front3.jpg (8125 bytes)


Под одну из таких копен забились и Аделаида Борисовна с Тёмой.

Им пришлось сидеть, плотно прижавшись друг к другу, в аромате дождя и

сена. Сено мало предохраняло их, но об этом они и не заботились. Им было так

же весело, как и всем остальным, и Аделаида Борисовна радостно говорила:

- Боже мой, какая прекрасная картина.

Мутно-серая даль от сплошного дождя прояснялась. Все словно двигалось

кругом и в небе и на земле. Земля клубилась волнами пара, и казалось, что

сорвавшаяся нечаянно туча теперь опять торопилась подняться кверху; в

просвете этих волн вырисовывались в фантастических очертаниях скирды, воза,

копны, и вдруг яркая от края до края радуга уперлась в два края степи. А еще

мгновение - и стала рваться темная завеса неба, и пятном засверкало между

ними умытое, нежно-голубое небо. Выглянуло на западе и солнце - яркое,

светлое - и миллионами искр засверкало по земле.

Природа жила, дышала и, казалось, упивалась радостью. Точно двери

какого-то чудного храма раскрылись, и Аделаида Борисовна вдруг увидела на

мгновение непередаваемо прекрасное.

И это она - счастливая. Они оба сидели в этом храме, смотрели и видели,

смотрели друг другу в глаза, и все это: и эта чайка, и это небо, и даль, и

блеск, и все это - в ней и в них, это - они.

Крики чайки точно разбудили ее. Она провела рукой по глазам и тихо

сказала:

- Как будто во сне, как будто где-то, когда-то я уже переживала и

видела это...

Приближался вечер, и работа не возобновлялась больше.

Мокрые, но довольные, потянулись рабочие домой и запели песни.

За ними тихо ехали Аделаида Борисовна и Карташев, слушая песни и

наслаждаясь окружавшим.

Небо еще было загромождено тучами, а там, на западе, они еще плотнее

темными массами наседали на солнце.

Из-под них оно сверкало огненным глазом, и лучи его короткими красными

брызгами рассыпались по степи.

Вечером собрались на террасе, и Тёма громко читал "Записки провинциала"

Щедрина. Он сам хохотал как сумасшедший, и все смеялись. Иногда чтение

прерывалось, и все отдавались очарованию ночи.

Деревья, как живые, казалось, таинственно шептались между собой. Их

вершины уходили далеко в темно-синюю даль неба там, где крупные звезды,

точно запутавшиеся в их листве, ярко сверкали.

Маня запевала песню, Сережа вторил, и казалось, и звезды, и небо, и

деревья, и темный сад надвигались ближе, трепещущие, очарованные.

У Тёмы с приездом в деревню обнаружился талант: он начал писать стихи,

и все, а особенно Аделаида Борисовна, одобряли их.

Но Карташев, прочитав их, рвал и бросал.

Он и сегодня набросал их по случаю дождя. Карташев долго не хотел

читать их, но, прочитав, разорвал и бросил.

Аделаида Борисовна огорченно спрашивала:

- Почему же вы так поступаете?

- Потому что все это ничего не стоит!

- Оставьте другим судить!

- Я горьким опытом уже убедился, что никакого литературного дарования у

меня нет.

- Но то, что вы пишете, то, что вас тянет, - уже доказательство

таланта.

- Меня тянет, постоянно тянет. Но это просто пунктик моего

помешательства.

- Я думаю, - ответила, улыбаясь, Аделаида Борисовна, - что пунктик

помешательства у вас именно в том, что у вас нет таланта.

- Видите, - сказал Карташев, - я делал попытки и носил свои вещи по

редакциям. Один очень талантливый писатель сделал мне такую оценку, что я

бросил навсегда всякую надежду когда-нибудь сделаться писателем. Уж на что

мать, родные - и те писания моего не признают; вот спросите Маню.

Маня подергала носом и ответила, неохотно отрываясь от чтения:

- Да, неважно, стихи, впрочем, недурны.

- А что вы делаете с вашим писанием? - спросила Аделаида Борисовна.

- Рву или жгу. Тогда, после приговора, я сразу сжег все, что копил, и

смотрел, как в печке огонь в последний раз перечитывал исписанные страницы.

Однажды Карташев подошел к Аделаиде Борисовне, когда та, сидя у церкви,

рисовала куст.

- Можно у вас попросить этот рисунок?

Аделаида Борисовна посмотрела на него смеющимися глазами.

- А можно вас, в свою очередь, попросить то, что вы пишете и что вам не

нравится, дарить мне?

- Если вы хотите... На что вам этот хлам? Вы единственная во всем свете

признаете мои писания, потому что я даже сам их не признаю.

Аделаида Борисовна в ответ протянула ему руку и на этот раз с

необходимым спокойствием сказала:

- Благодарю вас.

- Ах, как я бы был счастлив, если б мог вам дать что-нибудь стоящее

этого василька.

- Давайте, что можете! - смущенно ответила Аделаида Борисовна.

Для робкой и застенчивой Аделаиды Борисовны было слишком много сказано,

и она покраснела, как мак.

В первый раз в жизни Карташев увлекся девушкой, не ухаживая.

Ему очень нравилась Аделаида Борисовна, ему было хорошо с ней. Он часто

думал - хорошо было бы на такой жениться, - но обычное ухаживание считал

профанацией.

Раз он надел было свое золотое пенсне.

- Вы близоруки?

Карташев рассмеялся.

- Отлично вижу.

- Зачем же вы носите? - с огорчением спросила Аделаида Борисовна.

В другой раз он убавил свои лета на год.

Маня не спустила.

- Врешь, врешь, тебе двадцать пять уже!

И опять на лице Аделаиды Борисовны промелькнуло огорченное чувство.

- Не все ли равно, - спросила она.

- Если все равно, - ответила Маня, - то пусть и говорит правду.

- Я и говорю всегда правду.

- Ну уж...

- Аделаида Борисовна, разве я лгу?

- Я вам верю во всем! - ответила просто Аделаида Борисовна.

- Пожалуйста, не верьте, потому что как раз обманет.

- Аделаиду Борисовну? - Никогда!

Это вырвалось так горячо, что все и даже Маня смутились.

Карташеву было приятно, что в глазах Аделаиды Борисовны он является

авторитетным. Она внимательно его слушала и доверчиво, ласково смотрела в

его глаза. Он очень дорожил этим и старался заслужить еще больше ее доверие.

Десять дней быстро протекли, и Евгения Борисовна стала настаивать на

отъезде.

Как ни упрашивали ее, она не согласилась, и в назначенный день все,

кроме Сережи, выехали обратно в город.

- Праздники кончились! - сказала Маня, сидя уже в вагоне и смотря на

озабоченные лица всех.

Евгения Борисовна опять думала о своих все обострявшихся отношениях с

мужем.

Аделаида Борисовна на другой день после возвращения собиралась ехать к

отцу и жалела о пролетевшем в деревне времени.

Мане предстояла опять надоевшая ей работа по печатанью прокламаций.

Карташев тоже жалел о времени в деревне и думал о том, что он сидит без

дела, и казалось ему, что так он всю жизнь просидит.

Он смотрел на Аделаиду Борисовну и думал: "Вот, если бы у меня была

служба, я сделал бы ей предложение".

Но в следующее мгновение он думал: разве такая пойдет за него замуж?

Маня Корнева - еще так... А то даже какая-нибудь кухарка. А самое лучшее

никогда ни на ком не жениться.

И Карташев тяжело вздыхал.

Дома скоро все вошло в свою колею.

Накануне отъезда поехали в театр и взяли с собой Ло, так как шла опера,

а Ло любил всякую музыку и пение.

Был дебют новой примадонны, и успех ее был неопределенный до второго

действия, в котором Ло окончательно решил ее судьбу.

Артистка взяла напряженно высокую и притом фальшивую ноту. Музыкальное

ухо Ло не выдержало, и он взвизгнул на весь театр бессознательно, но в тон

подчеркивая фальшь.

Ответом было - общий хохот и полный провал дебютантки.

Бедная артистка так и уехала из города с убеждением, что все это было

умышленно устроено ее врагами.

Уехала Аделаида Борисовна, и прощание ее с Карташевым было натянутое и

холодное.

"Эх, - думал Карташев, - надо было и мне, как Сереже, остаться в

деревне, тогда бы иначе попрощались! С Сережей даже поцеловалась тогда на

прощанье..."

