front3.jpg (8125 bytes)


3. ФРИЧИ

Еще в прежней библиотеке происходили постоянно разные сборы: на стачки рабочих, на коммунаров, на русских эмигрантов, на революцию в Испании 29 и т. п. Большинство новичков давало деньги, не понимая хорошенько для чего, но постоянно повторяющиеся обращения вызывали наконец вопросы, на которые следовали объяснения. На стенах читальни часто виднелись объявления о сходках рабочих, о лекциях для рабочих и т. п. Надо было быть совсем слепым и глухим, чтобы не заинтересоваться; начались посещения рабочих совещаний, банкетов в честь Коммуны, собраний швейцарских рабочих союзов и секций Интернационала. Интерес к изучению социализма, как теоретического, так и практического, как он выражался в организации рабочих, достиг сильной степени. Для удовлетворения такой потребности сложились отдельные кружки. Одним из таких кружков был кружок “Фричей”, названный так по имени хозяйки дома, в котором жило большинство его членов; в него входило человек 12, все женщины; большинство судилось потом по “процессу 50-ти”. Кружок ставил задачей: 1) изучение развития социалистических идей начиная с Томаса Мора до последнего времени; сюда входили Фурье, С.-Симон, Кабэ, Луи Блан, Прудон, Лассаль; 2) изучение политической экономии; 3) изучение народных движений и революций; 4) ознакомление с практической постановкой {119} рабочего вопроса на Западе; изучение английских тред-юнионов, истории Интернационала, истории Всеобщего германского рабочего союза30, основанного Фердинандом Лассалем, и пр.

Насколько серьезно было отношение ко всем этим вопросам, показывает то, что на осуществление этой программы было употреблено два года систематического чтения и занятий.

Можно подумать, что общественные затеи и масса возникших вопросов, настоятельно требовавших разрешения, совершенно изгнали изучение специальности. Ничуть не бывало: это было время гармонического увлечения наукой, литературой и жизнью. Мы чрезвычайно дорожили лекциями анатомии, в особенности занятиями в анатомическом театре; лекции зоологии профессора Фрея возбуждали большой интерес; тот же профессор не мог нахвалиться способностями студенток к практическим занятиям гистологией, которую он читал. Конечно, мы не пропускали ни одной лекции по физиологии, которые читал известный профессор Германн, долго противившийся допущению женщин в Цюрихский университет. Аудитории оставались пустыми только у профессоров химии и минералогии, лекции которых были скучны и давали меньше, чем книга; зато химическая лаборатория была переполнена. В общем, студентки занимались усерднее, чем мужской персонал университета.

В самый разгар цюрихской жизни, летом 1873 года, вышел правительственный указ31, приказывавший студенткам оставить Цюрихский университет под угрозой в случае ослушания не допускать к экзаменам в России. Все были поражены неожиданностью этого распоряжения. В мотивировке указа упоминалось увлечение социалистическими идеями, но, кроме того, был пункт, который задевал в высшей степени всех женщин; этот пункт гласил, что под покровом занятий наукой русские женщины едут за границу, чтобы беспрепятственно предаваться утехам “свободной любви”. Клевета была наглая; она повела к тому, что иные иностранцы стали смотреть на нас, как на женщин легкого поведения.

Тотчас после указа было созвано общее собрание студенток; на нем было предложено написать протест {120} против оскорбления нашей чести и напечатать его во всех европейских газетах. К сожалению, голоса разделились: весь консервативный лагерь — старшие курсы — воспротивился: они решили не только проглотить обиду, но в случае протеста напечатать за своими подписями заявление, что они в протесте не участвуют. Благодаря этому дело не состоялось. {121}

После указа, говорившего только о Цюрихе, желавшим остаться за границей оставалось воспользоваться лазейкой и перейти в другие университеты.

С тех пор Цюрих рассеялся: одни возвратились на родину по недостатку материальных средств, другие — чтобы приложить на практике идеи, с которыми они познакомились в Швейцарии, а третьи отправились в Париж, Берн и Женеву.

В моей жизни произошло за это время много перемен. Как только муж и я пришли в соприкосновение с массой разнообразных лиц и мы наткнулись на новые вопросы, между нами явилось разногласие: он примкнул к лицам, старшим по возрасту, к консерваторам, а я присоединилась к крайним. На всех собраниях, при всяком вопросе мы резко расходились. В кружок “Фричей” при его возникновении я не попала; на его чтениях я начала присутствовать гораздо позднее; меня не приглашали, потому что не любили мужа, который относился свысока к его занятиям; предполагали, что я смотрю таким же образом. Гордость не позволяла мне высказаться, пока наконец как-то случайно я не осталась вечером у Бардиной, у которой в этот день должно было происходить чтение. Когда начали собираться, я вскочила, чтобы убежать, но Бардина ласково остановила меня; мы объяснились, и с тех пор я не пропускала ни одного собрания.

За этот год в моих мыслях произошел такой же переворот, как и у других; то, что было прежде целью, мало-помалу превратилось в средство; деятельность медика, агронома, техника, как таковых, потеряла в наших глазах смысл; прежде мы думали облегчать страдания народа, но не исцелять их. Такая деятельность была филантропией, паллиативом, маленькой заплатой на платье, которое надо не чинить, а выбросить и завести новое; мы предполагали лечить симптомы болезни, а не устранять ее причины. Сколько ни лечи народ, думали мы, сколько ни давай ему микстур и порошков, получится лишь временное облегчение; заболевания не сделаются реже, так как обстановка, все неблагоприятные условия жилища, питания, одежды и т. п. у больного останутся все те же; это была бы белка в колесе. Цель, казавшаяся {122} столь благородной и высокой, была в наших глазах теперь унижена до степени ремесла почти бесполезного.

Куда же обратить свой взор, куда направить силы? Что должен делать человек, желающий удовлетворить свои потребности в общественной деятельности? Все зло, отвечали нам новые впечатления, заключается в существующих экономических отношениях. Эти отношения таковы, что ничтожное меньшинство владеет на правах частной собственности всеми орудиями производства, остальная часть человечества, составляющая громадное, подавляющее большинство, владеет только рабочей силой. Побуждаемое голодом, это большинство продает свой труд первой группе и в силу конкуренции получает за него лишь небольшую часть того, что создается его трудом; эта часть составляет минимум жизненных продуктов, необходимых для поддержания существования рабочего и продолжения его рода. Остальная часть продукта его труда удерживается владельцем орудий производства. Конкуренция капиталистов уничтожает средний зажиточный класс и приводит к все большему и большему сосредоточению капиталов; вместе с тем ряды обездоленных все увеличиваются. И в то время как наверху ничтожная кучка счастливцев наслаждается всем, что могут доставить роскошь и цивилизация, внизу миллионы людей пресмыкаются в нищете, невежестве, преступлениях и пороках и осуждены на вырождение физическое, умственное и нравственное. Чтобы покончить с порядком вещей, столь отвратительным, необходимо одно: изъять орудия производства из числа объектов частной собственности и передать их в коллективное владение трудящихся. Достигнуть такого переворота возможно лишь путем борьбы, так как класс, находящийся в хороших условиях, добровольно от своего положения не откажется. Для этой борьбы должен быть организован тот класс, который наиболее заинтересован в успешном исходе ее, т. е. рабочий класс, народ. Люди, отождествляющие интересы этого класса с интересами всего человечества, должны отдать себя всецело делу пропаганды социалистических идей среди народа и организации его для активной борьбы за эти идеи. {123}

Таков был итог цюрихской жизни.

Летом 1873 года при наступлении каникул все разъехались. Моя сестра Лидия с товарками отправилась в кантон Невшатель. Мне удалось тоже поехать с ними. Мы поселились в местечке Лютри на берегу Невшательского озера. В один из поэтических швейцарских вечеров во время уединенной прогулки среди виноградников сестра в выражениях, в высшей степени трогательных, поставила мне вопросы: решилась ли я отдать все свои силы на революционное дело? В состоянии ли я буду в случае нужды порвать всякие отношения с мужем? Брошу ли я для этого дела науку, откажусь ли я от карьеры? Я отвечала с энтузиазмом. После этого мне было сообщено, что организовано тайное революционное общество32, которое думает действовать в России; мне были прочтены устав и программа этого общества, и, после того как я выразила согласие со всеми пунктами, я была объявлена его членом. Мне был тогда 21 год.

