front3.jpg (8125 bytes)


Агония
декабрь 1882 г. - февраль 1883 г.

И.И.Попов, осень 1882г.: "Вскоре из Варшавы приехали трое рабочих, которые были вполне развитые люди. По рекомендации пролетариатцев они вступили к нам в группу и, освоившись с русским языком, сделались великолепными пропагандистами".

С.А.Иванов: "Варыньский....был главным сторонником и инициатором идеи о слиянии русской и польской партий и не только в форме равноправной федерации, но и в смысле некоторого подчинения поляков первой".

Ф.Кон: "Духовный, идейный союз был уже заключен, формальный последовал только несколько месяцев спустя."

Р.Люксембург:"Договор этот дает как это обычно бывает, формальное выражение объединению польского и русского социалистического движения значительно позже, чем оно фактически имело место в действительности".

Л.А.Тихомиров, Париж,1883- 84 годы: "Поляков-эмигрантов в Париже было тогда множество, гораздо больше, чем русских, несколько поколений, выброшенных за границу за много десятков лет. Многие из них совершенно обжились во Франции, устроились, приняли французское гражданство. Я помню одного, который усвоил даже имя Шарль Эдмон и занимал выгодное и почетное место библиотекаря Сената в Люксембургском дворце. Не знаю его польской фамилии, может быть — Хоецкий. Лавров был знаком с ним, я — нет. Но нам, народовольцам, не было ни цели, ни причины заводить знакомства с массой поляков. У нас среди них были союзниками и официальными друзьями только члены польского общества «Пролетариат». С членами его народовольцы давно были в сношениях и даже совместно вели дела. Я не знаю, где организовался «Пролетариат», но в нем было много воспитанников петербургских высших школ, сжившихся с русскими. Центр же его, по крайней мере при мне, находился в Париже. Русские революционеры не привыкли устраивать центры своих организаций за границей и считали это даже ненормальным. По русским понятиям, центр должен был находиться на месте действия и борьбы, чтобы быть постоянно проникнутым настроением революционной среды и постоянно наблюдать непосредственно, что можно и должно делать в текущих русских условиях. Польская заговорщицкая традиция была издавна совершенно иная. У поляков издавна повелось, чтобы центры организаций находились за границей, и только во время восстания 1863 года Ржонд Народовой и диктаторы пребывали в Польше. У «Пролетариата» центр организации был в мое время в Париже. Несмотря на союзнические отношения, ни мы, ни члены «Пролетариата» не открывали друг другу подробностей своей организации. Поэтому я не знаю официально, кто у них был «начальством». Но несомненно, что главными лицами были Людвиг Варыньский, Мендельсон и Янковская. Крупную роль играли также Дембский и Куницкий. Все они были весьма русифицированы и превосходно говорили по-русски. Варыньский и Куницкий жили по большей части в России: Куницкий в Петербурге, а Варыньский в Царстве Польском. Дел с ними в Париже мы не имели решительно никаких и видались на правах простого знакомства, а пани Янковская даже делала визиты, расфуфыренная и раскрашенная. Только Куницкий в Петербурге жил в тесной связи с русскими кружками и, между прочим, играл важнейшую роль в убийстве Судейкина.

По старинной привычке польских революционеров «Пролетариат», в отличие от нас, очень заботился о своей рекламе перед европейским общественным мнением и о проявлении своей солидарности с европейскими революционерами. Если там у них умирал кто-нибудь — «Пролетариат» подносил венок; если собирались пожертвовать в пользу кого-нибудь — он вносил и свою лепту. Правда, он был без сравнения богаче нас, но мы бы не стали заниматься этими церемониями революционной светскости, если бы даже имели деньги.

Я уже сказал, что никаких практических дел мы в Париже с «Пролетариатом» не имели, и единственным подобием дела была выработка взаимоотношений между нашими организациями. Мысль о соглашении по этому предмету возникала еще в России. В идее предполагалось, что мы ведем одно и то же дело, боремся с одним и тем же врагом. С другой стороны, ни у народовольцев, ни у пролетариатцев, предполагалось в идее, нет националистических - тенденций. Нам все равно — что поляки, что русские, но совершенно слиться нам нельзя, потому что «Пролетариат» действует среди поляков, мы же — среди русских. Среда действия у нас и у них различна. Поэтому мы могли соединиться только в некоторый федеративный союз, и в этом отношении требовалось установить известные отношения между нами. Об этом-го мы и толковали. Не помню, кто был тут с польской стороны и кто с нашей. В это время народовольцев в Париже набралось уже довольно много. С нашей стороны были, во всяком случае, я, может быть, Бах, Лопатин, может быть, Салова, Переговоры эти были довольно курьезны в том отношении, что и мы, и поляки были в действительности большими патриотами и каждая сторона старалась эксплуатировать интернациональную идею в свою пользу. Нужно было определить, в каких местностях должен действовать «Пролетариат» и в каких «Народная воля», и вот поднялась торговля за города и территории. Поляки сначала хотели захватить себе Киев на том основании, что у них там есть кружки — а не все ли равно, кто будет действовать? Но мы отвечали, что и у нас есть кружки и что в русском центре, как Киев, поляки не могут развить такой сильной организации, как мы. Таким образом, Киева не отдали, да и по поводу каждого другого города торговались с тем же упорством, хотя мы тогда, в сущности, нигде ничего не имели, кроме отдельных знакомств. Не могли отстоять только Белостока, где у нас не было ничего, а у «Пролетариата» находился сильный рабочий кружок в сто человек. По распределении территории решили, что обе стороны могут основывать кружки где угодно, но эти кружки на территории «Пролетариата» должны подчиняться ему, а на нашей территории — нам. Затем установили, что «Пролетариат» нигде не может предпринимать крупных террористических актов или попыток восстания без разрешения «Народной воли». Таким образом, наша организация все-таки получила некоторое первенство.

