front3.jpg (8125 bytes)


38. Сестре Ольге.

1 марта 1884 года.

Ты, верно, удивишься, что я пишу на курсы. Рассказывают, что один ученый или турист спустился в кратер вулкана; когда его извлекли оттуда, то он не мог более изъясняться с своими проводниками: он забыл тот иностранный язык, которым владел дотоле. Конечно, я в кратер не спускалась, даже не забыла никакого языка... но забыла ваш адрес и, во избежание проволочек, которые могут происходить от хождения почталиона на курсы, а потом на квартиру, прошу тебя повторить мне его. Я, собственно, не писала бы сегодня, если бы не имела в виду попросить вас, чтобы вы перенесли свиданья опять на субботу, как было прежде, следовательно, подали бы прошение о свидании на 1-е, разумеется, если письмо это придет к вам вовремя. Что это ты, Ольга, на свиданиях все молчишь? Правда, милая мамочка монополизирует по праву материнства главную нить разговоров со мной, а тебе выпадает более или менее благодарная роль благородного свидетеля. Я уж несколько раз подумала, что ты приходишь не поговорить, а посмотреть на меня. В позапрошлый раз ты заглядывала на меня, как на зверька за решеткой зоологического сада, а в последний— напоминала одну знаменитую древнюю картину, предмет которой слишком возвышен, чтобы упоминать о нем здесь. Тебе не нравится моя физиономия. Мне и самой тошно стало, когда я увидела себя в зеркале 14 января.

В этот день мне сказали, что следствие заканчивается, что оно не затянется, вероятно, долее, как на месяц,—и у меня как гора с плеч свалилась. Я вам не писала, как я была рада этому известию: оно значило, что всем моим волнениям, тревогам, опасениям положен предел, что им поставлена точка. Конец. Что остается лишь голый факт, неизбежный, несокрушимый, как мечта, уже совершившаяся, и что все нити, которые меня связывают с жизнью и живыми людьми, уже дорваны; что болезненный процесс этого порывания—уже в прошлом. Вы, конечно, не можете 'себе представить этого чувства, для этого надо быть самому под следствием; впрочем, недостаточно и этого: психика людей так различна, что каждая личность чувствует себя по-разному, на свой собственный образец. Мне часто приходилось думать, как чувствует себя уголовный преступник. Его положение более определенное, он независим, он, большей частью, сам по себе. Он не связан тою, поистине, страшной солидарностью, которая заставляет чувствовать каждый удар, нанесенный другим, так, как-будто рубят по тебе самому. До сих пор я еще ни разу не думала серьезно о будущем; верно, нельзя зараз прочувствовать два положения; для меня это еще только формула краткая, сжатая, почти без всякого содержания; я с осужденными не встречалась; в литературе встречала только намеки, а не анализ. Как это так: без цели. Без смысла. С надеждой, которая вернее всего есть замаскированное выражение животного инстинкта к самосохранению. Это для меня вещь непонятная. Должно быть, всему свое время, и в настоящее время я способна лишь чувствовать, что я (т.-е. субъект, способный чувствовать не только за себя, но и за других) нахожусь под следствием, и больше ничего, ничего. Соответственно этому имею и надлежащую физиономию. Не даром говорят, что лицо есть зеркало души. Вот ты увидишь, как следствие закончится, я переменюсь, потому что вместо неопределенного положения будет стоять точка. Уж после этого я не знаю, что может показаться страшным, душа у меня будет, выражаясь вульгарно, как выжженная. Впрочем, это темы неисчерпаемые, лучше их бросить и не поминать более.

А на физиономию надо, с одной стороны, не обращать внимания, а с другой—воздействовать (если можно).

Фигнер.

 

 

Матери и сестре Ольге.

28 марта 1884 года.

Милые мои. Собралась, наконец, писать вам. А то все не хотелось, даже и думать о вас не могла одно время, и точное два позапрошлые рапа и не видала вас: едва оттаяла ко вчерашнему дню, забив свои имели английскими гвоздями. Чтобы умертвить нервы, одно средство;-—книги, без отдыха и срока, с утра до вечера, когда, наконец, почувствуешь себя так, будто я не я, и голова мои—не мои, а затем сон, во время которого повторяешь бессознательно то, чем набивал голову днем, и губы шепчут: the mother, to be, и т. д. Так Что с некоторого времени выходит, что учишься и днем и ночью, потому что бессознательная работа мозга имеет немалое значение, как видно из примера одной кухарки, которая при каком-то нервном потрясении вдруг начала, к общему удивлению, приводить латинские цитаты из древних классиков: оказалось, что ее мозг бессознательно заполнит то, что она случайно слышала при чтении вслух свое го пи подина, ученого латиниста. А я столько раз заставала ceбя в бормотании изучаемого или читанного, что могу вновь сказать, что имею ночные репетиции. Таким способом, хотя черное всегда будет черным и хотя есть вещи, с которыми нельзя помириться, не должно мириться, но можно сократить свою внутреннюю жизнь, оставив в ней мысли, представления, но не давая им развиться, разрастись в чувства, эмоции (потому что мысль-то уж никак вытравить нельзя)Вы все равно так добры ко мне, что я никогда не забуду этого, и не перестаю думать, во сколько раз в лучших условиях нахожусь я лично в сравнении с другими. Иногда мне кажется это даже несправедливым, и что я захватывала и захватываю чужую долю, чувствую себя и прежде, на свободе, и теперь не завидующей другим в чем бы то ни было, а, напротив, в положении человека, которому можно завидовать. Если б мое преимущество, «мое счастье» не заключалось в чем-то неуловимом, что трудно отнять, чего мудрено лишиться, то, право, я, кажется, поддалась бы суеверному страху, что должна кончить чем-нибудь страшным, чтобы удовлетворить завистливому Року. А вы его положительно поддразниваете, при первом же свидании е моими компанейцами буду спрашивать: ублажали ли их родственники, пригревали ли так, как вы меня. Думаю, что все не так. Быть может, это у меня особого рода мания; в таком случае можно сказать, что она безопасная, даже выгодная для других, потому что в высшей степени смягчает нравы тех, кем овладевает,-—а для самого себя, можно сказать, преблагодетельная мания, гораздо более приятная, чем мания величия, составляющая предмет наблюдения психиатров. Могу сказать, что здесь, в тюрьме, вы сильно способствуете тому, чтобы эта счастливая мания не ослабевала, а первый поцелуй, которого я жду—не дождусь, будет за это самый крепкий и сердечный. Предшествующие три педели до 20-го я занималась главным образом английским языком, а с 20-го читаю Соловьева (теперь кончаю 16-й том о Петре Великом); прочла английскую хрестоматию, а сегодня мне преподнесли к моему великому удовольствию, вместо ожидаемого мной томика романов «Collection of british authors», что бы вы думали?—Маколея. После письма я приступлю к нему с трепетом, будто иду на таинственное свидание,—надеюсь, буду понимать. Я как раз хотела иметь возможность прочитать Маколея всего; прочесть же в подлиннике это, можно сказать, роскошь из роскошей, здесь три тома, быть может, есть и еще, да еще не переплетены; после пасхи приступят к этому священнодействию, долженствующему оросить наши умственные Сахары; а если не найдутся, то можно будет прикупить. Вот раздолье в тюрьме насчет чтения. Если бы я была членом министерства народного просвещения, то подала бы непременно проект о введении в курс высшего образований год тюремного заключения, чтобы отсиживал каждый молодой человек и каждая девица: очень полезно и в воспитательном, и в образовательном отношении. Удивительно хорошо было бы для самоусовершенствования. Вы, пожалуй, подумаете, что я шучу; уверяю: говорю серьезно,—имеет значение, очень Даже большое; думаю, что из тюрьмы должны выходить лучше: и добрее, и более сведущими. Не кажется ли это вам абсурдом? Не знаю, как смотрят другие, которые испытали. Мне что-то не приходилось говорить на эту тему. Целую вас, мои дорогие, милая мамочка и застенчивый оратор, письма которого доказывают справедливость пословицы, что «не по-хорошу мил, а по-милу хорош», чего оратор не замечает.

Ваша Вера, «с ч а с т л и в ы й  м а н и а к».

 

40. Матери и сестре Ольге.

9 апреля 1884 года.

Каждый раз уходишь со свиданья неудовлетворенной, дорогие мои, так что только и желаешь потом еще и еще говерить с вами; представляешь из себя настоящее взбаламученное море; с этой стороны свиданья и тяжелы, что им«пм< не дают обеим сторонам; право, не знаю, не лучше ли ни чего, чем эта ложка меду в кадку дегтя. Впрочем, придет»1!' скоро отведать и одного последнего и практически узнать что слаще—решение будет уже безапелляционное. А нот скажу только, что по субботам никакие цифры не идут и голову, и никакие сметы и раскладки не укладываются в памяти, несмотря на все красноречие князя Васильчикова. Мне так о многом надо было бы переговорить с вами по душе, после продолжительной разлуки, и не при таких условиях должно бы нам встретиться, хотя и тогда, пожалуй, пришлось бы умолчать о вещах, к которым вы относились скептически или отрицательно.

Конечно, вы горько усмехнетесь, когда я скажу вам, что бывали даже, правда, редкие, минуты такой-маниловщины, когда представлялась не абсурдной и не дикой фразой—-мысль, что еще при вашей жизни все мы сестры съедемся в один прекрасный день в родное Никифорове, на старое пепелище, покинутое давным-давно... Право, смехотворно даже, что в действительности это может показаться столь же утонченно-идиллично, как десять лет тому назад сотням лиц казалось возможным и неизбежным воплощение в самом ближайшем будущем самых идеалистических форм общежития. Tempora mutantur!

