front3.jpg (8125 bytes)


ЧАСТЬ ОДИННАДЦАТАЯ

В рождественские дни полагалось говорить, что никакой встречи Нового года не нужно: «Надоело, господа, надо же честь знать, да и время, знаете, не располагающее к торжествам. Уж я-то, во всяком случае, останусь дома и ранехонько лягу спать!» Михаил Яковлевич этого не говорил. Он очень любил 31 декабря, необычайное оживление на улицах, переполненные кондитерские и магазины цветов, столпотворение у Елисеева и в Милютиных лавках, вечером стол, на котором от блюд и бутылок, от серебра и фарфора почти не видна скатерть, множество людей, собиравшихся ранехонько лечь спать, шум, среднего остроумия шутки, и, наконец, бой часов, шампанское, «с Новым годом, с новым счастьем!». У него была и примета: веселая встреча — удачный год.

В прошлом году встреча была не очень веселой. Чернякова пригласил заслуженный профессор астрономии Платон Модестович Галкин, глубокий старик, холостяк, либерал и один из самых гостеприимных людей Петербурга. Его уже лет сорок называли душой общества. Профессора Галкина все любили и, несмотря на его доброту (или вследствие его доброты), все над ним подсмеивались. Было не больше причин рассказывать анекдоты о нем, чем о множестве других людей,— обычай случайно создался и случайно укрепился. Остряки говорили, что у Платона Модестовича только две страсти в жизни, зато бурные,— письма в редакцию и собственные юбилеи: «он празднует юбилей и на Платона, и на Аристотеля». Студенты уверяли, что он на своем веку уже два раза видел комету Галлея, появляющуюся в небе каждые семьдесят пять лет; Галлей был любимым астрономом профессора Галкина,— как-то на публичной лекции Платон Модестович его демонстративно, в пику Наполеону, назвал величайшим человеком, когда-либо жившим на острове св. Елены. Профессор изредка печатал стихи за подписью «Платон» или «П. Модестов». В застольных речах ораторы неизменно цитировали, с шутливой значительностью, «стихи одного талантливого юного поэта, имя которого я, к сожалению, забыл», а Платон Модестович застенчиво улыбался. На встрече Нового года он поднял бокал «за то, чего мы все страстно желаем» (разумелась конституция) ; затем пили за здоровье «самого молодого из всех нас». Михаил Яковлевич признавал, что и тосты, и блюда, и вина «вполне приемлемы»; однако ему казалось, что от хозяина, от его роскошной серебряной бороды, от его переходящего в красную плешь высокого лба, веет непроходимой скукой. После десерта профессор Галкин сидел в конце длинного стола с молодежью и хвалил новые веяния в литературе: Льва Толстого, Константина Станюковича. Профессора средних лет любезничали с курсистками,— «разрешите тряхнуть стариной»,— но курсистки конфузились и, по-видимому, предпочитали общество студентов. После ужина молодежь незаметно исчезла. Михаил Яковлевич уехал рано, в третьем часу, и, возвращаясь, думал, что, верно, 1879 год окажется неудачным. В этом году он женился на Лизе Муравьевой.

Его смутные надежды не сбылись: брак оставался фиктивным.

Из-за кончины Дюммлера решено было устроить очень скромную свадьбу. Елизавета Павловна была этому рада, но ее забавляло, что она в трауре по случаю смерти царского министра. Вернувшись из Эмса, Павел Васильевич смущенно заговорил о приданом. Черняков замахал руками и сказал, что не хочет слушать. Павел Васильевич тоже отчаянно махнул рукой и ушел в свой кабинет. Он туда уходил от всех домашних неприятностей. У его дочерей это называлось: «папа ушел к Максвеллу»,— почему-то это сочетание слов напоминало ругательство. В тот же день, оставшись с дочерью наедине, профессор сунул ей чек на пять тысяч совершенно так, как суют взятку.

— Милая моя, это тебе на первые расходы. Ну там на туалеты, или на свадебное путешествие, или на что хотите. Ты, кажется, говорила о шубе? Так уж позаботься об этом сама. С Мишей,— старательно выговорил Муравьев уменьшительное имя своего будущего зятя,— говорить о деньгах невозможно. Я прекрасно его понимаю, но непременно хочу, чтобы у тебя были свои деньги. Я буду давать тебе каждый месяц. А то могу дать и сразу побольше? Тогда я возьму под вексель или продам рощу.

Елизавета Павловна деловито взглянула на цифру чека и, смеясь, поцеловала отца.

— Папа, вы прелесть. Ваши деньги мне очень пригодятся. Да, я сошью себе шубу,— сказала она, соображая, какую-часть денег отдать партии. Первая мысль ее была отдать все. «Однако шуба мне действительно нужна, и не только шуба...» Подсчитав мысленно расходы, она решила отдать две трети.— Нет, брать деньги под вексель, разумеется, незачем,— добавила она, догадываясь, что и эти пять тысяч были взяты у процентщика.— Отлично, вы будете давать мне, что можете, каждый месяц. А рощу, конечно, продайте, как и все ваше имение... Как зовут этого плантатора в «Хижине дяди Тома»? Вы очень на него похожи.

Вечером, в театре, она так же весело рассказала жениху о разговоре с отцом. Черняков слушал, морщась. Он без колебания предпочел бы, чтобы Павел Васильевич не давал дочери ничего. Михаил Яковлевич догадывался, куда пойдут деньги, и это его раздражало.