Впрочем, все эти соглашения практически не имели никаких последствий, потому что у нас, правду сказать, нигде ничего не делалось, а у «Пролетариата», кажется, очень немногим больше нашего. "

Л.А.Тихомиров: "Затем наступил, конечно, поголовный арест деятелей, и вся эта дрянь, навербованная Фигнер, перетрусила, начала выдавать друг друга. Позорнее всех вел себя Коган, так что за чистосердечным раскаянием выпущен даже на поруки. Тогда он удрал за границу и, очутившись в безопасности, немедленно написал в Одессу прокурору крайне дерзкое письмо, полное выражения возвышенных революционных чувств. Говорят, оно очень позабавило прокурора: «Вишь, мерзавец, какой храбрый стал...»

В. И. Сухомлин: "Когда я весною 1882 года, вскоре после убийства Стрельникова, окончательно решил поселиться в Одессе, она была начисто выметена жандармской метлой. 14 февраля, после провале тайней типографии, были арестованы опытные революционеры: В. Г. Георгиевский и Элеонора Свитыч, а вслед за ними — некий Константин Маслов.

О возвращении из-за границы Горовица и об аресте его в Одессе я ничего не знал. Обосновавшись в Одессе и убедившись в полном разгроме народовольческой организации, я решил самостоятельно заняться своим любимым делом—пропагандой среди рабочих, и с этой целью стал разыскивать уцелевших, благодаря отдаленности от партийных организаций, своих старых знакомых рабочих. Вскоре я набрел на одну интересную плотничью артель курян, с которыми и вступил в тесные дружеские отношения, проводя с ними вечера в беседах и чтении популярных книг.
Мои кустарнические занятия с рабочими, само собою разумеется, были малопродуктивны, а с партийной точки зрения, можно сказать, равнялись нулю. Но, к счастью, благодаря, вероятно, .заботам  неутомимой Веры Николаевны, оторванность Одессы от общепартийной организации продолжалась недолго, и дело приняло иной оборот с появлением в Одессе летом 1882 года ответственных партийных работников Н. М. Саловой и Якова Бердичевского.

Тем временем Салова стала налаживать партийную организацию. По ее совету, я поступил вольнослушателем в университет, чтобы ближе сойтись со студенчеством, и совместно с членом партии Анненковым. Свое знакомство со мною он начал с того, что, по поручению Евгении Ивановны, предложил мне вступить в партию «Народная Воля». Он обстоятельно изложил мне права и обязанности члена партии, подчеркнув необходимость строгого подчинения партийной дисциплине. Получив мое формальное согласие и сделавшись моим, так сказать, крестным отцом, он образовал со мною Одесскую местную группу, в которую вскоре были кооптированы студ. Яков Барский (Куба), Як. Френкель, Шлемензон и недавно приехавшая из Москвы Анна Гальперин. Различные отрасли работы, насколько могу вспомнить, были распределены между нами следующим образом: техника была поручена Френкелю, паспортный стол— Шлемензону; Барский должен был вести кружки семинаристов, юнкеров и гимназисток, в ведение Анненкова поступил университет, а мне поручено было сношение с Центральной рабочей организацией и с другими городами; Анна Гальперин же должна была заняться тем, что в настоящее время назвали бы женотделом. Затем Анненков организовал центральный студенческий кружок, в который вошли: Пессис, Фрадис, Мануйлов, Лебединцев, Данилович, Абрамович и др. Некоторые студенты были привлечены к пропаганде среди рабочих.—так. например, А. А. Мануйлов (будущий ректор Московского университета и министр Временного правительства) стал читать в рабочем кружке лекции по политической экономии, популяризируя идем К Маркса. Читал также лекции другой будущий профессор, тогда недавно кончивший университет, А. Г. Гусаков. Вскоре Одесская местная группа заявила о себе выпуском прокламации по поводу тюремной голодовки.