Заговорив о Никифорове, не могу не спросить вас о нем: вырос ли наш сад? Или в нем по-прежнему ничего нет, кроме старых ветел и акаций? Не заглох ли пруд? И принялся ли новый сад? Дом, вероятно, уже похож на ту беседку, куда нам было запрещено взбираться под страхом быть погребенными под ее развалинами. По крайней мере, когда я была там в 76-м году, когда вас там не было никого, то все выглядело до такой степени уныло, пусто и ветхо, что тяжело становилось на сердце. Правда, там не было главного жизни и милых лиц, которые все наполнили бы светом и теп лютой. Совсем не таким казалось Никифорове, когда мы уезжали из него в Цюрих весной, счастливые и возбужденные: мне кажется, Лидочка тогда гостила у нас в деревне, и ми выезжали втроем оттуда, побывав на кладбище у отца. Вы говорите о любви ко мне Лидии—мне кажется, она от меня отвыкла, как и я от нее; поэтому Женичка мне ближе, мы лучше друг друга знаем, дольше жили вместе, и мне думается, что во взглядах мы сходились больше, быть может, потому, что Лидия рано была оторвана от общей жизни, и мы с ней могли бы оказаться в разных лагерях, так как она высказывала весьма умеренные взгляды после суда, с чем я никогда бы не помирилась. Кроме того, мне представляется ее муж человеком разбитым и не верящим в будущее; вероятно, он нагнал еще больше меланхолии на нее; к сожалению., нельзя ее спросить об этом; надо ждать, когда увидимся. Если будете писать Женичке, спросите, получила ли она топазовые напои км, посланные мною с одной представившейся оказией и прошлом году; мне это потому интересно, что они мне подарены мним лучшим другом, рисовавшим ее портрет пером, и было бы жаль, если бы они были не доставлены ей по небрежности; и пусть непременно пишет мне через жандармское управление на нашу фамилию; я ей буду писать в ответ, а то не знаю, с чего и начинать. Я, милочка, не успела сделать вам несколько поручений: денег мне до мая не надобно, а принесите мне частый гребешок, маленькую зубную щеточку, только не очень жесткую, и еще мне нужна какая-нибудь юбка, потому что во фланелевой теперь жарко. Еще хорошо бы иметь для лета более легкое платье, чем черное, к которому пристает пыль и пух. Надо заметить, что здесь все что-то душно, точно воздуха не хватает; поэтому я и прошу о платье. Только успеете ли вы смастерить что-нибудь, если так скоро думаете уехать'/ На всякий случай изложу свои желанья: во-первых, платье должно быть и просто, и мило; не марко, но красиво и сшито в роде блузы, но так, чтобы было похоже и на платье, словом,—было бы прилично,—как видите, вещь мудреная, задача трудная; боюсь, ч-го затрудню вас. Относительно черного,—уж надо будет попросить Ольгу после экзаменов, когда-нибудь и взять, заранее сговорившись с портнихой, чтоб к понедельнику было готово. Я думала, вы сейчас же догадаетесь, чем я недовольна: юбка сшита отвратительно, сидит не симметрично, так что не знаешь, куда ее двигать; в довершение всего не пожалели чересчур материи на оборку, стало быть, собственно говоря, всю ее следует переделать.

Напрасно вы, мамочка, беспокоитесь о Лидии, если уж о ее младенце вам было телеграфировано, то о ней самой, конечно, муж ее дал бы вам немедленно знать, если бы ее здоровье было в какой-нибудь опасности после родов; вы никоим образом не можете угомониться и не создавать себе каких-нибудь новых тревог и мучений. Прощайте, мои дорогие., пишите мне елико возможно чаще — когда-то мы увидимся! Обнимаю вас крепко; верно, не дадут поцеловать вас перед отъездом. Жаль, если у вас, мамочка, память плоха: вы, пожалуй, не исполните моего существенного желания, высказанного в отсутствии Ольги в конце свиданья в позапрошлый раз; я не хотела бы каждый раз повторять его. Еще раз целую вас и всех братьев и сестер, теток и т. д. Когда от Лидии получите письмо, то пришлите мне—его без сомнения передадут. Передайте ей мои излияния.

Вера.

 

42. Матери и. сестре Ольге

23 апреля 1884 года.

Едва ли это письмо дойдет до вас, дорогая мамочка м Ольга, до нашего свиданья, но все же нишу на случай, чтобы вы не беспокоились, что за эти две недели не получали от меня известий. Пишу на новоселки—не удивляйтесь, не подумайте, что далеко ваша дочка отъехала: перешла только в другую камеру, которая чище и светлее. Во все ее прелести я еще не проникла, потому что погода теперь, сами знаете, какая: хмурая, а, говорят, в ней солнце играет больше трех часов. Когда лежу, то в окно вижу открытое небо, не застилаемое стеной, как было, а, стоя, я взираю на какую-то башню, которую я прозвала башней Сумбеки, в честь нашей казанской, предание о которой вы нам рассказывали. Я пишу вам так подробно потому, что солнца здесь благо еще больше, чем на свободе; а, кроме того, для меня перемена чувствительна и потому, что в прежней камере я уже прожила ведь 14 месяцев, привыкла к ней и думала даже, что на новом месте буду скучать по знакомым стенам. Письмо паше от 11-го вместе с Лидочкиным получила, но от Ольги еще нет. Потешно описывает Сергей Григорьевич своего Гришу, и, благодаря его дневнику, мальчишка мне очень живо представляется. Увлекаюсь даже идиллическими картинками, когда вы присоединитесь к этой чете. Отличное предприятие. Лишь бы уж исполнилось. Смущаюсь только тем, чтоб у вас не скребло на сердце по Ольге и разлуке, а о том, чтобы каким-нибудь образом помешала—я и слышать не хочу. Вот и теперь мне обидно, что, вследствие неопределенности в положении моего дела, вы тоже обретаетесь в неизвестности и не можете перебраться раньше в деревню, как это было в прошлом году. Вместо вас я как-будто переехала на дачу, ибо говорят, что из моего окна будет видна зелень — куст бузины, который ныне я еще не усматриваю; видите, какие блага изливают на меня небеса: солнце и бузина в перспективе, а в настоящем: вино, апельсины, Маколея II т. и 28-й Соловьева. По-прежнему всеусердно погружаюсь в чтение и не делаю никаких философских и нефилософских размышлений. Придумываю себе только какую-нибудь задачу на будущее, чем займусь летом. Не знаю, какие непереплетенные книги есть в библиотеке; быть может, сокровища или совсем неважные. К лету-то, надеюсь, будет переплетено некоторое количество, а пока просила купить мне кое-какие. На случай повторю, что л просила узнать о сочинении Галлама «The constitutional history of England», a также уж кстати на английском из скольких томов состоит История Англии Маколея; издание, которое находится здесь,— 49-го г., лейпцигское; я уже писала, что переплетенных здесь три тома, а общее заглавие «Collection of british authors». Мне это надо бы узнать вперед—дл будущего. Не знаю, что бы мне купить хорошее на итальянском языке, так чтобы сохранить стоило, по истории, например. Что-то плохо для меня старается основательная особа. О Иеринге ни гу-гу, насчет шведского, о чем писала в прошлый раз, тоже на нее надеялась; если не получу удовлетворения, т.-е. совета насчет итальянского, то прямо уж рассержусь, что не хочет похлопотать для меня, а я постаралась бы удружить, если бы была на ее месте. Итак, да устрашится гнева моего. Купили ли для Ольги Некрасова? Хороший эпиграф у меня есть для надписи на ее экземпляре; пусть сама напишет за невозможностью для меня, а какой, скажу при свиданьи. Для Лидии тоже у меня есть примеченные строки, только надо еще справиться, потому что заметила только (наизусть не помню), еще когда читала здесь 3-й том Некрасова, и непременно хочу, чтобы они написаны были у нее на книге. Ну, до свиданья, мои милые. Крепко вас целую и всех присных.

Ваша Вера.

Я и забыла осведомиться, как идут экзамены у тебя, Ольга. Ты отписывай об этом и без запросов, потому что отсутствие их не значит, чтобы я не интересовалась этим.

 

42. Матери и сестре Ольге.

26 апреля 1884 года.

Не знаю и не помню, отчего это вы до сих пор не получили моего письма, написанного в прошлый вторник, неужели оно оказалось нецензурным? Твои—доходят ко мне в исправности, т.-е. без всяких помарок; думаю, впрочем, что, вернее всего, оно где-нибудь залежалось и еще придет к вам. Я ошиблась, сказав вам, что я не получила еще нашего послания; не перепутала ли я—в последний раз мне было вручено то, к которому вы присоединяете письмо Лиды1, но, кажется, оно-то и было от 16-го апреля; вероятнее всего, что во время пасхальной недели для нашей почты наступает своего рода распутица, замедляющая доставку корреспонденции.

1 Вероятно, кузины Куприяновой.