— Хотите, чтобы я вам открыл счет в моем банке? — угрюмо спросил он.

— Нет, я живо все пристрою,— ответила Лиза, чтобы подразнить его. В самом деле она пристроила деньги быстро. Отдала партии половину, заказала шубу, купила немало вещей, подарила соболий «гарнитур» Маше, которая почти обезумела от радости. Она мечтала о гарнитуре — и это был подарок Лизы!

Михаил Яковлевич решил, что надо, хоть из приличия, поднести невесте подарки, как это ни казалось ему глупым при фиктивном браке. Знакомая дама ездила с ним по магазинам. «Вот за эту прелесть, я уверена, Лиза просто вас расцелует»,— говорила она. В мебельном магазине, где его знали, приказчик с почтительно-игривой улыбкой спрашивал, желает ли он приобрести двуспальную кровать или две кровати. «За всю жизнь столько не лгал и столько не краснел, как в этот месяц»,— думал Михаил Яковлевич. Он впервые в жизни стал худеть и за обедом, кроме лафита, пил водку.

Свадьба состоялась в ноябре. Шаферами были Петр Алексеевич и Мамонтов. На небольшом семейном обеде Черняков всем объяснял, что в разгар академического сезона никак нельзя уехать в свадебное путешествие. Ему казалось, что Мамонтов с любопытством поглядывает на него и особенно на Лизу. «Она очень хороша, твоя невеста, и лицо характерное. Хоть я тебе раз навсегда запретил говорить о живописи, помнишь Рафаэлеву «Юдифь»? — сказал Николай Сергеевич. Черняков не помнил, но это замечание показалось ему неприятным.

То, что он с насмешкой над самим собой называл «семейной жизнью», оказалось еще более мучительным, чем приготовление к свадьбе. «Самое постыдное, самое идиотское был первый вечер, наше комическое «enfin seuls!»* — позднее вспоминал он. Они остались с Лизой на «вы». Правда, так было кое-где принято, но Михаил Яковлевич это считал оригинальничаньем дурного тона. Разговаривали они в прежней манере подтрунивающих друг над другом приятелей. Иногда ему казалось, что все это какая-то затянувшаяся глупая шутка.
*«Наконец наедине!» (франц.)

О фиктивности брака не знал никто,— по крайней мере, в его обществе (он подозревал, что приятели Лизы, революционеры, знают). Поговорить было не с кем. Как-то ему пришла мысль, не сказать ли сестре. Но он тотчас от этого отказался: представил себе изумление, растерянность, ужас, которые изобразятся на лице Софьи Яковлевны.

Встречи с ней теперь также доставляли ему мало радости. После смерти мужа Софья Яковлевна почти не выходила из дому и принимала только самых близких людей. Она часто плакала, разговаривать с ней было нелегко. Черняков нерешительно советовал ей уехать от- ,Н дохнуть за границу. «Да, может быть... Да, в Швейцарию... Да, но надо устроить Колю»,— отвечала она и переводила разговор. Раза два он побывал у нее с Лизой. Разговор не клеился. Позднее Софья Яковлевна очень хвалила его невесту, говорила, что она красавица. Михаил Яковлевич слушал смущенно: ему казалось, что Лиза его сестре не нравится.

При последнем визите Чернякова, когда он, отбыв свои полчаса, поднялся, Софья Яковлевна спросила его, где они встречают Новый год.

— Еще не знаю,— ответил он и опять покраснел. Его звала редакция журнала, но Лиза кратко заявила, что должна быть в другом месте. Идти один Михаил Яковлевич не хотел и не мог.

— Я спрашиваю неспроста. Я думала, что у вас соберутся люди, и хотела просить тебя пригласить бедного Колю.

— Разве он никуда не приглашен?

— Нет, куда же? Мы всегда встречали Новый год у нас,— сказала Софья Яковлевна, и на глазах у нее показались слезы.— Все знают, что он в трауре. Идти куда-нибудь в ресторан гимназисту нельзя и незачем. Но если у вас будет несколько человек, то к вам он пошел бы с радостью. Он так любит Лизу.

— Лиза тоже очень его любит. Видишь ли, она, собственно, куда-то приглашена, но...

— Твоя жена приглашена встречать Новый год без тебя?

— Нет, мы оба приглашены, но я, наверное, не пойду, а она еще не знает,— поспешно сказал Черняков. Софья Яковлевна удивленно на него смотрела.— Во всяком случае, мы 31-го устроим маленький обед или, скорее, ужин. Скажи Коле, что я непременно его жду в семь часов.

— Я буду вам обоим очень благодарна. Однако если ты для этого отказываешься от приглашения?

— Нет, я уже отказался. Я тебе потом расскажу. Кажется, Лиза хотела пригласить к обеду еще кой-кого. Во всяком случае, до одиннадцати и она будет дома. Мы будем очень рады Коле. Тебя я не зову, зная, что ты не придешь,—говорил Михаил Яковлевич все более смущенно.

.. Коля как раз появился в гостиной и радостно поздоровался с .дядей.

— Талан на майдан,— сказал он. Софья Яковлевна, только что с такой нежностью говорившая о сыне, вспыхнула. ......

— Я сто раз просила тебя не говорить на этом дурацком языке!

Коля приложил руку ко рту. С некоторых пор, точно в знак протеста против чопорного строя их жизни, он усвоил, в подражание кому-то, малопонятный воровской жаргон, крайне раздражавший Софью Яковлевну.