Все шло хорошо, но неугомонному Анненкову, с головой погрузившемуся во всякие чисто студенческие вопросы, казалась нестерпимой атмосфера академического спокойствия, царившего в Новороссийском университете. И вот он по поводу, не помню каких, чисто академических проступков ректора или проректора стал инициатором бурных сходок в столовке, библиотеке и аудиториях. Наконец, студенты постановили собраться в актовом зале и вызвать для пред'явления требований администрацию. После отказа дать нам ключи, двери в зал были взломаны, и вот сильно поредевшая толпа, насчитывавшая не более ста человек, устремилась в открытые двери. Ворвавшись из узких коридоров, где мы себя чувствовали мощной массой, в обширный в два света актовый зал, мы сразу рассеялись в нем и как бы потерялись в его просторах. Все внезапно сознали свое бессилие и приуныли. Впрочем, не все. Анненков был так возбужден, что не испытал этого тягостного ощущения неудачи. С пылающим взором, в каком-то трансе, бросился он к огромному царскому портрету, чтобы изорвать его. С трудом мне с товарищами удалось схватить его и удержать от этого безумного акта. К счастью, полиция опоздала, и мы успели благополучно , выбраться из университета. Начались аресты. Анненков стал скрываться и пока уцелел. Моей фамилии, как новичка, педеля еще не знали, почему для меня эта сходка прошла благополучно. Из центр. студ. кружка были арестованы 10 января 1883 года: Пессис, Фрадис, Мануйлов и еще человек пять; но я, к сожалению, могу вспомнить лишь тех, кто ознаменовал свой арест предательством.

Тем временем взаимные оговоры и аресты на их основании продолжались. Вскоре взят был Анненков, и от всей так, казалось, хорошо налаженной студенческой организации через несколько месяцев не осталось и следа.

Описываемые события происходили зимой 1882—83 годов. Одесская местная группа, как организация, уцелела, хотя и лишилась двух членов—арестованного Анненкова и бежавшего за кордон Якова Френкеля. Более тяжело отразилось на ходе местных дел оставление Одессы Бердичевским и Саловой. Первый, заметив за собою серьезную слежку, должен был скрыться осенью 1882 г.; Салова же, узнав, что ее разыскивают по предписанию из Петербурга, и получив, как показал Дегаев, от В. Н. Фигнер какое-то поручение за границу, выехала туда 17 ноября 1882 г.

В последнее время пребывания Саловой в Одессе центром, без участия местной группы, налаживалась типография, которая должна была выпустить 10 номер «Народной Воли». Провал этой типографии 18 декабря, когда были арестованы Спандони, супруги Дегаевы и др., произвел, конечно, на всех нас удручающее впечатление.

Легко понять мою радость, когда однажды, выйдя рано утром из дому, я встретил одного обывателя, рассказавшего мне о побеге хозяина тайной типографии Дегаева, засыпавшего жандармам глаза табаком. Он; как очевидец, рассказал, с каким усердием полиция с фонарями в руках до поздней ночи рыскала меж стен начатого постройкой нового вокзала, близ которого произошел побег. Я сейчас же пошел к А. М. Гальперин, чтобы сообщить радостную новость. Оказалось, что она уже слыхала об этом. Новость облетела город с быстротою молнии благодаря лукавству жандармов, заставивших общую полицию понапрасну провести бессонную ночь. Месяца через два отец моего друга и товарища, Анны Марковны Гальперин, рассказал ей, что их родственник, состоявший поставщиком интендантства, угощал ужином нужных ему военных чиновников. На ужине присутствовал один полковник, приехавший на время в Одессу из Николаева. Этот полковник, подвыпив, рассказал об арестах офицеров в Николаеве, а затем конфиденциально сообщил, что от жандармского полковника Кашанского узнал, что офицеры эти преданы Дегаевым, которому был устроен фиктивный побег и которому николаевские офицеры оказали гостеприимство.

Я в тот же день, конечно, без указания источников получения сведений, сообщил узнанное в Париж Саловой и в Харьков по адресу местн. группы. Из Харькова в ответ получилось чуть не ругательное письмо, что стыдно-де клеветать на лучших представителей партии. Затем из Харькова приехал Аполлон Немоловский. Это было в мае 1883 года, в коронационные дни, так как, помню, мы, между прочим, говорили с ним о курьезной речи, обращенной Александром III к крестьянам: «слушайтесь ваших предводителей дворянства» и т. д. Хотя Немоловский и аргументировал тем, что харьковцам-де хорошо известно, что В. Н. Фигнер выдал Меркулов, а не Дегаев, как мы утверждаем в письме, но, тем не менее, по всему было видно, что он уехал с сильно поколебленной верой в Дегаева. От Саловой был получен совет прекратить всякие сношения с другими организациями в виду наступившей смуты. Мы поняли, что она нам поверила.