Пожалуйста, напишите обстоятельно, куда вам писать в деревню, чтобы письма доходили, если возможно, скорее до вас, чтобы вам не беспокоиться обо мне. На всякий случай обещаю с своей стороны прислать телеграмму, если б заболела, для того чтобы вы не относили, по крайней мере, к этой причине моего молчания. Затем прошу оставаться и деревне до тех пор, пока будет хорошая погода, и ни под каким видом ради меня не выезжать раньше обыкновенного; поймите, я опасаюсь за ваше здоровье и не могу перенести мысль, чтоб вы приносили его в жертву моему удовольствию; мое эгоистическое чувство будет гораздо более удовлетворено, если вы будете лучше выглядеть и проживете как можно долее на радость всем нам. Я в споем эгоизме дохожу даже до желания, чтоб вы меня перегнили, а не я вас, и если вы меня только любите, то должны желать того же. Впрочем, до этого еще довольно далеко, я не буду расстраивать вас заранее мрачными перспективам». Представьте себе, я-таки забыла один из намеченных мною пунктов, но не хочу писать вам о нем; вы, конечно, хорошо знаете, что иное легче написать, чем сказать, но иногда наоборот; да это не особенно важно, и касается выражения моем» лица, выражения, которое, я боюсь, вы объясняете не так, как следует; для него есть громадная причина, явившаяся не сегодня, и не вчера, и не несколько месяцев тому назад, и если б я вам ее могла разъяснить, то, разумеется, вы нашли бы ее вполне основательной и уважительной. Кроме того, вы так давно меня не видали, что сравниваете меня с весьма отдаленным прошлым, и все хотели бы, чтоб я улыбалась и смешила других; но, кажется, даже Александр не подумал сочинять стихов на мою веселость, воспетую им некогда при жизни в Самарской губернии, если б прожил лишние два года. Воображаю, с какой жадностью встретят вас наши спокойные провинциалы. Конечно, будет сеанс и у тетеньки-музыкантши1; скажите ей, что при грустных обстоятельствах некоторые воспоминания душат меня смехом, например, когда я заказываю себе сухарей, то невольно спрашиваю Себя, не она ли внушила мне уважение к черненькому хлебцу, и ее достопамятное изречение звенит в ушах. Разумеется, она не рассердится, что доставляет мне маленькое развлечение среди обстановки, ничуть не напоминающей детскую идиллию. Нападает же иногда такой смешливый час, что в голову лезут только анекдоты, и припоминаются разные факты и смехотворные происшествия. Во всяком случае, отбросив смехотворное, передайте всем приветствие. Когда-то они дли меня были лучшими людьми и помогли моему развитию, поддержали мои первые начинания и первоначальные стремления, а потом, когда ученица смело отправилась все дальше и дальше, они хотя и отступились от нее, но тем не менее они своим осмеянием мишуры и светского лоска, своими книгами, советами, а потом сочувствием, с первых же моих шагов создали вокруг меня атмосферу, не похожую на провинциальную тину. За это я им буду всегда признательна, несмотря на то, что они так давно кричат: «назад», а по отношению к собственным детям являются страшнейшими деспотами. Конечно, если дети будут энергичны, то начнут бороться и возьмут свое, а если покорятся, то не жаль, что их и стесняли. Милый Юрочка2 остался верно таким же плутом, если говорит, что всегда любил меня, так как немыслимо, чтобы он мог помнить меня. Я-то прекрасно помню этого бешеного сорванца, перед которым была бессильна слишком добродушная матушка, вероятно, с тех нор не укрепившаяся духом.

1 Родственница—Елизавета Васильевна Бажанова.

2 Сын тети Лизы Головня.

Не могу забыть, как тетя Лиза1 советовала, чтобы мы разъезжали летом по помещикам.

1 Головня.

Воображаю, как эти помещики попятились бы при нашем появлении в теперешние времена. Прекомично, право. Что вам рассказать о моей жизни? К прогулке уж не отношусь, как к лекарству, микстуре; вошло уже в привычку, в потребность подышать открытым воздухом, хотя бы. и короткий промежуток времени: душно делается, если иной раз не придется выйти. Впрочем, вот уж месяц, как у меня и день и ночь открыта форточка, почему воздух в камере чистый, а-то прежде противно было войти с прогулки, теперь не замечаешь разницы Читаю попрежнему усердно. Стасюлевича кончила, вчера прочла Шпильгагеиа «Про что пела ласточка», очень недурные есть места, что-то есть нежное в этом романс, по конец неестественный. Непременно прочту как-нибудь «Загадочные натуры». Я так давно их читала, что совершенно не помню типов. Как-то по ошибке принесли мне Тиндаля «О ледниках»; пришлось прочитать и вспомнить все швейцарские экскурсии на Риги-Кульм, Пилатус, на ледники Лары и Роны и воскресить всю поэзию и очаровательную прелесть гор, озер и небес Швейцарии. Вероятно, это последнее письмо перед вашим отправлением в доморощенную Швейцарию. Так позвольте же пожелать счастливого пути, счастливого пребывания и веселого возвращения сюда. Крепко обнимаю вас и целую, дорогие мои. Напишите, какие книги вы привезли, потому что я ничего не запомнила, кроме наставления, что шляпу надо носить книзу, а не кверху; но я бы этого не потерпела и без того. Посылаю поцелуй всем, кому следует. Не ленитесь писать мне обо всем замечательном и незамечательном, что делается под луной и в частности у вашего домашнего очага. Как бы только не вышло, что, надеясь одна на другую, вы не стали писать мне реже.

Вера Фигнер.

 

 

43. Сестре Ольге.

4 мая 1884 года.

Не знаю, право, почему это ваши письма не доходят до меня. Последнее от мамаши было от 11 апреля, и с тех пор нет и нет. Что же будет, если вы уедете в деревню? Верно, беспрерывно будем находиться во взаимных беспокойствах. Впрочем, это столь богатая тема, что как бы весь лист не заняли мои сетования. Мерси за исполнение просьб. Все очень хорошо; и трудолюбивые руки спешили с вышивкой. Я так и знала, что мамочка уж не упустит прибавить изящного; но только, кажется, Ольга потратила время и, пожалуй, не с полным блеском сдала экзамен по своей геологии. Я давно собиралась, Ольга, ответить тебе по поводу того, что ты писала о Джордже. Я думаю, тебе было бы полезно прочесть статью Южакова о сочинении того же автора (в «Отеч. Записках» за предыдущий год). Из этой статьи ясно видна односторонность, взглядов Джорджа, провозглашающего, что источник всех бедствий человечества—монополизация земельной собственности, и на основании отдельных случаев параллельного возвышения и понижения задельной платы и процента на капитал выводящего, как общий закон, солидарность интересов рабочего и капиталиста. Собственно, взгляды самого Джорджа не представляют интереса, но интересны поправки Южакова и изложение им некоторых политико-экономических законов, касающихся обрабатывающей промышленности, влияния роста населения, возвышения ренты и увеличения производительности труда на заработную плату. Именно 2[я] часть статьи важна, где в гипотетических цифрах рассматривается влияние каждого фактора, взятого в отдельности.

Посмеялась я—«куда конь с копытом, туда и рак с клешней»: из Америки Джордж едет в Англию для агитации по поводу земли, а мы тоже не отстаем: г. Лобачевский на страницах «Отеч. Записок» пишет о том же, взывает и глаголет, чтобы правительство конфисковало естественную ренту в свою пользу. Напиши, пожалуйста, действуют ли его увещания. А, впрочем, не подумай, чтобы статья Лобачевского «О мелком поземельном кредите» не заслуживала внимания; напротив, я готова почти просить тебя прочесть все три или четыре статьи об этом предмете. Они, по-моему, имеют наибольший вес вместе с статьями Южакова, Абрамова, В. В. в журнале за целый год. Миленочек, быть может, я тебе даю запоздалые советы; но, если ты еще не читала, то летом на лоне природы пробеги, если ты зимою за занятиями не имела времени, маленькую заметку Абрамова «Мещане и город». Ты мне писала о босой команде и некоторых других статьях, но о тех, которые мне кажутся наиболее нужными, не говорила ли слона; оттого я тебе и указывала на них, не зная, читаны они тобой или нет. В этой статейке указывается не больше—не меньше, как па разрушение городской земельной общими под влиянием законодательства,—факт, насколько мне известно, не затронутый до Абрамова нигде и никем. Мне поправились также статьи Южакова о внутреннем разложении крестьянской поземельной общины, и не помню, его ли или Абрамова статья о некоторых поземельных формах собственности у крестьян, не подходящей ни под тип общины, ни под форму частной собственности. Это так называемые четвертные собственники Рязанской, Тамбовской губерний, релиеты Бессарабской губ. и др. Когда читаешь все эти статьи одну за другой—Лобачевского, В. В., Абрамова, Южакова—на тему одну и ту же по существу, то несколько неприятно поражает несогласование их в некоторых частях, что происходит оттого, что авторы рассеяны по разным местам и не объединены редакцией; становится жаль, что работай они по сообща выработанному плану и программе и подчиняясь не внешним только образом редакции, как хозяину, не было бы ни повторений, лишних для читателя -журнала, ни разногласий, ни упущений, ни односторонности. То же думала я, читая Валентинова: «Теория Родбертуса-Ягецова» и Южакова о Джордже, где и тому, и другому приходится говорить о законах ренты. Больше тебе обещаю уже не надоедать «Отеч. Записками», только на прощанье, так как мое письмо последнее потерялось, должна повторить, чтоб ты мамочке вслух прочла: «Страна полуночного солнца и грамотных поселян». Что за благословенная страна—Швеция и Норвегия. Вам обеим понравится, я уверена. Прощайте, мои дорогие; пищите, несмотря на то, что письма не доходят: быть может, я зараз получу целую кучу. Будьте столь любезны, выпишите мне заглавия всех немецких сочинений фон-Маурера и цену их, ибо, что мне втемяшится в голову,—трудно выбить: вынь да положь Маурера; сплю и вижу его, а также насчет Маколея; если каждая часть его в подлиннике стоит 85 коп., то надо знать, не сто ли таковых частей. Быть может, по-английски дешевле, чем 50 р. Соч. Маурера у Риккера есть ли на лицо? И Маколей есть ли налицо?

Вера.

 

44. Матери.

17 мая 1884 года.