— У вас отличная мысль: обед,— сказала мужу Елизавета Павловна. Она была в хорошем настроении духа. Это с ней в последнее время случалось редко: все находили, что Лиза стала очень нервна.—Но для одного Коли, конечно, устраивать обед не стоит. Нам давно следовало бы пригласить папа и Машу. Ваша сестра не придет?

— Что вы! Она теперь нигде не бывает. Уж если не была у нас на свадьбе!

— Значит, сколько же нас будет? Нас двое, двое моих и ваш Коля? Пять человек, мало. Надо позвать кого-нибудь еще. Петра Великого?.. Но говорю заранее: в одиннадцать я вас покидаю.

— Я надеюсь, что вы вернетесь,— мрачно сказал Черняков.— То есть что полиция не нагрянет туда, куда вы, очевидно, собираетесь.

— Я тоже надеюсь. Впрочем, в ночь на Новый год Третье отделение отдыхает.

— В средние века это называлось «la treve deDieu»*.
*«Отдых Бога» (франц.),

Этот неожиданный обед ставил Михаила Яковлевича в затруднительное положение. Для сестры он что-то придумал: Лиза давно обещала одной чахоточной подруге выпить с ней бокал шампанского на Новый год, нельзя огорчать больную. Однако другие гости, Муравьев, Маша, доктор, знали, что никакой чахоточной подруги у Лизы нет. Немного поколебавшись, Черняков сказал им то, что считал правдой: Лиза обещала побывать на вечеринке в радикальном кружке.

— Так уж ей приспичило, нашему ндраву не препятствуй,— сказал он Павлу Васильевичу, принужденно улыбаясь.— Я же этого ее milieu*, как вы знаете, не люблю.
*Круга (франц.).

Муравьев вздохнул, тоже несколько удивленный.

— Тогда и я уеду от вас рано. Меня, на беду, позвал Платон Модестович, а я уже раза три отказывался от его приглашений.

— Но Маша пусть останется и выпьет с нами шампанского. Коля проводит ее домой. Или Петр Великий.

— Лучше Петр Алексеевич. Или они оба. На улицах в эту ночь много пьяных,— сказал профессор.

Накануне обеда Лиза сообщила мужу, что пригласила еще одного гостя: Валицкого.

— Так, ни с того ни с сего взяла и пригласила. Дурь нашла.

— Это тот угрюмый офицер, который ездил сражаться с турками? Совсем он к нашему сем... к нашему кружку не подходит.

— Он давным-давно забыл, что ездил сражаться с турками. Вы правы, но что же теперь делать? — спросила Лиза. Она в самом деле не знала, зачем пригласила Валицкого, который вдобавок принял приглашение неохотно и нелюбезно.— А офицером он, кажется, и не был.

— Кто же он: народоволец или чернопеределец? — осведомился Михаил Яковлевич с иронической почтительностью.

— Ни то ни другое, он якобинец, — сказала Елизавета Павловна, которой очень нравилось это слово. — Впрочем, не знаю. Вы недовольны?

— Напротив, рад и счастлив, как всем и всему... Он со мной, скорее, даже был любезен. За руку поздоровался! Правда, с таким видом, точно хотел что-то этим доказать. Верно, так в северных штатах Америки радикалы здороваются с неграми.

II

Павел Васильевич верил в «яблоко Ньютона», но думал, что для открытия закона всемирного тяготения нужна была долгая умственная работа, перемежавшаяся с работой бессознательного начала: «Ньютон, вероятно, и до того дня не раз видел, как яблоки падают с яблони. Открытия делаются «апрошами»*. А счастливая мысль, то, что так пышно называется вдохновением, озаряет человека, — если озаряет, — где угодно и когда угодно. Вполне возможно, что я найду яблочко сегодня за новогодним ужином, слушая вдохновенную речь Платона Модестовича», — думал он, улыбаясь.
*Здесь: Постепенно, в несколько подходов (франц.).

Никакого открытия он не сделал, но работа, по внешности как будто бесплодная, в действительности шла превосходно. Занятия со студентами в рождественские дни его не отвлекали, гостей, после выхода замуж Лизы, в доме бывало гораздо меньше, — Муравьев целые дни думал, то за столом с пером в руке, то лежа на диване в кабинете, то гуляя: дочери требовали, чтобы он каждое утро уходил на прогулку в Летний сад. Павел Васильевич все время испытывал такое чувство, какое может испытывать кладоискатель, когда по некоторым, еще неясным, признакам ему кажется, что он на верном пути.

Вечером 31 декабря Маша зашла в кабинет, чтобы напомнить отцу об обеде. Он оторвался от записной книжки и с минуту смотрел на нее так, точно не знал, кто она такая и на каком языке говорит. Затем Павел Васильевич опомнился.

— Ах, да, обед! Я было и забыл. Я сейчас, Машенька, сейчас, — сказал он смущенно и, окончательно придя в себя, похвалил новое платье дочери.

— Вы, папа, наденете фрак? К Лизе, конечно, не надо, но к вашему астроному?

— И к астроному не надо. Вот только повяжу галстук, и мы можем ехать.

Маша поцеловала его в лоб. Она в этот вечер была в тревожном и восторженном настроении; это приходилось держать в величайшей тайне.

