллионы... Но Желябов один! Похожих на него — единицы. А их, Желябовых, нам нужны многие тысячи — только тогда мы сможем поднять народ и свершить переворот...»

 

Перед глазами, кружась, медленно пролетел зеленый листик и упал в воду. Кибальчич поднял глаза. За парапетом, улыбаясь ему, стояла Лиза. Грудь ее вздымалась от волнения, и на ней золотом отсвечивала пышная коса.

 

— Лиза! Как же вы оказались здесь?

 

— Увидела вас и сошла с лодки... Была на именинах у сестры.

 

Кибальчич быстро поднялся, пожал протянутую руку:

 

— Спасибо! Я очень рад... Но как же вас отпустили? А Сергей?

 

— Его не было... А я просто сбежала...

 

— Помню, тогда, зимой, вы поступили так же решительно... Помните?

 

— Разве это можно забыть?..

 

Кибальчич взглянул на ее нежное, зарумянившееся лицо с серыми задорными глазами, в которых сквозила ласка, любовь и радость, тихо сказал:

 

— А вы все такая же, Лиза...

 

«Какой же мне быть в двадцать лет, когда сердце полно любовью?» — подумала Лиза и хотела что-то ответить, но лишь вздохнула и потупилась. Кибальчич понял ее смущение, но тоже ничего не сказал. Оба молчаливо глядели на необъятную ширь Невы, на подернутые дымкой дворцы на другом берегу.

 

— Мне было очень обидно тогда, зимой, на сходке. Пришли к самому концу, и нам не удалось услышать, как говорил Захар.

 

— Да, об этом стоит пожалеть... Он, когда говорит, преображается. Удивительно! Я всегда восхищаюсь. Но как-нибудь я вас приглашу.

 

 — А вы будете выступать?

 

— Я? — удивился Кибальчич. — Ну нет, Лиза, я не умею. Для этого нужен особый дар.

 

— А я уверена — вы можете! Я сразу это почувствовала. С первой встречи.

 

— Увы! — улыбнулся Кибальчич, — Вы ошибаетесь, Лиза. Я не оратор, и вообще — я играю весьма и весьма скромную роль.

 

— Нет, нет, не говорите, — запротестовала Лиза. — Я не хочу, чтоб вы так говорили.

 

— Почему?

 

— Потому что вы совсем не такой... Я знаю. Вот скажите лучше, если б для партии, для народа было нужно, вы бы прыгнули в Неву?

 

— Право, не знаю, — смущенно улыбнулся Кибальчич.

 

— А я знаю — вы бы обязательно прыгнули. И я бы прыгнула, хотя совсем не умею плавать. А вот Сережа бы не прыгнул.

 

— Почему?

 

— Он не такой. Он очень славный, очень хороший, и я люблю его... как брата, но он не способен на подвиг. Он создан для тихой жизни.

 

— Но ведь вы же его невеста, Лиза?

 

— Да, но я не выйду за него замуж. Это я поняла, как увидела вас.

 

— Нет, Лиза, вы не должны так думать. Сергей очень хороший и преданный друг.

 

— Конечно. Я его ценю. Все же...

 

— Тут сидят какие-то люди, — шепотом сказал Кибальчич. — Давайте пройдемся по набережной.

 

— Хорошо. Только возьмите меня под руку. Становится прохладно.

 

Кибальчич взял Лизу под руку, и она, припав к нему, почувствовала себя счастливой.

 

Шли и молчали. Было тихо и светло, но свет был приглушенный, рассеянный, без теней и контрастов. Небо казалось голубовато-пепельным, но беспредельно высоким; и в нем за Невой, за далекой темной зеленью Александровского сада, тускло поблескивал золотой шелом Исаакиевского собора.

 

Любуясь величественной и гордой красотой Дворцовой набережной, они перешли мост и, выйдя к Адмиралтейству, присели на скамью под столетними липами. Кибальчич взял Лизину руку, с нежностью посмотрел в глаза:

 

— Вам хороню сегодня?

 

Лиза поправила мантильку, улыбнулась:

 

— Да, Николай Иванович, я благодарю бога, что он послал нам эту волшебную ночь и что... — она опять замолчала, потупилась.

 

— Вы довольны, что мы встретились?

 

— Да, да, я очень рада, что увидела вас. Я так мечтала об этом... А вы? Вы довольны?

 

— Я тоже рад, Лиза. Я много думал о вас. Только чувствую большую неловкость перед Сергеем. Ведь мы друзья... Я не имею права быть с вами. Да и не только поэтому. Я вообще не имею права предаваться чувствам. Проявлять слабость духа... Я должен немедленно уйти.

 

— Нет, нет, только не сейчас. Умоляю! Я еще хочу вам сказать, — и Лиза крепко сжала руку Кибальчича, словно боясь, что он встанет и уйдет. — Я должна вам сказать, что вы для меня стали самым дорогим человеком. Да, да, вы должны верить мне.

 

— Я верю, Лиза, но, право...

 

— Нет, не возражайте, пожалуйста, я должна сказать вам все, что на душе... Может быть, больше не будет случая. Я должна... Вы должны мне поверить. И если вам будет нужен, необходим верный, преданный друг, готовый на все, на любую жертву, — дайте знать мне.

 

— Что вы, Лиза! — попытался остановить ее Кибальчич.

 

— Да, да, это говорит мое сердце, моя душа. Я знаю, вы не принадлежите себе. Но вы тоже имеете право на счастье. О, если б я могла его вам дать, — я готова была бы на все!

 

— Лиза! Вы чудесная самоотверженная девушка. Вы именно та, о которой я когда-то мечтал, — горячо сжав ее руку, заговорил Кибальчич. — Но я дал зарок... Я не могу вас обречь на страдания и гибель. Я не имею права на личное счастье — оно удел других.

 

— Нет, нет, не говорите! Я готова на все: в Сибирь, в ссылку, на каторгу — только бы быть с вами.

 

— Лиза, неужели это правда? — зардевшись, спросил Кибальчич. — Лиза, вы плачете?

 

— Да, я плачу. Но это от радости. Оттого, что я с вами.

 

Кибальчич пальцем осторожно провел по ее щеке, Я смахнул слезинку. Лиза доверчиво потянулась к нему, и  губы их трепетно встретились...

 

Было еще светло, тихо, безлюдно. От реки тянуло прохладой. Лиза плотней натянула мантильку, и Кибальчич обнял ее. Стало тепло.

 

Послышались скрипящий железный звук и отдаленные голоса. Лиза вздрогнула.


 — Это разводят мосты. Уж полночь, — сказал Кибальчич.

 

 Лиза встрепенулась:  — Мне пора. Дома, наверное, всполошились. Но скажите, Николай Иванович, теперь мы будем видеться чаще?

 

 — Не знаю. Не знаю, милая Лиза, — и он кивком головы указал на острый, как копье, шпиль Петропавловской  крепости, — если не попаду туда — будем.

 

 Лиза поежилась. Промолчала.

 

 Кибальчич взял ее под руку, и они пошли по сонным  улицам, мимо дремавших у ворот дворников... Прощаясь,  они крепко обнялись.

 

 — Если захотите меня видеть, приходите в Летний  сад, я буду вас ждать каждую субботу. Или напишите:

 

 Косой переулок, семь, квартира девять.

 

 — Не знаю, что станет завтра, но я буду стремиться к  вам всегда, — в раздумье сказал Кибальчич, — Спасибо  вам за все, милая Лиза. Спасибо!

 

 — Что бы ни случилось, Николай, — сжимая его руку,  взволнованно воскликнула Лиза, — вы должны знать, что  я вас очень люблю. Очень! На всю жизнь! И готова разделить  с вами любую участь...

 

 В середине лета вернувшийся с Волги Желябов созвал экстренное совещание Исполнительного комитета. На тайной квартире у Вознесенского моста, где жила Вера Фигнер, инсценировали вечеринку по случаю именин хозяйки.

 

 Однако не было ни песен, ни музыки. «Гости» сидели встревоженные, озабоченные.

 

 Желябов, исхудавший, обветренный, заросший густой  бородой, расстегнув воротник вышитой косоворотки, энергично встряхивал выгоревшей шевелюрой, говорил жестко,  гневно рубя воздух ладонью:

 

 — Вы, живущие в столице, не подозреваете, что происходит на просторах империи. Тучные нивы и сочные луга превращены в выжженную пустыню. Деревья в садах  похожи на старые метлы. На выгонах, на дорогах, на улицах сел и деревень — сотни, тысячи разлагающихся, зловонных трупов павшего скота. Страшный мор и голод опустошает целые губернии.

 

Я видел необозримые толпы крестьян, бредущих по пыльным дорогам к Саратову, Самаре, Нижнему. Голодающие из Малороссии и ближних губерний уже наводняют Москву и скоро доберутся до Петербурга.

 

Бескормица, чума и сибирская язва уничтожают последний скот, а эпидемии брюшного тифа и дизентерии ежедневно уносят тысячи человеческих жизней.

 

Голод и болезни беспощадно косят детей, а тиран, укрывшийся в Царском Селе, задает балы и веселится. Ему никакого дела нет до страданий и бедствий народа.

 

Да и какое дело до русского народа этому властолюбцу и выродку? Зачем ему Россия? Разве для того, чтоб грабить ее!

 

Желябов глубоко вздохнул и гордым взмахом головы откинул назад волосы:

 

— Я не верю в добрых царей, в царей-миротворцев, в царей-благодетелей. Их не было, нет и не может быть! Если появится таковой, — с пим расправятся сами придворные. История знала подобные примеры. Человек, сидящий на троне со скипетром в руках, человек, властвующий над народом, не может быть его другом. Любой царь неизбежно враг и притеснитель народа. А царь-иноземец — вдвойне!