В это время, ранней весной, мы были очень заняты подготовкой средств для побега ожидавших суда и неминуемой каторги Михаила Дрея, Дзвонкевича, Матвиевича и других: собирали деньги, заделывали их в обувь и платье, приготовляли снотворные папиросы и проч. В намерение Дрея бежать с дороги были посвящены близкие родственники и чуть ли даже не родители. Во всяком случае, я был приглашен к ним и получил от них 3.000 руб. на устройство побега по пути следования партии ссыльно-каторжных в Сибири. Зная от Саловой и А. М. Гальперин, что партией «Народная Воля» налаживалась в Сибири организация для побегов (Богдановичем и др.), я обещал войти в сношения с этой организацией и вообще сделать все, что только возможно.
Наша слабенькая организация так и не заполнила новыми членами своей убыли, если не считать Е. А. Тетельман, энергично работавшей совместно со своею подругою Гальперин, но формально не кооптированной в члены местн. группы, быть может, вследствие того, что, она вскоре уехала за границу.

В ожидании выяснения происходившей в партии смуты, мы не задавались какими-либо широкими и трудными задачами, в роде .постановки типографии или каких-нибудь террористических актов. Мы продолжали копошиться, выпуская на гектографе листки, налаживая перевозку через границу литературы и устраивая кружки самообразования среди рабочих и учащейся молодежи. Завели мы также связи с, ближайшими городами, сколько помню— с Херсоном, Кишиневом и Севастополем, куда я как-то ездил и где я познакомился с выдающимся рабочим Мартыновым (шлиссельбуржцем), приезжавшим потом в Одессу.

С крестьянством .связей у нас почти никаких не было, и лишь от случая к случаю удавалось распространять в деревнях листки и брошюрки."

М.Ошанина: "В 1883 году организации уже не существовало; оставались только военные на севере, да Верочка на юге... Ни одного сколько-нибудь серьезного организатора не оставалось и дегаевщина царствовала беспрепятственно."

В.Н.Фигнер: "С тяжелым чувством вспоминаю я темную полосу жизни, наступившую вслед за тем. Я видела, что все начинания мои не приводят ни к чему, вся моя деятельность безрезультатна. Что я ни придумывала — все сметалось, принося гибель тем, кого я привлекала к участию. Погибли: Никитина, Комарницкий, Ивановская, пять человек в Одессе. Я упорствовала, но все было напрасно. Возможно ли в самом деле было отступить, когда молодые души издали смотрели на меня с надеждой, ища нравственной поддержки для себя? Помню одно письмо, полученное тогда: знакомая девушка, нелегальная, преследуемая и не знающая, куда деваться, писала, что на темном горизонте ее омраченной души одна светлая звездочка — я. После моего ареста она убила себя, бросившись под поезд. И разве я сама не писала Тихомирову, что он не имеет права уезжать за границу? что мы не должны бежать от деятельности, начатой нами, и что его отъезд внесет деморализацию в революционную среду?

Кругом меня все рушилось, все гибло, а я оставалась одна, чтобы, как вечный странник Евгения Сю, совершать скорбный путь, не видя конца.

Теперь больше, чем в предыдущие месяцы, я жила двойной жизнью: внешней—для людей, и внутренней — про себя. Наружно надо было сохранять спокойный, бодрый вид, и я бодрилась, а в тишине ночной думала с тоской: будет ли «конец»? «мой конец»? Наутро надевалась маска, и начиналась та же работа Пенелопы. Когда в октябре меня посетил Михайловский, то при прощании он спросил, что думаю я делать. Я ответила метафорой; «Буду подбирать порванные нити и концы связывать в узелки». Михайловский взял мою голову в обе руки и осыпал мое лицо поцелуями. Только прочитав его посмертные строки обо мне, я поняла, почему он, никогда не бывавший экспансивным со мной, тогда так целовал меня: эти поцелуи, я думаю, были за мое упорство в преследовании цели."

М.А.Кроль: "У некоторых, когда они говорили о Фигнер, голос дрожал от волнения. С благоговением передавались из уст в уста ее отзывы о текущем положении, мнение о задачах партии. «Вера сказала», «Вера так считает."

В.Н.Фигнер, письмо зима 1882: "Милые, дорогие мои. Письмо ваше получила — оно тронуло меня до глубины души, до слез. Право, я не заслуживаю ни такой любви, как ваша, ни такого уважения, которое высказываешь ты, дорогая Оля. Среди всех несчастий, которые так и сыплются на мою долю, потому что тяжелый, страшно тяжелый период переживает наша партия, отрадно хоть на минуту забыть все тяжелое и мрачное и быть растроганной любовью. Я не могу и не должна вам говорить о том, что я испытывала, переживала и переживаю вот уже год. Вся моя энергия уходит на то, чтобы скрыть свое внутреннее состояние и быть бодрой для других. Есть стороны общественной жизни, которые еще тяжелее простых неудач, — это то психическое состояние, которое создается в обществе вследствие этих неудач и которое наполняет душу то ужасом, то отчаянием, то гневом... Я чувствую себя несчастной, глубоко несчастной...
Не подумайте, что меня одолевают какие-нибудь сомнения, разочарования. Нет. Я твердо убеждена и в правоте идеи, и в правильной постановке нашего дела, в неизбежности именно того пути, которым мы идем; с этой точки зрения недаром была пролита кровь стольких мучеников. Эта кровавая полоса установила твердо, незыблемо цель и средства, незыблемо до тех пор, пока не изменятся коренным образом условия жизни и нашей деятельности. Но в жизни каждой партии, каждой организации были кризисы, переживать которые мучительно. Такие кризисы были в истории всех заговоров, всех движений к свободе. К сожалению, для переживания таких периодов надо иметь особые личные свойства: тяжесть их прямо пропорциональна чувствительности, нервозности, измученности субъекта. Я видела в прошлом и в настоящем людей, которые отступали под напором обстоятельств и убегали от всех и всего в такие тяжкие времена, другие гибли, исчезали со сцены. Я же существую, как вечный жид, и бежать не хочу. Если вы хотите добра мне, то пожелайте мужества и силы, чтобы с пользой прожить до момента, когда, приспособившись к условиям, воспользовавшись всеми уроками прошлого и на основании всего раньше сделанного, партия снова начнет свое шествие вперед. Тогда можно с улыбкой идти и на эшафот.