Дорогая мамочка. Вчера получила ваше письмо от 9 мая; между ним и тем, что вы писали 11 апреля, не было ни единого ни от вас, ни от Ольги, а что вы говорите, что я редко пишу вам, то тоже лишь кажущееся, потому что вы не получили моего письма ни от 1 апреля, ни от 2 мая. Верно, теперь переписка войдет в норму, судя по последнему получению и обычной подписи 6 просмотре. Грустно, что вы больны. Значит, уж вам скверно, когда вы не могли притти на свидание. А Ольга все хитрит со мной; говорит мне, что с вами и раньше случалась такая слабость и что вы, верно, скоро встанете; из вашего же письма видно, что вы хвораете уж несколько дней, и писать вам принялась потому, что боюсь, что или в субботу вам не дадут свиданья, или вы не будете в состоянии им воспользоваться. Что вы, милая моя, не написали, дал ли вам доктор что-нибудь, и что именно. Уж вы не откладывайте вашего отъезда и отправляйтесь 20-го или 27-го; в деревне вам будет лучине. Вот как раз теперь надо бы быть здоровой, потому что хлопотно перед отъездом, да и путешествие само по себе для вас утомительно. Я посмеялась над вашим письмом, что вы на сей раз не пожалели о своих глазах—много написали. Теперь я уразумела, откуда получила свое начало ваша религиозность: сначала четьи-минеи, а потом обстоятельства, побуждавшие искать опоры и утешения вне сферы обыденной жизни. Я вот все собиралась прочесть библию, меня, собственно, заинтересовал отзыв о ней Гейне; он говорит о евреях, что они, потеряв отечество, политическое единство и историческую роль, не потеряли одного—«великой» книги библии; что„ сохранив ее, они сохранили свою национальность; что она была им везде и по всех обстоятельствах утешением; на ней они воспитывались, ею поддерживалась у них вера в лучшее будущее, и сохранена кровная связь между собою; что только она дала им силы пережить все, что выпадало на их долю в течение столетий, полных гонения и унижения: она заменила им отечество. Если так, то стыдно не знать этой книги, и интересно по собственному впечатлению проверить, вероятно ли, чтобы книга эта могла иметь столь глубокое и великое значение для целого народа. Только я откидываю это предприятие на черный день, когда, быть может, обстоятельства сложатся так, что будешь лишен всяких книг, всякой другой умственной жизни: уж пусть тогда она будет иметь прелесть новизны, сели не восчувствуешь других ее сторон. Что касается того, почему я думаю изучить шведский язык, то об этом я вам подробно писала 1 апреля; так досадно, когда письма не доходят-—ведь это единственный способ обменяться мыслью; на свиданьях больше о вопросах семейных, хозяйственных говоришь: пока сделаешь заказ о какой-нибудь нужде, время уже протекло; а повторять не с руки, потому что, быть может, письмо не пропущено по содержанию, хотя мои письма, кажется, совершенно однообразны, и не говорить о том, что я читаю и что мне нравится из прочитанного, я никак не могу. Теперь 3 тома Маколея я уже прочла давно; мне он очень понравился, хотя я была настороже. Шлоссер относится к нему не очень-то любезно и везде язвит названием доктринера. Эти три том» выбрани с толком теми, кто их внес в библиотеку, потому что составляют нечто цельное: краткое изложение царствования Карла I и революции; затем реставрация Стюартов; подробное изложение царствования Карла II и Иакова II заканчивается второй революцией, низложением Иакова и восшествием на престол его дочери Марии и ее мужа Вильгельма III Оранского. Я знаю, вы, мамочка, читали, и вам тоже нравилось, и вы вероятно помните, как интересны все перипетии борьбы Якова с духовенством, процесс епископов, насилие над судьями, конгрегациями и городскими общинами. Я даже думаю прочесть еще раз, верно, уж по собственному экземпляру, так как на обертке английского романа я прочла, что всех томов истории Англии Маколея только 10; значит, можно будет приобрести. Не знаю, почему это русское издание так дорого; если в него входят еще пять томов «Critical and Historical Essays», его же, то все же цена на русском языке невероятная. Я вам говорила, что я прочла в 10-й или 11-й книжке «Отеч. Записок» объявления книжного магазина Мамонтова в Москве (Рождественская, дом Суздальского подворья) о распродаже книг но очень дешевым ценам. Так как вы остановитесь в Москве, то Ольга, может быть, купит мне, что я пометила, а именно: Шлоссера «История XVIII века», изд. 1868—72 г. (8 р.); Мотлей «История революции в Нидерландах» в 3-х томах (4 р.), Верморель «Деятели 48-го года» (1 р.). В объявлении сказано, что пересылка на счет магазина, и что при выписке более, чем на пять рублей, они делают еще уступку на 10% с означенных цен. Эти книги мною читаны, но мне, кажется, стоит их купить в собственность, а пока, летом, вы могли бы ими воспользоваться; кстати, в деревне может быть недостаток в книжном материале. Целую вас наикрепчайще и Ольгу ташке. Пишу на курсы, потому что не уверена: дои, в котором вы живете, № 55 или другой.

Ваша В. Фигнер.

 

45. Матери.

28 мая 1884 года.

Милая мамочка. Я вас не расспросила, долго ли вы пробудете в Казани; но, наверное, дней 7 пройдет в посещении всех родичей, так что я но промахнусь, рассчитывая написать это письмо на имя дяди. Я буду вам писать приблизительно через каждые 10 дней; так вы и ожидайте, и, чур, не беспокоиться, не ожидать большего. Вы выглядели скверно при последнем свидании, похудели за тот месяц, как я вас не видала, и споим расстроенным видом возмутили несколько мое равновесие, а то я, что называется, думушки не думала. Теперь я воображаю нашу Одиссею: что в воскресенье вы не выехали, потому что не успели уложиться; в Москве не добились толку по поводу поручения Лидиньки (а я забыла вам сказать, что, вместо или кроме матери Варвары Ивановны1, вы могли бы нанести справку в адресном столе в Москве о ее замужней сестре Наталье Ивановне Талановой, потому что мать-то меньше хлопотала о приятельнице Лидии, чем сестра); в Нижнем не застали своего багажа и не съехались со своей знакомой; словом, воображаю, что вы кипятитесь...

1.Александровой.

Посмотрим, исполнятся ли мои предсказания. Зато Ольга должна быть в хорошем настроении, два года не видавшись с своими подростками, и от сознания, что, можно сказать, окончила свое «высшее образование», прошла все школы, и теперь ей уже остается работа, которая не должна иметь конца, развитие собственными усилиями, по собственному выбору источников.

Да при этом после города деревня всякому улыбается летом; туда стоит отправляться хотя бы для того, чтобы видеть небо; в городе некогда, да, пожалуй, и негде его видеть. По крайней мере, когда я попала в деревню Саратовской губернии, то на первых порах, пока не было много специальной работы (первый месяц я прожила в усадьбе знакомых, которые отсутствовали и деревушка которых, очень маленькая), мы с Наташей 1 отправлялись ежедневно в рожь и, начав каким-нибудь немецким учебником, кончали тем, что глазели на облака с одним приятным чувством простора, тишины и обилия воздуха.

1 Наталья Александровна Армфелъд, жившая со мной в Вязьмине, Саратовской губ.

Вы не поверите, какая я любительница деревни; быть может, потому, что большую часть жизни провела в замкнутых пространствах, в душных городах. Мне хотелось бы знать, любишь ли ты деревню, Ольга. Тебе не кажется, что ты можешь в ней скучать? Мои приятели не верили, чтобы я могла любить деревенскую жизнь и обстановку, считая меня городской по характеру и наклонностям; но они очень поверхностно судили; я выбрала город по необходимости, а мои симпатии в деревне. Потому я совершенно искренно говорила Пете, что ему лучше было бы в деревне, отбрасывая даже всякие соображения о пользе и полезности: приятнее быть у ржаного поля, чем тянуть лямку на проклятом заводе, среди фабричного населения.

Евгения мне пишет, что при теперешнем состоянии земства, дескать, нечего делать, поэтому она не находит удивительным, что Петр не прельщается перспективами, которые я ему изобразила; но Евгения меня удивляет своим взглядом, потому что говорить в данном случае можно не об абсолютно и пользе, но взвешивая относительно, что он теперь изображает из себя и что было бы в предлагаемом случае. Как-никак, а все-таки деятельность дяди Петра Христ[офоровича] кажется мне почтеннее карьеры нашего Петра; а между тем, так как он лет на 20 моложе его, свежее, бодрее и начал жить при иной общественной обстановке, чем дядя, и, сверх того, не стеснен семьей, то можно думать, что мог бы работать больше и шире, чем он; теория Евгении выйдет равносильна полному сложению рук, ожиданию, чтобы воссиял свет, неизвестно чьими руками [зажженный]; мне же кажется, что лучше разменяться на мелкую монету, благо мы не бог знает что о себе думаем, чем плевать в потолок. Ну, прощайте, отправляйтесь скорее на лоно природы и пришлите отчет о Никифорове, его полях и обитателях. 25-го, если будет хорошая погода, устройте прогулку на Св. Ключ или в наш лесок для развлечения молодого поколения. Уж кто другой, а тетя Лиза1 должна быть у вас в этот день непременно: сделайте приглашение от моего имени. Целую вас и всех наших, здесь в саду очень недурно: растут какие-то кусты с листьями и роде лаврового листа, пахнут чудесно, особенно после дождя.

1 Головня.

В. Фигнер.

 

Матери и сестре Ольге.

6 июня 1884 года.

Милая мамочка и Ольга. Вы, пожалуй, в настоящее время еще не добрались до дому со всеми вашими заездами. Вчера получила письмо Ольги из Нижнего, им коего усматриваю, что мамочка все та же, как и в те давнишние времена, когда, бывало, мы псе, молодежь, ворчим на нее, скучая на пристани в ожидании парохода, куда она забирается спозаранку, боясь опоздать. Я думала, что она уже привыкла не опаздывать, не терять вещей и т. д.; но, видно, из году в год повторяются одни и те же сцены поспешности, опасений и маленьких несчастий. На этот раз Одиссея вышла не так пространна, как я ожидала. А мне, мамочка, опять тошно... Вы думаете, отчего? Да от 7-летней войны. Я ее читала у Шлоссера, у Соловьева, а теперь в истории Англии с 1713—1783 гг. Магона и в истории Фридриха Великого какого-то г. Кони. Неужто, по выражению Наташи1 а, «бог пошлет» мне еще читать в ближайшем будущем о том же. Это просто невозможно. Право, я знаю предостаточно об этом предмете, тем более, что г. Кони, хотя предназначает свой труд для взрослой публики, но придерживается наглядного способа обучения и каждую фразу иллюстрирует рисунками, которые и занимают большую половину толстущей книги.

1 Наташа—кузина Куприянова.