 

В России после Петра Великого почти не было ни одного русского царя! Ни одного! А в теперешнем едва ли течет хоть восьмая часть русской крови. Его прабабушка, Екатерина Вторая, была принцессой Ангалт-Цербской. Дед, Павел Первый, был наполовину немец, а бабка — принцесса Винтенберг-Штутгартская. Отец его, Николай Первый, был на три четверти немцем, а мать — принцессой Прусской. Так может ли этот человек болеть сердцем за русский народ? Может ли он печься о благе народа, я спрашиваю вас?

 

— Нет! Нет, не может! — раздались голоса.

 

— Тогда скажите, — повысил голос Желябов, — можем ли мы, члены партии «Народная воля» и ее Исполнительного комитета, оставаться безучастными к бедствию народа?

 

— Не можем!

 

— Не можем!

 

— Я призываю всех и каждого пойти в гущу народа — вести пропаганду наших идей. Теперь народ способен вспыхнуть, как трут от малой искры. Теперь наступает наш черед действовать решительно — готовиться к государственному перевороту. Мы должны удесятерить усилия по выполнению «Программы Исполнительного комитета» — усилить пропагандистскую работу среди рабочих и среди военных. Если нас поддержат рабочие и армия, — мы победим!

 

Желябов на мгновение остановился, всматриваясь в лица собравшихся, как бы читая их мысли, и опять встряхнул шевелюрой:

 

— И наконец, друзья, я хочу спросить вас, что делать с тем, кто довел парад до голода и вымирания? Что делать с тираном?

 

— Казнить!

 

— Казнить!

 

— Казнить! — раздались гневные выкрики.

 

— Я думаю, — продолжал Желябов, — что сейчас, когда царь, презрев народное бедствие, собирается отбыть в Ливадию, наступает подходящий момент для того, чтобы с ним покончить. Я надеюсь, что распорядительная комиссия наконец приведет в исполнение приговор над тираном. И я был бы счастлив, друзья, если б возглавить это дело было поручено мне.

 

Приглушенные, но дружные аплодисменты были ответом Желябову.

 

 

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

 

Кибальчич, простившись с Лизой, перешел на другую сторону улицы и долго еще смотрел на окна третьего этажа. Ему думалось: Лиза должна почувствовать, что он еще здесь. Когда человек очень сильно любит, в нем рождается способность улавливать мысли любимого существа на расстоянии и даже сквозь стены угадывать его присутствие.

 

 Кибальчич ждал. Сердце его билось взволнованно и сладко, а в теле была необыкновенная легкость, невесомость. Казалось, оттолкнись он сильней от панели, и сразу прыгнет туда, на третий этаж... Ощущение радости, счастья, блаженства переполняло его душу.

 

 На улице ни шороха, ни звука. В лиловато-дымчатом сумраке громада дома лениво и тускло поблескивала стеклами окон, словно нехотя взглядывала на него и опять закрывала глаза.

 

На третьем этаже огня не зажигали. Кибальчич, прохаживаясь, ждал, поминутно поглядывая вверх. В глухой тишине слышались лишь его собственные шаги, стук сердца и порывистое дыхание. Вдруг его ухо уловило легкий деревянный стук. Кибальчич остановился, замер. Именно то окно, на которое он больше всего взглядывал, тихо распахнулось, и в нем показалась Лиза. В белом пеньюаре, с распущенными волосами, она походила на Офелию.

 

Кибальчич чуть не крикнул от радости, но Лиза поднесла палец к губам и послала ему воздушный поцелуй. Кибальчич снял шляпу и, тоже ответив воздушным поцелуем, пытался жестами передать ей, что он ждал, верил... Но Лиза склонила голову на ладонь, дав понять, что пора спать,

 

Кибальчич стал пытаться говорить одними губами, но она погрозила ему пальчиком, улыбнулась и, помахав рукой, закрыла окно...

 

Кибальчич, словно загипнотизированный, пошел, полетел к дому и, забыв все предосторожности, оказался на Литейном. В распахнутом сюртуке, держа в руке шляпу, он шагал с поднятой головой, ничего не замечая и никого не видя.

 

Сидевшие у ворот дворники, торчащие на перекрестках городовые и снующие по сонному городу переодетые жандармы не обращали на него внимания. Им, выслеживающим террористов, никакого дела не было до подгулявшего молодого повесы...

 

Придя на Подольскую и никого не встретив во дворе, Кибальчич неслышно вошел в подъезд и отыскал в расщелине лестницы спрятанную им отмычку. Прислушавшись к сонной тишине, он осторожно открыл дверь ключом и, всунув в замочную скважину отмычку, ловко отодвинул щеколду.

 

В квартире все спали крепким сном. Кибальчич на цыпочках прошел в кабинет, разделся и, постелив на диване, сразу же впал в сладкое забытье...

 

 

* * *

 

Утром, позавтракав вместе с Ивановской и Людочкой, он прошел в кабинет и часа три работал над обзорной статьей для «Слова». Потом ездил в редакцию журнала, 96 где разговаривал со многими людьми, которые его знали, как журналиста Самойлова. После обедал в кухмистерской на Фонтанке, приехал на Подъяческую, где была динамитная мастерская, — помогал Исаеву и Якимовой в приготовлении черного динамита, который срочно потребовался распорядительной комиссии...

 

До позднего вечера Кибальчич был занят разными делами, но, что бы он ни делал, пред ним вспыхивал чудесным видением образ Лизы. «Что со мной? Неужели я и впрямь влюбился? Неужели на меня обрушилось такое несчастье? — спрашивал себя Кибальчич, прохаживаясь по своему кабинету. — Странно... Что же теперь делать?»

 

Чтоб принять какое-то решение, он стал вспоминать то, что произошло, и думать о том, к чему могло псе это привести.

 

«Я вел себя вчера как мальчишка. Расчувствовался, разнежился. Даже полез целоваться... Нехорошо! Скверно. Очень скверно. Лиза — невеста друга детства, товарища и соратника по борьбе... Правда, Лиза сказала, что любит Сергея лишь как брата и не выйдет за него замуж. Но он? Он же без ума от Лизы! Сергей живет ею... Сергей и родители Лизы убеждены, что их привязанность и дружба завершатся браком...

 

Что же подумал бы обо мне Сергей, если б я решился связать с Лизой свою судьбу? Как бы отнеслись к такому поступку с моей стороны товарищи по партии, родители Лизы?.. Наконец, как бы я смог смотреть в глаза Сергею, которого люблю с детства?

 

Да и сама Лиза... Могла ли бы Лиза одобрить мой поступок, если б взглянула на него со стороны? Ведь потом, когда бы страсти улеглись, она, анализируя прошлое, могла бы возненавидеть меня... А я сам? Разве бы я мог наслаждаться счастьем, если б на сердце было черное пятно предательства?..

 

Конечно, Лиза могла объясниться с Сергеем, сказать, что любит меня и в этом видит свое счастье. Тогда бы многое переменилось. Сергей — о, это благороднейший человек! — он бы сам прибежал ко мне и стал бы просить и умолять, чтоб я женился на Лизе. Я знаю, каких бы страданий это стоило, но Сергей бы поступил так...

 

Предположим, я бы принял эту жертву... Но ради чего? Ради эгоизма и краткого наслаждения? Что я мог дать Лизе? Увы! Ничего, кроме горя и страданий!..

 

Конечно, счастье заманчиво: каждый человек мечтает об этом. Вряд ли бы кто из товарищей сказал плохое слово, если б я нашел себе верного друга, готового, как и я, пожертвовать собой для великого дела, для партии. Ведь никто не посмел осудить Желябова и Перовскую за их удивительную, самоотверженную любовь. Напротив, все восхищаются ими! Но Желябова и Перовскую сдружила и породнила борьба за святое дело. Единство взглядов и цели! А между мной и Лизой — целая пропасть! Она восторженная девушка, которую увлекла романтика нашей борьбы. Она восхищается подвигами, мужеством, но не видит опасности, не видит той пропасти, по краю которой ходит каждый из нас. Она не представляет, на что должна обречь себя, связав свою судьбу с моей. Любовь затуманила ей глаза. И я должен предостеречь ее и удержать от опасного шага.

 

Это нелегко сделать. Я сам был вчера как помешанный. Жажда любви накапливалась во мне годами и вдруг прорвалась сразу. Но теперь, когда я немного пришел в себя, я должен сдержать чувства и отдать предпочтение разуму. Я должен спросить себя: имею ли я право на любовь в своем теперешнем положении, как агент Исполнительного комитета, наделенный особыми полномочиями? Не навредит ли она той важной миссии, которая па меня возложена? Ведь Михайлов запретил мне поддерживать даже самые малые знакомства... Положим, Лизе можно довериться. Но к чему может повести наша любовь? Много ли счастливых дней выпадет нам на долю?

 

Не сегодня-завтра меня могут схватить и повесить. Да, да, надо смотреть правде в глаза. Что же станется с бедной Лизой? В лучшем случае она останется одна, а может, с ребенком... без всяких средств и с гнетущим клеймом. А ведь могут и ее схватить, как соучастницу, заточить в крепость, подвергнуть пыткам и, заковав в кандалы, сослать на каторгу. Разве могу я свою возлюбленную обречь на такие муки? Но даже представив самый счастливый исход, то есть то, что я избегу смерти и крепости, что нас ждет в будущем? Борьба и лишения! Лишения и борьба! Предположим, Лиза согласилась бы на любые лишения, но как бы взглянули на наш союз ее родители? Как бы они посмотрели на жениха без положения, должности и диплома? Более того — без паспорта! Как бы они отнеслись к жениху, с которым и обвенчаться-то нельзя... О, это бы их убило. Они бы не дали своего согласия. Значит, Лизе из-за меня пришлось бы расстаться с родителями. Это очень жестоко!