 

IX

После отъезда Аделаиды Борисовны Карташев скучал и томился. Однажды

Маня, сидя с ним на террасе, спросила с обычной вызывающей бойкостью, но с

некоторым внутренним страхом:

- Говорить по душам хочешь?

Карташев помолчал и, поборов себя, неуверенно ответил:

- Говори.

- Мы влюблены? То есть - не влюблены, но нами владеет то сильное и

глубокое чувство, которое единственно гарантирует правильную супружескую

жизнь. Мы глубоко симпатизируем, мы уважаем; отсутствие дорогого существа

для нас - тяжелое лишение, и мы сознаем, что она, конечно, была бы лучшим

украшением нашей жизни. Помни, что быть искренним - главное достоинство, и

поэтому или отвечай искренне, или не унижай себя и лучше молчи.

- Я буду отвечать искренне, - серьезно и подавленно ответил брат. -

Несомненно сознаю, что лучшим украшением жизни была бы она. Я не решился бы

формулировать свои чувства, но мне кажется, что, узнав ее, никогда другую

уже не захочешь знать. И я не буду знать: ни другую, ни ее. Для меня она

недосягаема по множеству причин. Она чиста, как ангел, я - грязь земли. Мало

этого: я прокаженный, потому что, что бы ни говорили доктора, по твердой

уверенности нет, что болезнь прошла. Если не во мне, то в детях она может

проявиться. Дальше: она богата, а у меня ничего нет, потому что от

наследства я отказался, воровать не буду, а при моем характере, даже при

хорошем жалованье, ни о каких остатках и речи быть не может. При таких

условиях я - бревно, негодное в стройку, в лучшем случае - годное на лучины,

чтобы в известные мгновенья посветить при случае кому-нибудь из вас. И

все-таки я очень благодарен Аделаиде Борисовне, потому что ее образ

настолько засел во мне, что она отгонит всех других, и я тверже теперь пойду

по тому пути, по которому должен идти.

Маня сидела, слушала, и - чем ближе к концу - она пренебрежительнее

кивала головой.

- Ты так же знаешь себя, как я китайского императора. Запомни

хорошенько: прежде всего ты - эгоист и один из самых ужасных эгоистов,

которого природа одела в красивые перья, наделила лаской, внешней как будто

беззащитностью. И с этим качеством ты многое выманишь у жизни. У тебя и

хорошие есть стороны: ты хорошо и искренне сознался, что ты - грязь, а она -

ангел. И эта искренность, которая в тебе несомненно есть и хоть post factum,

но всегда явится и может сослужить тебе службу...

Маня затруднялась в выражениях.

- Ну, хоть в смысле познания, что такое человек, из каких

противоположностей он создан. На этой почве я даже допускаю мысль, что из

тебя мог бы выработаться и писатель. Но только не скоро, очень не скоро.

Когда перебурлит, когда вся грязь сойдет, когда мишура жизни будет сознана,

а честолюбие - у тебя его бездна - все-таки останется. И вот тогда, может

быть, твоим идеалом и явится Жан-Жак Руссо. И то, впрочем, если твоя жизнь

сложится так, что будет молотом, дробящим эту мишуру, а то так и расплывется

в ней без остатка. И тогда ты будешь окончательная дрянь, которую в свое

время и отвезут, как падаль, на кладбище те, которые к этому делу

приставлены.

При всем своем неверии будешь и крест целовать, словом, можешь, как

сложится жизнь, превратиться, полностью превратиться в одну из тех гадин,

которые неуклонно, каждая с своей стороны, охраняют существующую каторгу

всей нашей жизни. Вся надежда, повторяю, на твою искренность, которая,

просыпаясь от поры до времени, будет, помимо, может быть, и твоей воли,

разрушать то, что уже будет создано тобой. А может быть, я и ошибаюсь. Во

всяком случае, я теперь посылаю Аделаиде Борисовне книги и пишу ей; от тебя

кланяться?

- Кланяйся, конечно. Но, умоляю тебя, не затевай ничего из области

неисполнимого. Понимаешь?

- Понимаю, понимаю. С чего ты взял, что я хочу быть свахой? Если ты сам

не хочешь...

- Не не хочу, а не могу.

- Ну, не можешь... Во всяком случае, можешь быть уверен, что уж меня-то

никогда не причислишь к людям, исполняющим твои желанья, помогающим тебе

жить, как ты хочешь... Дудки-с...

Маня сделала брату нос и ушла.

Она писала в тот день, между прочим, Аделаиде Борисовне: "Тёма у нас

ходит грустный, пустой и занимается самобичеванием. Сегодня мы с ним

говорили о тебе. Он говорил, что ты ангел, а он грязь. А я ему еще

прибавила. Теперь он сидит на террасе и безнадежно смотрит в небо. Кроме

того, что тебя нет, его убивает, что он до сих пор без дела, и с горя хочет

ехать на войну в качестве уполномоченного дяди Мити по поставке каких-то

транспортов, подвод, быков, лошадей. И пускай едет: с чего ни начинать, лишь

бы начал, а в Рим все дороги ведут".

Карташев действительно после некоторых колебаний принял предложение

дяди быть его представителем.

Дядя Карташева взял на себя поставку двух тысяч подвод. Из них: его

собственных - четыреста, Неручева - шестьсот, а остальные - тысячу - они

получат.

Сдача подвод назначалась в Бендерах, а затем Карташев с этими подводами

должен был отправляться, под наблюдением интендантских чиновников, в

Букарешт и далее на театр военных действий.

Самым неприятным в этом деле были сношения с интендантством.

- Ты должен будешь, - пояснял ему дядя, - их кормить и поить, сколько

захотят. Затем за каждую подводу, за соответственное количество дней они

тебе будут выдавать квитанцию, причем в их пользу они удерживают с каждой

подводы по два рубля.

- Но ведь это значит взятки давать?

- Тебе какое дело? Никаких взяток давать ты не будешь. Будет у тебя

квитанция, скажем, на десять тысяч рублей, ты и распишешься, что получил

десять, а получишь восемь. Вот и все... Ведь это же коммерческое дело: не мы

же что-нибудь незаконное делаем. Так всегда и везде делается: дают цену

хорошую, отделить два рубля можно, а не отделишь - все дело погибнет.

- Я боюсь, что я вам не буду годиться для этого дела.

- Именно ты и будешь годиться, потому что тут расходы, которых нельзя

учесть, и единственное - это выбор надежного человека, который меня не

обманет. Жалованье я тебе назначаю пятьсот рублей в месяц, содержание мое.

Две тысячи тебе дано на экипировку и десять процентов от чистой пользы. Это

может составить двадцать и даже тридцать тысяч.

- Да, но вот эта ужасная сторона с интендантством.

- Да ничего, ей-богу, ужасного нет, по крайней мере, жизнь узнаешь. И

интендантов много знакомых: в транспортах почти исключительно все наши

помещики.

Дядя называет фамилии.

- И неужели они таки будут брать?

- А, дитя мое! Да, слава богу, что берут. Слава богу, что Василий

Петрович, тот, конечно, брать не будет, - и зачем только лезет, - не в

транспортах. Едва уговорили его не идти в транспорт и не портить дела...

Василий Петрович Шишков был сосед и даже далекий родственник

Карташевых, когда-то очень богатый человек, но теперь очень обедневший, с

одним имением, заложенным по нескольким закладным. Всегда чудак и оригинал.

- Ах, какая все-таки гадость, - удрученно повторял Карташев.

- Да никакой же гадости, сердце мое, нет, - повторял дядя. - Я хочу

заработать деньги, тридцать тысяч. Гадость это?

- Вы подрядчик, и если вы выполните ваш подряд... Хотя тоже...

- Ну, что тоже? Ведь и железная дорога тоже подрядчиками строится -

концессионер, жидовский приказчик, значит, и дорогу тебе строить нельзя.

Куда же ты денешься? В монастырь? Так все девочки из вашей семьи и так туда

тянут... Теперь слушай дальше: все они такие же помещики, как и я, все так

же пострадали от освобождения крестьян, от новых условий, все в долгу, как в

щелку, - почему мне не поделиться с ними, если у меня осталось настолько

больше, что я могу, а они не могут стать такими же подрядчиками? Считай,

наконец, что они такие же подрядчики на мое имя.