Таким образом, я могла бы в лицах представить столь назидательные сцены, как радость дяди Фридриха Великого при рождении этого последнего; детские игры Фр. Великого, его юношеские ссоры с отцом и т. д. и т. д. Этот Кони так мил, что, если бы я была уверена в том, что я могу не только писать, но и рисовать в письмах, то непременно срисовала бы вам кое-что: напр., после фразы о том, что между Фридрихом и его женой были холодные, натянутые отношения, следует великолепное изображение его во 2-й позиции, а ее—в 4-й (по- видимому, если не забыла наставления Надежды Дмитриевны 1)—церемонное расставанье их после, церемонного обеда.

1 Надежда Дмитриевна Русская—моя первая гувернантка.

И таких полезных изображений масса; право, хорошо бы было под конец изобразить и самого автора, делающего книксен, потому что вся книга есть непрерывный книксен пред священной особой; даже дурные стихи Фридриха и его кофейная реформа, причинившая в свое время так много огорчений всем берлинским кухаркам, приводят в умиление нашего русака, и он все приседает да приседает. Однако, сочинитель и предмет сочинения так мне надоели, что уж лучше о них не говорить вовсе, а совсем не упомянуть нельзя, потому что надо же на чем-нибудь выместить свои неудовольствия. Когда это письмо дойдет до вас, верно, и Петр будет уже в Никифорове, и Ольгу я прощу сделать мне удовольствие—пробыть в деревне все время, пока Петр будет там. Ведь в будущем вы свидитесь опять неизвестно когда, а в две недели, как ты предполагала сначала, ни он не успеет хорошенько осмотреться, ни ты заметить, произошли ли в нем какие-либо перемены, и насколько определились его намерения на дальнейшую жизнь. Если ты приедешь к 20—25 июля, то у тебя еще будет время для занятий; я еще думала, что у тебя останется много работы на осень по курсам, но два экзамена—сущие пустяки. Что уж так экономничать временем, когда после сентября ты будешь совсем свободна распоряжаться им, как желаешь; а, быть может, это последнее лето, которое ты пробудешь в Никифорове с мамашей и прочими родичами. Твое последнее питерское письмо от 25 мая я получила, о том, что ты дважды писала список соч. Маурера,-—больше не усердствуй. Вещи получила, благодарю. Денег мне хватит надолго; к июню их было 40 рублей. Относительно того, что не купила в Москве книг,—ничего. Только не стоит хлопотать о сем на обратном пути, гораздо легче будет снестись после по почте. Целую вас крепко. Как, мамочка, ваше здоровье? Лучше ли вы себя чувствуете?

№ 1 послан на имя дяди, жажду письма Стахевичей.

Ваша В. Фигнер.

 

47. Матери.

16 июня 1884 года

Вчера, мамочка, получила ваше письмо из Казани. Я уже давно поджидала его, избаловавшись частым получением вестей от вас перед тем, а тут прошло 9 дней между Ольгиным письмом из Нижнего и нашим. Благодарю за приветы; один меня особенно обрадовал,—от старинной знакомой1; я не думала, что вы встретитесь, а то предупредила бы ее, поручив вам обнять от мен и, потому что я искренне люблю эту добрейшую и честнейшую женщину, и часто, очень часто вспоминаю о ней и о се семье, на долю которой не выпало много счастья. Всякое доброе слово, которое вы скажете ей, если еще увидитесь, будет одолжением для меня, потому что они принимали меня и относились ко мне, как к родной, а я нахожусь в положении, когда ни своего сочувствия, ни своего расположения не могу высказать лично.

1 Не помню, о ком писала.

Если бы его можно было перелить в других так, чтобы вышла не одна, ничего не стоящая, форма, а действительно живое чувство! Ну, мне что-то становится грустно, чего я вовсе не имела в виду, спрашивая бумаги и чернил; надо, стало быть, переменить тему, оторваться от мысли о печальных событиях прошлых лет и перейти к более счастливому настоящему. Вот, я еще не писала, во-первых, о том, что бузина моя давным-давно, т.-е. своевременно, распустилась и образовала очень красивый, кудрявый куст или, лучше сказать, деревцо. Не подумайте, что она растет на земле,—ни-ни. Рука ли человеческая, или буйный ветер занесли семя на крышу, где оно и ухитрилось укорениться, изображая вместе с яркой зеленой листвой настоящий оазис среди черепиц (что я вижу, взгромоздясь на стол). От этого ли оазиса, или это только мое воображение, но по временам я чувствую, будто у меня в камере пахнет чудесно зеленью. Но что уж наверно не воображение, так то„ что в этой камере я пользуюсь гораздо большим притоком свежего воздуха, чем в прежней; в прошлом году я и не почувствовала лета, а теперь из окна с выставленной рамой и утром, и вечером так и веет прохладой, и я чувствую, что дышу. Но это еще не все преимущества моего жилища—-я пользуюсь в нем и городскими, и сельскими удовольствиями («Хорошо наше жилище,—только славушка дурна»). Городские состоят в том, что я могу наслаждаться музыкой, которая при благоприятной погоде доносится совершенно отчетливо каждый вечер, не знаю, откуда. Считаю, что из Летнего сада; а сельские состоят в близком соседстве с бандой кур, отличающихся истерическими припадками и издающих такое нервозное, разноголосое и продолжительное кудах-тах-тах, что, как ни мило мне все, напоминающее мне сельское хозяйство,—я прихожу в смятение и для усмирения припадка пернатых готова и сама разразиться не менее истерическим кудах-тах-тах; удерживаюсь только по тем соображениям, что подобная игривость мне не по возрасту. Чем я занимаюсь среди этих веяний и звуков? Обыкновенно чем: расстраиваю и расстраиваю глаза, читая, пока они не заболят; и лечу их, чтобы они могли опять заболеть; уж я нарочно стала иногда прерывать чтение и ходить из угла в угол, да что-то и перерывы не помогают. Я часто сожалею, что государство не утилизирует труд арестантов; что не заведут по всем тюрьмам ремесл, при которых можно было бы избежать таких орудий, как иглы, ножницы и пр. Я думаю, что все работали бы, с удовольствием и могли бы содержать себя собственным трудом. Я когда-то внушала это одному тетюшскому следователю и думаю, что, если бы не уехала за границу, то в тетюшском остроге устроилась бы мастерская; тогда я и не .помышляла, что когда-нибудь придется испытать тоску по плетению корзинок или каких-нибудь рогожек. С каким бы удовольствием я начинала б утро рогожей вместе романа В. Коллинз. Признаюсь, начинать утро романом просто неприлично, это меня шокирует, и тем не менее... Положительно неприлично. И кто здесь оставил такое наследство? Думаю, Зубок, который научился здесь английскому языку и и течение трех лет вероятно поглотил массу раздирательных и усыпительных романов. Говорят, будто долго сидящие в, одиночном заключении под конец, кроме романов, читать ничего не могут. Долго, невидимому, придется сидеть мне, чтобы притти и такое состояние. Целую вас, дорогая, и Ольгу и прошу любить.

В. Фигнер.

Забыла вас попросить: если жива Анна, кормилица, то сделайте ей подарок от меня, купите на сарафан или в роде этого что-нибудь.

 

48. Матери. 26 июня 1884 года.

Третьего дня получила ваше письмо от 12-го, милая мамочка, а за несколько дней перед тем—Ольгино от 7-го. Утешили вы меня тем, что хорошо вам в деревне, и, читая описание вашего дня, одобрила; только удивляюсь, как ваши дивчата соглашаются вставать так рано. Неужели приятельнице Ольги понравилось в Никифорове? «Благодарю—не ожидал»... Мне кажется, что оно хорошо только для тех, .кто связан с ним силою привычки, а для постороннего—там только хороши караси в сметане, черная смородина подле ручья, да та кудрявая береза, что стоит около маленького пруда, на котором я некогда совершала удивительные эволюции в ладье неудобосказуемой, с лопатой вместо весла. Приятельница же, должно быть, избалована своими поместьями: в Беломестном, где две прелестные девицы, шествуя в народ, снимали яблоневый сад, усадьба истинно барская, да и в Подворгольском, я думаю, находится один из тех старопомещичьих садов, описания которых так хороши у Тургенева и Гончарова. Наше же Никифорово не имеет помещичьих традиций; мы поселились в нем за год или в год рождения Ольги, уже после освобождения крестьян; все приходилось заводить вновь: не крепостные руки рыли пруд и сажали в нашем Монрепо деревья. Я так живо помню увеселительную поездку из Христофоровки, когда я в первый раз увидела место рождения «дядиной красавицы»1.

1 В шутку мы называли так сестру Ольгу, которая была нехороша собой.

2 Тогда еще девица—Елизавета Христофоровна Куприянова.

Большой компанией, центр которой составляла тетя Лиза2, с ухаживавшими за ней тогда двумя офицерами, Ергольским и Яблочкиным, отправились мы в путь в недобрый час, когда жара еще не спала; семь верст пеклись на палящем солнце, задыхались от пыли проселочной дороги и очутились в очень плачевном настроении, когда прибыли на место, лишенное тени, с рекой в отдалении, даже без хорошего, пышного луга. Увы! Сирень, покрытая моими исконными врагами, Шпанскими мухами, чай и яичница на свежем воздухе показались всем неискупающими принесенных нами жертв; все остались недовольны, даже и гг. офицеры, совершившие поездку, главным образом, pour les beaux yeux тетеньки.

И с тех пор, когда я думаю о Никифорове, оно мне рисуется в том же, с точки зрения эстетики, безотрадном виде, а вы, кажется, увлекаетесь пристрастием, расхваливая теперешнее состояние растительного царства вокруг дома. Ведь в 1876 году, когда вы были за границей, я заезжала взглянуть на старый дом, и пне что-то не верится, чтобы в 8 лет произошла столь благоприятная перемена. Не обманывает ли вас ваш хозяйский глазок? Милый мамоньчик, надеюсь, что от моих слов ветлы не покажутся вам хуже; я не хотела бы умалить благодетельных следствий закона: не по хорошу мил, а по милу—-хорош. Восседайте же на террассе (боже, сколько «р» и сколько «с»!). Должно быть, можно ставить и меньше. Ольга, ты только-что кончила Бестужевские курсы и должна знать лучше, чем я (поправь, я не люблю ошибок правописании), и любуйтесь ветлами, но не забывайте и более несомых благ, находимых мною в Никифорове, с точки прении постороннего.