 

Что же делать? Как же мне поступить?»

 

Кибальчич встал, прошелся и опять сел к столу, задумался. Минут пять он сидел в глубоком молчании, потом взял кусок бумаги и положил перед собой. Руки его слегка дрожали. Но, обмакнув перо в чернила, он написал твердым почерком:

 

«Милая, славная, дорогая Лиза! Я очень, очень люблю Вас. Эта любовь будет жить в моем сердце, покуда оно бьется. Но я призван для другого и не могу быть с Вами. Простите меня за эту горькую правду. Простите! Мне очень тяжело причинить Вам горе этим письмом, но своим согласием я бы совершил преступление и сделал бы Вас несчастной на всю жизнь.

 

Милая Лиза! Поймите меня и простите!.. Прошу, умоляю — не отсылайте от себя Сергея. Он чудесный человек и искренне любит Вас. Надеюсь, что бог пошлет Вам счастье. А обо мне постарайтесь забыть — так будет лучше.

 

Склоняюсь пред Вами, чудная, возвышенная девушка, и целую Ваши руки.

 

Преданный и благодарный Вам до конца дней

 

 Николай».

 

Кибальчич запечатал письмо в конверт, написал адрес и, сказав Ивановской, что идет прогуляться, вышел на улицу. Было сумеречно и тихо. Небо хмурилось. Он прошел в дальний конец улицы и опустил письмо в почтовый ящик...

 

Кибальчич, еще будучи студентом, выработал в себе Способность просыпаться точно в назначенное время. Помимо занятий в академии приходилось давать уроки и сотрудничать в газетах — надо было рано вставать.

 

И вот во вторник, как было условлено с Желябовым, он встал, оделся попроще и вышел из дому с удочками еще до того, как зазвонили к заутрене.

 

Желябов ждал в лодке на Крюковом канале у Никольского сада. Они с улыбкой пожали друг другу руки и уселись: широкоплечий, сильный Желябов — за весла, Кибальчич со снастями — на корме.

 

 

— Все необходимое при мне. Нам ведь нужно лишь измерить глубину канала и определить силу течения.

 

— И еще наловить рыбы, — усмехнулся Желябов. Он по-матросски взмахнул веслами, и лодка полетела. Скоро вошли в Екатерининский канал и стали медленно продвигаться в сторону Каменного моста.

 

Кибальчич приготовил снасти, опустил в воду блесну из красной меди и, привязав леску к сиденью, стал наблюдать за набережными. Город еще спал в розоватом тумане, только слышалось, как где-то далеко-далеко тарахтели по булыжной мостовой телеги ломовиков.

 

Подплывая к Каменному мосту, где, стуча коваными каблуками, прогуливался сонный городовой, Желябов взглядом указал Кибальчичу на плот у правого берега.

 

Кибальчич понял, что под этот плот можно провести провода и оттуда взорвать мост. Он одобрительно кивнул:

 

— Хорошее место. И расстояние — сажен двадцать — не более...

 

Когда въехали под мост, Желябов стал грести медленней, чтоб удержать лодку на месте. Кибальчич тотчас опустил в воду груз в маленьком парусиновом мешке и сделал на шнурке отметку узелком. Потом на топкой нитке пустил поплавок. Когда поплавок отплыл на три аршина, он вынул часы и, бросив в воду щепку, засек время. Только щепка поравнялась с поплавком, он снова отметил время и спрятал часы.

 

— Ну что? — спросил Желябов.

 

Кибальчич вытащил поплавок:

 

— Все отлично! Греби!

 

Поплыли дальше, к Казанскому собору, и там, встав на якорь, стали ловить рыбу удочками. Клев был хороший. Просидев в лодке около часа, они наловили полведерка плотвы и поехали обратно.

 

Небо просветлело. Солнышко заиграло на воде, на стеклах домов. Город проснулся, повеселел. Набережные оживали, на Каменном мосту сменился городовой.

 

Проезжая под мостом, оба внимательно осмотрели каменные своды.

 

— Ну, что ты думаешь, Николай, осилим?

 

— Безусловно. Первоначальные расчеты правильны. Разве для надежности можно добавить еще полпуда.

 

Желябов кивнул и налег на весла...

 

Прощаясь, он передал Кибальчичу ведерко с рыбой:

 

— На, снеси девушкам, пусть полакомятся ушицей.

 

— Хорошо. Спасибо. Передам.

 

— Да, вот еще что, — Желябов взял друга под руку. — Ты видел гуттаперчу, что достал Михайлов?

 

— Да. Отличная гуттаперча.

 

— Когда начнете клеить мешки?

 

— Сегодня проверю, как показал себя новый клей, — шепотом сказал Кибальчич. — Если не размок в воде, завтра начнем клеить.

 

— Надо поторапливаться, дружище. Скажи всем, чтоб к четырнадцатому августа работы закончить. В ночь на семнадцатое мина должна быть заложена.

 

Кибальчич глазами понял, что понял и что поручение будет выполнено. Он протянул Желябову руку и не спеша, как и подобает уставшему, но довольному уловом рыбаку, зашагал к дому.

 

16 августа, в субботу, у владельцев тайной квартиры на Подъяческой — Исаева и Якимовой — собрались гости — друзья, чтоб проводить их в Крым. Так было сказано дворникам и владельцу дома.

 

После ужина гости вышли из квартиры вместе с хозяевами. Во дворе уже дожидались трое извозчиков. В первую коляску усадили хозяев и погрузили вещи: два больших чемодана, саквояж и корзину с провизией. В другие коляски расселись гости.

 

Только выехали на улицу, как гости обогнали коляску с хозяевами и, выскочив на Невский, поворотили к Николаевскому вокзалу.

 

Только они скрылись из виду, Исаев моргнул кучеру, и тот повернул налево в переулок и глухими улицами поехал в сторону взморья, к дальнему перевозу на Большой Неве. Ехали не быстро, кучер все время поглядывал по сторонам и лишь на Английском проспекте пустил «во весь дух».

 

Как только приехали к пристани, в лодке, стоявшей у причала, поднялся рослый бородатый детина в войлочной шляпе и крестьянской холщовой рубахе.

 

— Вам на тот берег, господа? Извольте, перевезем.

 

— Да, нам бы на Васильевский, — сказал Исаев, — только у нас вещи.

 

— Это не беда, — ответил бородатый и подмигнул сидевшему на корме кудрявому парню: — Айда, Васюха.

 

Вещи были мигом перенесены, и Исаев, попрощавшись с Якимовой, прошел и сел в лодку. Бородатый расположился напротив за веслами. Кудрявый отвязал веревку, оттолкнулся веслом, и лодка поплыла, вздрагивая от сильных взмахов весел.

 

— С богом! — крикнула Якимова и, помахав рукой, села в коляску. Кучер гикнул, и лошадь лихо помчалась, звеня копытами по камням.

 

Лодку сильно снесло течением, и она пристала к другому берегу ниже Балтийского завода. Там в нее сели еще трое молодцов и, гребя в четыре руки, выехали на взморье.

 

Когда от берега удалились настолько, что в сумеречном тумане уже нельзя было рассмотреть контуры домов, бородатый велел остановиться. Трое молодцов помогли Исаеву извлечь из чемоданов, саквояжа и корзины четыре гуттаперчевые подушки, наполненные динамитом. Их связали по две, вставили запальные стаканы с проводниками в узкие горловины подушек и туго обмотали медной проволокой, чтоб не просочилась вода.

 

Проводники (круги проволоки в каучуковой обложке) и длинную веревку положили рядом, чтоб было удобно разматывать. Чемоданы, саквояж и корзинку наполнили камнями, что были в лодке под рогожей, связали и бросили в воду.

 

— Ну, друзья, в путь! — скомандовал бородатый и, надев поверх рубахи пиджак, сел на корму, принял от кудрявого весла.

 

Лодка развернулась и поплыла обратно.

 

— Давай, ребята, заводи песню, а то как бы стража на Галерном не приняла нас за контрабандистов.

 

— Сейчас заведем, Андрей, но если стража действительно нагрянет? — спросил Исаев.

 

— Подушки придется топить. Однако не унывайте. Авось проскочим. Греби, ребята, веселей, — сказал бородатый и сам густым баритоном затянул:

 

 Нелюдимо наше море,

 

 День и ночь шумит оно.

 

 В роковом его просторе

 

 Много бед погребено... 

 

 Получив письмо от Кибальчича, Лиза долго плакала. Волшебный замок, построенный ее мечтами, рухнул, рас сыпался в прах. Жизнь, казавшаяся ей такой красивой, манящей, радостной, вдруг померкла, как меркнет, тускнеет лучезарный пейзаж; когда солнце закрывают тучи.

 

 Ее солнце лишь улыбнулось ей, окрасив мир в радужные тона, и тут же ушло, закатилось, потухло. И все вдруг стало для нее тусклым, безрадостным, мрачным. Душой завладели тоска и одиночество. Лиза, закрывшись в своей комнате, уныло ходила из угла в угол, читала Надсона:

 

 Чего мне ждать, к чему мне жить,

 

К чему бороться и трудиться:

Мне больше некого любить,

 

Мне больше некому молиться..

 

 Особенно тоскливо бывало Лизе, когда город засыпал и потемневшие ночи пугали своей тишиной. Она, укладываясь спать, не тушила лампу и брала в постель Мурку — пушистую, ласковую кошку. Вдвоем с кошкой ей не было так одиноко и страшно. Почти каждую ночь, перед тем как отойти ко сну, к Лизе заглядывала мать: кроткая, не торопливая, в белом накрахмаленном чепчике.