Обнимаю вас, мои дорогие, до первого объятия в тюрьме — лишь бы при лучших условиях для партии».

В.Н.Фигнер, 1882 г., Харьков:"Вот уже две недели, как у меня нет квартиры, и я скитаюсь—где день, где ночь... Уж и усталость берет, да что поделаешь? Паше нужен был паспорт—я отдала тот, по которому жила, а сама осталась без приюта и без документа.

В.Н.Фигнер: "Не думаю, чтобы при обыкновенных деловых встречах можно было заметить или угадать мое настроение; да близкие знакомые не раз говорили мне: «почему вы задумываетесь так? почему вы смотрите куда-то в даль?» Это было потому, что в душе звучало, не переставая: «тяжело жить!» И взгляд бессознательно обращался в даль, потому что в этой дали скрывался «конец».

Но горшее было впереди. Арест типографии в Одессе был внешней стороной несчастья; была другая, пока скрытая сторона, имевшая самые роковые последствия.

Типография была взята полицией 20 декабря, а в январе, числа 23—24, меня экстренно вызвали к моим друзьям Тихоцким. Софья Адольфовна Тихоцкая, урожденная Дмоховская, и ее муж всегда оказывали мне всякое содействие и помощь.

Когда я пришла к Тихоцким, я остановилась в изумлении: предо мной стоял Дегаев, хозяин типографии, арестованный в Одессе.
«Что случилось? Каким образом вы здесь?» — спрашивала я,
взволнованная и радостью, и неожиданностью этой встречи. «Я бежал», — пролепетал Дегаев, бледный, расстроенный, с лицом человека, измученного тревогой,  и рассказал следующее.. Он не знает, что могло навести полицию на след типографии и ее работников: Суровцева и Калюжной. Быть может, ящики и сундуки со шрифтом, удивлявшие носильщиков своею тяжестью, возбудили подозрение и донос.После ареста, задумав бегство, он указал на Киев, как. на свое местопребывание до Одессы, и выразил желание дать показание именно там. Жандармы долго не соглашались, ко потом решили удовлетворить это требование. Когда же с двумя жандармами его отправили вечером в пролетке на вокзал, то,. проезжая по пустырю, отделяющему город от вокзала, он бросил горсть табаку в глаза жандармов и, соскочив с экипажа, скрылся в темноте.
«В Одессе, — продолжал он, — я нашел приют у офицеров, с
которыми познакомился при объезде военной организации. Через несколько дней один из них проводил меня на лошадях в Николаев, в тот офицерский кружок, в котором я был при объезде, а затем вчера я приехал сюда. Не имея адреса для явки, я обратился к Рурскому, на имя которого должен был писать вам. После долгих отказов и расспросов он согласился, наконец, указать, как вас найти».
«Где же вы ночевали? Неужели всю ночь провели; на улице?» —
с сочувствием спросила я.
«В нехорошем месте», — ответил Дегаев в смущении. Сму
тилась и я.
Я — потому, что «дурное место» поняла в совершенно спе
цифическом смысле, а Дегаев потому, что, как оказалось потом,, это убежище было не у девиц, а совсем в ином месте.
«Но как же вы засыпали глаза жандармам табаком, — про
должала я расспрашивать удачливого беглеца, — ведь вы не курите?» Этот вопрос был верхом нелепости, потому что в этих случаях в глаза бросают не курительный, а нюхательный табак. Дегаев не смутился, а поддержал сказанную мною нелепость: «Я не курю, — объяснил он, — но купил заранее».

Начальник одесского ГЖО Катанский, донесение от 19 января 1883г.,"14 сего января в 7 часов вечера государственный преступник Сергей Дегаев бежал при следующих обстоятельствах: быв отправлен на вокзал железной дороги под конвоем двух унтер-офицеров, Дегаев, при въезде на Куликово поле, столкнул сидевшего рядом с ним унтер-офицера с дрожек, а другому бросил в лицо горсть курительного табаку, соскочил с дрожек и скрылся в здании вновь строящегося вокзала, оставив в экипаже чемодан с вещами и верхнее платье. За принятыми мерами, при участии нижних чинов казачьего полка, Дегаев разыскан не был. Конвоировавшие его унтер-офицеры сделали по нему несколько выстрелов, но безуспешно. "

С.Дегаев - Л.А.Тихомирову: "Как же я мог убежать? Наши же агенты вытребовали меня из тюрьмы и будто бы повели куда приказано, а потом пустили на все четыре стороны."