Этот первоначальный устав был почти полной копией с устава любой секции Интернационала; в нем не было и намека на особенности русского народа и условия русской жизни. Готовая западноевропейская формула переносилась целиком на русскую почву. Та же ошибка в более обширных размерах была повторена всеми пропагандистами начала 70-х годов. Положение рабочего класса на Западе сводилось всецело к изменению существующих экономических отношений, к борьбе с буржуазией. Но мы забыли прошлое этого вопроса: для того чтобы он встал перед пролетарием во всей наготе и определенности, потребовалось немало времени, борьбы, горьких разочарований и крови. В 1789 году33 народ, не отделяя своих интересов от интересов буржуазии и идя с ней рука в руку, низвергнул монархию “милостью божиею” и установил принцип: “волею народа”. Были провозглашены права человека и гражданина, сословные привилегии пали, и политическая равноправность была водворена. В последующие годы политическое равенство раскрыло глаза всем: граждане, равноправные юридически, совсем не были таковыми на деле; общество представляло по-прежнему иерархическую лестницу, изменился лишь принцип, на котором {124} она была построена: вместо аристократии крови явилась аристократия капитала. Плоды переворота достались буржуазии, захватившей с тех пор кормило правления. По мере того как выяснялась эта истина, народ стал понимать, что его интересы чужды интересам других классов и что защитить их может лишь он сам; что политическое равенство останется пустым звуком, пока не будет уничтожено неравенство экономическое, потому что рабочий находится в такой рабской зависимости от хозяина, что его права гражданина превращаются в иллюзию.

Запутанность и неопределенность отношений исчезли, задача упрощалась. Конечно, это был громадный выигрыш; но, кроме этого, французская революция принесла с собой великое благо — политическую свободу. Свобода слова, свобода сходок давали народу могущественное оружие для пропаганды, агитации и организации; с таким оружием можно было завоевать мир. И пролетарий начал его завоевание. Великая Международная ассоциация рабочих широко раскинула свою организацию на страны всего цивилизованного мира. Мы видели конгрессы этой ассоциации (в Женеве в 1873 году); делегаты Англии, Франции, Италии, Бельгии, Испании, Америки и Швейцарии представляли собой сотни тысяч рабочих, вступивших в союз для борьбы с эксплуатацией труда капиталом. Невозможно было представить себе что-либо более величественное, чем собрание представителей различных национальностей, идущих к одной и той же цели, защищающих одни и те же интересы.

Видя, что на Западе политическая свобода не осчастливила народа и оставила незатронутым целый ряд интересов, мы ухватились за последнее слово домогательств рабочего класса и стали исключительно на почву экономических отношений. Мы считали невозможным призывать русский народ к борьбе за такие права, которые не дают ему хлеба; вместе с тем, думая изменить существующие экономические условия, мы надеялись, подрывая в народе идею царизма, добиться демократизации политического строя. О гнете современного политического строя России, об отсутствии какой бы то ни {125} было возможности действовать в ней путем устного и печатного слова мы и не помышляли. Хотя мы и тогда думали, что попадем в ссылку и на каторгу, но сколько-нибудь реального представления о предстоящих нам трудностях, препятствиях и опасностях мы не имели. Дорого пришлось после поплатиться за это.

Проводить в народе социалистические идеи мы думали без всяких уступок существующему народному миросозерцанию; считали необходимым говорить ему не только о коллективной собственности, но и о коллективном труде по принципу “от каждого по его способностям”, и о коллективном потреблении продуктов труда по принципу “каждому по его потребностям”. Говоря коротко, думали выработать среди народа сознательных социалистов в западноевропейском смысле. Для этого, конечно, надо было жить среди народа, по возможности даже сливаться с ним. Первоначально мы не считали необходимым, чтоб интеллигенты сделались физическими работниками; к этому пришли позже. С самого же начала отвергали только вполне привилегированные положения: помещика, доктора, мирового судьи и т. п. Программа общества, членом которого я сделалась, резюмировала эти взгляды и говорила о социальной революции, которая осуществит социалистические идеалы, как о ближайшем будущем. Нас было всего 12 человек студенток, но мы знали, что кроме нас существует масса других групп, задающихся теми же целями, и потому были уверены, что работа пойдет в широких размерах.

В это лето вышел первый номер журнала “Вперед” 34. Он дал сильный толчок нашим умам, вызвав много споров и вопросов.

После разгона Цюриха один из наших членов, Евгения Дмитриевна Субботина, уехала в Россию; пять человек переселились в Париж (Бардина, Александрова, Лидия Фигнер и две младшие сестры Субботиной); остальные, между прочим две Любатович, Каминская, я и некоторые другие, поступили в Бернский университет.

Вскоре в Берн явился Ткачев с предложением нашей группе вступить в федеративные отношения с “десятью {126} десятками” революционеров, находящихся в России и уполномочивших его на это предложение.

В то время мы, как и вообще громадное большинство социалистической молодежи, более сочувствовали федералистическим началам организации, и в споре, разделившем Интернационал на две ветви — централистическую и федералистическую35, держали сторону бакунистов, как и вообще были под обаянием личности Бакунина.

Ткачев явился к нам с программой якобинской и централистической, и так как он пользовался репутацией человека, признающего фикции полезными в революционном деле, а мы были против политики Нечаева 36, то после нескольких бесед с Петром Никитичем мы отказались от предлагаемого союза.

Между тем наши парижане познакомились, сошлись, а впоследствии слились с кружком кавказцев, в который входили Джабадари, Чикоидзе, Цицианов и некоторые другие. Несколько времени спустя сестра Лидия и Надежда Дмитриевна Субботина уехали в Россию для деятельности, остальные сошлись с революционером Фесенко, который передал им связи в Сербии; так как тогда мы смотрели на вещи с точки зрения интернациональной, то решено было непременно воспользоваться этими связями и послать в Сербию кого-нибудь из членов для агитации и основания социалистического органа с помощью местных сил. Выбор пал на меня. В это время я была уже почти свободна, так как муж мой возвратился в Россию, чтобы занять место секретаря окружного суда в Казани. Но так как я совсем не знала сербского языка и не могла себе представить, как при таком условии я буду действовать в Сербии, то настоятельно просила не посылать меня. Тогда для этой цели была избрана Мария Дмитриевна Субботина, уехавшая потом из Сербии прямо в Россию.

Под конец учебного года еще шесть человек решили бросить университет и приняться за деятельность в России. Но я все еще не решалась последовать примеру этих наиболее искренних лиц. Меня связывали еще не порванные семейные отношения и желание окончить курс; в последнем меня поддерживали просьбы матери, {127} очень огорченной тем, что Лидия оставила университет. Кроме того, уезжавшие женщины, члены группы, думали сдать в России экзамен на звание акушерок. Мне было хорошо известно, что необходимых для этого знаний они не имеют, и я не хотела шарлатанить. Окончив курсы, я думала сделаться такой же скромной фельдшерицей или акушеркой в деревне, как и они, но принести на помощь народу всю опытность и знания врача-хирурга. Так я осталась в Берне почти в полном одиночестве и пробыла за границей еще полтора года.

4. УРОК ЖИЗНИ

В это время в России уже происходили погромы социалистических кружков, и на Запад потянулась новая формация эмигрантов. В Женеве на вакатах мне приходилось встречаться со многими из них; некоторых я знала еще в Цюрихе, когда они учились вместе со мной, например Николая Жебунева и его жену. В Женеве же я познакомилась с Чубаровым, Ник. Морозовым, Саблиным, Судзиловским, позднее — с Клеменцом, Кравчинским, Иванчиным-Писаревым, Иваном Дебогорий-Мокриевичем, Пименом Энкуватовым и многими другими. Кроме русских были у меня знакомые и между иностранными выходцами, члены Коммуны: Pindy и Lefrancais; эмигрант Brousse — выдающийся по своей энергии деятель Интернационала; Guillaume * — редактор органа Юрской федерации37— и др.