 

 Сегодня тоже, едва Лиза улеглась в постель и под мурлыканье кошки стала думать о случившемся, Екатерина Афанасьевна, неслышно войдя, присела на краешек стула у кровати, как к больной.

 

 — Ну что, касатка моя, Лизанька, все тоскуешь, все плачешь? Уж мы с отцом извелись, на тебя глядючи... Уж открылась бы ты, родимая, поведала, что за беда приключилась... ведь все-таки я мать. Кто может быть ближе да родней? Кто, кроме меня, поймет тебя, пожалеет, поможет?

 

 Лиза взяла руку матери, погладила, поцеловала:

 

 — Спасибо, мамочка, спасибо. Ты хорошая, славная, родная. Я очень тебя люблю.

 

— Знаю, касатка моя, что любишь, только понять не могу, чего ты таишься. Ведь я для тебя жизни не пожалею. С кем же тебе и посоветоваться, как не с матерью. Ведь я не только мать, я же друг тебе, Лизанька. Друг до самой могилы.

 

Лиза глубоко вздохнула, задумалась. «Маме бы можно сказать — она поймет, но боюсь, расскажет отцу. А тот, в горячке, может сделать непоправимое... Нет, коли я решилась стать верной подругой революционера, я должна учиться молчать. Я должна воспитывать в себе твердость духа. Может, придется столкнуться еще и не с такими испытаниями».

 

— Ну что ты, Лизанька? Что же ты молчишь?

 

— Ты все знаешь, мама... Да и очень хочу спать. Прямо глаза слипаются. — Лиза легла щекой на подушку и закрыла глаза.

 

— О-хо-хо! — вздохнула мать. — Видать, в деда пошла ты, Лизанька. Не будь плохим помянут, покойник каменный был человек... Только он один и был такой бессердечный в нашей семье.

 

Лиза ничего не ответила. Она спала. Мать приподнялась, постояла, прислушиваясь, перекрестила дочь и, убавив в лампе огонь, тихонько вышла...

 

Лизе снилось, будто бы она узнала, что Кибальчича послали в Царское Село следить за государем. Она решила ехать туда, чтоб помочь Кибальчичу. Выпросив у двоюродной сестры Кати бальное платье, она приехала в Царское и пошла прямо в сад. Лиза выглядела так красиво и величественно, что стража расступилась, приняв ее за фрейлину.

 

Она долго бродила в густых аллеях, ища Кибальчича, и, устав, присела на скамью. В тот же миг кусты напротив раздвинулись и из них вышел статный старик в синем, шитом золотом мундире, с закрученными в кольца усами.

 

Лиза, взглянув на него, обмерла.

 

— А я знаю, зачем ты здесь, Лиза,— заговорил старик, высокомерно глядя на нее тусклыми глазами. — Я все знаю, все ведаю. Потому что я — царь, помазанник божий. Возвращайся домой, пока цела, и забудь о своем возлюбленном. Он не достоин тебя. Он государственный преступник и скоро будет схвачен и повешен.

 

— Нет, нет, неправда! — встрепенулась Лаза. — Он честный, хороший, добрый человек.

 

— Так почему же он хочет убить меня — царя-освободителя, которого все любят и чтут?

 

— Неправда! Не все. Многие вас считают деспотом и тираном, — вдруг, осмелев, вскочила и закричала Лиза. — Вы загубили тысячи невинных. За одно только подозрение посылали людей на виселицу. Вы не царьосвободитель, а царь-ирод! Но я не боюсь вас. Не боюсь!

 

 Вы можете меня сослать на каторгу, заточить в крепость, но вы не можете запретить мне любить. Не можете! Вы бессильны это сделать, хотя и царь. Бес-силь-ны!..

 

 Лиза проснулась от собственного крика и, открыв глаза, снова зажмурилась — комната была залита солнцем...

 

 .«Боже мой, что мне приснилось? Как же я могла так говорить с государем? Впрочем, мне следует быть смелей и решительней. Я должна не киснуть, а действовать. Я должна во что бы то ни стало найти Николая и объясниться с ним».

 

 Эта мысль, перешедшая в решение, придала Лизе бодрости. Она быстро оделась, умылась, причесалась и вышла в столовую совершенно преображенной. Даже мать удивилась столь разительной перемене.

 

 Позавтракав, Лиза объявила, что у нее есть срочное дело, и, принарядившись, отправилась в город...

 

 Она задумала часами гулять в тех местах, где раньше случайно встречала Кибальчича: у Екатерининского канала, на Университетской набережной и на 4-й линии Васильевского острова, где они с Сергеем были на сходке.

 

 Первые дни и вечера хотя и не принесли успеха, но они укрепили в душе Лизы уверенность на встречу с Кибальчичем. За этим занятием утихала гнетущая тоска. Лизе даже стало нравиться всматриваться в лица людей, замечать, наблюдать уличные сценки, на которые раньше не обращалось внимания.

 

 Однажды ей даже посчастливилось лицом к лицу столкнуться с Софьей Перовской, но Лиза так растерялась в первую минуту, что не остановила Перовскую, а когда спохватилась, уже было поздно. Конечно, если б она рассказала Перовской все откровенно, — она бы помогла. А теперь?.. Теперь приходилось все начинать сначала...

 

 Но встреча с Перовской укрепила надежды Лизы. «Ведь Перовская, как и Вера Засулич, стала революционеркой, значит, женщинам не чужда революционная борьба. Почему же Николай не верит в меня?.. Нет, я найду его и докажу, что я способна пожертвовать собой. Тогда все переменится. Тогда мы будем вместе...»

 

 Все вечера Лиза проводила в блуждании по Петербургу, но поиски не приносили успеха. «Ужасно! Ужасно!

 

Я ищу иголку в стоге сена. Так дольше продолжаться не может, иначе я изведу себя. Нужны какие-то ориентиры. Необходимо бывать в кружках, на сходках. Эх, хотя бы скорее приехал Сергей...»

 

В средине августа в Петербурге началась жара. В субботу, как и во все прошлые дни, прогулки Лизы по городу были безуспешными. На этот раз она вернулась уставшая, разморенная и села к распахнутому окну с той же мыслью: «Не пройдет ли он мимо».

 

Мать, хлопотавшая на кухне, вошла в комнату бодро и весело, на лице ее играла улыбка:

 

— Вернулась, Лизанька? Вот и славно! Сейчас будем обедать. А у меня есть для тебя маленький сюрприз. — Она подошла к буфету и достала из ящика пакет. — Вот! От Сережи. Чай, заждалась?.. Ну, на, на, читай.

 

Лиза устало разорвала конверт и прочла письмо, не выразив ни восторга, ни радости.

 

— Ну что? Что он пишет, Лизанька? — удивленно спросила мать.

 

— Обещает приехать четырнадцатого, а сегодня уже шестнадцатое.

 

— Батюшки, да что же это такое? Уж не стряслась ли беда?

 

Раздался звонок в передней.

 

— Слышишь? — радостно воскликнула мать. — Это он! — И побежала открывать.

 

Сергей вошел бодро и весело, поцеловал руку Екатерине Афанасьевне и, встряхнув выгоревшими, почти белыми волосами, подлетел к Лизе сияющий, пышущий здоровьем.

 

— Здравствуй, Лизок! Кажется, не видел тебя целую вечность. Как же ты тут поживаешь?

 

— Спасибо! Хорошо, Сергей. Я рада, что ты наконец приехал.

 

— Рада? Однако ты бледна... Уж не заболела ли?

 

— Нет, ничего... просто устала. В Петербурге небывалая жара...

 

— Да, да, чувствительно... — Сергей присел рядом.

 

Мать, обрадованная приездом Стрешнева, тут же бросилась накрывать на стол. Пришел со службы отец Лизы — Михаил Павлович, чинно поздоровался со Стрешневым, и все сели обедать.

 

 Сергей, не замечая в Лизе никаких перемен, за обе дом оживленно рассказывал про Новгород-Северский, про свое пребывание у родных. А Лиза, довольная, что он ничего не заметил, поддерживала разговор и казалась совершенно спокойной. После обеда Михаил Павлович, как обычно, прилег отдохнуть, а Сергей и Лиза пошли погулять.

 

Было тихое предзакатное время, когда залитый розоватым светом Петербург особенно красив; его дворцы и замки приобретают необыкновенную легкость и грацию.

 

 Все в такое время стремятся в Летний сад, к его скульптурам и фонтанам, в прохладную сень деревьев.

 

Лиза с Сергеем тоже направились туда, но в Летнем саду было людно, и они решили прогуляться вдоль Екатерининского канала.

 

 Вот уж позади остались Невский и строгая колоннада

 

Казанского собора. Вдалеке красноватой медью отсвечивал купол Исаакия.

 

 Не доходя до консерватории, они остановились у чугунных перил — залюбовались дрожащими отражениями в воде. Вдруг заиграла гармошка, и они увидели плывущую по каналу лодку, где сидело шестеро молодых людей.

 

Чубатый, с кустистыми бровями, играл на гармошке, двое гребли, бородатый кормчий, картинно развалясь на корме, смотрел куда-то вдаль.

 

 Лиза, вглядевшись, потянула Сергея за рукав, зашептала:

 

 — Взгляни, Сережа, ведь на корме Захар, тот, что был на сходке... Желябов.

 

 — А... Действительно, он... Только говори, пожалуйста, тише и не показывай, что мы его узнали. А вон тот, кудрявый, что гребет, — горячо зашептал Стрешнев, — мой старый знакомый. Помнишь, я зимой его спас от полиции.

 

 — Это он предупредил тогда Кибальчича об облаве?

 

 — Да, да. Значит, спасся. Чудесно!.. Кажется, он меня тоже узнал, но не подает виду.

 

 — Сережа, куда же они едут?

 

 — Не знаю... И нам лучше отвернуться, Лизок, чтоб не смущать. Смотри вон туда, на рыбаков...