То, что вы пишете о хлебах,—хорошо, но только сезон кузек, черней, жучков и прочих египетских казней, посещающих столько лет ваш рай, он пришел уже или еще не наступил? Вы мне об этом напишите, потому что только от этого, главным образом, и зависят ваши сельскохозяйственные перспективы. Милая мамочка. Целую вас; я здорова, глаза перестали болеть: лекарство все что-то не помогало, а потом вдруг сразу прозрела; на радостях я все его продолжаю употреблять, так сказать, про запас, на будущее. Не правда ли, это в роде мужика, который, и но миновании надобности, пьет микстуру, чтобы остаток не пропадал. Братца и сестрицу лобызаю с достодолжной нежностью. Что Настя1, растолстела или все попрежнему? Родичей приветствую, именинников поздравляю, по кренделю преподнести им предоставляю вам.

1 Жена брата Петра.

Ваша дочь В. Фигнер.

 

49. Матери.

4 июля 1884 года.

Милый мамочек. Я вам не буду в этот раз писать много, прочитайте письмо к Лидии и ее мужу; мне что-то захотелось побеседовать с ними; быть может, вы не поскучаете, пробегая мои бисеринки (заставьте Ольгу читать). Вчера я получила ваше письмо от 23 июня со вложением из Иркутска; но Ольгино письмо, писанное, невидимому, и промежутке между двумя вашими (от 12-го и 23-го), я не получила: до меня доселе дошло—только одно ее письмо, писанное, кажется, 7-го июня, тотчас же после вашего приезда; это было единственное из деревни, вместо обещанного каскада. Впрочем, девочка, конечно, не виновата; разве, может статься, в адресе забыла поставить город по рассеянности или что-нибудь в этом роде. Насчет Коли я хотела вам сказать, не пишет ли он в Петербург, думая, что вы не выезжали из него по поводу меня. Ольга по приезде могла бы справиться в почтамте, там, кажется, сохраняются письма в течение трех месяцев, если адресат не найден. Неужели Петр пробудет у вас так мало времени? Вы рассчитываете выехать все 10-го, значит, после уж он не вернется. Я колебалась, куда вам посылать это письмо, но думаю, что в Казани тоже никого не будет, и письмо может пролежать, а, быть может, прежде чем отправляться, вы вздумаете спосылать в Тетюши за весточками от ваших деток; может, и мое послание тут кстати подвернется. Милая мамочка. Не знаю, когда вас менее затруднить: по приезде сюда или теперь, сшить мне из парусины ватер-пруф, какой вы уже раз подарили мне и Евгении, нечто в роде двубортных хламид, с отложным воротником; так нельзя ли второе издание сделать? Теперь он мне не нужен, так что вы соображайтесь только со своим удобством. Целую вас, Ольгу, Петра, Настю и желаю всем веселиться у дяди елико возможно. Что паши глаза? Отчего, мамочка, вы не посоветуетесь с знающими людьми: быть может, надо выжечь ваши яровые хлеба, чтобы избавиться от истребителей.

В. Фигнер.

 

50. Сестре Лидии и ее мужу.

4 июля 1884 года

Милая Лидинька и Сергей Григорьевич. Из двух ваших писем к мамаше явствует, что вы собираетесь писать мне; не видя, однако, последствий ваших сборов, я вздумала поговорить с вами, не откладывая дела в долгий ящик. Но прежде позвольте спросить вас, Сергей Григорьевич, говорится ли что-либо насчет сроков и пресловутом правиле Тургенева, последователем которою вы отрекомендовали себя. Спрашиваю, надеясь обличить, что вы, подобно прочим смертным, следуете не правилу, а больше своему настроению, желанию или нежеланию, отвечать на письма. Что же касается якобы опасения писать не в тон, то отложите попечение о сем: могу заявить вам торжественно, что после многих настроений или оттенков одного и того же смешанного настроения я пришла, наконец, в состояние, которое, должно быть, называется равновесием и которое должно было бы отметить в дневнике словами: настроения никакого. Сделав это предисловие, приступаю к существенному, но, по свойственному женщинам многословию, начинаю издалека. Надо вам сказать, что выдержки их дневника  Гриши1 нравятся мне чрезвычайно: во-первых, так как ребенок представляет главный интерес вашей жизни, то эти выдержки рисуют эту жизнь гораздо лучше, чем все остальное содержание писем, и в то время, как Лидочка придерживается описательного метода, вы даете и маленькую картинку.

1 Дневник писал Сергей Григорьевич Стахевич—отец Гриши

Во-вторых, самый предмет ваших изображений так поэтичен, что я не могу придумать иного термина для характеристики вашего дневника, как назвав его грациозным. Вы оба, верно, засмеетесь, но, уверяю, он на меня производит именно такое впечатление. С этих-то сторон я и смотрела на ваше произведение, пока не наткнулась у Соловьева на дневник Порошина, бывшего в течение двух лет воспитателем при императоре Павле.

Замечательная личность самого Порошина, его воспитательные цели, имевшие в виду судьбу отца воспитанника, наконец, то, что складывающаяся личность, дневник о которой ведется, должна была впоследствии, при нашем государственном строе, окрасить собой целый период истории,—все это возбуждает сильнейший интерес; но я думаю, что с изложенной точки зрения дневник о частном человеке, изображающий шаг за шагом историю умственного и нравственного развития этого человека,—интересен ничуть не меньше. Поэтому, я хотела бы удостовериться, что вы относитесь к дневнику своего сына именно так; что вы не прекратите его м впредь, когда физическое развитие отойдет на второй план. Дело в том, что, я думаю, каждому приходится хоть раз в жизни задумываться над вопросом, как сложилась его личность, что определило его симпатии, создало характер, и хотя, порывшись в прошлом, мы и находим те или другое влияния на нас, впечатления, особенно запечатлевшиеся, встречи, возбудившие впервые какую-нибудь неотвязную мысль и чувство, которое было так глубоко, что следы, его мы открываем десятки лет спустя,—однако, очень многое решительно ускользает от нас даже в глубочайшей тиши уединения,—иное же объясняется гадательно. Я не знаю, какой подарок может быть дороже для цели самопознания, стремление к которому иногда обуревает человека, как дневник, который вел о тебе отец или воспитатель, когда имеешь, таким образом, возможность получить совершенно новое освещение фактов своего детства ц пополнить свом соображения наблюдениями человека со стороны. Мне кажется, что вы имеете серьезную цель, ведя дневник сына с момента появления его на свет; но, в таком случае, вы, по моему мнению, должны предпринять еще другой труд (тут-то и добралась, наконец, до надлежащего пункта): описать для сына и свою собственную жизнь, свое развитие, воспитание, домашнюю обстановку, характер ваших родителей и пр. и пp. Не говоря уже о том, что вы не принадлежали к числу тех благополучных россиян, которым нечего описывать, и что ваша жизнь, далеко не обыденная, должна быть особенно поучительна; полагаю, что вообще недурно, чтобы дети имели более точные и определенные сведения о своих родителях, чем они обыкновенно имеют из отрывочных и, быть может, случайных рассказов их. Тогда они лучше бы понимали их; в связи же с предыдущим эти сведения имеют особенное значение, потому что, только зная свою психологическую генеалогию, можно иметь шансы на разрешение задачи о себе, так как наследственность—та почва, на которой окружающие условия и житейские обстоятельства выводят свои узоры. В знании этой почвы мы совсем швах: плохо знаем мы историю наших отцов, деды же наши большей частью совсем нам неизвестны. Правда, их нам поминать нечем. Едва ли случайность то обстоятельство, что Лабулэ, упрекая французов и невежестве по отношению к предкам, указывает на англичан, en masse, как на нацию, где каждый знает и гордится своей генеалогией. Вероятно, это знание и гордость могли развиться и окрепнуть в течение веков, в которых Англии жила широкой политической жизнью, вследствие необыкновенно частых случаев, при которых граждане могли проявить свой патриотизм и выделить свою личность в борьбе партий. Если у нас, однако, предки по необходимости сливаются и общий серый фон, то все же, как люди частные, они имеют известную физиономию, а для данной цели только это и надо. Итак, вместо того, чтобы следить за г. Золя в его занятиях тем, что он называл физиономией общества, за его попытками создать художественное воспроизведение принципа наследственности в человеческом характере, право, интереснее, обратиться к знакомству с собственными... [Продолжение не сохранилось.]

 

51. Матери.

15 июля 1884 года.

Милая Mutter! Хотя я жду, что вот-вот мне принесут письмо от вас, но боюсь откладывать свое, чтобы вам не «загребтилось», как говорила нянюшка Наталья Макарьевна.

К тому же все знатные иностранцы повыехали ил Никифорова, и вы обретаетесь в единственном числе; чего доброго, пожалуй, по-прошлогоднему обнаруживаете склонность впасть в меланхолию. Тут-то я и должна вступить в обязанности аккуратного корреспондента. Впрочем, вы обещали не скучать и, будучи в одиночестве, не чувствовать себя одинокой. А, главное, большая часть лета уже прошла, и вы, можно сказать, одной ногой уже в Петербурге. Да и положение вашего благородного семейства в этом году лучше, чем в прошлом, и материнское сердце спокойнее: Евгения устроилась в обетованном Балаганске, текущем млеком и медом, и, вероятно, уже пишет вам письмо на тему: «там хорошо, где нас нет». Домашний очаг Лидии установлен в Пивоварихе на прочных началах, на целые два года — цифра солидная, если принять во внимание, что

Вся наша жизнь не что иное,

Как лишь мечтание пустое...

Иль нет: тяжелый некий меч,

На тонком волоске висящий...