Некоторые из русских навещали меня в Берне, и так как находили во мне сочувствие и денежную помощь, то многие кружки в России знали о моем существовании раньше моего приезда на родину. Многие возвратились в Россию на мои средства, например Чубаров (повешенный) с одним товарищем, Николай Морозов и Саблин (когда оба были арестованы на границе), а также Иван Мокриевич, Энкуватов и два их товарища. Кроме того, я поддерживала каких-то русских в Берлине и Лондоне. {128} В то время я сама располагала некоторыми средствами и, сокращая до минимума свои потребности, могла уделять немало окружающим; кроме того, старалась возбудить сочувствие к социалистам в других и побуждала их к пожертвованиям. Все это делало меня более или менее известной; кажется, с тех пор и явилось впоследствии ходячее в нашей среде мнение, что если нужны деньги, то надо обращаться ко мне. В самом деле, я никогда не могла переносить мысли, что хорошее или полезное дело может останавливаться из-за презренного металла, и если дело шло о сотнях, то выкапывала их хоть из-под земли.

Из эмигрантов более старшего возраста в Женеве жили писатель-публицист нечаевец Ткачев и его жена Дементьева, судившаяся, как и он, по процессу 1871 года 38. Мы, новое поколение, относились отрицательно к личности Нечаева и к приемам, к которым он прибегал при вербовке членов в свои кружки. Его теория — цель оправдывает средства — отталкивала нас, а убийство Иванова39 внушало ужас и отвращение. Отношение к Ткачеву как революционному деятелю, придерживавшемуся тех же приемов, было тоже отрицательное, но он был веселый и занимательный собеседник, очень живой и общительный, поэтому я часто заходила к ним.

В институте я слыла насмешницей и в Цюрихе отличалась тем же. Какие злые шутки я могла позволять себе, показывает следующая проказа. Летом 1874 года в Женеве среди нас вращался человек лет 50-ти, полковник Фалецкий. Из хвастовства он сообщал всем и каждому, что приехал за границу, чтоб переговорить с Лавровым об организации в России кассы помощи эмигрантам, устав которой он привез с собой. Когда наступило время возвращения на родину, полковник стал обнаруживать беспокойство: встречному и поперечному он высказывал опасение, как бы полиция не пронюхала об его миссии и не арестовала на границе. Заметив, что он трусит, я и Ткачев вздумали мистифицировать его. Мы написали подметное письмо, которое извещало Фалецкого, что ему угрожает опасность, что при переезде границы он будет арестован. Подроб-{129}ности будут ему сообщены дамой, которую он увидит на острове Жан-Жака Руссо. Она будет сидеть на садовой скамейке, и он узнает ее по зеленой вуали, закрывающей лицо. Затем мы отправились к сестре известного литератора Николадзе студентке Като, очень резвой девушке, и, посвятив ее в наш заговор, заручились ее согласием пойти в условный час на остров Руссо. Там в условном месте она должна была ждать Фалецкого и сказать ему, что один из ее знакомых, служащий в полицейском бюро иностранцев, сообщил ей, что в этом учреждении есть донос, по которому Фалецкий при возвращении в Россию должен быть арестован. Переговорив с Като Николадзе, мы отправились к дому, в котором квартировал Фалецкий, заглянули в окно его комнаты, расположенной в нижнем этаже, и, удостоверившись, что его нет дома, подбросили составленное нами письмо с подписью “Незнакомка”.

Затем все пошло как по маслу. Фалецкий, придя домой, нашел письмо и, страшно взволнованный, отправился на место таинственного свидания. Като обморочила его как нельзя лучше. Полковник был в отчаянии. Он побежал ко всем знакомым оповещать о своем несчастье и чуть не рвал на себе волосы: всего три месяца оставалось ему до получения пенсии! Теперь не видать ему ее как своих ушей. К чему после этого возвращаться в Россию? его ждет арест и, несомненно, ссылка. На старости лет без средств ему приходится сделаться эмигрантом.

Однако кто-то надоумил несчастного отправиться к Элпидину, старейшему среди эмигрантов, и посоветоваться с ним, что делать. Элпидин, уже много лет живший в Женеве и имевший связи с женевской администрацией, принял участие в соотечественнике. Он сам страдал шпиономанией: уверяли, что после нескольких лет счастливого супружества он усомнился даже в собственной жене и наводил справки о ее политической благонадежности. Он был опытен в делах шпионажа и легко разоблачил даму под вуалью. Мне и Ткачеву пришлось пожать то, что мы посеяли. Когда Фалецкий и вся остальная публика узнали, что все происшедшее было одной мистификацией, и мы услыхали, какое дей-{130}ствие на Фалецкого имела наша проказа, я отправилась к нему. Я увидела его таким униженным и жалким от сознания обнаруженной им трусости, что мне стало больно и стыдно. Я чистосердечно покаялась и просила у старика прощения, которое и получила без труда, но с той поры уже закаялась подобным образом вышучивать людей.

5. ОТЪЕЗД В РОССИЮ

Тем временем в России кружок наш действовал на всех парах. Его организация выработала стройный план, как можно судить по программе, читанной на “процессе 50-ти”. Численность его в действительности была не более 20—25 человек. Он имел свой орган — газету “Работник” 40, издававшуюся за границей. Имея задачей образование среди народа социалистического меньшинства путем мирной пропаганды, организация признавала и агитацию, необходимость поддержания и возбуждения частных бунтов, не дожидаясь общего и победоносного взрыва. План самой организации оставался чисто федералистическим, без всякой иерархии и подчинения групп одного разряда другим; форма, в которой должен был действовать интеллигент, была обязательно рабочая, демократическая. Организация избрала сферой своей деятельности среду фабричных рабочих как более развитых и вместе с тем не порвавших связи с деревней, проводником идей в которую они могли стать весьма легко, возвращаясь на летние работы домой, в крестьянство; на этом и был основан план пропаганды устной и литературной. Члены организации расселились по фабричным центрам: одни поступили на фабрики в Москве, другие сделались ткачами в Иваново-Вознесенске, третьи работали на свеклосахарных заводах в Киеве, четвертые поселились в Туле. Но к осени 1875 года вся организация погибла: все члены, лица, близко стоявшие к ним, и много рабочих были заключены в тюрьмы. Но и после этого кое-что оставалось и думало продолжать начатое. {131}

Тогда вспомнили о том, что за границей имеются члены той же организации, давшие обет быть “всем за одного и каждому за всех”. Мне и Доротее Аптекман Марк Натансон передал просьбу о приезде в Москву для упорядочения и поддержания дел кружка. Я сказала бы ложь, если бы не упомянула о той борьбе, которую мне пришлось испытать, прежде чем решиться на этот шаг. Муж уже не был мне помехой, так как еще весной я написала ему, что отказываюсь от его денежной помощи и прошу прекратить со мной все сношения. Но медицина, диплом? До окончания курса оставалось каких-нибудь полгода; я уже обдумывала тему для докторской диссертации, к которой должна была приступить через два-три месяца. Надежды матери, ожидания знакомых и родных, смотревших на достижение ученого звания как на блестящий и тяжелый подвиг, самолюбие, тщеславие! Все это приходилось разбить собственными руками, когда цель эта уже перед глазами. Когда я проанализировала как эту сторону, так и другую, где были друзья, отдавшиеся делу беззаветно, всей душой, люди, пренебрегшие теми же чувствами, теми же благами и не уступившие ни эгоизму родных, ни личному самолюбию; когда я вспомнила, что эти люди томятся в тюрьме и уже испытывают тяжелую долю, к которой мы вместе мысленно приготовляли себя, подумала о том, что в настоящий момент уже обладаю знаниями, необходимыми для врача, и мне недостает лишь официального ярлыка на это звание, и что лица, знающие положение дел, говорят, что я нужна, нужна именно теперь, и буду полезна для того дела, к которому готовила себя,— я решила ехать, чтобы мое слово не расходилось с делом. Решение мое было обдуманно и твердо, так что потом ни разу во все время я не посмотрела с сожалением назад. В декабре 1875 года я выехала из Швейцарии, унося навсегда светлое воспоминание о годах, которые дали мне научные знания, друзей, и цель, столь возвышенную, что все жертвы казались перед ней ничтожными.

В то самое время, как я ехала в Россию, моя мать собиралась приехать в Швейцарию для поправления здоровья, сильно подорванного арестом Лидии. Я яви-{132}лась к ней без предупреждения и едва застала в Петербурге. Нечего и говорить, как тяжел был для нее этот новый удар. Через несколько дней она выехала, взяв с собою моих сестер Ольгу и Евгению, уже кончившую гимназию. Для последней эта поездка не была бесследной: за границей она познакомилась с некоторыми эмигрантами — Иванчиным-Писаревым, Лешерн и другими, и по возвращении в Россию в ее развитии я заметила значительную перемену.