— Экипаж подан,— сказала она с веселой торжественностью. Рысак, купленный в свое время Елизаветой Павловной, оставался у Муравьевых. У Михаила Яковлевича конюшни в доме не было, он не мог и не хотел держать лошадей, да и Лизе рысак давно надоел. Но продать его и рассчитать кучера было делом, превышавшим силы Павла Васильевича.

— Вы только нас довезете к сестре, Василий, а потом возвращайтесь и встречайте Новый год,— еще днем успокоила кучера Маша: она неизменно оберегала интересы людей. На праздничные подарки и обеды для прислуги у Муравьевых отпускалось вдвое больше денег, чем у других; Маша входила в подробности, совещалась с няней, достаточно ли будет одного гуся, хватит ли водки и наливки.

В экипаже она закутала шею горжеткой и сказала отцу:

— Папа, ради Бога, не открывайте рта. Вы всегда забываете, что у вас катар.

Павел Васильевич улыбнулся. «Совсем как покойная! Аня. И голос, и интонация те же»,— подумал он и поцеловал дочь. От нее пахло духами и мехом.

— Твой... как вы называете эту штуку?—-твой гарнитур очень красив.

— Спасибо... Папа, вы когда уедете от Лизы к астроному?

— Он звал к десяти, но можно, конечно, приехать и позже.

— Я не советовала бы вам очень опаздывать,— сказала Маша, успокоившись. «Лишь бы не отказала в последнюю минуту...»

Михаил Яковлевич и Коля вышли им навстречу в жарко натопленную переднюю.

— Шайтан на гайтан,— сказал Коля и окинул снисходительным взглядом туалет Маши.— Ничего себе пальтуганчик.

—- Пальтуганчик это моя шубка? Вы еще не видели?— Маша отлично знала, что он еще не видел. Она все была влюблена в Колю, очень этого стыдилась и считала это большим грехом:—А гарнитур — подарок Лизы. Отчего вы в штатском, Коля?

— Потому, что я хочу лататы задать. Но это, канареечка, вас не касается.

— Мороз, папа? Какой же это мороз! Для меня, если меньше тридцати градусов, то это Италия,— говорила выбежавшая из кухни Лиза, быстро целуя отца и сестру.— Идите в кабинет... Коля, помогите же ей снять ботики, будьте как взрослый. Я бегу, занята индейкой.

— Она сама ее ощипала и зажарила,— сказал саркастически Михаил Яковлевич.— Гости кто? Петр Великий,— вполголоса ответил он тестю.— Еще некто Валицкий, вы, впрочем, его знаете. Такой радикал, такой радикал, что сил никаких нет! Покойный Робеспьер по сравнению с ним был умеренный консерватор! Больше никого. Мамонтов не мог прийти.

— Я переколю булавки у тебя в комнате. Можно? — спросила Маша с мольбой в голосе и увела сестру в спальную. Она всегда краснела, входя в эту комнату.— Ну что? Что они сказали? Они согласились?

— Согласились,— нехотя ответила Лиза.— Но я думаю...— Она не успела сказать, что думает: Маша уже осыпала ее поцелуями.— Какая ты глупая! Точно это спектакль! Конечно, сегодня опасность невеликая. Но я не взяла бы тебя, если б не думала, что это твое право... Ну, хорошо, иди в кабинет.

— Еще один раз! Последний,— сказала Маша и, поцеловав сестру, убежала. Она была совершенно счастлива.

— Все-таки, отчего вы в штатском? Вам очень к лицу,— сказала она Коле в передней. Ей теперь хотелось хвалить всех и все.

— Оттого, что я собираюсь дернуть отсюда к Донону.— Маша изобразила на лице почтение и восторг.— Вот что, Машенька, вас-то я и жду. Скажите, пожалуйста, дяде, что его просят в гостиную.

— Кто просит?

— Не водите вола, канареечка. Скажите: просят.

— П-попросите очень, очень вежливо, тогда скажу, Иначе не скажу.

— Отстаньте... Ну, ладно, прошу очень вежливо.

— То-то, а не «не водите вола»,— сказала Маша. Ее, впрочем, приводил в восторг его новый язык.— Сейчас скажу.

Коля вошел в гостиную и принялся рассматривать книги. Это было его любимое занятие. Софья Яковлевна говорила, что половина эрудиции, которой он удивлял старших, идет от изучения книжных витрин, полок и каталогов.

— Как, это ты? —спросил, входя, Михаил Яковлевич.— В чем дело?

— Дядя, у меня к тебе конфиденциальная просьба. Обещай исполнить.

— Если не очень глупая конфиденциальная просьба, изволь, исполню.

— Я собираюсь нарезать винта в одиннадцать.

— Вот что, мой друг, я воровского языка не знаю, ты меня смешиваешь с Ванькой-Каином. Говори по-человечески.

— Я хочу от вас уйти в одиннадцатом часу.

— Как? И ты? Это почему?

— Мой секрет. Но «ели мама тебя спросит, когда я ушел, скажи, что в третьем часу ночи.

— Tiens, tiens*,— сказал Черняков, глядя на него с удивлением.— То-то ты в штатском! Скажи сначала, куда ты хочешь пойти.
*— Ну, ну (франц.).

— Ты, однако, обещал.

— Я сказал: если не очень глупая просьба.

— Стоит ли поднимать шухер? Впрочем, так и быть, скажу. Мы сегодня собираемся компанией к Донону. Мне не хочется уходить от вас, но... Я даже хотел утром послать тебе записку, что не буду.