В.Н.Фигнер: "Наружный вид Дегаева внушал мне участие. Я понимала, что он не мог радоваться свободе, когда его жена оставалась в тюрьме. Этого обстоятельства было вполне достаточно, чтобы человек потерял покой и самообладание. Я употребила все усилия, чтобы подбодрить его. Указывая, что жандармы сейчас же поймут, что его жена не принадлежит к революционной партии и только из любви к мужу пошла на такое рискованное дело, как нелегальная типография, я предложила сейчас же послать нарочного в Белгород, где в то время жили мать и сестра Дегаева, чтобы известить их о случившемся и направить в Одессу хлопотать о поруках: «Если внести залог, то арестованную, наверное, выпустят», — успокаивала я его. На этом мы и остановились, а затем, когда из Екатеринослава вернулась Г. Ф. Чернявская, гостившая некоторое время у сестры, и ей, как Дегаеву, нужна была квартира, то, по моему предложению, они поселились на одной квартире.
Ни я, ни Галина Федоровна те задумывались над фактом побега Дегаева и не анализировали всех обстоятельств, при
которых он был совершен: ведь доверие друг к другу всегда было основой отношения между революционерами, связанными в одну организацию, а Дегаев не был человеком новым, за ним было несколько лет деятельности, которая не раз ставила его в рискованное положение, из которого он выходил с честью. Правда, теперь его поведение было поведением человека, который потерял себя, но это казалось естественным в виду его семейных отношений и не возбуждало вопросов."

П.Якубович: "О бегстве своем из тюрьмы рассказал мне историю, невероятность которой тогда не пришла мне даже в голову; он, якобы, во время перевозки из одной тюрьмы в другую, засыпал двум сопровождавшим его жандармам глаза нюхательным табаком, а вознице дал хорошего тумака и удрал!"

В.Н.Фигнер: "Впоследствии припоминались страшные, отрывочные фразы, которые можно было принять за туманные намеки, быть может, предостережении с его стороны — будь мы сколько-нибудь настороже. Но мы были далеки от этого и могли только делить печаль по поводу несчастья, обрушившегося на него.
«В Одессе кто-то из арестованных выдает», — сказал однажды
Дегаев.
«Кто  же  может там  выдавать?» — спрашивала  я.
«Кто-то   из   нелегальных», — отвечал   он.

«Да ведь там, кроме вашей жены, Суровцева и Калюжной, никаких нелегальных нет. А они люди верные, да и выдавать-то им нечего».

"
Нет, — твердил   Дегаев, — кто-то   нелегальный   выдает».
 Я  недоумевала. ( На кого намекал Дегаев? То, что мне одно время казалось предостережением человека, который не мог выдержать роли, имело совсем иной, гнусный характер. Дело в том, что Калюжную жандармы через некоторое время выпустили, и тотчас пошел слух, что она выдавала. Возмущенна этими слухами, пущенными жандармами с определенным умыслом, честная девушка стреляла в жандармского офицера Катанского, чтобы очистить свое имя от клеветы.
Осужденная за этот выстрел на каторгу, Калюжная, в виде протеста, покончила с собой на Каре, одновременно с Ковалевской и Смирницкой, когда Сигида была подвергнута телесному наказанию и умерла,)

Однажды, когда Дегаев и Чернявская были у меня, он спросил: «А  в   безопасности  ли  вы   в   Харькове?» «Да,   в   полной   безопасности», — с   уверенностью   отвечала   я. «Вы вполне уверены в этом?» —переспросил он. «Ну да! Разве, что Меркулов встретит меня на улице!» — сказала я, как о чем-то совершенно невероятном.

Потом как-то в разговоре Дегаев поинтересовался, в котором часу я выхожу из дому. В этом, при посещениях друг друга, не было ничего неуместного, и я, не задумываясь, ответила: «Обыкновенно в 8 часов, когда утром ученицы фельдшерских курсов идут на занятия —ведь я живу по дубликату одной из них».

В другой раз, уходя от меня, он спросил: «Есть ли, кроме калитки, еще какой-нибудь выход?»
«Есть, через мелочную лавочку, которую держат хозяева, но я никогда не хожу через нее», — сказала я в ответ.
И  всем  этим Дегаев воспользовался.