После отъезда матери я поселилась в Москве, где был центр погибшей организации. Для того чтобы не навлечь на себя и новых товарищей полицейского надзора, мне пришлось отказаться от свиданий с сестрой Лидией, которая содержалась в одной из полицейских {133} частей г. Москвы. Я легко примирилась с этим, так как приехала не ради нее; я была полна надежд и уверенности, что общественное дело предъявит такие широкие требования на мои умственные и нравственные силы, что элемент личный будет совершенно вытеснен из моей жизни. Меня ждало разочарование, самое горькое: товарищи, привлеченные к деятельности наряду со мной, составляли группу необъединенную, недисциплинированную, без всякого опыта и общего плана действий; лучшие, более опытные — Василий Ивановский и Ионов — скоро были арестованы; окружающая молодежь не имела ни малейшей подготовки; рабочие, с которыми приходилось встречаться, были развращены и бессовестно тянули от нас деньги. Вместо широкого плодотворного дела в руках были какие-то обрывки без системы и связи; я никак не могла ориентироваться среди этого хаоса.

На меня были возложены сношения с товарищами в тюрьмах. Целые дни я проводила за шифровкою писем, а по вечерам отправлялась в грязные трактиры, чтобы видеться с какими-то темными личностями, или на бульвары и в мрачные московские переулки для свиданий с жандармами и городовыми. Отвратительно было видеть этих людей, готовых каждую минуту продать и ту и другую сторону. Мы замышляли несколько побегов *, но, кроме значительных затрат, в результате не вышло ничего. К этому же времени относится процесс жандармского унтер-офицера Буханова, приговоренного к арестантским ротам за то, что он хотел вывести из места заключения Цицианова и Джабадари.

Надо всем этим тяжелым гнетом лежало общее положение дел революционной партии: все кружки к этому времени были разбиты правительственными преследованиями; судя по докладу министра юстиции гр. Палена, около 800 лиц было привлечено к следствию; количество лиц, подвергнутых кратковременному аресту и обыскам, было много больше; точно моровая язва прошла по известному слою общества — каждый потерял друга или родственника; масса семейств испыты-{134}вала горе; но все эти тревоги были ничто перед тем нравственным потрясением, которое принесла с собой неудача пропагандистского движения: у многих надежды рухнули; программа, казавшаяся столь осуществимой, не привела к ожидаемым результатам; вера в правильность постановки дела и в свои собственные силы поколебалась; чем сильнее был энтузиазм лиц, шедших в народ для пропаганды, тем более горько было разочарование. Старое было разбито, но новые взгляды еще не выработались.

Напрасно отдельные лица старались сплотить разрозненные ряды — они тотчас распадались, так как основания были прежние и действовать думали по рутине. Самому талантливому, Марку Андреевичу Натансону, удалось слить уцелевших чайковцев41 с лавристами (кружком, наиболее близким к Лаврову, поддерживавшим “Вперед” деньгами и литературным материалом); но через месяц новое общество распалось. К этому времени относится работа в кузнице (в Псковской губернии) А. Соловьева, Ю. Богдановича и других в имении брата последнего. Позднее группа пропагандистов в Нижегородской губернии на хуторе И. Линева — Дж. Филипса (А. Квятковский, Ек. Вышинская, Н. Кржеминский), едва основавшись, должна была разбежаться: полицейский надзор так обострился и было возбуждено такое недоверие ко всякому пришлому элементу, что удержаться в деревне было невозможно. После этих попыток инициатива исчезла.

Лично я была в таком настроении, что думала: лучше бы умереть. Из всех знакомых этого периода я могу с любовью остановиться на одном нелегальном лавристе, Антоне Таксисе. Он поддержал меня в самые тяжелые минуты и внушил некоторые принципы, с тех пор не покидавшие меня. Он указал мне некоторые причины неудачи революционного движения; как настоящий лаврист, он видел беду не в постановке дела, слишком теоретичной, а в неподготовленности, непрактичности и неумелости деятелей; он глубоко верил в будущее революционного дела и на современное состояние смотрел как на скоропреходящий момент, неизбежный в движении, только что начавшемся. Кроме того, он {135} постоянно твердил мне, что для дела нужны не порывы, а терпеливая и кропотливая работа; что результаты этой поистине черной работы могут быть ничтожны, но мы должны быть к этому готовы и не отчаиваться, так как каждая новая идея лишь медленно воплощается в жизнь и при известных исторических условиях каждый делает лишь то, что он может сделать. Он же поддержал меня в желании оставить Москву, поселиться в деревне и самой увидеть, что за сфинкс народ.

Весной я нашла человека, взявшего на себя мои обязанности, и я уехала в Ярославль. По совету одного практичного человека я скрыла свое пребывание за границей и университетские занятия — это считалось неблагонадежным — и стала посещать Ярославскую земскую больницу. Через полтора месяца я держала экзамен на фельдшерицу при врачебной управе. По выражению инспектора врачебной управы, я отвечала, как студент, а латынь знала лучше его; в дипломе было сказано, что я сдала экзамен блестящим образом, но мне пришлось не раз прикусить язык, чтобы не пуститься в слишком научные рассуждения.

Из Ярославля я отправилась в Казань, чтобы покончить мои семейные дела, так как муж и я думали развестись формальным порядком. Через несколько месяцев этот развод состоялся, и я приняла свою прежнюю фамилию. По возвращении в Петербург я сдала экзамен при Медико-хирургической академии на звание акушерки. К ноябрю 1876 года все мои житейские расчеты были кончены. Над прошлым был бесповоротно поставлен крест. И с 24 лет моя жизнь связана исключительно с судьбами русской революционной партии. {136}

Глава пятая
1. ПРОГРАММА НАРОДНИКОВ

 До конца 1876 года русская революционная партия разделялась на две большие ветви: пропагандистов и бунтарей. Первые преобладали на севере, вторые — на юге. В то время как одни придерживались в большей или меньшей степени взглядов журнала “Вперед”, другие исповедовали революционный катехизис Бакунина. И те и другие сходились в одном: в признании единственной деятельностью деятельность в народе. Но характер этой деятельности понимался обеими фракциями различно. Пропагандисты смотрели на народ, как на белый лист бумаги, на котором они должны начертать социалистические письмена; они хотели поднять массу нравственно и умственно до уровня своих собственных понятий и образовать из среды народа такое сплоченное и сознательное меньшинство, которое вполне обеспечивало бы в случае стихийного или подготовленного организацией движения проведение в жизнь социалистических принципов и идеалов. Для этого требовалось, конечно, немало труда и усилий, а также и собственной подготовки. Бунтари, напротив, не только не думали учить народ, но находили, что нам самим у него надо поучиться; они утверждали, что народ — социалист по своему положению и вполне готов к социальной революции; он ненавидит существующий строй и, собственно говоря, никогда не перестает протестовать против него; сопротивляясь то пассивно, то активно, он постоянно бунтует. Объединить и слить в один общий поток все эти отдельные протесты и мелкие возмущения — вот задача интеллигенции. Агитация, всевозможные тенденциозные слухи, разбойничество и самозванщина — вот средства, пригодные для революционера. Никому не известен час народного возмездия, но, когда в народе накопилось много горючего материала, маленькая искра {137} легко превращается в пламя, а это последнее — в необъятный пожар. Современное положение крестьян таково, что недостает только искры; этой искрой будет интеллигенция. Когда народ восстанет, движение будет беспорядочно и хаотично, но народный разум выведет народ из хаоса, и он сумеет устроиться на новых и справедливых началах.

При такой программе не требовалось даже особенной организации и дисциплины среди деятелей, и так как народ повсюду готов к восстанию, то не нужно намечать и определенного места для него: где бы ни сверкнула первая искра, огонь все равно разольется повсюду.

В противоположность югу на севере вопрос об организации был одним из самых серьезных вопросов, и удовлетворительное решение его оказало громадные услуги революционному делу, так как обеспечивало преемственность, накопление опыта и постепенную выработку высшего типа организации. В самом деле, южане исчезли, не оставив на месте никакой традиции, их родословное дерево прервалось; как каракозовцы42, нечаевцы, долгушинцы 43, они были вырваны с корнем; отдельные, очень немногие уцелевшие личности если и были, то приставали к новым группам и вполне поглощались ими. А на севере благодаря большой организованности существовала преемственность революционных групп: чайковцы — последняя группа, носившая имя отдельного лица,— положили в 1876 году начало обществу “Земля и воля”, а из него в 1879 году образовалась партия “Народная воля”.