- Тогда зачем же они жалованье получают?

- Да что это за жалованье? Две тысячи четыреста в год? Ну, они из

своего заработка эту двадцатую, тридцатую часть и отдадут назад государству,

тем же бедным, кому хочешь. Но из этого ты уже видишь, что все это сводится

к форме, а не к существу дела. А если мы возьмем по существу, то или жить -

или в гроб живым ложиться? Ты же не мальчик уже, и все детские бредни в

багаже взрослого человека вызовут только смех, и серьезные люди с тобой дела

иметь не будут.

Карташев не хотел быть мальчиком, еще меньше хотел быть смешным в

глазах серьезных людей.

Да и бредней-то в багаже его никаких почти не оставалось. Он и не думал

перестраивать мир, давно бросил все фантазии, относящиеся еще к

гимназической жизни. Словом, он мирился со всем существовавшим положением

вещей и только не хотел... или, вернее, хотел, чтобы вся эта, может быть и

неизбежная, грязь жизни протекала как-нибудь так, чтобы не задевать его.

До сих пор он твердо верил, что всегда и можно так устроить свою жизнь,

чтобы уберечь себя от этой грязи.

Теперь эта вера пошатнулась, и инстинкт подсказывал ему, что чем дальше

в лес, тем больше дров будет.

И тоска разбирала его сильнее от этого, и чувствовал он себя совсем

хуже прежнего парализованным всеми этими новыми для него перспективами

жизни. Даже физически он чувствовал себя расслабленным и разбитым.

Маня говорила:

- Тёма ходит таким разваренным, точно уже сто лет варится.

Перед отъездом в Бендеры было получено письмо от Зины из Иерусалима.

В нем она объявляла, что так жить больше не может, а иначе жить, как

хотела бы, не видит возможности, и потому и отказывается совершенно от жизни

и поступила в монахини. Монашеское имя ее - Наталья, и она просит в письмах

иначе и не обращаться к ней. Детей она поручала Аглаиде Васильевне и умоляла

мужа согласиться на это.

Письмо произвело впечатление ошеломляющее на всех и больше всего - на

Аглаиду Васильевну.

Ее сердце сжалось тоской и каким-то ужасом. Судьба преследовала ее и

точно задалась целью неумолимо доказывать ей, что не ее волей будет идти

жизнь, и ужас охватил Аглаиду Васильевну от мысли, где предел этой

неумолимости. В первый раз Аглаида Васильевна захотела умереть и с мольбой и

тоской смотрела на образ, а по щекам ее текли обильные слезы.

В это время Ло, у которого движения обиды и любви всегда чередовались,

войдя в комнату и увидев, что происходит с бабушкой, пошел к ней и,

пригнувшись к ее коленям, угрюмо проворчал:

- Скажи мне, баба, кто тебя обидел, и я убью того.

И когда Аглаида Васильевна продолжала плакать, не замечая его, он тоже

заплакал, уткнувшись в ее колени.

Когда Аглаида Васильевна, наконец, заметив, нагнулась к нему и

спросила, о чем он плачет, и он ответил, что ему жаль ее, она с воплем: "О,

бедный мальчик!" - схватила его и осыпала горячими поцелуями.

Кризис прошел. Ло вырвал ее сразу из объятий отчаяния в свет. Аглаида

Васильевна уже плакала слезами радости и говорила:

- Его святая воля: у меня прибавилось еще трое детей.

В это время к дверям подошла кухарка с своим младенцем, которому вдруг

что-то не понравилось, и он закричал благим матом. Кухарка начала его

шлепать, а Аглаида Васильевна горячо сказала:

- Разве так можно обращаться с детьми? Дай сюда его.

И действительно, маленький бутуз на руках у Аглаиды Васильевны

мгновенно успокоился.

А Сережа сказал:

- У вас, мама, не трое детей прибавилось, потому что этот тоже ведь

ваш, и, пока вы будете жить, ваш дом будет всегда какой-то киндер-фабрикой.

Маня присела к роялю и заиграла импровизацию сестры, последнюю перед ее

отъездом.

Торжественно замирали стихающие аккорды морского прибоя, колокольного

звона монастыря, куда уже ушла и навеки теперь скрылась Зина.

И сильнее плакали и Аглаида Васильевна, и Аня, и у Мани текли слезы.

Все вечера говорили о Зине, вспоминали многое из прошлого, все мелочи

из ее последнего пребывания, и теперь всем ясно было, что она исполнила все,

что, очевидно, уже давно задумывала.

Пришла мать Наталья и с сокрушенным покаянием подтвердила это.

- Мучилась я, мучилась, - говорила мать Наталья, - но ведь наложила она

на меня, прежде чем поведала, обет молчанья, и должна была молчать, только

мучилась да вздыхала. Все-таки ложь была, но и то, как написано, ложь во

спасение... В вечное спасение.

И опять плакали все, и с ними мать Наталья, вспоминавшая свой когда-то

уход из дому и пережитые с ним страдания.

В письме Зины, теперешней уже матери Натальи, было обращение и к брату.

"Тёма, - писала сестра, - сутки состоят из дня и ночи, - вечно

бодрствовать одному нельзя. Жизнь - это море, и, пока мы в жизни, каждый

капитан на своем корабле. Весь успех зависит от надежного помощника. Переищи

весь мир, и лучше Дели не найдешь. Возьми ее себе, благословляю тебя и

предсказываю тебе великое счастье с ней".

Карташев, раздвоенный, подавленный, в душе завидовал смелому Зининому

выходу из жизни. Приглашенье ее жениться на Аделаиде Борисовне еще

болезненней подчеркнуло его душевный разлад. Теперь, когда и он, с целой

стаей разных обирателей, потянется в хвосте армии, чтобы служить только

мамоне, контраст между выбором Зины и его становился еще ярче и

оскорбительнее.

О женитьбе в первый раз было сказано открыто, и, насторожившись, все

ждали, как отзовется Карташев на призыв сестры.

- Я никогда, если бы даже она согласилась, - заговорил угрюмо и

взволнованно Карташев, - не женюсь на Аделаиде Борисовне. Свои советы Зина

могла бы оставить при себе. Если бы когда-нибудь я и вздумал жениться, я не

спросил бы ничьего совета, ничьего согласия, ничьего разрешения. Женюсь, на

ком захочу...

Голос Карташева был раздраженный, вызывающий, хотя он и не смотрел на

мать.

- И, вероятнее всего, женюсь на кухарке, - с детским упрямством и

упавшим тоном закончил Карташев и посмотрел на мать.

На мать смотрели и Маня, и Аня, и Сережа.

Вместо сцены, которой ожидал Карташев, мать, стоявшая у перил террасы,

сделала ему церемонный реверанс и ответила:

- А я вперед благословляю. И если ты хотел меня удивить, то - напрасный

труд, жизнь уже столько удивляла меня, что уж теперь трудно удивить меня чем

бы то ни было.

- Дурак ты, дурак, - сказала Маня.

- И дурак и подлец, - ответил дрожащим от слез голосом Карташев и

быстро ушел с террасы.

 

X

Бендеры - маленький городок, с маленькой одноэтажной гостиницей с

деревянной серой крышей и большим садом, был похож на село.

В этой гостинице, с коридорами, как в казармах, с большими висячими

замками на номерах, толпилась масса всевозможного штатского и военного

народа. Военные - большею частью интенданты, штатские - евреи - поставщики

армии. Большинство из них молодые, энергичные, с жгучим взглядом людей,

идущих, не сомневаясь, к своей цели.

В этом будущем обществе Карташева он чувствовал себя подавленным,

раздвоенным, жалким. Дядя знакомил его с интендантами, его будущим

начальством, и они покровительственно говорили ему "молодой человек",

хлопали по плечу и приглашали выпить.

Высокий, начавший уже жиреть, бритый, с седыми усами штаб-ротмистр, не

стесняясь, громко и цинично говорил, сидя за столиком, незаметно глотая

рюмку за рюмкой, вытаскивая пальцами падавших мух, что сдерет шкуры с своих

подрядчиков.