 

 Они отвернулись, замолчали.

 

 — Жаль, что с ними нет Кибальчича, — опять заговорила Летза.

 

— Почему?

 

— Так... он очень славный...

 

— А дома у него несчастье — умер отец.

 

— Что ты, Сережа? Ах, как жаль. И он не знает, бедный...

 

— Все равно бы не смог поехать.

 

 - Ужасно... А все же надо ему сообщить, может, сумеет послать письмо матери... Давай разыщем его.

 

 - Хорошо. Только не сегодня.

 

Оба, словно сговорившись, повернулись, но лодки уже не было — она скрылась за поворотом...

 

С лодки тоже заметили стоявшую у ограды парочку. Чубатый, на мгновение оборвав игру, шепнул соседу:

 

 - Кажется, за нами следят эти двое...

 

Тот вскинул кудрявую голову, задорно улыбнулся:

 

— Это же тот учитель, что спас меня... увез из-под носа у пристава.

 

Рулевой, слегка повернув лодку, взглянул и узнал обоих:

 

— Это свои. Они были на сходке... их приводил Кибальчич.

 

Все успокоились, и лодка поплыла дальше. Вот уже и Каменный близко. Исаев и чубатый зорко глядят на набережные — сыщиков не видно. Только на мосту торчит городовой.

 

Когда лодка подплыла под мост, лицо рулевого приобрело строгое выражение.

 

К делу, друзья! — скомандовал он. — Лодку на место!

 

Гребцы застопорили движение, Исаев, чубатый и рулевой подняли первую связку из подушек, привязали камни, расправили проволоку и осторожно спустили в воду. За ней — вторую связку. Рулевой сел на корму, взял проволоку на левый борт и, спуская ее в воду, приказал разворачиваться. Лодка повернулась и поплыла обратно. За ней, как шнурки от снастей, тянулись тонкие проволоки в каучуковой оболочке.

 

Проплыв сажен пятнадцать, лодка поворотила к плоту и пристала с левого бока, чтобы проволока попала под плот. Привязывая лодку, рулевой заодно укрепил под плотом и проволоки. Четверо выпрыгнули на плот и направились в город. Исаев и рулевой Желябов сели в лодку и поехали обратно. Оба были уверены, что мина заложена удачно.

 

* * *

 

Утром, еще не было девяти, а уж чубатый, что играл на гармошке, пришел на плот с корзиной картошки и стал ее мыть. Через несколько минут к плоту пристала лодка, из которой вылез Желябов с удочками, с небольшой корзинкой, где была спрятана гальваническая батарея.

 

Усевшись на плоту, он незаметно извлек из-под бревен концы проволоки, укрепил их в батарее и, взглянув на часы, закинул удочку. Оба поглядывали па открытое окно в доме напротив, где сидела девушка за книгой. Из окна хорошо была видна Гороховая улица. Девушка должна была встать и уйти, как только вблизи моста покажется царская карета. Желябов правую руку держал на корзинке. Он в любую секунду был готов соединить проводники, и мост бы взлетел на воздух...

 

Но вот уже половиня десятого, десять и девушка уходит. Вот уже половина  одиннадцатого...

 

Кажется, сорвалось, - со злостью говорит Желябов, надо сматывать удочки.

 

 - Да, вон бабы идут полоскать белье, — сказал чубатый .и стал складывать картошку.

 

Желябов отцепил проволоку и, снова спрятав ее под плотом, сел в лодку.

 

— Ну, друг, прощай до другого раза! — крикнул он чубатому и, свирепо взмахивая веслами, поплыл прочь...

 

Лишь на другой день члены Исполнительного комитета узнали, что распространившиеся слухи о приезде в Петербург царя в воскресенье утром были ложными. В этот день Александр не приехал в Петербург. Лишь когда наступила полная темнота, с Николаевского вокзала, не зажигая огней, вышел царский поезд в направлении Москвы. В нем выехали военный министр генерал Милютин и несколько человек из свиты царя.

 

Поезд глубокой ночью остановился на станции Колпино, и там в него сели Александр II и княгиня Юрьевская с детьми. Они приехали из Царского на лошадях. Поезд взял курс на Москву. На этот раз Лорису и его агентам удалось обмануть террористов «Народной воли».

 

 

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

 

Когда начались занятия в гимназии, Сергей Стрешнев снова был приглашен в дом присяжного поверенного Верховского и возобновил уроки с Машенькой.

 

Три раза в неделю он приезжал на Невский; после занятий обычно обедал у Верховских и домой возвращался поздно, В эти дни Стрешнев старался не намечать никаких дел и даже не виделся с Лизой.

 

Обеды у Верховских бывали поздно, когда в судах и сенате заканчивались все дела. Хлебосольный и дальновидный Владимир Станиславович всегда привозил кого- нибудь из друзей или знакомых, чтоб за обедом более откровенно поговорить о петербургских новостях, а потом перекинуться ч картишки.

 

Во вторник поело яблочного спаса к Верховскому приехали обедать старые друзья: сенатор Аристарх Аристархович Пухов, прокурор Федор Кузьмич Барабанов и один не знакомый Стрешневу господин во фраке, с небольшой бородкой, державшийся слегка покровительственно. Так как он был посажен рядом с хозяйкой, и все, даже сенатор-«морж», говорили с ним с особым почтением, Стрешнев сразу смекнул, что это важная птица.

 

После второго, когда все уже изрядно выпили и когда разговор о предстоящем приезде в Петербург короля вальсов Иоганна Штрауса был исчерпан, хозяйка с милой улыбкой обратилась к господину во фраке:

 

 - Александр Владимирович, вы сегодня упорно храните молчание, а ведь как раз у вас-то и сосредоточены все тайны, которые волнуют Петербург.

 

— Дражайшая Алиса Сергеевна, тайны для того и существуют, чтоб их держать за семью замками, — с полуулыбкой и очень галантно ответил человек во фраке.

 

 - Нет, нет, я и не настаиваю, раз нельзя, — кокетливо замахала руками хозяйка, — я думала только спросить, скоро ли переловят крамольников и скоро ли государь обретет душевное спокойствие?

 

— Смею вас заверить, что скоро. Террористы оказались отнюдь не такими «железными», как о них говорят в народе. Один из участников прошлогоднего, покушения на государя под Харьковом, некто Гольденберг, рассказал буквально всё и даже назвал сообщников.

 

— Ах, как это интересно! — воскликнула Алиса Сергеевна.

 

«Боже, как все это ужасно», — подумал Стрешнев и незаметно взглянул на господина во фраке, но тот, словно уловив этот взгляд, перевел разговор на другое...

 

Когда обед кончился, Стрешнев заторопился домой.

 

Хозяйка вышла его проводить.

 

— Ну что, понравилось вам сегодня наше общество, Сергей Андреич?

 

— Еще бы, Алиса Сергеевна, я очень, очень признателен. Спасибо вам за оказанную честь. Если позволите, кто этот важный господин во фраке?

 

— А, Александр Владимирович? Это государственный сановник, член Верховной комиссии графа Лорис-Меликова...

 

Ошеломленный известием о предательстве Гольденберга, Стрешнев поспешил к Лизе и, уйдя с ней в дальнюю комнату, притворил дверь:

 

— Лизок, милая, мне необходимо посоветоваться с тобой, поведать тебе нечто такое...

 

По тому, как дрожал голос Сергея и как он мял в руках фуражку, почему-то не оставленную в передней, Лиза догадалась о беде.

 

— Случилось что-нибудь с Кибальчичем? — упавшим голосом спросила она.

 

— Нет, другое... Арестованный Гольденберг выдал все тайны «Народной воли»: назвал фамилии революционеров и, видимо, адреса... Партии грозит полный разгром... Я сейчас от Верховских, там говорили...

 

— Какое предательство! Ты успел предупредить?

 

— Я же никого, кроме пропагандистов, не знаю. И мы встречаемся лишь по пятницам...

 

— А если пойти туда, где мы были на сходке?

 

— Прошло полгода — квартиру могли переменить.

 

— Все же пойдем, может, нам повезет...

 

- Хорошо!

 

Лиза вышла вместе со Стрешневым.

 

Сумерки уже сгустились, и им с трудом удалось отыскать малоприметный дом на 4-й линии Васильевского острова. В подъезде было темно и страшно — фонарь у двери еле освещал лестницу. Сергей остался внизу, а Лиза поднялась на второй этаж и негромко постучала.

 

— Кто там? — спросил глуховатый, но твердый женский голос. Лиза сразу узнала его. Это обрадовало ее и придало уверенности.

 

— Мне Николая! — неожиданно для себя сказала Лиза.

 

За дверью зашептались. Лиза знала, какой будет ответ, и старалась сообразить, что следует сказать, как им дать знать о случившемся.

 

— Здесь Николай не живет, — ответили из-за двери.

 

— Я знаю... но он бывает, я видела его здесь... я приходила с ним... Скажите, что была Лиза. Что я хочу сказать, сообщить очень важное... Пусть завтра в три часа будет в Летнем.

 

За дверью молчали.

 

— Скажите, что очень важно... важно для всех, — шепотом повторила она и, оглянувшись, пошла вниз...

 

На другой день в назначенное время Лиза с трепетом вошла в Летний сад и, отыскав свободную скамью в дальней аллее, подобрав юбки, присела. Она ждала появления Кибальчича и, смиряя стучавшее сердце, обдумывала, как и с чего начать разговор.

 

Сергей тоже был в саду, чтоб в случае беды помочь или хотя бы знать, что случилось с Лизой.