Но как бы то ни было, и пропагандисты, и бунтари в своей практической деятельности в народе потерпели фиаско, т. е. как в самом народе, так и в политических условиях страны встретили неожиданные и непреодолимые препятствия к осуществлению своей программы, как в то время они понимали ее. Людей, готовых продолжать революционную работу, пристать к определенному плану действий, было, однако, довольно много. Несмотря на все аресты, более опытные из них приступили к оценке прошлого, к выработке новых начал революционной практики. {138}

Осенью 1876 года в Петербурге три чайковца — Юрий Николаевич Богданович, Александр Иванович Писарев и Н. Драго — начали разрабатывать принципы революционной деятельности в народе, положив в основу новой программы как свой личный, так и весь общественный опыт предшествующего времени со всеми его надеждами и неудачами. В то же время независимо от них другие революционные группы, во главе которых стоял старейший чайковец М. Натансон, имевший большие революционные связи, разрабатывали в Петербурге те же вопросы и пришли к тождественным выводам *. Результатом всех этих трудов была программа, известная впоследствии под именем “народнической” **. Она вошла целиком в программу общества “Земля и воля”, а позднее — частью и в “Народную волю” 45.

В основание этой программы легла мысль, что русский народ, как и всякий другой, находящийся на известной ступени исторического развития, имеет свое самобытное миросозерцание, соответствующее уровню нравственных и умственных понятий, которые могли в нем выработаться при условиях, среди которых он жил. В народное мировоззрение входят как часть известные отношения народа к вопросам, как политическим, так и экономическим. При обыкновенном течении жизни без изменения учреждений, окружающих народную жизнь, переформировать раз установившиеся взгляды его на эти вопросы — вещь крайне трудная. Поэтому необходимо сделать попытку при революционной деятельности в народе отправляться от присущих ему в данный момент отношений, стремлений и желаний и на своем знамени выставить уже самим народом сознанные идеалы. Таким идеалом в области экономической является земля и трудовое начало как основание права собственности. Относительно земли народ никак не может и не хочет примириться с мыслью, что она может принадлежать кому-нибудь кроме него, ее сеятеля и ревнителя; он смотрит на нее, как на дар божий, которым должен пользоваться лишь трудящийся над нею; на современ-{139}ное же положение земельной собственности — как на временное пленение его поительницы и кормилицы; но рано или поздно эта земля вся отойдет к нему.

На этой земле народ живет по своим исконным обычаям — общиной; с ней он ни разу не расставался вовсе свое тысячелетнее существование, ее же он придерживается с традиционным уважением и теперь. Отобрание всей земли в пользу общины — вот народный идеал, вполне совпадающий с основным требованием социалистического учения. На нем следует остановиться, во имя его начинать борьбу.

Но взгляды народа на государственную власть, на ее выразителя — царя? Как быть с его упованиями на государя как на защитника, покровителя и источник всех благ?

Разбить веру в царя возможно лишь путем фактических доказательств, что царь не стоит на страже его интересов и не приклоняет уха своего к народным жалобам и стонам. Одним из средств для достижения этой цели может служить систематическая организация ходоков от волостей, уездов и целых губерний к царю с изложением народных нужд и желаний. Судьба подобных челобитчиков известна: одни ссылаются в далекие губернии, другие подвергаются аресту, третьи возвращаются на родину по этапу. Горький опыт покажет народу, что ждать от царя нечего и что приходится надеяться лишь на свои силы в деле добывания лучшего будущего. Но, чтобы поднять дух народа и его способность к защите своих интересов, нужна известная система действия со стороны революционеров. Живя среди народа в форме, не насилующей резко привычек и слабостей культурного человека, но тем не менее близкой к народу, форме полуинтеллигентной, если можно так выразиться (волостного писаря, бухгалтера ссудо-сберегательной кассы, фельдшера, мелкого торговца и т. п.), революционеры должны пользоваться всеми случаями и сторонами крестьянской жизни, которые дают повод оказать поддержку идее справедливости или возможность помочь личности и обществу в защите ими своих интересов или достоинства. Становясь в положение, близко соприкасающееся с повседневными интересами {140} народа, каково, например, положение волостного писаря, революционер должен влиять на волостной суд, изгоняя из него водку и подкуп и делая его настоящим судом народной совести; он должен поднять значение мирской сходки и волостного суда, делая их действительным выражением общественного мнения, а не игрушкой разных сельских проходимцев; он должен оттирать от общественных дел кулаков и мироедов и поднимать значение деревенской голытьбы; возбуждать и поддерживать тяжбы с помещиками, кулаками, с казенными учреждениями, везде, где возможно, настаивать на защите крестьянами их прав и домогательств — словом, развивать в крестьянстве дух самоуважения и протеста; вместе с тем высматривать энергичных людей, вожаков, которые особенно горячо относятся к интересам мира; сплачивать и соединять их в группы, чтобы на них опереться в борьбе, которая, начинаясь с легального протеста, должна вступить наконец на путь чисто революционный.

Эти основные начала были предложены на рассмотрение сходок. На сходки приглашались по выбору люди, чем-нибудь себя проявившие, многие нелегальные. Программа деятельности в народе была одобрена единодушно, но к ней были сделаны новые и весьма важные добавления, носившие в себе зародыш будущего. Во-первых, было предложено избрать для деятельности в народе определенный район, который по своим традициям был бы наиболее революционным и где аграрный вопрос наиболее обострен; такой местностью было названо Нижнее Поволжье. Когда на революционном знамени ставились уже существующие народные требования, то не было необходимости раскидываться по всей России; достаточно было довести до восстания одну местность, чтобы остальные, проникнутые теми же желаниями и стремлениями, примкнули к движению, выставляющему общенародный идеал. Во-вторых, на этих сходках было впервые указано, что никакому восстанию не будет обеспечен успех, если часть революционных сил не будет направлена на борьбу с правительством и подготовление такого удара в центре в момент восстания в провинции, который {141} привел бы государственный механизм в замешательство, в расстройство и тем дал бы возможность народному движению окрепнуть и разрастись. Тогда же заговорили о возможности посредством динамита взорвать Зимний дворец и похоронить под его развалинами всю царскую фамилию. Обе эти поправки были единодушно одобрены присутствующими. Кроме того, тогда же было решено защищать оружием честь и достоинство товарищей и обуздывать ударами кинжала произвол слишком рьяных правительственных агентов. Этот акт революционного правосудия был окрещен не совсем удачным названием — дезорганизация правительства. Первым человеком, который должен был поплатиться за свой карьеризм и беспощадное притеснение арестованных, был прокурор Желиховский. Он остался, однако, жив, хотя и не получил отличия за созданный им “процесс-монстр”46, по которому значительный процент обвиняемых погиб от чахотки, самоубийства и умопомешательства во время более чем трехлетнего предварительного заключения.

2. ОБЩЕСТВО "ЗЕМЛЯ И ВОЛЯ"

 Нарождавшаяся революционная организация не была построена на федеративном принципе; уже тогда были положены основы централизма, хотя еще довольно слабого; в обсуждении программы участвовало человек 30—40, а когда начали считать лиц, которые могли быть тотчас привлечены к ней, вышло 120 душ. К сожалению, когда зашел вопрос о том, чем следует руководиться в деле привлечения новых членов, вышло разногласие: одни, из которых большинство побывало в группах, связанных узами самой тесной дружбы и симпатии, стояли за то, что глубокое взаимное доверие, близкое знакомство и взаимная симпатия должны быть непременным условием всякой организации; другие утверждали, что организация, построенная на таких началах, будет прочна, но тесна и никогда не примет таких обширных размеров, как {142} в том случае, когда одной деловитости человека, его доказанной полезности и честности будет достаточно для принятия в члены. Этот вопрос так и не привел к соглашению: образовались две группы, вначале почти равные. Одной, основанной на новом начале, суждено было процветать и расширяться — это было общество “Земля и воля”. Другой же пришлось все умаляться. С величайшим сожалением приходится сказать, что в этой второй группе была и я.