Лидиньке это известно, потому что мы учились по одной хрестоматии, стало быть, ей не в диковинку такое висячее положение. К тому же есть спасительное прибежище через 2 года: толцыте, и отверзется. Петр получает повышение и награждение, а наш «бледный тенор интересный», надеюсь, не погиб в водах Атлантического океана и услаждает слух бразильцев; думаю, вы получили уж об нем известие. В виду этих и многих других благоприятных обстоятельств, перечислять которые было бы затруднительно, я надеюсь не получить от вас ни одного тоскливого послания—пожалуйста, не разочаруйте. Хотела бы задать вам много вопросов, но близкий приезд Ольги обещает дать ответы. Ведь я доселе не знаю еще, как вы нашли Петра и его супругу. Последнее ваше письмо было от 23-го июня, потом я получила запоздавшее письмо Ольги от 16-го июня и тотчас же почти другое от нее уж от 30-го. О себе нового мне решительно нечего вам сообщить: здесь время как-то сливается, так что все 17 месяцев, которые я нахожусь в крепости, кажутся мне одним долгим днем и одной долгой ночью; думаю только, что второй год тюрьмы проходит для меня бесполезнее, чем первый, по отсутствию книг: покупка отсюда представляет настоящую скачку с препятствиями, а из библиотечных приходится читать то, что уже известно давным-давно, или то, чего и не хочешь совсем пропитывать. Надо будет воспользоваться временем суда и сразу закупить на всю сумму, какую можно бы истратить в течение года. Тогда не буду никого беспокоить просьбами, да и сама буду удовлетворена, насколько это может быть сделано; теперь же я занимаюсь чем-то в роде попыток укусить свой собственный локоть: имею деньги, желаю обменять их на книги, и никак этот обмен не дается в руки. Вот вам повесть «о том, как она скучает». Засим целую вас крепко. Будьте здоровы. Многолюбящая вас

Ваша Вера Фигне р.

Получили ли письмо со вложением к Лидии? № 5.

 

62. Матери.

8 августа 1884 года.

В последнее время я что-то неохотно писала вам, дорогая мамочка. Право, иногда становятся в тягость все сношения с людьми, как личные, так и письменные. Вероятно, это последствие одиночного заключения. Око, как это ни странно, родит потребность в еще большем одиночестве. По крайней мере, мне по временам хочется, чтобы здесь было еще-тише, чтобы во время прогулок не приходилось чувствовать на себе взгляд пяти пар глаз стражи; и чтобы мне не задавали даже краткого официального спроса, потому что краткий ответ становится поперек горла. В первое время, когда я поступила в тюрьму, моим самым сильным желанием было увидеть кого-нибудь из старых друзей. Теперь я не чувствую ничего подобного; напротив, перспектива истребить знакомые лица кажется мне тяжелой. Очень может быть, что в действительности будет иначе, что это просто одна из тех иллюзий, по которым в скучный осенний день нам кажется, что дождь никогда, никогда не перестанет и небо никогда не прояснится. Во всяком случае, в людях есть значительная дол я инерции: вращаясь в обществе, они кружатся, как волчок, сильно пущенный; их тянет вон из дома даже среда таких людей, которые их не удовлетворяют,-—лишь бы не быть с самим собой. Очутившись же в одиночестве, так втягиваются в него, ощущают такую потребность в уединении, что всякое нарушение его кажется каким-то грубым насилием. Недавно я наткнулась у Диккенса как раз на описание чувств и размышлений подобного отшельника, старого, одинокого джентльмена, которого никто не знает в целом городе и который живет один в целом доме и положительно любит, сроднился с тишиной своей пустыни... и прочла с сочувствием, которое является из аналогичного положения: описание показалось мне очень реальным, очень верным действительности. Это напоминает мне другую аналогию, уже комического характера. Однажды за границей Лидия, я и еще шесть студенток отправились вон из Цюриха, чтобы прожить месяц.—два где-нибудь в уединении. Мы совершили забавную поездку, чему немало способствовало то, что куда мы ни являлись, всюду производили сенсацию, собирая толпу гаменов, шествовавших за нами по пятам. Так мы прибыли пешечком в местечко Лютри, недалеко от Невшателя; случай привел нас при поисках квартиры в опустевший по случаю ваката пансион для девиц, где мы за сходную цену и поселились. Это было немного смешно, потому что нам отпели две комнаты, где 8 кроватей составляли настоящий дортуар; питали нас кофеем и салатом, так как M-lle Auguste, старая дева, стоявшая во главе воспитательного заведения, считала, вероятно, что для того, чтобы у ее питомцев дух был бодр,— плоть должна быть немощна; но, как вам известно, молодые люди, если не отличаются дурным аппетитом, то отличаются способностью переносить стоически физические бедствия—и мы переносили, бегая тайком в лавочку за хлебом, чтоб усмирить желудки, требовавшие чего-нибудь более положительного, чем различного рода и в различных видах салат. Так же терпеливо сносили мы и то, что пред вкушением оного салата должны были выслушивать молитву, которую M-lle Auguste произносила с чувством, закатывая глазки и сложив руки под ложечкой, символически указывая, что тут находится первая станция, куда отправится салат. Мы били тогда в возрасте, который характеризуется словами «духовной жаждою томим», и находились и полном разгаре научении рабочего вопроса в теории и на практике. Поэтому заседании Невшательской секции Интернационала имели для нас самую непреодолимую силу притяжения. Ии этого, можно сказать, вытекло драматическое положение нас, как особ, имеющих приют в пансионе, если не благородных, то, во всяком случае, платящих несколько сот франков в год девиц. В первый же раз, когда Бардина и другие отправились на вечернее собрание, заседание секции, оставшиеся сделались свидетельницами сильных душевных потрясений. Надо нам сказать, что Швейцария—-самая буржуазная страна на свете по отношению к почитанию всего условного, приличий и формальной внешности, кодекс которых доходит до грубо-смешного. В 9 часов, когда мирные обитатели Лютри уже задремали, а наши и не думали возвращаться в пансион, обнаружилось беспокойство, которое в 10 перешло в волнение, а в 11—в смятение, когда в здании мелькали тени и огни, в воздухе пахло нашатырным спиртом и гофманскими каплями; maman M-lle Auguste, заведывавщая экономической частью, металась в беспокойстве из комнаты в комнату, произнося спичи на тему: «Что скажет княгиня Мария Алексеевна», и изображала всем, имеющим уши слышать, меланхолическую картину погибели репутации ее заведения и провозглашала свое благосостояние руинированным. А наши приятельницы с спокойным духом и надеждами на будущее счастье человечества распевали себе карманьолу с м-r Guillaume1. К довершению всего ночью собралась гроза, и электричество совершенно уже гальванизировало почтенных матрон. Наконец, наши явились (я оставалась дома) и с облаков попали под самые бурные объяснения, описывать которые я не берусь, мое перо, как говорят все порядочные авторы, отказывается служить. Могу сказать только, что нашей общей тетушке Бардиной пришлось выдержать самую упорную баталию, которая кончилась, однако, с -честью, потому что в результате была заключена конвенция, примирившая враждующие партии до конца оплаченного месяца. Но все это я пишу между прочим, а главное то, что, живя в количестве 8 душ в двух комнатах, мы хорошо узнали нравы друг друга и открыли один феномен, проявляемый особой, которую мы по-приятельски звали гусаром за храбрость и за черты лица, которой кудрявые, по-мужски остриженные волосы и костюм (вы у Лидии называли его одеждой монастырского служки) придавали действительное сходство с юношей 2.

1 Известный деятель и историк Интернационала.

1 Студентка Цюрихского университета Доротея Аптекман.

Вот, бывало, поутру спрашиваешь ее: «Гусар, который час?» Гусар смотрит во все глаза и молчит. Еще раз говоришь: «Гусар, который час?» Молчит. Наконец, с досадой крикнешь еще: «Неужели трудно сказать человеку, который час, когда часы подле вас». Тогда после промежутка чего-то неопределенного, что я могу сравнить только с тем, что проделывают дешевые стенные часы сельских, школ и волостных правлений, которые сначала зашипят, засвистят, и, только возбудив ваше внимание до nес plus ultra, пробьют раз, два... раздается с оригинальной интонацией: «Вы знаете,—я по утрам не говорю». Во-первых, мы не знаем, во-вторых, почему это? И почему по утрам—все это осталось неразъясненным и, признаться, забавляло нас, вызывая взрывы хохота. Хохотала и я... Но теперь я поняла, что можно не говорить не только по утрам, но и по полдням и по вечерам, по целым дням, и иногда думаю, как хорошо было бы, если бы я могла написать на доске: «сегодня не разговариваю», и, указывая на нее, предупреждать вопросы. И мне кажется, будто даже легче крикнуть эту фразу, чем ответить немногосложным «ничего» на вопрос: «Как ваше здоровье», как гусару было легче сказать свою фразу вместо: «восемь» или «девять» и пр., которых мы никогда не могли добитым. В такое время и писать, конечно, не хочется, потому что, если я никогда не пишу вам того, что не думаю, то не нес пишу, о чем думаю, иногда это умалчивание делает миг противным то, что я пищу, будто это жалкие слоил, ложь, лицемерие. Я говорю вам это теперь так свободно, потому что в настоящую минуту не ощущаю этого противоречия; из этого вы можете заключить, что мое настроение изменчиво и что я капризна, как петербургским погода.

В. Фигнер.

 

53. Матери.

19 августа 1884 года.