 

Мимо проходили гуляющие, мужчины поглядывали на Лизу, и один даже хотел присесть, но она помахала рукой Сергею. Кибальчич не появлялся. Лиза внимательно поглядывала на мужчин — вдруг он загримирован... Но, увы! Кибальчича не было... Прошло больше получаса. Стрешнев нетерпеливо прошагал мимо и расположился поодаль, наблюдая.

 

Рядом с Лизой неожиданно уселась разодетая барыня, держа на руках маленькую собачку.

 

«Вот еще не хватало», — недовольно подумала Лиза и подобрала юбки, чтоб встать, но барыня слегка коснулась ее кончиками пальцев:

 

— Не уходите, мне нужно с вами поговорить. Я от Николая.

 

Лиза изумленно подняла на нее глаза. Смуглая барышня выглядела довольно красивой, но в лице было что-то надменное.

 

«Если она играет, то играет очень искусно. А если такая в жизни, то мне больно за Николая...»

 

— Не смотрите на меня так строго,— сказала незнакомка, — сделайте вид, что вам безразлично мое общество.

 

Лиза уставилась в землю. Дама нежно гладила свою собачку. Когда аллея опустела, она придвинулась ближе:

 

— Говорите, что нужно передать Николаю. Не бойтесь. Меня уполномочили на свидание с вами.

 

— Как вы можете доказать, что вы от Николая? — спросила Лиза.

 

— Я назову нам по инициалы:  И. К.

 

Лиза взглянула добрей, доверчивей  и зашептала взволнованно:

 

— Надо предупредить Николая и всех. Один генерал за обедом проговорился, что Гольденберг выдал все, что знал, и назвал всех соучастников прошлогодних покушений. Возможно, и адреса тоже.

 

— Я поняла. Спасибо, — сказала дама. — Теперь встаньте и идите. Я посмотрю, не следят ли за вами. Если будут еще новости, приходите снова туда и назовите свое имя, вам откроют.

 

Лиза встала и пошла в глубь сада не оглядываясь.

 

Сердце ее радостно стучало: «Слава богу! Слава богу! И на этот раз мы, кажется, успели предупредить. Только поможет ли это?..» Появление нежданной гостьи на конспиративной квартире, где устраивались сходки пропагандистов, вызвало большой переполох. «Хозяева» квартиры тотчас покину ли се и, соблюдая предосторожности, побывали у двух Николаев. Но так как эти Николаи Лизы не знали, они, еще более испуганные, приехали к Михайлову и рассказали о случившемся.

 

Третьим Николаем, который изредка посещал эту конспиративную квартиру, был Кибальчич. «Хозяева» вспомнили, что зимой Кибальчич приводил с собой девушку и

молодого человека, который был его другом, и высказали соображение, что, может быть, эта девушка и была Лизой?


Так как с Кибальчичем из предосторожности общались очень немногие, Михайлов поехал к нему сам, оставив «хозяев» конспиративной квартиры ночевать в своей комнате.

 

Однако вскоре он вернулся совершенно успокоенный и велел гостям ехать домой. Личность Лизы была установлена, и для встречи с ней уполномочили Ивановскую...

 

 * * *

 

Весть, принесенная Ивановской, поразила Михайлова. Все! да уравновешенный и веселый, не терявший присутстиия духа в самых трудных обстоятельствах, он на этот раз изменил себе — нервно ходил по комнате и повторял вслух одну и ту же фразу — «Это непостижимо...»

 

Ивановская молча сидела в кресле, опустив голову... Для испытанного революционера не страшны ни тюрьмы, ни пытки, ни каторга, не страшна смерть, но предательство — убийственно! Оно надламывает человека, лишает его веры в друзей, веры и свои идеалы...

 

— Ну что же мы все-таки будем делать, Александр Дмитриевич? — спросила Ивановская чужим голосом.

 

— Что делать? — спохватился Михайлов, и этот вопрос мигом вернул ему самообладание. — Мы должны прежде всего обезопасить партию и наших друзей от грозящей беды. Вы сейчас же поедете к Вере Фигнер и с ней заготовите новые паспорта для всех, кого знал Гольденберг под последними их фамилиями, а я предупрежу Кибальчича и пошлю телеграмму в Одессу Тригони. Впрочем, возьмите это тоже на себя. — Михайлов сел к столу и написал:

 

«Одесса, Приморская, 6, Ястребову. Яблоки оказались битыми. Немедленно известите Веру. »

 

— Вот, пожалуйста, отправьте и не теряйте мужества. Хотя то, что мы узнали, еще по проверено, — все же надо быть бдительными. Сегодня-завтра я наведу точные справки. А пока будем считать, что над нами нависла большая опасность... В пятницу, перед вечером, когда Кибальчич работал над статьей, получив строгую инструкцию никуда не выходить, пришел Михайлов

 

За эти несколько дней он осунулся, глаза его светились лихорадочным блеском.

 

— Ну что, Саша, что? Мы все так волнуемся. Неужели это правда?

 

— Да, к сожалению, правда.

 

— Невероятно! Этому невозможно поверить.

 

— Ты можешь сомневаться в Стрешневе?

 

— Нет, это честнейший человек. Но ведь говорил же генерал? В правительственных кругах могли распространить ложные слухи, чтоб вызвать панику и растерянность в наших рядах.

 

Михайлов обнял Кибальчича и, пройдясь с ним по комнате, сел рядом.

 

— Видишь ли, друг, у нас есть один верный человек, как и ты, — агент Исполнительною комитет, который работает в третьем отделении.

 

— Это Клеточников?

 

— Как? Ты знаешь?

 

-  Да, мне говорил Желябов.

 

— Хорошо. Так вот, он два года охраняет партию от всяких бед. Я виделся с ним и просил его проверить...

 

— Так, ну и что же?

 

— Самое худшее— Гольдопберг оказался предателем. В одесской тюрьме к нему, под видом арестованного революционера, поместили шпиона Курицына. Гольденберг разоткровенничался и рассказал некоторые подробности о своем аресте и о встрече с тобой в Елизаветграде, когда ты вез спираль Румкорфа к Желябову в Харьков.

 

-— Какая беспечность, — вздохнул Кибальчич.

 

— Если б мы тогда не заменили тебе фамилию Иваницкого на Агаческулова, ты бы уже сидел в крепости.

 

— Что же он еще сообщил?

 

— Все! Абсолютно все, что знал.

 

Михайлов встал, нервно прошелся по комнате и, закурив, снова присел к столу.

 

— Его привезли в Петербург, и сюда же перевели прокурора Добржинского, _ который его допрашивал в Одессе. Добржинский, получив широкие полномочия, начал действовать более энергично, очевидно не стесняясь в выборе средств.

 

— Но ведь Гольденберг же смелый человек, он застрелил харьковского губернатора графа Кропоткина.

 

— Не знаю, что тут сыграло решающую роль: угрозы, шантаж или чрезмерная доверчивость Гольденберга, которому обещали, что никто из революционеров не будет казнен, — только он выдал всех, кого знал. Всех соучастников прошлогодних покушений под Москвой, Харьковом и Одессой и даже участников Липецкого съезда «Земли и воли»... Первая же очная ставка с товарищами его сломила. Гольденберг повесился.

 

— Да, это ужасно и непоправимо, — со вздохом сказал Кибальчич. — Но значит ли предательство Гольденберга, что мы должны сложить оружие?

 

— Нет, мой друг, напротив! Мы должны замаскироваться и выстоять! Выстоять во что бы то ни стало, а потом активизировать нашу борьбу. Только теперь, поскольку мы известны полиции, в наших действиях не должно быть осечки. На днях Исполнительный комитет соберется, чтобы выработать новый план действий. Партия должна не только уцелеть, по и собрать все силы в единый кулак. Если в ближайшее время мы не покончим с тираном, он расправится с нами.

 

Когда надвигается большая гроза, — все немеет и замирает. Травы клонятся к земле, деревья жмутся друг к другу, рыбы уходят в глубину, птицы прячутся в дуплах и расщелинах, звери забиваются в логова и норы.

 

Людям тоже свойственно чувство страха и самосохранения, даже самым бесстрашным...

 

Весть о предательстве Гольденберга ударила раскатом грома — революционеры поняли: над партией «Народная воля» нависла, разразилась гроза. Это первый внезапный удар грома, оглушивший и испугавший всех, однако, не был для партии роковым. Члены Исполнительного комитета еще больше сомкнулись, встали плечом к плечу, чтоб не упасть и выстоять. По настоянию Михайлова многие сменили паспорта, квартиры, даже внешний облик, ушли в глухое подполье. «Охота» на царя была временно прекращена.

 

Затишье в действиях народно-революционной партии сразу почувствовали Лорис-Меликов и его агентура. Правительственные газеты раструбили на весь мир, что в Санкт-Петербурге схвачены главные террористы, что в рядах «Народной воли» смятение и предательство, что главари заговорщиков — организаторы прошлогодних покушений под Харьковом и Москвой, а также взрыва в Зимнем — скоро предстанут перед судом.

 

 Студенчество, рабочие и все свободомыслящие люди с волнением ждали ответного слова от тех, кто осмелился поднять руку на «божьего помазанника». «Неужели все погибло? Неужели опять беспросветность, гнет, порабощение?..»

 

Санкт-Петербург окутали хмурые осенние тучи, начались затяжные дожди. Вместе с осенним ненастьем пришли уныние, тревога, страх...

 

Но вдруг в этом гнетущем мраке снова блеснул, загорелся светлый луч надежды - вышел, распространился, тайно пошел по рукам очередной помор «Народной воли».

 

 «Исполнительный комитет извещает всех, кому дороги честь и свобода Родины, что народно-революционная партия непоколебимо продолжает свою деятельность... Исполнительный комитет ставит в известность всех, что в ближайшее время, помимо революционного обозрения «Народная воля», начнет регулярно выходить подпольная «Рабочая газета»...