- Что?! Он, подлец, миллион себе в карман положит, а я своим детям

голодным вместо хлеба камень в глотку засуну, и в этом будет моя совесть и

честь?! Врешь, на вот тебе, выкуси, - и он толстыми пальцами складывал шиш и

тыкал им в воздух, - свою гордость и честь я буду видеть в том, чтобы

заставить тебя поделиться со мной половину наполовину, а иначе и ты, подлец,

без таких же, как и я, штанов будешь. На тебе! Ты миллион себе засунешь в

карман, а чтобы потом моему сыну, когда он будет у тебя милостыню просить,

сунуть ему пятак и чувствовать себя порядочным человеком, который имеет

право сказать сыну моему: "Твой отец дурак был, кто же ему виноват?" Нет,

врешь, мерзавец, когда я выдерну у тебя твою половину, ты тогда сам скажешь:

"Ой, ой, какой умный, сделал и без капитала то, что я с капиталом". И шапку

еще снимешь да низко поклонишься... Да, да - довольно, брат, с нас этих

шкур. Довели до разоренья, до нищеты. Охотников разорять, отнимать

последнее - конца свету нет: и государство, и мужики, и проклятые газеты, и

книги, и если сам себе не поможешь, то и иди к ним с протянутой Христа ради

рукой. И если я сам себе не помогу, кто мне поможет?! Дурак и подлец я буду,

если и этим случаем не воспользуюсь спасти свое имение, спасти детей от

голодной смерти. Нет, дудки, старого воробья на мякине больше не проведешь:

раз свалял дурака благодаря этому благодетелю, - он ткнул толстым пальцем в

Василия Петровича, - отпустил на даровой надел неблагодарное мужичье, - весь

уезд тогда одел, а теперь и сам не лучше нашего кончил, такой же интендант.

И главное, и тут еще собирается дурака валять: валяй на здоровье, но уж будь

спокоен, за собой никого не поведешь...

Василий Петрович Шишков всей своей фигурой резко отличался от остальных

интендантов, и хотя он тоже бодрился, неопределенно отшучиваясь от

фамильярного панибратства своих коллег, но Карташев сразу почувствовал в нем

свояка по положению и прильнул к нему всей душой.

Василий Петрович увел его в гостиничный сад и, забравшись в глухую

аллею, спросил Карташева:

- Вы что, с ума, что ли, сошли? Ну, я старик, жизнь моя разбита, имение

не спасти, дети с голоду умирают, я сам ничего не знаю и никуда не гожусь,

но вы... вы... ведь вы же инженер, перед вами широкая дорога, а вы хотите

замарать себя в самом ее начале так, что потом вам все двери же будут

закрыты. И нам наш позор уже не долго нести - десять лет, и в могилу, а

волочить его через всю жизнь...

- Но куда же мне деваться? - с отчаянием ответил Карташев. - Я искал

инженерного места - нет. Да и инженер я ведь только потому, что у меня

диплом, но я ведь ничего, решительно ничего не знаю.

Василий Петрович ходил рядом с Карташевым и молча слушал.

- Послушайте, - перебил он вдруг Карташева, - знаете что? Вы слыхали,

что сюда вчера приехал инженер строить дорогу на Галац?

- Нет, не слыхал. Да и приехал-то он, вероятно, уже с набранным штатом.

- Кого-нибудь из инженеров вы знаете?

- Ни одного человека, кроме своих товарищей по выпуску.

- Пойдите на всякий случай к главному инженеру.

- Нет, не пойду. Если бы вы знали, как это унизительно - идти просить и

получить наверно отказ...

- Плохо, плохо, - говорил огорченно Василий Петрович. - С такими

задатками пассивно плыть по течению затянет вас в такую тину жизни...

Он нетерпеливо вздохнул.

- Эх, русская нация! голыми руками бери и вей какие хочешь веревки... И

кто говорит? Я...

Василий Петрович с добродушным комизмом ткнул себя в грудь и посмотрел

на часы.

- Ну, а все-таки хоть и на проклятую службу, а время идти...

Были сумерки. Дядя ушел еще и еще толковать с интендантами, а Карташев

лежал на своей кровати и смотрел в полусвет окна, выходившего в сад.

Дверь номера отворилась, и раздался голос Василия Петровича:

- Кто-нибудь есть?

- Я, - ответил Карташев.

- Вас мне и надо. Ну, я познакомился и переговорил с главным

инженером, - он вас просил прийти к нему.

- Когда? - испуганно поднялся с кровати Карташев.

- Сейчас.

- Ну? Надо одеться.

Карташев зажег свечу и начал быстро одеваться в самое парадное свое

платье.

Одеваясь, он расспрашивал Василия Петровича, как же все это вышло.

- Да просто пришлось обедать за одним столом, познакомились,

разговорились, я сказал, что у меня есть здесь один знакомый инженер, он

сказал сначала, что все места уже заняты, а потом подумал и сказал: "Пускай

придет ко мне".

Карташев радостно слушал и верил.

В действительности же Василий Петрович еще утром, говоря с Карташевым,

задумал и привел в исполнение свой план. После службы, надев мундир, он

отправился в номер, где жил главный инженер, представился ему и с просьбой

не выдавать его рассказал о фальшивом положении Карташева.

Главный инженер ответил ему:

- Места все заняты... Я мог бы его взять, дело, может быть,

развернется, но на первое время ему придется помириться с очень скромной

ролью.

Карташев торопливо причесывался и взволнованно отдавался радостному

чувству: неужели он все-таки будет инженером, неужели он опять инженер?

- А вы не пойдете со мной? - спросил в последнее мгновенье Карташев,

держа в руках свидетельство об окончании курса.

Василий Петрович только рассмеялся и махнул рукой.

- Ну, идите...

Карташев, прежде чем выйти, разыскал коридорного и просил его доложить

о нем главному инженеру.

Загнанный, сбитый с ног коридорный долго не мог понять, чего хочет от

него Карташев, и все повторял ему с хохлацким выговором:

- Ну, когда надо, так и идите, чем же я тут могу помочь? Ось и дверь не

заперта.

И в доказательство коридорный действительно приотворил дверь.

- Кто там? - раздался густой голос.

Карташеву ничего не оставалось больше, как скрепя свое сильно бившееся

сердце перешагнуть порог и остановиться с разинутым ртом. На полу, перед

ним, лежало два человека. Один толстый, в рубахе с расстегнутым воротом,

из-за которого выглядывала волосатая грудь, уже пожилой, другой более

молодой, худой, нервный, бритый, с черными усами, с строгим лицом и

недружелюбным взглядом своих черных, мечущих искры глаз. Оба лежали на

карте, толстый водил по ней красным карандашом, а худой внимательно следил.

В отворенной двери несколько мгновений постоял и коридорный, тоже

чем-то как будто вдруг заинтересовавшийся, но, вспомнив, вероятно, о своих

текущих делах, побежал дальше, затворив за собой двери.

При входе Карташева худой только недовольно покосился на него, а

толстый продолжал вести карандашом линию по карте.

- Здесь, - сказал толстый, - перевальная выемка будет, вероятно, две -

две с половиной сажени. Тут пойдут нули, нули... Тут косогором подход к

Пруту, затем по берегу Дуная, а последние пятнадцать верст уже прямо

разливом Дуная с насыпью, вероятно, что-нибудь вроде сажени.

Карташев сообразил, что идет наметка будущей линии, подвинулся ближе и

через головы следил за карандашом.

- В общем, - кладя карандаш, сказал толстый, - тысячи две кубов на

версту все-таки выйдет.

Он сел лицом к Карташеву и сказал, сидя на полу:

- Здравствуйте. Вы инженер Карташев?

- Да.

- Видите, места у меня теперь нет, пока что я могу взять вас на

затычку. Вы в этом году курс кончили?

- Да.

- На практиках бывали?

- Только кочегаром ездил.

- Ну, это... где ездили?

Карташев назвал дорогу.

- На угле?

- Да.

- Какой уголь?

- Брикеты из Кардифа, а сверху нью-кестль.

- На паровозе двое было: машинист и вы или еще кочегар?

- Нет, только машинист и я.

- Долго были?

- Пять месяцев.

- Значит, выносливость приобрели?

- Я думаю.

- На изысканиях не были никогда?

- Никогда.

- Теорию знаете хорошо?

- Плохо.

- Но проектировать можете все-таки, например, мосты?

- Составлял проекты в институте, - нехотя ответил Карташев.

- Составляли или заказывали?

- Больше заказывал.

- Ну, какой самый большой проект деревянного моста несложной системы?

Карташев подумал и ответил:

- Три сажени.

- Значит, и по проектировке не годитесь, - сказал раздумчиво главный

инженер.