После этого разговора прошел день или два, когда 10 февраля,
утром, я посмотрела на часы: было восемь, и я вышла из дома. Не прошла я и десяти шагов, как лицом к лицу встретилась с Меркуловым. Один взгляд — и мы узнали друг друга. Он не схватил меня тотчас же, и кругом не было видно ни жандармов, ни полиции. Я продолжала итти вперед, обдумывая положение. Скрыться было некуда: ни проходных дворов, ни квартир кого-нибудь из знакомых поблизости не было. Что у меня в кармане?— припоминала я. Записная книжка с 2—3 именами лиц, не принадлежащих к организациям. Почтовая расписка на деньги, посланные в Ростов А. Кашинцеву. Ее необходимо уничтожить. Я шла уже по Екатерининской улице и подходила к небольшому скверу в полуподвале, образованном одной стороной улицы. Вместо громадных зданий, которые высятся теперь за этим сквером, там стоял в те время старый деревянный домик. В нем жил хороший человек — токарь Н. А. Ивашев, имевший небольшую мастерскую.

Вероятно, жандармы знали, что тут живут мои друзья, потому что едва у меня мелькнула мысль, не зайти ли к ним, как я была окружена неизвестно откуда взявшимися жандармами. Одна минута— и я с двумя жандармами была в санях, по дороге в полицейский участок.

Там в отдельной комнате был сделан личный обыск. Я тотчас заметила, что женщины, позванные для этого, неопытны, и вынула из кармана портмоне, в котором лежала расписка; моментально она очутилась у меня во рту. Женщины подняли крик, вбежал жандарм и схватил меня за горло. Я притворно стала смеяться, чтобы показать, что он опоздал, и жандарм опустил руку. На деле я никак не могла проглотить сухую нескомканную бумажку и сделала это уже потом.

Приехавший жандармский офицер составил краткий протокол. На вопрос об имени я сказала: «Если арестовали, то сами должны знать — кого». Тогда в комнату вошел Меркулов и, с нахальным видом, своей обычной скороговоркой сказал: «Что, не ожидали?» У меня вырвалось: «Негодяй!», при чем я невольно сделала угрожающий жест. Трус Меркулов попятился к дверям...

Меня перевели в тюремный замок, переодели во все арестантское и принесли кринку молока, настоятельно требуя, чтобы я его пила. Начальство опасалось за мою жизнь: вообразили, что я проглотила не бумажку, а яд. Кусочки желтого кали, хранившиеся в портмоне, как химические чернила, были приняты за смертоносный цианистый кали. Наутро, в сопровождении двух жандармов, я была на вокзале на пути в Петербург."

Александр III: "Наконец попалась... Слава богу! Эта ужасная женщина арестована!"

В.Н.Фигнер: "Была суббота, и день клонился к вечеру, когда мы прибыли в Петербург и меня водворили в одну из камер в здании департамента полиции. Следующий день, воскресенье, как неприсутственный, я могла отдаться мыслям. О ком, о чем? О матери» с которой не видалась несколько лет, о свидании с ней, об огорчении, которое ожидает ее.

В департаменте меня продержали дня три. Позднее я слышала, что мой арест произвел радостную сенсацию в высших сферах. Александр III, получив известие, воскликнул: «Слава богу! Эта ужасная женщина арестована!» Повидимому, для него предназначался мой портрет, снятый на Невском у Александровского и Таубе, у которых обыкновенно снимали всех арестованных.

Когда прокурор Добржинский рассматривал при мне снимки, сделанные в фотографии, то, обратившись к присутствовавшему при этом Н. В. Муравьеву и посмотрев на него значительно, с особым ударением сказал: «Надо выбрать хороший. Вы знаете для кого». Он выбрал тот портрет 1883 года, который впоследствии был наиболее распространен среди публики и напечатан в моих книгах.

Сын тогдашнего министра юстиции В. Д. Набоков с детства помнит радость, которую выразил его отец, когда ему принесли телеграмму о моем аресте.

В департаменте полиции, когда моги вызвали из камеры, я проходила, как сквозь строй, среди чиновников, толпившихся по дороге без всякого дела: политические процессы предшествовавших годов, повторяя мое имя, сделали меня, очевидно, предметом любопытства. Меня водили также на показ сановникам: директору департамента полиции, товарищу министра внутренних дел и самому министру. Три фигуры: Плеве, Оржевский и граф Д. А. Толстой. Один был груб, нарочито груб. Небрежно кивнув головой не то для поклона, не то для указания на ряд стульев вдоль стены, он резким тоном проворчал: «Возьмите стул». А когда я села, стал издеваться, говоря, что из учащейся молодежи никого нельзя было арестовать без того, чтобы не услышать восторженных отзывов обо мне. «Неужели вас удовлетворяли подобные восторги?»—пожал он плечами с выражением пренебрежения на лице. «Быть может, — иронизировал он дальше, — теперь вы бы непрочь занять то общественное положение, которое могли занять раньше?»... А потом, как бы желая заглянуть в душу человека, измученного нелегальной жизнью, он в заключение произнес: «Быть может, вы так устали, что рады тому, что наступил конец?»

Другой был изящен я вел себя, как светский, хорошо воспитанный человек. Мягкий в манерах, тактичный в обращении, он хотел вовлечь меня в разговор на политическую тему, но я уклонилась, сказав, что свои взгляды лучше объяснить на суде.