При организации осенью 1876 года общества “Земля и воля” главным деятелем и руководителем являлся несравненный агитатор, возвратившийся из административной ссылки, бывший чайковец, умный и энергичный Марк Андреевич Натансон. Название общества, как он сам тогда же мне объяснил, было принято в память общества “Земля и воля”, существовавшего в 60-х годах *. В первоначальный состав “Земли и воли” кроме самого Натансона вошли: его жена Ольга, Оболешев, Адриан Михайлов, Александр Михайлов, Боголюбов, Трощанский, Плеханов, Баранников и многие другие; в другую группу того же направления входили: Юрий Ник. Богданович, Писарев, нечаевец Пимен Энкуватов, Мария Лешерн, Веймар, Грибоедов, М. Субботина, Драго, А. Корнилова, я и др. В противоположность прежним программам новая распространяла сферу деятельности своих сторонников на все слои общества, указывала на необходимость проникать в войско, администрацию, земство, в среду лиц либеральных профессий для привлечения этих элементов к борьбе с правительством и возбуждения их ко всякого рода протестам и заявлениям неудовольствия на правительственные меры. Эта политика, начавшаяся неудавшейся демонстрацией у Исаакиевского собора и казанской демонстрацией 6 декабря, после некоторого перерыва продолжалась {143} в виде похорон Подлевского, умершего в доме предварительного заключения, возбуждения стачек на фабрике Шау и Новой бумагопрядильне47, в виде шествия рабочих к Аничкову дворцу для обращения к наследнику с просьбой встать на защиту интересов рабочих против эксплуатации фабрикантов, в виде требования высшими учебными заведениями Петербурга корпоративных прав, проекта студентов Медико-хирургической академии подать наследнику петицию о даровании конституции и т. д. Все эти и подобные факты должны были поддерживать в обществе возбужденное состояние, недовольство и внушать беспокойство властям. Казанская демонстрация была затеяна именно с этой целью; она должна была после беспримерной экспедиции шефа жандармов сделать вызов правительству и среди всеобщего затишья своей дерзостью поразить противников и ободрить сторонников. И этой цели она, конечно, достигла. Неудовольствие против нее явилось лишь в некоторых кружках молодежи в Петербурге, которые считали, что организаторы демонстрации употребили публику как орудие для своей цели. Но это была неправда уже по одному тому, что члены организации, и в числе их М. Натансон, присутствовали на демонстрации и не поплатились за нее лишь по обстоятельствам чисто случайным. Так и моя политическая карьера чуть не кончилась участием в этой демонстрации.

После речи Плеханова, когда поднятый над толпой молодой рабочий Яков Потапов развернул красное знамя с девизом нового общества “Земля и воля”, городовые подняли свист, и демонстранты поспешили рассыпаться. Я с сестрой Евгенией и Яковом Потаповым, которого мы пригласили обедать, пошли по Невскому. Мы были все трое так неопытны, что и не подумали об опасности для Потапова, которого легко могли проследить благодаря его нагольному полушубку. Так оно и вышло: у Б. Садовой два шпиона, вероятно давно шедшие за нами, внезапно набросились на Потапова и схватили его за руки. Они так занялись им, что не обратили никакого внимания на нас; мы взяли извозчика и уехали, но в обвинительном акте было сказано, что {144} Потапов шел под прикрытием двух барышень в серых шапочках. Эти серые шапочки были я и Евгения.

Первоначальной мыслью членов “Земли и воли”, организовавших эту демонстрацию, был созыв возможно большего числа фабричных рабочих и произнесение на площади речи, изображающей бедственное положение и бесправие их в борьбе с хозяевами, после чего должно было быть выставлено знамя “Земли и воли” как девиз будущего. Но бывший накануне николина дня праздник помешал этому созыву; рабочие разбрелись по домам, на демонстрацию явилась главным образом учащаяся молодежь, а речь, произнесенная Плехановым об участи Чернышевского и о политических преследованиях, была экспромтом. Полицейские и дворники избили и захватили 35 человек, которые были преданы суду. Такой финал для пострадавших, их друзей и знакомых, конечно, не был утешителен, потому что уличная расправа была дикая и суд беспримерно жестокий; кроме того, многие из подсудимых были люди, далеко стоявшие от дела и явившиеся на демонстрацию, как на зрелище. Если была какая-нибудь вина со стороны организаторов, так та, что они предоставляли каждому самому взвесить, какие последствия могут иметь уличные беспорядки в столице.

Во всяком случае дело было сделано: 6 декабря новое знамя водружено и новая организация открыла свои действия.

После казанской демонстрации часть членов “Земли и воли” осталась в городе, в центре России, другая отправилась в Саратовскую и Астраханскую губернии. Наш кружок, прозванный сепаратистами, избрал районом своей деятельности Самарскую губернию, куда весной 1877 года отправились Писарев, Богданович, Лешерн, московский рабочий Грязнов, а позднее — моя сестра Евгения и я. Александр Константинович Соловьев, друг Богдановича, уже находился в Самаре и там присоединился к нашему кружку; кроме того, было еще несколько лиц, близких кружку, частью местных, частью приезжих. Два наших члена уехали в Одессу, где Пимен Энкуватов умер трагической смертью — от руки близнеца-брата, а Драго отстал от революционной {145} деятельности. Остальные остались в Петербурге, некоторые были потом сосланы административно и по суду, другие же никакой энергии и организаторской способности не выказывали, и скоро связь с ними, постепенно слабея, порвалась совсем.

Так как мы не имели никаких знакомых в Самаре, то я осталась в Петербурге до тех пор, пока друзья не завели связей, давших возможность им самим устроиться в качестве волостных писарей, а мне занять место фельдшерицы, что было возможно лишь при рекомендации какого-нибудь местного земского врача, так как земство боялось взять фельдшерицу из Петербурга; вследствие этого я пробыла в Петербурге до августа 1877 года.

За это время перед обществом прошел целый ряд политических процессов: дело по поводу демонстрации на Казанской площади, “процесс 50-ти”, процесс Заславского, Голубевых 48 и др. Эти процессы вызвали общее внимание: первый из них возбудил в либеральных слоях негодование строгостью наказаний, иногда при полном отсутствии улик, так как было общеизвестным фактом, что дворники хватали на улице кого попало; суд пародировали в форме горбуновского рассказа. Второй процесс возбудил общую симпатию. Самоотверженность женщин, бросивших привилегированное положение для тяжелого труда на фабриках, чистота их убеждений, их стойкость возбуждали восхищение; их нравственный облик надолго запечатлелся в душах многих; некоторые смотрели на их деятельность как на святой подвиг. Речи Софьи Илларионовны Бардиной и рабочего Петра Алексеева49 читались с восторгом среди интеллигенции и рабочих. Партия, разбитая в своих начинаниях, приобретала нравственный авторитет и ореол мученичества за свои убеждения. Если что и говорило не за социалистов, так то, что они идеалисты, но это-то и ставило их выше толпы. Словом, результат процессов, общее впечатление, которое они производили, было таково, что могло только возбуждать стремление новых лиц идти по следам осуждаемых на каторгу, на поселение, но никоим образом не отвращать от опасного пути; так самая гибель социалистов способствовала росту {146} движения. Впоследствии, при “процессе 193-х”50, казалось, и правительство готово было сделать шаг назад: приговор Особого присутствия Сената был таков, что громадное большинство обвиняемых возвращалось к жизни; к несчастью, нельзя было возвратить жизнь безвременно и невинно погибшим в тюрьмах. Во всяком случае правительство позднее поняло, что результаты суда не в его пользу; отсюда целый ряд мер, уничтожавших гласность судопроизводства. Сначала перестают допускать на политические процессы постороннюю публику, потом перестают печатать отчеты по процессам в газетах, помещая в них лишь обвинительный акт и приговор суда. Затем в газетах появляются лишь краткие реляции: совершено такое-то покушение, схвачено столько-то злодеев, такого-то числа они преданы суду, такого-то повешены, а некоторые повешены даже и без всякого объявления (Легкий в Сибири). Наконец, чтобы не напоминать обществу о революционерах, и казнить их велено втихомолку: не на площади среди народа в поучение ему, а за стенами тюрьмы.