 

 Оправившись от потрясения, члены Исполнительного комитета и его агенты опять стали выступать на студенческих сходках и в рабочих кружках, вести революционную пропаганду среди военных.

 

 Только Кибальчич находился на особом положении. Ему категорически было запрещено выходить из дому...

 

Закрываясь в своем кабинете, он работал над статьями для «Слова», которые относила Людочка, писал для «На родной воли» и внимательно следил за научными и техническими заграничными изданиями, чтоб знать новейшие достижения в области вооружения и взрывчатых веществ. Он отвечал за арсенал «Народной воли» и заботился, чтоб он был оснащен самым грозным и безотказным оружием.

 

 Как-то, устав от работы, Кибальчич прошелся по ком нате и, подойдя к окну, стал смотреть во двор. Двор был грязный, и посредине его стояла большая мутная лужа, разлившаяся после затяжных дождей.

 

 Вот послышался многоголосый крик, и из-за сарая вы сыпала кучка ребятишек, таща доску. Доску спустили в лужу, и двое смельчаков прыгнули на нее, но она тотчас утонула.

 

— Кошку! Я кошку поймал! — закричал пронзительно самый маленький. Ребятишки выбрались из лужи, взяли кошку и, бросив ее па доску, оттолкнули. Кошка, оказавшись на середине лужи, испуганно замяукала. Мальчишки начали кидать в нее комьями земли, пытаясь сбить в воду, но кошка не решалась прыгать.

 

— Бей ее, ребята, у-лю-лю! — вопили старшие.

 

Ветром доску придуло близко к другому берегу лужи. Кошка, сжавшись в комок, прыгнула па землю, оттолкнув доску задними липами.

 

«Браво! Браво, кошка! — восторженно прошептал Кибальчич. — Браво! Браво! Как славно... Кошка прыгнула вперед, а плот от ее толчка пошел назад... Ведь так и в снаряде. От сгорания спрессованного пороха газы будут вырываться в одну сторону, а снаряд толкать в другую. Кишка наглядно подтвердила мои догадки о реактивной (и к-. Право! Браво кошке!.. Я верю, реактивные силы могут служить человеку. Да еще с какой выгодой! Если реактивный снаряд поместить в конце поезда, он может двигать весь состав и идти вдвое быстрее... Почему же об этом до сих пор никто не задумывался?»

 

Кибальчич, прохаживаясь, продолжал думать:

 

«Да, применение реактивных сил могло бы вызвать настоящий переворот в технике. Ведь если снаряд установить на пароходе, перед которым широкая водная или морская гладь, этот пароход может развить невиданную скорость...»

 

Кибальчич наступил на что-то мягкое, упругое и еле устоял. «Что такое? Откуда здесь этот каучуковый мячик?» Он поднял серый, небольшой мячик. «Странно... Может, мальчишки играли в лапту и случайно попали в открытую форточку?»

 

Он счал мять в руках твердую упругую массу.

 

«Безусловно внутри воздух. Но какал крепость!.. А если каучуковые шары сделать диаметром в аршин, накачать их воздухом и насадить на оси — получатся колеса, на которых можно будет ездить по любым дорогам. Правда, можно... А если телегу на таких колесах снабдить реактивным снарядом, — она обгонит самого быстрого рысака...»

 

Кибальчич взмахнул руками и сделал глубокий вздох:

 

«Эх, на улицу бы теперь... в библиотеку. Так много мне нужно прочесть и узнать. Необходимо сделать подсчеты... Но, увы! Пока я должен сидеть дома и ждать... Что. кажется, звонят?» Кибальчич насторожился, прислушался. Дверь открыли. В передней послышался голос Михайлова; и тотчас он вошел, поздоровался, сел на диван:

 

— Ну, дружище, настало и нам время менять квартиру. Сегодня Клеточников сообщил, что в третьем отделении получен донос вашего старшего дворника.

 

— Как, он сообщил, что здесь тайная типография?

 

— Ну, если б он знал о типографии, все были бы ужо арестованы, — усмехнулся Михайлов. — Он донес лишь о том, что сосед, отставной генерал, жалуется на подозрительный шум по ночам. Будто бы капает вода...

 

— Да, да, дворник приходил к нам, спрашивал, не протекает ли умывальник. Л ;>то генерал слышит шум падающих в кассы свинцовых литер, когда разбираем набор.

 

— А, вот что, — удивился Михайлов. — Хорошо, что ему пригрезились капли... Ну, как бы там ни было, — сегодня вечером вы должны переехать. Я па этой же улице подыскал подходящие помещения. Придут друзья, и все оборудование перенесем на себе...

 

25 октября петербургский Военно-окружной суд под председательством генерала Лейха начал рассмотрение дела шестнадцати террористов, из которых двенадцать были народовольцы.

 

Царские власти, собрав воедино участников разных покушений и других дел, старались придать процессу шестнадцати широкую гласность, чтобы запугать народ и убедить его в том, что народно-революционная партия полностью разгромлена.

 

Огромный зал судебного присутствия еще до начала заседания был заполнен до отказа.

 

Опрос подсудимых и оглашение обвинительного акта, который читал тучный секретарь, страдающий одышкой, затянулись на несколько часов.

 

Подсудимые обвинялись в убийстве харьковского губернатора князя Кропоткина, в четырех покушениях на царя, в вооруженной защите тайной типографии на Саперном, в подкопах под казначейство с целью изъятия средств на нужды народно-революционной партии, а персонально Пресняков — в вооруженном сопротивлении властям при аресте.

 

Когда оглашение обвинительного акта закончилось, утомленная, уставшая публика вышла в просторные кулуары, чтоб размяться, отдохнуть и поговорить. Все собирались группками, окружая важных сенаторов, прокуроров и знаменитых адвокатов.

 

Пожалуй, больше всех народу толпилось вокруг рослого, представительного Верховского, который, играя черными подвижными бровями, говорил с важной уверенностью:

 

— Ну-с, что я могу предречь, господа? Дело весьма разветвленное, похожее на уравнение со многими неизвестными. Вряд ли этот процесс внесет полную ясность...да-с...

 

— Помилуйте, Владимир Станиславович, как же вы можете утверждать подобное,—еще издали забасил сенатор Пухов в парадном мундире и, раздвигая животом собравшихся, подошел к Верховскому, шевеля моржовыми усами. — Уж вы поверьте мне, старому бойцу, — на этот раз с нигилистами будет покончено! Сей процесс можно рассматривать как агонию социалистов и их партии.

 

— Будем надеяться, будем надеяться, дорогой Аристарх Аристархович, — с улыбкой приветствовал его Верховский, уклоняясь от спора.—А не заглянуть ли нам в буфет? После такого заседания не мешало бы и подкрепиться.

 

— Да, да, — зарокотал сенатор, — без подкрепления мы не выдержим... Извините, господа, извините.

 

Сенатор повернулся, чтоб идти в буфет, и вдруг замер, услышав приглушенный вздох столпившихся: на его спине была приклеена бумажка с четкими печатными буквами: «От Исполнительного комитета».

 

Верховский, сорвав бумажку, приблизился к сенатору:

 

— Простите, Аристарх Аристархович, какой-то негодяй прилепил вам на спину.

 

— Это еще что за шутки? — строго сказал сенатор и развернул бумажку. — Что? Прокламация? Здесь, в военном суде? Неслыханно! Эй, кто-нибудь, живо сюда! Пристава! — закричал он. — Прикажите закрыть двери и схватить мазуриков. Я этого так не оставлю...

 

Судебный процесс над террористами тянулся шесть дней. Приговор был вынесен только тридцатого к вечеру.

 

Суд приговорил Квятковского, Ширяева, Тихонова, Преснякова и Складского к смертной казни через повешение, остальных к вечной каторге и каторге на 15— 20 лет. Правда, суд вынес ходатайство о смягчении наказания женщинам и осужденным, не состоящим в партии «Народная воля». Теперь все зависело от помощника командующего войсками гвардии и Петербургского военного округа генерал-адъютанта Костанды, который должен был утверждать приговор.

 

Сразу после суда присяжный поверенный Верховский усадил в свою карету сенатора Пухова и старого друга адвоката Герарда и повез их к себе обедать.

 

За столом собрались все свои, если не считать Стрешнева, к которому давно уже привыкли и перестали его стесняться.

 

Разговор сразу же зашел о процессе. Хозяйка Алиса Сергеевна, мило улыбаясь, попросила, чтоб гости рассказали, кто на сколько осужден и кто как говорил последнее слово.

 

Когда все было выяснено, заговорили о главном — утвердит ли генерал-адъютант приговор в таком виде или внесет корректны.

 

— По всей вероятности, будет уважено ходатайство суда о смягчении наказания Евгении Фигнер, Ивановой и Грязновой, — галантно заметил Герард, поглаживая пышную, холеную бороду, — все-таки женщинам должно быть оказано снисхождение.

 

~- В отношении Фигнер, господа, я бы не делала поблажек, — строго заметила хозяйка, — она же погубила Квятковского, а ведь его ни за что не помилуют.

 

— Ну, Алиса, ты судишь чрезмерно жестоко. Евгения Фигнер допустила неосторожность, но отнюдь не предательство. А что касается Квятковского, ты, дорогая, просто в него влюблена.

 

— Но ведь он такой мужественный. Он достоин снисхождения, хотя бы за свою отвагу и благородство. А я боюсь, несчастного повесят.

 

— Его повесить и надо, — хмуро пробасил сенатор, — я в этом господине не заметил и тени раскаяния.

 

— Таким и должен быть революционер, — улыбнулся Верховский. — Он держался бесстрашно.