— Только этого не хватало бы! — с возмущением сказал Михаил Яковлевич. «Из-за него затеян весь этот обед, а он, клоп, послал бы записку, что не будет!.. Вот тебе, однако, и траур!» — подумал Черняков, немного оскорбившись за Юрия Павловича. Он посмотрел на Колю и подавил вздох. «Я сам такой».— Дай честное слово, что прямо от Донона ты вернешься домой,— потребовал он, немного подумав.

— Разумеется, даю слово,— сказал Коля. Хотя в его тоне слышалась некоторая досада, Михаил Яковлевич видел, что он говорит правду.

— Ну, что ж, Бог с тобой, я готов тогда соврать маме. А не поймают вас? Но как же при твоих революционных убеждениях идти к Донону? В каком, кстати, состоянии твои финансы?

— У меня есть карась,— тревожно сказал Коля.— Виноват, десять рублей. Разве может не хватить?

— Экой богач! Вот тебе еще от меня полкарася, тогда хватит наверное.

— Merci beaucoup!* Какой приятный сюрприз! А смолки не дашь, дядя?
*Спасибо большое (франц.),

— Это папиросы? Разумеется, не дам.

Хозяйство в доме всецело лежало на Михаиле Яковлевиче. Лиза не обратила .никакого внимания на купленные им перед свадьбой серебро, фарфор, столовое белье. «В отца пошла»,— уныло думал Черняков. Это было не совсем верно. У Павла Васильевича, считавшего умственную работу единственным важным делом в жизни, презрение ко всему внешнему, светскому, к условностям моды, к условной distinction*, было безгранично и незаметно. У Елизаветы Павловны это пренебрежение сказывалось не всегда и не во всем, и она порою им щеголяла. В сколько-нибудь чопорном обществе Лиза держалась, как нигилистка, но среди революционеров иногда появлялась в дорогих модных платьях, хотя они вызывали там насмешки. Домом она интересовалась мало, запах кухни, в которую она заходила редко, вид сырого мяса, окровавленной птицы вызывали у нее отвращение. Елизавета Павловна охотно подбросила хозяйство мужу и говорила, что он превосходно со всем справляется.
*Изысканности (франц.)

У них была хорошая кухарка, напоминавшая старых преданных слуг в театральных пьесах; ее даже звали Агафьей. Была хорошенькая горничная, выбранная Михаилом Яковлевичем не совсем случайно. (Лиза, впрочем, и не заметила, что он хотел возбудить в ней ревность.) С внешней стороны все, вообще, было, по мнению Чернякова, «как у людей», то есть как у семейных профессоров, адвокатов, писателей, зарабатывавших несколько тысяч рублей в год. Елизавета Павловна обычно где-то пропадала целый день, возвращалась домой к обеду и, как гостья, хвалила подававшиеся блюда. Случалось, она не приходила и обедать. Им тогда овладевала тревога. Горничная, ему казалось, смотрела на него с сочувственным недоумением. Михаил Павлович понимал, что скрыть правду об его браке можно от всех, кроме этой горничной, и морщился, представляя себе ее разговоры с кухаркой. Черняков чувствовал также, что если б Лизу арестовали, то, помимо всего прочего, ему было бы очень стыдно перед прислугой. Он стыдился этого чувства, сам признавал его мещанским, но знал, что отделаться от него не может.

— Я все же надеюсь, что у нас склада революционных изданий не будет? — не совсем шутливо спросил Михаил Яковлевич жену вскоре после свадьбы.

— Ну, это мы еще посмотрим,— сказала она.— Нет, нет, я вам обещала.

Неожиданно перед новогодним обедом у Елизаветы Павловны начался, по замечанию Чернякова, припадок хозяйственной деятельности. Она «взяла все на себя», попросила отца прислать экипаж и утром ездила по гастрономическим магазинам. Михаил Яковлевич был очень доволен и хвалил купленные ею закуски и напитки.

— Нет, этого не трогайте,— остановила его Лиза, когда он хотел разрезать веревки на самом большом тяжелом свертке.— Это не для вас.

— Слушаю-с,— сказал Черняков, скрывая раздражение. Он совершенно не жалел денег, но ему было досадно, что они сегодня ночью будут есть и пить на его средства.

— Это для моей чахоточной подруги,— так же иронически сказала Лиза.

За обедом, как теперь везде, говорили о «Народной воле» и о взрыве поезда под Москвой. Доктор рассказывал некоторые подробности дела. У Петра Алексеевича, благодаря Дюммлерам, образовалась практика среди высших должностных лиц Петербурга. Они знали его взгляды, но делились с ним сплетнями о других высоких должностных лицах, а иногда сообщали ему новости, которые публике были неизвестны.

— ...Он мне сказал, что один из главных участников подкопа, некий Ширяев, арестован. Другим удалось спастись. А главный, Лев Гартман, тот, что выдавал себя за купца, уже будто бы скрылся за границу.

— Я тоже слышал. Но как эффектно вы выражаетесь: «выдавал себя за купца»! На самом деле он, говорят, бывший бухгалтер,— сказал Черняков, искоса поглядывая на жену, разливавшую по тарелкам суп (это тоже было проявлением хозяйственного припадка). Лиза как будто и не слушала доктора. «Притворяется или действительно ничего не знает?» — спросил себя Михаил Яковлевич.