Он еще подумал и сказал:

- Я, право, не знаю, что мне с вами делать. Нам нужны люди, но знающие,

а вы ведь первокурсник студент по знаниям. Я могу вас взять только

практикантом.

- Я согласен.

- Жалованье тридцать пять рублей в месяц.

- Я согласен.

- Ну, кормить будем.

- Об этом нечего говорить, - ответил Карташев. - С моими знаниями я

никакого жалованья не стою.

- Вы возьмете его в свою партию? - спросил толстый худого.

Худой свирепо сдвинул брови и, сверкнув на Карташева своими глазами,

угрюмо сказал:

- В таком случае завтра в пять утра выходите на площадь перед

гостиницей.

А толстый, протягивая руку, сказал:

- Ну, а теперь прощайте.

Карташев пожал руку толстому, поклонился худому и пошел к двери. Уже у

двери он остановился и сказал:

- Я постараюсь оправдать ваше доверие.

И, выскочив в коридор, он подумал: "Как это все глупо вышло, и каким я

дураком вышел в их глазах... Ну, и отлично, а все-таки начало сделано,

переживу еще много тяжелых унижений, но сразу все пройду от изысканий до

постройки..."

- Ну? - встретил его Василий Петрович.

- С большим скандалом, но принял, - смущенно и радостно ответил

Карташев. - Вы знаете, уже завтра в пять часов утра...

- С места в карьер: отлично.

- И в поле на изыскания. Я так боялся, что меня засадят за проекты, но

бог мне помог по поводу проектов такую чушь сморозить, что сразу решили, что

я никуда не гожусь. Вот теперь не знаю только, как с дядей быть?

- Дядю вашего я беру на себя. Теперь сидите, я пойду к нему, а потом

вместе ужинать будем.

Уже сгорбленная фигура Василия Петровича скрылась за дверью, когда

спохватился Карташев и подумал: "Эх, забыл поблагодарить!"

Карташев напрасно беспокоился относительно дяди. Дядя уже и сам

тяготился своим выбором, бранил в душе племянника кисляем и, основательно

опасаясь за результат своего громадного дела, подыскал ему молодого

энергичного помощника Абрамсона. Теперь этот Абрамсон, племянник главы

фирмы, которой дядя Карташева продавал свой ежегодный урожай, становился во

главе дела.

Уверенность этого красивого, с строгим римским овалом лица, в золотом

пенсне Абрамсона была такова, как будто с рождения всегда он был во главе

больших дел. С интендантами он держал себя покровительственно, как с

маленькими людьми, и запугивания Конева на него мало действовали.

За ужином, где присутствовал и Карташев, и присутствовал даже с

удовольствием, так как это уже была чужая, посторонняя для него компания,

где он только наблюдал, - пьяный Конев приставал к Абрамсону:

- Если ты мне не дашь заработать чистоганом сто тысяч - сто! Ни копейки

меньше, то пиши духовное завещание.

- Я не помню, когда мы пили брудершафт, - ответил с достоинством

Абрамсон. - Что касается заработка, то можно и двести заработать, было бы за

что...

- Конечно, не даром.

- Прежде всего надо действовать с умом...

- Я всегда с умом...

- И поэтому надо прежде всего молчать, а когда придет время, тогда и

поговорим...

Абрамсон многозначительно смотрел в глаза Коневу, другим интендантам,

Конев впивался в его глаза и, обращаясь к дяде Карташева, говорил с

восторгом:

- Вот это шельма! Это выбор! Даром что молоко у него на губах еще не

обсохло, я знаю вперед, что он и тебе даст кусок хлеба, и нам, и себя не

забудет. Черт с тобой, хоть и жид ты, а давай брудершафт пить, потому что у

тебя голова золотая. А на меня надейся... Мне твоего даром не надо. Хочешь,

тебе сейчас квитанцию на сто пар павших быков выдам да на сто пар сейчас же

вновь купленных, ну-ка, чем пахнет, что дашь? Говори?!

Конев так орал, что с соседних столиков на него оглядывались, и

сидевшие с ним за столом напрасно уговаривали его.

- Что вы мне тут толкуете, - кричал он. - Разве я своими глазами не

видел сегодня этих павших быков. Ступайте на сваи, они и сейчас еще лежат

там, а сколько их лежит во всю дорогу до Адрианополя. Что?!

Он лукаво и пьяно подмигивал компании и говорил:

- Бывали в передрягах! Только разве во чреве китовом не побывал еще, а

в остальных - все входы и выходы во как знаем! И кому какое дело? Моя

голова, я под суд пойду, если уж на то пошло! И никого не выдам! Наливай! Я,

братец, из коммерческого училища: там товарищество - ой-ой-ой! Только выдай!

Конев сжимал свой волосистый громадный кулак ж, потрясая им над головой

компании, кричал:

- Так вздутетенят и плакать не позволят! Раз мы в училище забрались под

пьяную руку в известный дом...

Следовал рассказ о жестокости над женщиной, отвратительный, совершенно

неудобный для передачи. Результат был тот, что, несмотря на всю

снисходительность нравов училища, пятерых исключили из него, и в том числе

Конева.

- Ну и что ж? - закончил Конев, - человеком, как видишь, все-таки

остался. Годом позже был произведен, а в глаза каждому могу смотреть:

все-таки никого не выдал и не выдам! А вот что Артемий Николаевич с нами не

едет - это умно. Что умно, то умно, - гусь свинье не товарищ, - нет, нет!

Выпьем за его здоровье, пусть он себе остается и получает свои тридцать пять

рублей с полтиной и харчи!

Благодушный и пьяный комизм Конева смешил всех и Карташева, и все

снисходительно и доброжелательно чокались с ним.

Возвратившись в номер, дядя заявил Карташеву, когда тот приступил к

денежному вопросу:

- Ни копейки от тебя назад не возьму. Теперь у меня деньги есть, и

выданные тебе две тысячи - капля для меня в море теперь. Может быть, придет

другое время, а тогда ты будешь уже на ногах, не мне, так детям моим:

жизнь - колесо, - что сегодня внизу - завтра наверху, и наоборот.

- Ну, дядя! Те деньги, которые я истратил, ну, уже так и быть...

- Да что ты, ей-богу! С кем ты торгуешься? Мне мать твоя не сестра, что

ли? Не одна грудь нас кормила? Не одна мы семья и до сих пор? Мы никогда в

жизни с твоей мамой не поссорились. Наташу мне кто посватал? Была первая и

по красоте и по богатству невеста. И если бы не мама, я мог бы жениться?

Мама твоя такой министр, какого не было еще и не будет. Будешь еще ты

торговаться со мной. Садись лучше и пиши маме письмо...

- Нет, я уж завтра.

- И думать нечего! Не дам спать, пока не напишешь! Знаем мы ваше

завтра. Вот головой тебе отвечаю, что за все лето это будет первое и

последнее письмо... Садись, садись...

Карташев нехотя сел:

- Все мысли в разброде. Диктуйте мне...

- Пиши, голубчик, - ответил дядя, укладывая что-то в чемодан, - пиши:

"Дорогая мама, дожив до двадцати пяти лет, я, слава богу, научился писать

под диктовку, лет в сорок научусь и сам писать письма..."

Дядя диктовал совершенно серьезно, а Карташев смеялся.

- Ну, пиши же, сердце. Ты думаешь, ей не будет радость, что ты опять

инженер? Охо-хо, какая радость. Только молчала она, а уж видел я, какие

кошки скребли ее...

Карташев наконец вдохновился и засел за письмо.

Дядя успел заснуть и опять проснулся.

- О, дурный! То не уговоришь, то не оторвешь! Два часа, а в четыре

вставать. Бросай писать, спи!

- Кончаю.

 

XI

В четыре часа утра дядя разбудил Карташева.

На этот раз Карташев вскочил как встрепанный и быстро оделся.

Он долго выбирал из костюмов, во что ему одеться, и надел лакированные

ботинки, щегольскую, вроде гусарской, куртку, форменную шапку и золотое

пенсне.

Дядя его, с черепаховым пенсне на конце носа, внимательно осмотрел

племянника.

- Ну, господи благослови тебя на новый и дай бог, чтобы был славный

путь.