 

— Повесят или помилуют, предположить трудно, — глубокомысленно рассуждал Герард. — Все теперь, господа, зависит не от Костанды, а от государя-императора. А воля государя, как вы знаете, часто определяется настроением... Настроение же монарха иногда создают и определяют случайные обстоятельства...

 

— Да-с, это, к сожалению, так, — согласился Верховский.

 

— А в сущности-то, господа, Квятковского и не за что вешать, — вслух продолжал рассуждать Герард. — Он же никого не убил, не был прямым участником ни одного из покушений. Его вина лишь в том, что он руководил нелегальными изданиями.

 

— Позвольте, позвольте, — вмешался сенатор Пухов, быстро прожевывая рябчика, — ведь у этого анархиста нашли план Зимнего, где крестиком была отмечена царская столовая!

 

— Простите великодушно, Аристарх Аристархович,— продолжал Гсрирд, — но ведь набросок плана Зимнего не был сделан рукой Кпитковского. И более того — Квятковский отрицал, что в его бумагах был такой план.

 

— Однако же есть свидетели.

 

— Один полицейский пристав, ваше превосходительство. Но он, по закону, — увы! — не может свидетельствовать в суде.

 

Воцарилось неловкое молчание.

 

— Да, господа, тут определенно есть несоответствия, с точки зрения юриспруденции, — заговорил Верховский. — Но теперь уж поздно об этом... Нам следует лишь уповать на мудрость государя.

 

— Мне думается, правительство во многом бы выиграло, проявив гуманность, — заметила Алиса Сергеевна. — Ведь об этом процессе говорит весь мир.

 

— Пусть говорят  и пишут, — забасил сенатор. — Я не согласен на смягчение. Надо крамолу выжечь каленым железом.

 

— Вы чрезмерно жестоки, Аристарх Аристархович, — вздохнула хозяйка.

 

— Да ведь о судьбе государства разговор... Ну, извольте, я готов на некоторые смягчения. Положим, государь может помиловать Квятковского, Ширяева и Тихонова, так как они были причастим к покушениям на его жизнь. Он тут властен поступить, как подскажет сердце. Но подумайте, как же государь может помиловать Преснякова, когда тот застрелил швейцара, ранил дворника 124 и оказывал вооруженное сопротивление околоточному надзирателю.

 

— Он же оборонялся, — заметил Герард.

 

— От кого? — насупясь, спросил сенатор, ощетинив усы. — Уясните, пожалуйста, господа, — он стрелял в царских слуг. Да-с. Теперь прошу вас рассудить по-государственному. Удобно ли царю миловать преступника, который покушался на его слуг? Вот в чем собака-то зарыта, господа.

 

Сенатор довольно осклабился и наполнил рюмку:

 

— Ну-с, будьте здоровы, господа!

 

Выпив, он крякнул, понюхал корочку хлеба и стал закусывать. Все молчали.

 

— Уж очень много мы говорим об этих нигилистах,— опять забасил сенатор, — право, не заслуживают они столько внимания.

 

— Нет, не скажите, Аристарх Аристархович, — подтянувшись и вскинув голову, заговорил Герард. — Я нахожу, что на суде они держались превосходно. Их по могли запутать ни прокурор, ни перекрестные вопросы членов присутствия. О Квятковском и говорить нечего — это человек воли и идеи. Дворянин, с образованием и прочее. Но даже Ширяев сын крестьянина, бывший семинарист, в сущности еще юноша — ему двадцать три года... А как он себя вел? Ведь он решительно отмотал все показания Гольденберга. И хотя сам принимал участие в приготовлении динамита, — не обмолвился ни единым словом... А крестьянин Тихонов? У меня же все записано, — Герард достал книжечку: — Вот. «Идея, за которую я боролся и умираю, — со мной не погибнет».

 

— Ну а женщины? Как держались они? — спросила хозяйка.

 

— Геройски! Иванова сказала так: «Единственное мое желание, чтобы меня постигла та же участь, что и моих товарищей. Даже если это будет смертная казнь».

 

— Ах, как это красиво, господа! — воскликнула Алиса Сергеевна.

 

— Все рисовка. Все фальшь! — опять забасил сенатор.

 

— Нет, уж тут позвольте с вами не согласиться, Аристарх Аристархович, — заговорил Верховский. — Когда человек стоит на пороге эшафота, ему не до рисовки.

 

— Подождем. Я думаю, государь разберется в их геройстве и определит по заслугам. Небось, когда пятерых вздернут, у многих пропадет охота буйствовать, мигом присмиреют.

 

— Едва ли, — выпустив сигарный дым, заговорил Герард. — Мне думается, господа, что этот суд показал перед всем миром не слабость, а силу социалистов. Создается впечатление, что их не удалось сломить и что они еще не сказали своего последнего слова. И нам, господа, следует быть готовыми ко всяким неожиданностям... Другое дело, если государь помилует осужденных. Ведь Квятковский сказал: «Красный террор Исполнительного комитета был лишь ответом на белый террор правительства». Боюсь, что это предостережение...

 

— Будем надеяться, что господь поможет государю принять правильное решение, — примиряюще сказал сенатор и опять потянулся к графину...

 

Генерал-адъютант Костанда приговор утвердил 1 ноября, несколько смягчив наказание женщинам и осужденным, которые не состояли в революционной партии. Это вселило некоторую надежду в сердца народовольцев. Может быть, царь наконец смирит жестокосердие и про явит человечность.

 

3 ноября стало известно, что Ширяеву, Тихонову и Окладскому смертную казнь заменили вечной каторгой, а на другой день Петербург потрясла другая весть — утром на бастионе левого полуконтгарда Иоанновского равелина Петропавловской крепости повешены Квятковский и Пресняков.

 

Этот день в среде народовольцев был объявлен днем траура...

 

В пятницу 6 ноября в тайной типографии на Подоль ской уже с утра началась работа — срочно набирался очередной номер «Народной воли».

 

Днем пришел Михайлов, молча, с теплотой и грустью пожал руку открывшему дверь Исаеву и, раздевшись, вместе с ним прошел в дальнюю комнату, где Ивановская и Людочка стояли у касс с верстатками.

 

Лицо Михайлова казалось мраморным, так было бледно, но вместе с тем оно хранило каменное спокойствие. На левом рукаве была траурная повязка.

 

— Здравствуйте, друзья! Я рад, что вижу вас за работой. Он достал из кармана вчетверо сложенную бумажку и протянул Ивановской:

 

— Вот это, Пашенька, нужно набрать крупно и поместить в траурной рамке на первой странице.

 

Ивановская взяла листок и, догадавшись о его содержании, спросила: ., — Можно прочесть вслух?

 

— Да, разумеется.

 

Ивановская расстегнула глухой воротничок, чтоб легче было дышать, и негромко, но твердо начала:

 

«От Исполнительного комитета.

 

4 ноября в 8 часов 10 минут утра приняли мученический венец двое наших дорогих товарищей; Александр Александрович Квятковский и Андрей Корнеевич Пресняков. Они умерли, как умеют умирать русские люди за великую идею, умерли с сознанием живучести революционного дела, предрекая ему близкое торжество».

 

Слезы хлынули из глаз Ивановской, и она уже не могла разобрать текста.

 

— Хорошо, спасибо, Пашенька, дочитаете потом, — заговорил Михайлов, но у него тоже горло сжимали спазмы. — Надо бы поместить портреты героев, но где взять... Впрочем, кажется, в фотографии Александрова на Невском снимают осужденных... Вот что, други мои, вы продолжайте работу, а я пойду разузнаю. Может, удастся найти людей, которые нам помогут... Мужайтесь, други! Мужайтесь!

 

Он всем пожал руки, ободряюще посмотрел в глаза и вышел твердой, уверенной походкой.

 

Более двух недель Михайлов предпринимал попытки достать или похитить фотокарточки погибших друзей. Ему удалось уговорить двух человек, работавших в фотографии, отпечатать снимки и доставить их за вознаграждение, но в последний момент оба отказались.

 

Исполнительный комитет был против того, чтоб это рискованное дело поручить кому-нибудь из своих агентов, и Михайлов решил действовать сам.

 

Одевшись попроще, он явился в фотографию Александрова и, назвавшись родственником казненного Квятковского, спросил хозяина, нельзя ли приобрести фотографии казненных.

 

Хозяин, лысый толстяк, был тесно связан с третьим отделением. Неожиданный вопрос смутил его и заставил насторожиться.

 

— Не знаю... Не могу припомнить, сохранились ли у нас негативы... Сейчас проверю, посмотрю, — и он вышел в другую комнату. Служащий, сидящий за конторкой, мигнул Михайлову, провел большим пальцем по шее. Михайлов понял его жест, благодарно кивнул, но спокойно стал дожидаться.

 

Скоро хозяин вернулся.

 

— Вы можете прийти завтра в это время — фотографии будут готовы.

 

— Благодарю вас, — сказал Михайлов и, поклонившись, вышел.

 

Вечером он рассказал о посещении фотографии друзьям.

 

— Вторично идти нельзя, фотограф может донести.

 

— Да, пожалуй, — согласился Михайлов, и на этом разговор кончился.

 

Утром Михайлов проснулся с совершенно другим решением: «Надо идти. Если я не приду, фотограф действительно донесет и опишет мои приметы. А что скажут товарищи? Они же посчитают меня трусом».

 

Михайлов взглянул на часы и, одевшись в новое пальто и модный цилиндр, чтоб его нельзя было узнать, пошел в фотографию.

 

Войдя, он не увидел ничего подозрительного, назвал себя, получил фотографии и спокойно вышел.

 

Но, когда спускался по лестнице, на него бросились сразу четверо - схватили, связали и отвезли прямо в Петропавловскую крепость.

Следующая


Оглавление| | Персоналии | Документы | Петербург"НВ" |
"НВ"в литературе| Библиография|




Сайт управляется системой uCoz