3. КАБЛИЦ

Оставаясь в Петербурге и оказывая в это время возможную помощь заключенным, я не прерывала самого живого общения с членами общества “Земля и воля”, которые уже пользовались тогда типографией и печатали разные мелкие вещи, как речи Бардиной, Петра Алексеева и т. п. Я имела доступ на общественную квартиру землевольцев; многие из них собирались у меня. Это были Лизогуб, Зунделевич, Ольга Натансон, Оболешев, Баранников, Валериан Осинский и другие.

В числе посетителей был Каблиц, о котором стоит упомянуть, так как его имя связано с введением в борьбу динамита. В революционной литературе я не встречала указаний относительно того, когда и у кого явилась мысль о применении в революционной борьбе динамита. Между тем эта мысль имеет свою историю. {147} Применение динамита в промышленной и военной технике, конечно, было давно известно многим, но инициатива обратиться к динамиту как оружию против самодержавия принадлежит, насколько я знаю, бунтарям-южанам, и не только мысль, возникшая у них еще в 1873—1874 годах, но и в практических попытках применить его против Александра II южане были первыми пионерами, задумав взрыв в Николаеве, что стоило жизни Виттенбергу и Логовенко. Что касается севера, о котором я более осведомлена, то среди землевольцев в 1876—1877 годах горячим пропагандистом применения динамита являлся Каблиц, в литературе известный под псевдонимом Юзова, а среди нас носивший прозвище “Око”, потому что он имел лишь один глаз: другой он носил искусственный.

В 1876 году Каблиц был нелегальным — его разыскивали по “делу 193-х”, и он скрывался, проживая в Петербурге под чужим именем. Прежним местом его деятельности был Киев; там он учился в университете, имел сначала свой собственный кружок, а потом присоединился к “Киевской коммуне”51. В тот период страстных споров между пропагандистами в духе Лаврова и бунтарями, последователями Бакунина, Каблиц выступал как горячий сторонник последнего и на сходках побивал мирных лавристов, рекомендуя вспышки, мятежи и бунты как наилучшее средство вызвать социальную революцию. С этими взглядами он переехал в Петербург, где я познакомилась с ним в первый период существования общества “Земля и воля”, когда литературная карьера Юзова только начиналась и он был более известен своими выступлениями на собраниях молодежи, чем как участник в прессе.

В то время полицейские нравы были еще патриархальные, и на Петербургской стороне в небольших домиках, во флигелях во дворе, на студенческих квартирах происходили многолюдные сходки. Тесной толпой все стояли в страшной духоте, слушая ораторов, сражавшихся между собой. Окруженный кольцом внимательной аудитории, Каблиц, хотя нелегальный и разыскиваемый, чувствовал себя в этой дружественной атмосфере в полной безопасности и с энергией развивал {148} свою любимую идею революционизирования народа путем упражнения его в революционном чувстве на всякого рода столкновениях, протестах и восстаниях*. Говоря об этом, он ссылался на Спенсера и цитировал его взгляды на то значение, которое имеет упражнение на развитие и отправление органов. Аргументация Каблица была, вообще говоря, сухая, академическая, и нельзя сказать, чтоб очень убедительная. Как оратор он не производил впечатления: его голос, небогатый регистром и бедный интонациями, был совершенно лишен музыкальности, а наружность тоже не способствовала успеху. Это был сухопарый блондин с лицом бесцветным, сухим и узким, с небольшой русой бородой клином и невыразительными серыми глазами за золотыми очками. В общем, сухарь и по типу скорее немец, чем русский. Однако его речь была логическая, обдуманная, говорил он легко и как полемист отличался быстрыми репликами. При встречах, в частной беседе, мне кажется, он был интереснее; как человек неглупый и начитанный, он имел достаточно ресурсов для этого.

Кроме уже упомянутого конька другим увлечением Каблица были раскол и сектантство53. Со статьями о них он выступал позднее и в литературе, а в беседах часто останавливался на этих явлениях русской жизни и настаивал на революционном значении их как протесте против существующего государственного строя.

Среди землевольцев Око считался своим человеком, но до известного предела. Ни в выработке программы “Земли и воли”, ни тем более в обсуждениях устава общества, распределении работы между членами и т. п. никакого участия он не принимал, и в члены общества его не приглашали, так как моральным авторитетом он не пользовался. Но он постоянно вращался среди нас и имел доступ на одну из общественных квартир, на которую пускали с разбором, потому что она была постоянным местом наших сборищ. На этой квартире обсуждались исключительно теоретические вопросы, а практические начинания вершились на Бассейной, где заседал Натансон и всегда можно было застать кого-{149}нибудь из лиц, стоявших близко к организации: Харизоменова, Тищенко, Преображенского, Плеханова, Сергеева, Ал. Михайлова и др. Даже люди испытанные, как Клеменц и Иванчин-Писарев, не знали адресов этих квартир и в случае нужды не могли без затруднения найти землевольцев.

Однажды как-то в разговоре, когда сошлись Писарев, Клеменц, я и еще кто-то, Клеменц в юмористическом духе изображал эту невозможность добраться до хорошо законспирированных товарищей.

“Это какие-то пещерные люди, — говорил он с обычной насмешливой улыбкой, — троглодиты, скрывающиеся в недоступных расщелинах и скрытых пещерах”. Сравнение это понравилось и стало повторяться; отсюда и пошло потом шутливое прозвище “троглодиты”, а позднейшие “историки” превратили шутку в серьезное название “Общество троглодитов”.

В одну из пещер этих “троглодитов”, в центре города, где-то близ Чернышева моста, часто заходил Каблиц и был там главным оратором и собеседником. В разговорах и обсуждениях тут не раз поднимался вопрос о “центральном ударе”, о котором говорилось в программе “Земли и воли”, и Каблиц при каждом удобном случае возвращался к нему. Под “центральным ударом”, как было сказано, разумелся такой крупный факт, который, направляясь на главу государственной власти, парализовал бы центральное правительство и обеспечивал успех первого взрыва революционного движения. Разумелось истребление царя, и если возможно, то и всей императорской семьи, и не кто иной, как Каблиц, постоянно указывал на динамит как на средство, наиболее подходящее для этой цели.

Тогда же от землевольцев мне стало известно, что Каблиц ездил в начале 70-х годов по поручению южан в Англию со специальной целью изучить приготовление динамита и ознакомиться с фабричным производством его. Однако они добавляли при этом, что поездка только скомпрометировала Каблица: из нее ничего не вышло, были истрачены деньги — вот и все. Каблиц ничего не изучил, приготовлению и употреблению динамита не научился, так что позднее, когда в 1879 году {150} революционная партия в лице “Народной воли” перешла от слов к делу, то оно повелось совершенно самостоятельно другими людьми путем опытов и изысканий, кроме идеи, не имевших ничего общего с прошлым. Но в то время — время первых шагов “Земли и воли” — мы были так далеки от осуществления “центрального удара”, вполне зависящего от движения народных масс, что о практической работе по динамиту не было и не могло быть речи. Все же часто повторяемая мысль о динамите как могучем средстве борьбы западала и врезывалась в умы. О разрушительной силе его еще в 1873—1874 годах слышали самые широкие круги: вся Европа была тогда потрясена загадочными катастрофами, которые стоили многих жизней и происходили с кораблями в открытом море по выходе их из гаваней Голландии. Разоблачения показали, что судовладельцы страховали ветхие, негодные корабли и с помощью часового механизма взрывали их динамитом.

С упорством настаивая на употреблении динамита, Каблиц строил и планы, как выполнить цареубийство. Но то, что по этому поводу говорилось тогда серьезно, не возбуждая возражений, позднее, когда динамит действительно стал применяться “Народной волей”, оказалось просто смешным. Каблиц думал, что динамит (о нитроглицерине, о запалах никогда не упоминалось) взрывается от простого сотрясения. Так, для взрыва Аничкова или Зимнего дворца, когда там соберется царская семья, он считал достаточным, чтобы ко дворцу подвезли воз, нагруженный динамитом, и просто-напросто опрокинули его на землю.

От этого примитивного построения какую длинную эволюцию приспособлений, опытов и усовершенствований пришлось пройти этой идее до тех изящных, тонких снарядов, которые для 1 марта 1881 года изобрели члены “Народной воли” Исаев и Кибальчич!