Дядя торжественно, по-архиерейски, благословлял племянника и

усовещевал:

- Не топырься, не топырься! Все мы, голубчик мой, начинали с отрицанья

бога, а кончали, как и ты в свое время кончишь, что без божьего

благословенья ни от одного дела не будет толку.

Ровно в пять Карташев был на площади перед гостиницей.

Солнце, яркое и уже раскаленное, стояло над горизонтом. День обещал

быть знойным. Но пока еще чувствовалась прохлада, и обильная роса еще

сверкала на траве и деревьях, окружавших площадь.

У ворот гостиницы стоял дядя и наблюдал.

Худой инженер с черными огненными глазами уже был там. Он был еще

мрачнее вчерашнего, быстро пожал руку Карташева и, махнув куда-то в сторону,

буркнул:

- Познакомьтесь.

Карташев повернулся к группе рабочих человек в двадцать, с которыми о

чем-то энергично переговаривался маленького роста господин с шляпой-панамой

на голове, сдвинутой на затылок.

Господин повернулся, и Карташев увидел темное молдаванское лицо с

маленькими лукавыми и веселыми глазенками.

- Ба! - добродушно и пренебрежительно сделал жест в воздухе господин в

шляпе-панаме. - Карташев? Ну, здравствуйте.

- Знакомые? - спросил старший.

Маленький опять сделал пренебрежительный жест.

- До шестого класса в гимназии сидели рядом, пока меня не выгнали за

то, что сказал учителю латинского языка, что его предмет яйца выеденного не

стоит.

- А вы... Сикорский... - замялся Карташев. - Как же попали на наше

инженерное дело?

Сикорский иронически усмехнулся и развел руками.

- Вот, как видите... извините, пожалуйста, тоже инженер, хотя и не

признанный Россией, Турцией, Николаем Черногорским, Абиссинией и прочее и

прочее. Кончил в Генте.

- Давно?

- Да вот уж два года.

- И на практике уже были?

- На постройке двух дорог уже начальником дистанции успел быть.

- Значит, вы совершенно опытный инженер, - обрадовался Карташев, - и

меня выучите?

- А вы конечно, - ни папа, ни мама, ни бе, ни ме, ни ку-ку-ре-ку, как,

бывало, по-латыни? Не конфузьтесь - имел честь достаточно познакомиться и с

вашими дипломированными инженерами, и с вашими студентами. Господи, что это

за лодыри, что за оболтусы! Прямо совестно, хуже всяких юнкеров. В девять

часов он глаза продирает только, все в таких же лакированных сапожках,

пенсне...

Сикорский рассмеялся мелким, замирающим смехом.

- Как они идут, бывало, получать жалованье, я всегда их спрашиваю:

"Слушайте, вам не совестно?" Ай-ай-ай...

Сикорский раздраженно покачал головой.

Старший инженер, наклонив голову, неопределенно слушал. Он сделал

нетерпеливое движение.

- Ну что ж не несут планы?!

И, быстро повернувшись в сторону Сикорского, угрюмо бросив: "Я сам

пойду", решительно зашагал в гостиницу.

- Слушайте, - говорил Сикорский Карташеву, - зачем вы таким шутом

нарядились? Может быть, для прогулок с дамами это и очень подходит, да и то

не в такую жару, но как же вы будете по болотам шляться в ваших ботинках? По

вашему костюму очевидно, вы никакого представления не имеете о том, что вас

ждет?

- К сожалению, да.

Одетый в легкую чесунчевую пару, в парусиновых сапогах, Сикорский

покачал головой и вздохнул:

- Боже мой, боже мой! Что только делается в этом государстве! До

двадцати пяти лет людей, как малолетних, вымаривают, превращают их в

каких-то институток, куколок и выпускают... вот...

Сикорский возмущенно хлопнул себя по бедрам руками.

- И что ж? - продолжал он. - Их ждет голодная смерть? Нет! Их ждет

карьера. Будете, будете и главным инженером и министром... Тварь! Гадость!

Карташева коробил тон Сикорского, но над этим господствовало сознание,

что Сикорский в сравнении с ним неудачник, что диплом иностранного инженера

никогда его дальше начальника дистанции и не пустит и что он был бы только

комичен среди настоящих инженеров со всеми своими претензиями.

Еще более было странно видеть Сикорского в этой новой роли обличителя,

что воспоминания о нем из гимназии не вязались с этим.

Карташев помнил Сикорского, когда во втором классе его однажды привел

надзиратель во время перемены и оставил его в классе.

Все ученики обступили маленького, черного, как жук, мальчика, с

маленькими насмешливыми, вызывающими глазенками, смотрящими лукаво из-под

полуопущенных век.

Он стоял у окна, окруженный толпой учеников. И эта толпа и новичок

смотрели друг на друга, не зная, что предпринять дальше.

И вдруг новичок быстрым движением поймал муху на стекле окна и, сунув

ее в свой рот, сжевал и проглотил ее.

- Фу!

- Гадость!!

- Тварь! - закричали все, отплевываясь, корчась и вертясь.

Так и осталось это чувство какой-то брезгливости к нему.

Опять потом выдвинулось в памяти событие: Сикорский сразу потерял отца

и мать. Отца повесили за участие в убийстве жандарма, мать отравилась.

Это было в четвертом классе. Сикорский с братом остались без всяких

средств, ему достали уроки, и он этим жил и содержал брата и друга своего

старшего брата, тоже ученика, по фамилии Мудрого. Мудрый был очень

ограниченный человек, таким же был и брат Сикорского. Оба последние были

товарищами Тёмы по учению в четвертом параллельном классе.

Сикорский иронически называл Мудрого le plus sage* - и брата le plus

grand**, не стесняясь, ругал их в глаза и за глаза. Это ироническое

отношение ко всему и ко всем было отличительной чертой Сикорского. В

товарищеской жизни младший Сикорский не принимал никакого участия и не играл

никакой роли. Но однажды в каком-то деле он пострадал, не протестуя против

того, что пострадал несправедливо. Это вызвало к нему симпатии и уважение.

______________

* самый мудрый (франц.).

** самый великий (франц.).

Произошло это уже в шестом классе, когда взапой читался Писарев,

Шелгунов, Зибер, Щапов, Бокль, Милль и все старались жить по-новому.

Ко всему этому Сикорский был совершенно равнодушен. Тем более удивила

всех его выходка с учителем латинского языка, когда он объявил, что

принципиально не желает изучать такую ерунду, как латинский язык.

Реакция тогда уже надвигалась. Реакционный элемент торопился

выслуживаться, и Сикорского исключили. Немного раньше, за какую-то

скандальную историю в публичном месте, были исключены старший его брат и

Мудрый.

Все трое сразу как-то канули в вечность, и до этой встречи Карташев

ничего не знал о всей их дальнейшей судьбе.

Может быть, при другой обстановке Карташев и иначе отнесся бы к приему

Сикорского, но на этот раз было неблагоразумно ссориться с ним.

Ища соглашения своих действий с своей совестью, Карташев думал, что

такой представитель своего ведомства, как он, Карташев, не может и служить

его украшением.

- Вы только в том отношении не правы, Сикорский, что судите по мне. Я

был в исключительных условиях.

И Карташев рассказал, как неудачны были все его попытки попасть на

практику.

- Ну, а почему же вы рабочим не пошли? Ведь за границей всякий студент

путей сообщения, технолог, горный, если не зарекомендует себя рабочим, -

никакой карьеры сделать не может.

- Я ездил кочегаром, - ответил Карташев.

- Так почему же вы на постройку не пошли рабочим?

- Почему? - Карташев не знал. Может быть, потому, что кочегаром ему

казалось все-таки менее обидным служить, чем просто рабочим. Кочегарами

ездили и технологи-студенты, но рабочими никто не служил еще.

- Слушайте, Сикорский, вы так ругаете инженеров, а этот инженер, наш

старший, не обижается?

- Да разве вы не видите, что это тоже не ваш инженер? Стал бы ваш в

четыре часа вставать? Подождите, вот вы еще увидите своих, что это за

цацы...

- Как его фамилия?

- Семен Васильевич Пахомов - один из крупных даниловских орлов. А кого

Данилов орлом называет...

Карташев знал, что Данилов - тот толстый инженер, который вчера намечал

линию на карте.

- Он тоже не наш инженер?

- Нет правил без исключения: ваш. Хоть он и говорит при этом:

"извините, пожалуйста", и вашей братии терпеть не может.