Милая мамочка. Скажу откровенно: начинаю писать, потому что читать не могу —окривела. Испробовала разные увеселения, говоря по-татарски: «сухарь жевал, дым пускал. Ландрин глотал... остается одно — маткам писал»... Вот и пишу. Глаза сделались моим locus minoris resistentiae. Hо книги такое искушение, что сознание об этом ни к чему не ведет. Должно быть, я в папочку пошла. Помните: бывало, вы не дозоветесь его к обеду, когда у него в руках Габорио. Со мной этого не случается, потому что во время обеда у меня в левой руке книга, а правая управляет ложкой в ожидании, всегда справедливом, что она попадет в рот, а не в правое ухо. Но вот сумерки.—Ох, искушение! Самые интересные места попадаются в сумерки—читаю ли я что-нибудь серьезное или какой-нибудь роман, представляющий пирамиду, обращенную основанием вверх и состоящую из загадочного убийства, похищения младенца, скрытого завещании. вендетты, летаргического сна и, наконец, наводнения, после чего пирамида теряет положение неустойчивого равновесия и занавес опускается при стоне погибающих героев. Самое интересное место, где никак нельзя остановиться и где читателю начинает казаться, что у него гипертрофия сердца или начало воспаления мозговых оболочек,—такие места всегда попадаются в сумерки. Остановиться я не могу, вот глаза и заболевают. На этот раз это было не очень серьезное чтение и не роман,—виноват Шиллер: в одни сумерки он рассказывал мне про осаду Антверпена во время войны Нидерландов за освобождение, да так рассказывал, что я готова была с ним осаждать все города на свете, а на следующий день свел меня с Моисеем, поставил купину неопалимую и стал объяснять, почему надо было, чтобы Моисей снял при этом явлении обувь. Батюшка Ираклий Иванович в институте об этом ничего не рассказывал; вероятно, он по-немецки не знал и Шиллера не читал. Таким образом, для меня открывается новый горизонт; понятно, несмотря на темноту, я не могла дождаться лампы и читала, пока Шиллер меня в купину ввел и вывел, а Моисей опять обулся. Моисей разувался и обувался, а глаз краснел и пухнул—вот и окривела. Нет, мамочка, я никогда не буду благоразумной: если до сих пор не выучилась, дальше не научусь, хотя и имела хорошие примеры. Как хорошим примерам не бывать. Были. Были знакомые, у которых было такое заведение: до 10 с половиною вечером анатомией заниматься, а потом до половины первого «Историю революции» Луи-Блана читать. Никак не раньше половины одиннадцатого, никак не позже половины первого. Право, я думаю, им приходилось гасить свечу непременно тогда, когда Мирабо говорил свои решительные слова: «Пойдите и скажите своему господину, что нас могут заставить разойтись только при помощи штыков». Или, когда Людовик XVI, пойманный при своем неудачном бегстве, въезжал в Париж, как пленник своего народа, унижённый, задыхающийся от пыли и жары, в костюме лакея, рядом с гордой австрийкой, ненавистной толпе, среди криков подданных, упивающихся неудачей своего монарха... или, когда Ролан, кладя свою красивую голову под нож гильотины, восклицала свои предсмертные слова:: «Свобода, скольких жертв требуешь ты!» Или когда умирали лучшие люди республики Демулен и Дантон, не хотевшие вставить родину, потому что «отечества на подошвах не унесешь». Непременно на этих местах часы указывали 12 ч. 30 минут, и свеча гасла, читательница бессонницей после того не страдала, а книга лежала нетронутой вплоть до определенного момента—10 ч. с половиной следующего вечера—и опять читалась только до половины первого следующей ночи. Да, были примеры. Они попадали на каменную почву, и мои глаза болели, болят и будут болеть, пока существуют сумерки и есть книги. Ваши письма, дорогая мамочка, я получила, и короткое со вложением, и длинное. А вчера на меня обрушились послание Лидии и Сергея Григорьевича. Это, я нам снижу, тоже пирамида, под развалинами которой я и по с ей час лежу, аки труп бездыханный. Это не мешает тому, чтобы труп бездыханный не обнял мамочку и не поцеловал обе, ее ручки в ладони. И, так как «чужую беду руками разведу, и к своей беде ума не приложу»,—не сказал: «мамочек, береги свой глазочек». Так как письма утомляют ваше зрение, то вы могли бы писать мне и Ольге вместе: она будет пересылать. Я думаю, это мое последнее письмо в деревню, потом буду писать в Казань, и, быть может, не вам собственно, а в ответ на пирамиду, когда отдышусь маленько. Вы не читали. Это целая полемика. До сих пор относительно размеров писем я думала: пол листа должно, 2—можно, но 3—невозможно. А тут—6 листов..

В. Фигнер.

Эпилог. Письмо кончал, головой качал, глазом моргал и... камерам шагал.

 

54. Сестре Ольге.

7 сентября 1884 года.

Милая Ольга. Я давно не писала вам—с 19-го августа, и не случайно. Это была целая система воздержания, намеренно наложенный на себя пост в виду предстоящего ответа на иркутскую бомбу: один раз мне хотелось написать тебе но поводу одной статьи, другой раз сообщить мамочке одну преуморительную вещь, но я воздержалась, и вот, в конце концов, и вам не написала, и желание отвечать в Иркутск ослабело. И теперь, главным образом, принимаюсь потому, что, думаю, мамочке будет приятно по приезде иметь известие от меня непосредственно, да к тому же забыла на свидании попросить тебя в тот же день дать ей знать, что ты меня видела и что все обстоит благополучно, а то, право, сегодня день совсем для писем неподходящий: холод адский и ветер адский, и я с сокрушением сердечным помышляю, что, пожалуй, придется так, что меня судить будут в один из подобных дней, про которые поэт говорит:

Муж, супругою нежно любимый,

В этот день не понравится ей,

И преступник, сегодня судимый,

Вдвое больше получит плетей...

Я, понятно, не думаю, чтобы я могла получить «вдвое», а помышляю более о том, что суд и подсудимые будут в неприятном состоянии духа, а это мне кажется несносно, Ну, а теперь я захлопнула все форточки и старалась не смотреть в окно (арестант более, чем другие, склонен смотреть в этом направлении). Итак, опускаю глаза долу на довольно приятный пейзаж, который представляет мой стол, утративший свой строгий, аскетический, казенный характер под грудою книг и предметов не столь возвышенных, но не менее полезных Для преуспеяния индивидуума. В данную минуту индивидуум вполне преуспевает, у него чрезвычайно много неотложных дел, почти как у министра, и столько авторов осаждают его предложением своего товара, что он чувствует себя почти как прохожий в Апраксин-ском двору; он не знает, чему отдать предпочтение: «Geschichte des dreissigjahrrigen Kriegs» Schiller'a, «Histoire de la rcstauration» Daudet или «The Irish Sketshbook» Теккерея и III тому Гервинуса. Понятно, работа кипит, и глаза— только «держись». Впрочем, дна первые сочинения я уже кончаю, они не очень интересны. Додэ, так, скелетом кажется после Гервинуса, и сочинение совсем не оригинально и не остроумно; тридцатилетняя война тоже обманула меня. История освобождения Нидерландов, которую я только здесь прочитала, понравилась мне гораздо более. Я советую даже тебе прочитать ее по-немецки (8-й т. полн. собран, сочин.). По сюжету это тебя заинтересует, а язык прост до изумительности, я уверена, тебе легко будет, но польза получится двойная. Гервинуса по-русски читать труднее, чем Шиллера по-немецки, у меня просто язык заплетался, читая его про себя, глазами. Это заплетание мешало даже иногда сосредоточиться на содержании. Но, вообще, я довольна покупкой Гервинуса, некоторые мысли его очень пришлись мне кстати, потому что соответствуют току предмету, о котором я думаю часто. До описания Гервинусом революционного движения 20-х годов [оно] не особенно интересовало меня, и мне не приходила мысль, почему именно в это время мы видим, что военное сословие выступает во главе движения во Франции, Испании, Италии и у нас. А 5-я часть «Восстание Греции» интересно по сходству, которое оно имело с борьбою других народов за национальную независимость, напр., Америки, Нидерландов, Италии. Шлоссер, описывая отпадение. Америки от Англии, выражается очень язвительно насчет американских воинских доблестей и скудости финансов; собственно говоря, он снимает всякий ореол с этой войны; но, кажется, это была судьба всех подобных войн, где действовала вся масса, и успех их зависит, кроме благоприятствовавших внешних условий, не столько от героизма и самопожертвования народа (отдельные случаи встречаются во всех них), сколы, от общности известных чувств и стремлений.

Целую вас обеих. Надеюсь, мамочка, что 18-го явитесь уже совсем устроившись.

Фигнер.

 

55. Матери и сестре Ольге.

И сентября 1884 года.

Милая мамочка и Ольга. Случилась «маленькая неожиданность»: сегодня в 3 часа мне вручен обвинительный акт, а через полторы недели, может быть, и суд (время еще не назначено). Хорошо, Ольга, что ты получишь это письмо, уже. сдавши экзамен, который у тебя завтра, и маленькое волнение, которое ты испытаешь при этой новости, не помешает тебе пожать обычные лавры. Пишу в том чаянии, что до свидания еще целая неделя, и узнать вам за 2—3 дня раньше может быть интересно, да и мне не придется вас огорчать. Пожалуйста, мамочка, по приезде отложите какие бы то ни было соображения обо мне.

---------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------

1929г. Это письмо было последним до суда, который начался 24 сентября 1884 г.—22-го меня перевезли из Петропавловской крепости в Дом предварительного заключения; 23-го, в воскресенье, дали первое личное свидание с матерью и сестрой Ольгой, и я видалась с ними ежедневно до вступления приговора в силу. После этого меня перевезли снова в крепость и через 10 дней, 12 октября 1884 г., отправили на пароходе—я не знала куда. Золотой ключ на шпице показал, что это был Шлиссельбург.

В Шлиссельбургской крепости всякая переписка с родными была прекращена, и это продолжалось целые 13 лет, по 3 января 1897 г., когда я получила письмо от сестры Ольги (тогда по мужу Флоренской), а 16 февраля—первое письмо от матери, и нам, заключенным, было разрешено два раза в г о д писать и два раза получать письма от ближайших родных.

Серия писем из Шлиссельбурга и начинается ответом на первое письмо матери. Из немногочисленных писем оттуда (1897—1904 гг.) только пять сохранились в подлинниках (от 17 октября 1897г., от февраля 1898 г., 19 сентября 1899г., 2 марта 1900 г. и 30 сентября 1903 г.), остальные имеются только в копиях.

Следующая


Оглавление| | Персоналии | Документы | Петербург"НВ" |
"НВ"в литературе| Библиография|




Сайт управляется системой uCoz