— А жена Сухорукова, как они думают, некая Перовская,— сказал доктор.

— Это та самая Перовская, о которой путаник Мамонтов в свое время просил похлопотать мою сестру,— раздраженно заметил Михаил Яковлевич.— Хороша бы Соня теперь была, если б не отказалась! Мамонтов уже тогда сочувствовал революционному движению, а теперь с ним просто невозможно разговаривать.

Черняков знал, что тут так говорить не следовало, и видел это по лицам жены и гостей. Но в последнее время он плохо владел собой; в этот же день с утра настроился на раздражение.

— Говорят, эта Перовская принадлежит к высшей придворной аристократии. Будто бы она еще недавно на балах в Зимнем дворце танцевала с великими князьями.

— Едва ли. Я немного знал ее отца,— сказал Муравьев.— Не очень хороший был человек, настоящий деспот. Они небогаты и, насколько мне известно, к придворной аристократии не принадлежат. Эту бедную девушку я не знал.

— Почему же она «бедная девушка»? — спросил Коля, не желавший все время молчать в обществе взрослых. Но профессор ничего ему не ответил.

— А вы, Иван Константинович, знали Перовскую? — спросил доктор Валицкого, который, по своему обыкновению, молчал.

— Да, встречал.

— Что же вы о ней думаете, если не слишком нескромно вас об этом спрашивать?

— Ничего не думаю... Они недавно приговорили царя к смерти. По-моему, это чрезвычайно глупо.

Павел Васильевич одобрительно кивнул головой. Он никак не ожидал таких слов и был приятно удивлен.

— Тут не может быть двух мнений! — сказал Муравьев.

— Тут могут быть два мнения, папа! И даже очень могут быть! — ответила Лиза резко. Маша изменилась в лице.

— Это чрезвычайно глупо, как почти все, что делают народовольцы,— продолжал Валицкий, не обративший никакого внимания на слова Муравьева и Лизы.— Глупо потому, что убийства отдельных лиц бесполезны и бессмысленны. Это все равно, как если б мы в турецкую войну старались убить Османа-пашу или, тем паче, пашу самого заурядного. Убьют Александра Второго — будет Александр Третий или Александр Тридцать третий! Террор может быть только массовый, после захвата власти,— пояснил Валицкий. Павел Васильевич понял, что поторопился с одобрением. Он только вздохнул.

— Ах, массовый,— сказал Черняков.

— Массовый террор вроде того, который, захватив власть, осуществляли французские якобинцы.

— Ах, якобинцы,— сказал Черняков.

— Я не сторонник террора,— возразил доктор,— но ваша аналогия мне представляется неверной. Есть разница между войной и революцией.

— Никакой разницы нет. Кто видел вблизи войну, тот может понять революцию. И только тот.

— Ну, хорошо, не будем останавливаться на этом побочном вопросе, тем более, что я на войне не был,— сказал смущенно Петр Алексеевич. Он всегда чувствовал себя виноватым, когда говорил с участниками войны, а теперь начинал чувствовать свою вину и в разговорах с участниками революции.— Основная проблема текущего момента: считаем ли мы возможным немедленное осуществление и торжество социализма?

— Кажется, вы «склоняетесь к социализму», Петр Великий,— саркастически спросил Черняков.— Или еще недавно склонялись? Я ужасно люблю это выражение «склоняться к социализму». А как вы, Павел Васильевич? Вы социалист?

— Что это он все нынче ругается? — шутливо сказал Муравьев, подавляя зевок.— Один мой немецкий коллега говорит, что мы все теперь немного вольтерианцы. А мне позвольте сказать, что мы все теперь немного социалисты...

— Если немного, то Бог простит.

— Мой социализм очень простой, неученый: я считаю, что никто не должен иметь на семью в год менее трех тысяч и более тридцати тысяч рублей дохода.

— Это, конечно, просто и мило. Но как это сделать?

— Многие находят, что необходимо обобществление средств производства. По-моему, вопрос гораздо проще разрешается соответственным подоходным налогом.

— Почему же люди будут работать, если налог будет конфисковывать их доход?

— Потому, что приятнее иметь в год тридцать тысяч, чем три.

— Да такую налоговую систему и установить нельзя: люди будут скрывать доходы,

— На моей памяти то же самое говорили обо всех серьезных реформах: «разве возможно освобождение крестьян?», «разве можно обучить солдата без двадцатилетней военной службы?», «разве можно отменить цензуру?». Пусть сажают в тюрьму уклоняющихся, и люди научатся платить налоги.

— Важно, думаю, не то, как уменьшить большие доходы до тридцати тысяч, а как поднять маленькие до трех? — сказал доктор.— Однако я не спорю. Мне неясно, нужна ли социалистическая революция. Я признаю, что «революции — локомотивы истории», но ведь разные революционные течения между собой не сходятся. Вот у нас есть течение, близкое к якобинцам. Чего же оно требует? Неужели ему нужны двести тысяч голов? — обратился он к Валицкому.

— Головы бывают разные. За одну голову, например, Карла Маркса можно отдать и все двести тысяч.

— Вот как? Я, конечно, не марксист,—сказал Черняков,— но я читал «Капитал», и там никаких голов нет и в помине, ни двухсот тысяч, которых требовал душевно больной Марат, ни двухсот, ни двух. Очевидно, Маркс русским доморощенным якобинцам не сочувствует.