Семен Васильевич с картой в руках вышел из гостиницы и быстро шел к

ним.

Некоторое время он с Сикорским рассматривал карту, поглядывая в то же

время и кругом, затем потребовал лестницу и полез на крышу гостиницы.

- По крышам дорогу поведем, - заметил один рабочий.

Некоторые из рабочих фыркнули, пожилой рабочий пренебрежительно махнул

рукой, и, сев, достал из мешка хлеб и огурец, и принялся есть. Остальные

последовали его примеру. Одни ели, другие сидели, обхватив руками колени.

К Карташеву нерешительно подошел дядя.

- Ну что, как?

Карташев рассказал, что этот другой инженер - его товарищ из гимназии.

- Ну, и слава богу, - это очень хорошо. Ну, прощай, я так и передам

маме.

Дядя сегодня с поездом уезжал из Бендер.

Уходя, он лукаво подмигнул племяннику:

- А тебе на крышу рано еще?

С крыши в это время уже спускались инженеры; Семен Васильевич быстро,

отрывисто крикнул:

- Вешки!

Рабочие быстро поднимались. Из толпы вышел, подслеповатый на вид,

маленький блондин, средних лет, с виду подмастерье, десятник Еремин, как

потом узнал Карташев, а за ним, лениво переваливаясь, пухлый гигант-рабочий

Копейка, державший в руках охапку тонких белых, с железным наконечником,

вешек.

Семен Васильевич нервно и быстро установил теодолит, еще раз оглянулся

кругом и пригнулся к трубе.

Еремин, с двумя вешками в руках, лицом к трубе, пятился, пока не

раздалась отрывочная команда:

- Стой!

По движенью рук Еремин двигался то вправо, то влево.

- Держи вешку прямо: между ногами и перед носом. Так! Ставь.

Вешка была воткнута, выровнена. Еремин взял новую вешку у Копейки и

пошел вперед. Шагах в сорока он остановился на окрик:

- Стой!

И опять установил вешку.

Третью вешку уж без команды установил Еремин по двум предыдущим и

услыхал вдогонку отрывистое:

- Ладно! Кол!

Сикорский подал Пахомову кол.

Пахомов написал "SW, 13°", а Сикорский в это время отвесом определял

точку стояния центра инструмента. Инструмент убрали и вместо него забили кол

с надписью, предварительно проверив кол по линии. Били долго, и несколько

раз Пахомов пробовал качать его.

- Ну, начало сделано. Убирайте по очереди вешки, забивайте вместо них

колья и пишите на них направление и начинайте пикетаж. Неси за мной

инструмент.

Пахомов, широко шагая, пошел вперед по тому направлению, где уже

скрывался в длинной улице Еремин, а Сикорский остался на месте.

Пахомов повернулся и крикнул:

- Строго наблюдайте, чтобы при пикетаже колья с направлением не

выдергивались!

- Ну, с богом! - обратился Сикорский к технику-пикетажисту с

напряженным молодым лицом, усиленно вытиравшему лившийся с него пот.

- Ну, а теперь и я, - сказал Сикорский, устанавливая нивелир.

- А я когда? - спросил Карташев упавшим голосом, видя, что на его долю

никакой работы, по-видимому, не осталось.

- Вы будете разбивать кривые. Вот вам Кренке, вот цепь, вот ганиометр и

эккер, вот колья, вот ваших пять рабочих.

"Разбивка кривых, - подумал Карташев, - как раз тот вопрос по геодезии,

на который он отвечал месяц тому назад на экзамене".

И тогда он исписал целую доску, говорил и получил пять.

Что он отвечал тогда? Мысли, как воробьи, разлетались во все стороны, и

он напрасно ломал свою пустую голову.

"Надо успокоиться. Ведь не сейчас же еще разбивка. Наверно, вспомню.

Вспомнил теперь".

По мере того как они подвигались вперед, пред глазами Карташева

вставала большая черная экзаменационная доска, на которой он видел сделанные

им чертежи. Он всегда очень плохо чертил, и на этот раз было не лучше. Пред

его глазами и теперь эта черта, долженствовавшая изображать прямую. Какая

угодно кривая, но только не прямая. А сама кривая каким уродом вышла. От

такой кривой поезд и двух саженей не сделал бы. Надо было бы хоть теперь

когда-нибудь позаняться чертежами. Конечно, это не важно... Знать, что

чертить, а вычертит любой чертежник. Да, это хорошо знал Карташев, и все его

проекты, хотя уставом института это и запрещалось, вычерчивал такой

чертежник. А теперь совсем вспомнил... Кривая может быть и по кругу и по

эллипсу...

- Какую кривую надо, по кругу или по эллипсу? - спросил Сикорского

Карташев.

- По кругу.

- Все равно, значит, надо будет определить угол... - Ох, уж эти отсчеты

по лимбу; он всегда путался в них, азимутальный, румбический углы. Особенно

эти румбические. А как же определить такие оси без логарифмов?

Карташев обратился к Сикорскому.

- Прежде всего все ваши лекции забудьте. Так, как в лекциях описано,

так теперь никто нигде и давным-давно не работает. Вот эта книжонка, которую

я вам дал, разбивки кривых Кренке, слыхали что-нибудь о ней?

Кажется, эта фамилия где-то в примечаниях упоминалась в лекциях. Пред

Карташевым предстало желтоватое от времени, литографированное толстое

издание лекций. Он даже помнил, что если это примечание есть, то оно внизу

на правой стороне стоит вторым под двумя звездочками и тут же след

раздавленной присохшей мухи.

Он почувствовал даже запах этих лекций, немного могильный, затхлый.

- О Кренке есть у нас, но что именно - не помню.

Первая небольшая кривая была у выхода из города.

Сикорский подошел к угловой вешке и списал с нее в новую записную

книжку:

угол лево 1° - 9' № 2° R. 200 ty. bis

длина кривой.

- Этот корнетик возьмите себе и записывайте в него по порядку все углы.

Прежде всего, переписавши в корнетик даты вешки, надо всегда опять проверить

записанное. Затем надо сверить румбические углы. Буссоль у вас есть, и

поэтому вы можете проверить сами румб. Верно. SW одиннадцать градусов, а

первая линия была SW тринадцать градусов, следовательно, дополнение

существенного угла будет действительно одиннадцать градусов влево. Теперь по

Кренке проверим ty abi-длину. Так как таблицы Кренке рассчитаны на радиус в

тысячу саженей, то, чтоб получить для радиуса в двести, нужно дату разделить

на тысячу и умножить на двести. Итак, ищем таблицу для одиннадцати градусов.

Вот она. От этих пяти столбцов эти три для тангенса, биссектрисы и длины

кривой. Умножить и разделить.

Умножив, Сикорский вторично проверил умноженное, заметив при этом:

- В нашем инженерном деле умножение без проверки - преступленье. Все

так тесно связано в этом деле одно с другим, что одна ошибка где-нибудь

влечет за собой накопленье ошибок, часто непоправимых. На одной дороге

ошибка на сажень в нивелировке на предельном подъеме стоила два миллиона

рублей. Инженер несчастный застрелился, но делу от этого не легче было, и

компания разорилась.

- Все-таки глупо было стреляться.

Сикорский сделал гримасу.

- Карьера его, как инженера, во всяком случае, была кончена.

"Черт побери, - подумал Карташев, - надо будет ухо держать востро".

А Сикорский продолжал:

- Вы счастливо попали, вы в три месяца пройдете все дело постройки от а

до зет и сами скоро убедитесь, что все дело наше строительное сводится к

тому же простому ремеслу, как и шитье сапог. И вся сила в трех вещах: в

трудоспособности, точности и честности. При таких условиях быть честным

выгодно: вас хозяин сам озолотит.

- Вы много уже заработали? - спросил Карташев.

- С двух дорог две премии целиком в банке - двенадцать тысяч рублей.

Эту дорогу кончу и уйду в подрядчики. Сперва мелкие, а там видно будет.

- А почему же не будете продолжать службы?

- Потому что заграничным инженерам и теперь ходу нет, а чем дальше, тем

меньше будет. Вы вот другое дело: тогда не забудьте...

Сикорский иронически снял свою шляпу и встал.

- Ну, теперь прежде всего отобьем.

Когда разбивка и проверка кривой кончилась, Сикорский сказал:

- Следующую вы сами при мне разобьете, а дальше я вас брошу, и

работайте сами.