А Каблиц, этот теоретический фанатик динамита, легализовавшись при Лорис-Меликове в 1880 году, к 1 марта уж совершенно отошел от движения и повернул вправо вплоть до монархизма, как я читала где-то. {151}

4. ПЕРВЫЕ ШАГИ

Весной 1877 года в Петербурге был арестован глава организации М. Натансон, а летом в связи с этим арестом землевольцами был убит предатель-рабочий Шарашкин. В доме предварительного заключения 13 июля произошла возмутительная история: градоначальник Трепов подверг телесному наказанию Емельянова, который под именем Боголюбова был лишен всех прав состояния за участие в казанской демонстрации. Это событие имело потрясающее действие: все заговорили о мщении насильнику, но лишь полгода спустя, после приготовлений, бесплодно начатых южанами, приехавшими в Петербург с целью покушения на жизнь Трепова, этот мститель явился в лице Веры Засулич.

Когда раздался выстрел Веры Засулич, я была уже в самарских степях и только издали могла рукоплескать ее героическому поступку, от души пожалев, что вынесла лишь бледное впечатление от встречи с ней у Малиновской незадолго до моего отъезда из Петербурга.

В Самаре меня встретили друзья и целый кружок неглупых и честных людей, готовых оказывать нам всякую поддержку и услуги; там же в то время находился Николай Николаевич Богданович, брат Юрия, думавший устроить кузницу в самом губернском городе, а также Александр Квятковский. Меня отрекомендовали молодому земскому врачу Николаю Васильевичу Попову, который немедленно настоял в земской управе на принятии меня на место фельдшерицы в его участке. Когда я явилась в село Екатериновку, Самарского уезда, где была земская больница, которой он заведовал, он сказал мне, что я назначена в село Студенцы, объяснил мои обязанности и то, что за лекарствами я по мере надобности должна обращаться к нему. Эти поездки в Екатериновку за лекарствами дали мне возможность сойтись с Поповым; в особенности нас сблизило то, что через некоторое время он вспомнил, что видел меня с сестрой Лидией на лекциях Лесгафта. Любовь к этому профессору, рассказ мой о судьбе Лидии, сосланной в то время в Сибирь по “процессу 50-ти”, и о моих занятиях медициной за границей сде-{152}лали наши отношения вполне товарищескими: ему было приятно встречаться в деревенской глуши с человеком, понимавшим медицинские вопросы, интересовавшие его в высшей степени. А когда я изложила нашу программу деятельности в деревне, то он выразил полное сочувствие ей. Скоро я очутилась в Студенцах, громадном селе бывших удельных крестьян. В моем ведении были две волости; система оказания медицинской помощи в Самарском уезде была разъездная; фельдшер в течение месяца должен был посетить все селения своего участка; в моем их имелось 12. В первый раз в жизни я очутилась лицом к лицу с деревенской жизнью, наедине с народом, вдали от родных, знакомых и друзей, вдали от интеллигентных людей. Признаюсь, я почувствовала себя одинокой, слабой, бессильной в этом крестьянском море. Кроме того, я не знала, как и подступить к простому человеку.

До сих пор я не видала вблизи всей неприглядной обстановки крестьянства, я знала о бедности и нищете народа скорее теоретически, по книгам, журнальным статьям, статистическим материалам. Ведь до шести лет я прожила в дремучем лесу Мамадышского уезда, где одинокий дом лесничего стоял в 40 верстах от человеческого жилья; следующие пять лет, прожитые в деревне, тоже были далеки от жизни крестьянства; затем следовали шесть лет в институте. Правда, по выходе из него я прожила около двух лет в своем родном селе; там явилось у меня первое желание прийти на помощь народу, но это желание вытекало не из непосредственного знакомства с его бедственным положением, а из настроения по выходе из института, как было уже рассказано, и из отрицательного отношения к жизни окружающих, существование которых казалось пустым, бесцветным и узкоэгоистическим. Чтобы выйти из мелкой колеи интересов семьи, кухни, карт, погони за наживой, я взяла науку как средство, а народ как цель. Тогда я замкнулась в книги, которые могли мне дать умственное развитие и более серьезную подготовку к университету; изучение жизни в ее реальном проявлении отошло на задний план; затем потянулись университетские годы, новые впечатления, новые {153} взгляды, ниспровержение только что построенного либерального плана и замена его новым идеалом; а далее — полтора года в России... Но где же все это время был реальный народ? Теперь, в 25 лет, я стояла перед ним, как ребенок, которому сунули в руки какой-то диковинный, невиданный предмет.

Я принялась прежде всего за свои официальные обязанности. Восемнадцать дней из тридцати мне приходилось быть вне дома, в разъездах по деревням и селам, и эти дни давали мне возможность окунуться в бездну народной нищеты и горя. Я останавливалась обыкновенно в избе, называемой въезжей, куда тотчас же стекались больные, оповещенные подворно десятским или старостой. 30—40 пациентов моментально наполняли избу: тут были старые и молодые, большое число женщин, еще больше детей всякого возраста, которые оглашали воздух всевозможными криками и писком. Грязные, истощенные... на больных нельзя было смотреть равнодушно; болезни все застарелые: у взрослых на каждом шагу ревматизмы, головные боли, тянущиеся 10—15 лет; почти все страдали накожными болезнями — в редкой деревне были бани, в громадном большинстве случаев они заменялись мытьем в русской печке; неисправимые катары желудка и кишок, грудные хрипы, слышные на много шагов, сифилис, не щадящий никакого возраста, струпья, язвы без конца, и все это при такой невообразимой грязи жилища и одежды, при пище, столь нездоровой и скудной, что останавливаешься в отупении над вопросом: есть ли это жизнь животного или человека? Часто слезы текли у меня градом в микстуры и капли, которые я приготовляла для этих несчастных; их жизнь, казалось мне, немногим отличается от жизни сорока миллионов париев Индии, так мастерски описанной Жакольо54.

Я терпеливо раздавала до вечера порошки и мази, наполняя ими жалкие черепки кухонной посуды, а шкалики и косушки — отварами и настойками; по три-четыре раза толковала об употреблении лекарства и, когда работа кончалась, бросалась на кучу соломы, брошенной на пол для постели; тогда мной овладевало отчаяние: где же конец этой нищете, поистине ужасающей; что за {154} лицемерие все эти лекарства среди такой обстановки; возможна ли при таких условиях даже мысль о протесте; не ирония ли говорить народу, совершенно подавленному своими физическими бедствиями, о сопротивлении, о борьбе; не находится ли этот народ уже в периоде своего полного вырождения; не одно ли отчаяние может еще нарушить это бесконечное терпение и пассивность?

Три месяца изо дня в день я видела одну и ту же картину. Для того чтобы проникнуться положением народа до глубины души, недостаточно изредка заглянуть в крестьянскую избу, посмотреть из любопытства на его пищу, бросить беглый взгляд на его одежду, недостаточно видеть мужика на работе и даже при его появлении у доктора, в больнице. Для того чтобы понять весь ужас его положения, всю массу его страданий, надо быть или рабочим, чтобы на своей шкуре испытать его жизнь, или фельдшером, человеком, который видит крестьянина у себя дома, видит его и в холодную зиму, и в весеннюю бескормицу, и в летнюю страдную пору, видит его каждый день и каждый час, наблюдает его во время эпидемий и в обыкновенное время, постоянно видит его лохмотья, ту грязь, которою он окружен, и собственными глазами может проследить бесконечную вереницу его всевозможных болезней. Только тогда эти впечатления, мало-помалу наслаиваясь, могут дать истинное представление о том, в каком состоянии находится наш народ. Эти три месяца были для меня тяжелым испытанием по тем ужасным впечатлениям, которые я вынесла из знакомства с материальной стороной народного быта; в душу же народа мне не удалось заглянуть — для пропаганды я рта не раскрывала.

В это время свидетельница по “делу 193-х” Чепурнова при возвращении из Петербурга в Самару была арестована, и у нее найдены компрометирующие письма ко мне и другим товарищам от наших петербургских друзей. Мы получили по этому поводу предостережение по телеграфу; кроме того, из Петербурга был прислан Александр Квятковский, чтоб увезти меня из деревни, что он и сделал. Через неделю в Студенцы приехали жандармы. {155}

Следующая


Оглавление| | Персоналии | Документы | Петербург"НВ" |
"НВ"в литературе| Библиография|




Сайт управляется системой uCoz