— Может быть. А может быть, и то, что Маркс не хочет пугать ученых филистеров, да и считается с возможностью судебного преследования. Тем читателям, которыми он единственно и дорожит, он предоставляет самим делать выводы из его учения.

— Какие же методы предлагают якобинцы? — спросил доктор дипломатично; он не хотел спрашивать: «какие же методы предлагаете вы?»

— Для захвата власти в интересах трудящихся хороши все средства,— ответил Валицкий.

«Не говорит, а чеканит... На митинге он, верно, и рукой рубил бы в воздухе наподобие топора гильотины, но здесь мешает стол»,— с усмешкой подумал Павел Васильевич и перестал слушать. Его не раз занимал вопрос об имитации в революционных процессах. «Если у нас будет революция, то сколько их разведется, Робеспьеров, Дантонов, Фукье -Тенвиллей! А те имитировали разных Брутов и Кассиев. В этом слепом восторге на расстоянии есть нечто умилительное: вот как историки театра в кредит восторгаются до экстаза гением разных Кинов и Гарриков, которых они в глаза не видели. Этот, очевидно, самый настоящий Сен-Жюст — вроде того vrai cosaque russe*, что плясал с кинжалами лезгинку в парижском казино... Ну, хорошо, но во имя чего же я отношусь к ним отрицательно? — по своей привычке проверил он себя.— Ведь нет ничего бессмысленнее вселенского скептицизма. Я люблю больше всего на свете свободу, свободу личную, духовную, политическую. Ее же всего лучше, хоть пока еще не очень хорошо, обеспечивают течения, называющиеся либеральными. Но я дорожу не тем либерализмом, который отстаивает «свободную конкуренцию» в хозяйственной жизни, защищает свободу банкиров и получает от них инструкции. Это нехорошая пародия на благородную идею, бессовестная узурпация чужого прекрасного слова. Подлинный либерализм всем жертвует ради подлинной свободы человека и готов идти на самые глубокие социальные преобразования для того, чтобы его защитить от разных видов угнетения. Можно называть это и мирным социализмом, дело не в слове: по существу, это одно и то же, хотя наша молодежь считает одно слово ругательным, а другое — патентом на благородство. Над этим кругом мыслей, конечно, очень легко посмеиваться, называть его «прекраснодушием» и другими обидными именами, но посмеиваются над ним обычно недалекие или невежественные люди, да еще разные глубокомысленные социальные стратеги, готовящие себе, вероятно, одно из самых поразительных Ватерлоо в истории. Именно этому прекраснодушию принадлежит будущее, вероятно, не ближайшее, а более отдаленное. И, к счастью, уже есть в мире среди политических деятелей несколько человек, отстаивающих либерализм в его единственном настоящем смысле. Только эти люди мне близки и дороги во всей политической жизни мира. Вне круга их мыслей почти все кровь или грязь, а чаще всего кровь, смешанная с грязью...»
*Настоящего русского казака (франц.).

— ...Нет, вы все-таки не отвечаете на вопрос: какие же именно «все средства»? Вы это скажите! — говорил Черняков все более раздраженно.

— Отчего же, я скажу. По моему, сейчас всего выгоднее было бы пустить по народу слух, что наследник престола стоит за революцию и хочет ее возглавить, а царь держит его взаперти. Хорошо было бы также издать от имени царя манифест о том, что его величество, вняв советам своих князей и графов, решил возвратить крестьян помещикам. Таким манифестом — и только таким — можно поднять крестьянство на восстание, после чего и последовала бы расправа с врагами трудящихся классов. Но ваши народовольцы так же мало на это способны, как...— Валицкий хотел сказать «как вы»,— как либеральная слякоть.

«Понимаю, Сен-Жюст с Маккиавелли на придачу. Но, быть может, Маккиавелли не стал бы об этом болтать. Хотя кто его знает»,— подумал Муравьев. У Михаила Яковлевича медленно расширялись глаза и брови поднимались все выше.

— Да это нечаевщина! — воскликнул он.

— Нечаев и есть, после Маркса, самый замечательный революционер нашего времени. А все эти ваши Перовские...

— Виноват, она не моя!

Горничная подала индейку, и неприятный разговор прервался. Доктор сказал, что у него зверский аппетит и что он именно мечтал об индейке. Маша бросила ему благодарный взгляд.