Третья кривая, с которой Карташев справлялся один, была уже за городом,

в долине, где линия уходила вдаль по отлогим покатостям долины.

Кривая была большая, приходилось работать в виноградниках, и, когда он

наконец кончил, сзади на него насели и пикетажист и Сикорский с нивелиром.

- Собственно, время и обедать, - сказал Сикорский.

Выбрали лужайку повыше под деревьями и присели; под одним деревом

Сикорский, пикетажист и Карташев, а под следующими деревьями рабочие.

Подъехала подвода, из которой Сикорский, пикетажист и рабочие стали

вынимать свои мешки с провизией.

- А вы что? - спросил Карташева Сикорский.

- Я не сообразил и ничего не взял, - ответил Карташев. - Да и есть не

хочется: жарко...

- С завтрашнего дня дело наладится, да и сегодня вечером на привале в

деревне нам приготовят обед; мой брат - помните того le plus grand - уже

поехал вперед, а теперь как-нибудь поделимся чем бог послал. Днем мы всегда

будем как-нибудь есть: некогда, и не так есть, как пить хочется, - завтра

будет чай, а сегодня уж как-нибудь... Вы не засиживайтесь; поедим, и уходите

вперед, чтобы не задержать нас: верст десять надо сделать сегодня...

В корзинке Сикорского, в чистых бумажках, лежали красивые бутерброды:

вестфальская ветчина, маленькие куриные котлетки, несколько огурцов,

редиска, масло.

- Возьмем по рюмочке, - сказал Сикорский, доставая маленькую бутылку. -

Это ракия, а эта ветчина из Рагузы, она по несколько лет у них вылеживается.

Совершенно особенно приготовляется. Нравится?

Карташев выпил и закусывал ветчиной.

И ракия ему понравилась, и ветчина с сильным ароматом и особым вкусом.

- Ее необходимо резать очень тонкими пластами. Чем тоньше, тем вкуснее.

Там, на Адриатическом море, пластинки чуть ли не как кисея тонки и

прозрачны.

Карташев ел с наслаждением, усиливавшимся, после утомительной и

непривычной еще работы, прохладой под деревом, после зноя, от которого плохо

предохраняла форменная фуражка.

Полузакрыв глаза, он ел, ни о чем не думая, смотря на открывавшуюся

даль Днестра, на далекие линии на горизонте, сливавшиеся с синевой неба. Там

небо синее было, а над головой ярко-мглистое, раскаленное. В садах, с

пригорка, где они сидели, видны были широкие листья винограда, густо

укрывшие кусты, землю; правильными рядами тянулись фруктовые деревья. Между

ними клумбы с ягодами: видны были уже краснеющая клубника, кусты красной

смородины, крыжовника.

Хорошо бы, как в детстве, перелезть чрез низкую ограду и нарвать

тайком.

Еще лучше забраться в те баштаны, где расползлись по земле длинные

плети огурцов, дынь, арбузов.

А там за баштанами потянулись поля уже высокой кукурузы. И ко всему

прибавлялось радостное, бьющееся, как живое, сознание в душе заработанной

еды, заработанного дня, сознание, что он, Карташев, получающий теперь даже

меньше рабочего, больше не дармоед и ничего общего не имеет со всей той

ордой хищников, с которыми еще вчера, казалось, связала его роковым образом

судьба.

Даже мысль о том, что он ничего не знает, больше не смущала его.

Теперь его незнание обнаружено. Теперь учиться, учиться и учиться.

Учиться у рабочего, десятника, техника, у Сикорского. Карташеву казалось,

что точно для него нарочно вся эта дорога задумана и выстроится в три

месяца, чтобы успел он прийти и наверстать все недочеты. Всего через три

месяца он постигнет свое ремесло, он с правом скажет:

- Я инженер.

А Сикорский подбавлял масла в огонь, характеризуя ему их общую

специальность.

- Основное правило в нашем деле: за незнанье не бьют, но за скрыванье

своего незнанья - бьют, убивают и вон гонят с дела. Незнающего научить не

трудно, но негодяй, который говорит - знаю, а сам не знает, губит

безвозвратно дело.

Да, да, думал Карташев, это та логика, которая всегда бессознательно

сидела в нем, подавляемая всегда сознанием, что до сих пор это было не так,

что до сих пор, напротив, шарлатаны как будто и пользовались успехом в

жизни. Тем лучше, и слава богу, что он сразу объявил, что он ничего не

знает.

- Начальства у нас нет, - продолжал Сикорский, - кто палку взял в нашем

деле, тот и капрал. Это значит, что кто хочет работать, кто может работать,

тот скоро и становится хозяином дела, помимо всякой иерархии служебной.

"Буду, буду хозяином", - напряженно стучало в голове Карташева.

- И рядом с этим надо учиться быть смелым, решительным, находчивым. У

меня был старик десятник, у которого я учился в первых своих шагах инженера.

Он всегда говорил: "Глаза робят, а руки уже делают..."

Неужели, думал Карташев, так случайно выбранная им карьера инженера

действительно подойдет ко всему складу его натуры, души?

- Ну, поели? И ступайте.

Карташев вскочил свежий и радостный.

- Я эту проклятую куртку к черту брошу, на эту телегу. - Карташев снял

куртку и жилетку и остался в одной рубахе.

- Вечером, - сказал Сикорский, - пошлем le plus grand в город за вашими

вещами. Завтра надевайте только панталоны, ночную рубаху, высокие сапоги, и

пусть вам шляпу с большими полями купят. Да бросьте вы эту балаболку.

Сикорский указал на болтавшееся на груди Карташева золотое пенсне.

- У вас в гимназии же было хорошее зрение.

- Оно и теперь хорошее.

Карташев ощупал свое пенсне и с размаху бросил его в соседний сад.

- Ну, это уж глупо, - сказал Сикорский.

Карташев вспомнил, как однажды в деревне Аделаида Борисовна, краснея и

смущаясь, сказала ему с ласковым упреком: "Зачем вы носите пенсне?"

Может быть, он когда-нибудь расскажет ей, при каких условиях расстался

он с своим пенсне.

И ему еще веселее стало на душе. В первый раз он почувствовал, что

Аделаида может быть его женой.

Что до рабочих Карташева, то они далеко не были в таком праздничном

настроении, как хозяин, и, идя за ним, роптали.

- Так без отдыха начнем махать, - и сапоги и ноги скоро обработаем.

- Чтоб вам обидно не было, я сегодня вам от себя прибавлю по двадцать

копеек на человека, - сказал Карташев.

Это произвело хорошее впечатление. Ропот прекратился, и рабочие уже

молча шли за Карташевым.

- Ничего, - сказал с длинной шеей худой молодой рабочий с

подслеповатыми глазами, - добежим как-нибудь до смерти.

Он комично потянул носом, покосился на товарищей и с глуповатой

физиономией продолжал:

- За прибавку, конечно, спасибо... Только наш брат, известно, дурак, -

ему, что коню, в брюхо бы только что воткнуть.

- Вы же поели?

- Поесть-то поели, а выпить вот и забыли.

Веселый смех остальных поддержал рабочего.

- Водки хотите?

- А неужели воды?

Рабочие опять расхохотались.

- Ты ему сунь воды, - показал рабочий на обрюзгшее от водки лицо

соседа, - а он тебе в морду, пожалуй.

Рабочие совсем развеселились.

- Да где же здесь достать водку? - спросил Карташев.

- Э-во! - ответил парень. - Только доставалки были бы, а то в один

миг...

- Ты, что ли, пойдешь? - спросил Карташев.

- А неужто, - показал парень на опившегося, - его посылать? Туда-то он

махом, а назад раком. Лучше я пойду.

- Тебя как звать?

- Тимофей, что ли...

Тимофей взял деньги и, пока приступал Карташев к разбивке, уже

возвратился с водкой.

Другой рабочий позаботился и об закуске, забежав по дороге в баштаны и

сорвав несколько огурцов.

- Вот что, ребята, - сказал Тимофей, - присесть надо.

И, обращаясь к Карташеву, сказал:

- Ты пять минут нам дай сроку, а потом мы тебе на рысях отзвоним

тебе, - и танцса твоего, и бисестриц...

Следующая


Оглавление| | Персоналии | Документы | Петербург"НВ" |
"НВ"в литературе| Библиография|




Сайт управляется системой uCoz