Павлу Васильевичу было скучно, но он знал, что у Галкина будет еще скучнее. «И речь будет о том же. Вся Россия говорит только о революции и делает вид, будто только о революции и думает. Те же, кто по-настоящему занимаются революционной работой, едва ли ясно понимают, к чему зовут. Революция это самое последнее средство, которое можно пускать в ход лишь тогда, когда больше решительно ничего не остается делать, когда слепая или преступная власть сама толкает людей на этот страшный риск, на эти потоки крови. Так ли обстоит дело сейчас у нас? По совести думаю: не так, пока не так. Там, где еще есть хоть какая-нибудь, хоть слабая, возможность вести культурную работу, культурную борьбу за осуществление своих идей, там призыв к революции есть либо величайшее легкомыслие, либо сознательное преступление. Эти «локомотивы истории» обычно везут назад, и только в первое время кажется, будто они везут вперед. Конечно, всякая революция будит народ и освобождает его потенциальную энергию, которая тратится и на добро, и на зло. Потом историки «подводят итоги»! В действительности же подвести их невозможно, так как главные слагаемые не материальные и учету не поддаются. В какой же исторической катастрофе не было никакого добра? От извержения Везувия погибли десятки тысяч людей, но для историков древнего Рима это извержение было кладом. Людовик XIV сам по себе был катастрофой и разорил Францию постройкой Версальского дворца, но есть ли теперь французы, недовольные тем, что Версальский дворец существует?.. Наш Александр Николаевич недурной человек и, уж во всяком случае, лучший из русских царей, однако дело не в его достоинствах и недостатках: теперь решается вопрос о судьбах России. Перед ней, по-видимому, последняя возможность мирного, более или менее безболезненного развития, и оно может стать сказочным благодаря ее размерам, мощи, богатству, в особенности же благодаря одаренности русского народа. Россия сейчас на волосок от того, чтобы в политическом отношении превратиться во вторую Англию,— в Англию с населением втрое большим и с территорией большей раз в семьдесят. Точно такие же «волоски» были в британской истории. Там они не оборвались, а у нас, по-видимому, оборвутся. И хуже всего то, что оборвутся они не по чьей-то злой воле, а просто из-за чудовищного легкомыслия обеих сторон: бесящихся с жиру тупых сановников и кучки молодых людей, желающих блага России и столь же невежественных, как сановники. Волею судеб это даже не русская трагедия, а мировая. Чем была бы свободная и мирная Россия в деле свободного и мирного развития Европы! И не в одном русском могуществе здесь дело. От природы ли, или от нашей странной истории, скорее же всего просто по случайности, нам достался больший духовный заряд, чем другим европейским народам. Мы еще заряжаемся духовно, а они разряжаются, и, быть может, недалек тот день, когда возникнет опасность превращения мира в зверинец,— чистенький, благоустроенный, сытый,— но зверинец...»

Павел Васильевич подумал было, не сказать ли здесь все это, но не сказал: он не верил, что, вне области точных наук, один человек может переубедить другого. «А уж за индейкой и вином разговаривать об этом просто совестно...»

— ...Я никак не могу согласиться с вами в том, чтобы ваша политическая программа вытекала из социологических предсказаний Карла Маркса,— говорил Черняков, сдерживая себя из последних сил.

— Она именно вытекает из предсказаний Маркса, имеющих силу естественно-научного закона,— холодно сказал Валицкий.

— Можно ли это утверждать? — нерешительно спросил Муравьев, оглянувшись на зятя. Как ни скучно ему было спорить, он, почти как Коля, чувствовал, что неудобно и молчать все время.— Не думаете ли вы, что какое-нибудь большое научное открытие может изменить ход истории и поставить в очень неловкое положение людей, занимающихся социалистическим или несоциалистическим гаданьем на кофейной гуще. («Однако только что гадал на кофейной гуще я сам. Вот так всегда»,— с досадой подумал он.) Философы революции или контрреволюции создают ту или другую схему, но открытия какого-нибудь Фарадея совершенно меняют ход исторического процесса. Да вот сейчас,— не удержался Павел Васильевич,— если бы кому-нибудь удалось найти способ настоящего использования солнечной энергии, то человеческая жизнь изменилась бы гораздо сильнее, чем от десятка глубочайших социальных революций.

— Кто к чему, а солдат к солонине,— сказал, смеясь, доктор.— Павел Васильевич именно и занимается вопросом об использовании солнечной энергии.

— Когда вы сделаете это открытие, а оно сделает ненужной социальную революцию, тогда и будем говорить,— ответил Валицкий еще холоднее.

— Но как, папа, вы не видите, что так дальше жить нельзя. Народ пухнет с голоду, а наверху грабят его последнее достояние,— сказала Лиза и назвала нескольких сановников, которых молва обвиняла в казнокрадстве.

— Я, как вам, вероятно, известно, не сторонник российского самодержавия, но позвольте узнать: что же в казнокрадстве специфически русского или специфически «самодержавного»? — спросил Черняков.— Казнокрадство существует во всем мире, и даже в Англии, при существовании парламента и свободной печати, оно еще не так давно было повальным. Томас Карлейль, с которым я во многом расхожусь и с которым не раз полемизировал .(«ну, полемика была односторонней»,— подумал Муравьев. Его раздражал тон зятя), Карлейль в своем этюде о лорде Чатаме ставит этому знаменитому .государственному деятелю в заслугу то, что он не воровал казенных денег, не отдавал их на проценты в свою пользу, не спекулировал ими на бирже, как делали другие британские лорды, и это...

— Что ж, если вы находите смягчающие обстоятельства для казнокрадства...

— Позвольте, это маленькая неточность, чтобы не сказать передержка.

— Дорогая хозяюшка,— поспешно вмешался доктор.— Вы обещали шампанское, а его-то и не видно. Виноват, его как раз несут, беру свои слова назад... Но, собственно, это против правил! Вы должны остаться с нами до полуночи. Кто же на Новый год пьет шампанское в десять часов вечера?

— Это предрассудок, доктор,— сказал Коля.— Я по крайней мере могу пить шампанское в любое время дня и ночи.

— Устами младенца глаголет истина,— подтвердила Лиза.— Не хмурьтесь, Коля, все видят, что вы взрослый... Как жаль, папа, что вы обещали быть у этого... как его? Выпейте «за то, чего мы все страстно желаем».

Следующая


Оглавление| | Персоналии | Документы | Петербург"НВ" |
"НВ"в литературе| Библиография|




Сайт управляется системой uCoz