Третий был старчески дубоват и добродушен. «Какой у вас скромный вид! —приветствовал он меня при моем входе в кабинет Оржевского. — Я ожидал совсем другого»... и тотчас заговорил о классическом образовании, о том, что мы, революционеры, противники этой системы и имеем, как ему известно, злые умыслы на его жизнь. Затем, переходя к политическим убийствам вообще и к покушениям на царствующих особ в частности, он продолжал: «И чего вы достигнете этим? Ну, убьете одного царя —на его место встанет другой», и т. д. Он говорил шаблонно, слабо и таким тоном, будто дедушка журит внучку так что и возражать было нечего.
«Жаль, нет времени, — за
кончил он, — а
то я убедил бы вас». Не желая оставлять последнего слова за ним, я сказала: «Я тоже жалею. Надеюсь, я обратила бы вас в народовольца».

Шутка стала крылатой, и при первой же встрече с Добржин
ским он насмешил меня вопросом: «Неужели вы в самом деле думали обратить графа Толстого в свою веру?»С улыбкой я ответила: «А почему бы нет?»

Из департамента полиции меня  перевели в  Петропавловскую крепость и держали там двадцать месяцев до суда. Вначале несколько раз меня вызывали на допрос в департамент полиции. Я сразу заявила, что не вижу нужды и не намерена скрывать что-либо из моей революционной деятельности за период до 1 марта 1881 г., так как мои показания будут касаться событий, которые уже раскрыты, и лиц, которые уже осуждены. Что же касается дальнейшего, то никаких показаний я дать не могу.

Поездки в департамент в сопровождении капитана Домашнева и встречи с прокурорами Добржинским и Муравьевым были для меня тягостны, и я предложила не вызывать меня из крепости, а давать бумагу и чернила в камеру, где я могу написать все, что найду возможным, сдавая листы по мере их написания смотрителю.

...Эти показания произвели впечатление на жандармов: «Они переходят из рук в руки, и мы читаем их, как роман»,—говорил мне капитан Домашнев. Н. В. Муравьев взял с них копию и несколько лет спустя давал их на прочтение моему мужу, А. В. Филиппову, служившему по министерству юстиции.

Прошел, должно быть, месяц или полтора, когда однажды ко мне в камеру вошел высокий пожилой жандармский генерал с лицом, довольно красивым и симпатичным. «Моя фамилия-Середа,—отрекомендовался он.

— По высочайшему повелению я назначен для расследования политической пропаганды в войсках по всей империи».Он взял мою руку и, несмотря на сопротивление, поцеловал ее. «Вы хороший человек, — сказал он. — Ваше несчастье, что, выйдя замуж, вы не имели детей».После этого оригинального вступления, когда мы сели, я задала вопрос, как предполагает он использовать свои широкие полномочия: думает ли создать, подобно Желеховскому, процесс-монстр и на этом сделать карьеру, или, не раздувая дела, ограничиться преданием суду немногих.

«Нет, создавать большого дела я не намерен, — отвечал Середа, — суду будут преданы лишь самые деятельные».

Он так и сделал: судили по нашему делу 14 человек; из них военных было только шесть, а могли судить несколько десятков.

Потом генерал стал делать признание: он не реакционер и не сторонник существующей системы. "Только долги заставляют его оставаться на службе. «Если б не это —я не был бы здесь, — признавался он. — Я люблю свободу, но политическим   убийствам   не   сочувствую.   Я   понимаю   борьбу на баррикадах, но не удар кинжалом из-за угла».

..."Вы узнаете этот почерк?» —спросил Добржинский, положив передо мною особую непереплетенную тетрадку. Я не знала почерка и сказала: «Нет». Тогда он повернул всю тетрадь и указал подпись. Там стояло: Сергей Дегаев, число и месяц. В памяти осталось: 20 ноября, но, должно быть, это была ошибка: типография в Одессе была арестована 18-го, по другим указаниям — 20 декабря.

Затем, развертывая одну страницу за другой, Добржинский указывал мне отдельные места в тетради, другие же прикрывал рукой.

Не оставалось сомнения, предо мною лежал документ величайшей важности: он предавал в руки правительства все, что автор знал из имеющего отношение к партии. Не только сколько-нибудь видные деятели были назвали по именам, но И самые малозначительные лица, пособники и укрыватели разоблачались от первого до последнего, поскольку автор доноса имел о них сведения. Военные на севере, на юге были изменнически выданы поголовно: от военной организации не оставалось ничего.

Все наличные силы партии были теперь как на ладони, и все лица, причастные к ней, отныне находились под стеклянным колпаком.

Я была ошеломлена. Дегаев! И это сделал Дегаев!.. Несколько минут, вскочив с места, я ходила взад и вперед по комнате, в то время как Середа и Добржинский молча перелистывали страницы привезенных фолиантов.

Когда я вернулась на свое место, Добржинский стал показывать мне показания офицеров: Крайского, Маймескулова, Талапиндова и других южан. Каждое начиналось постыдными словами: «Раскаиваясь в своих заблуждениях, сообщая...» и т. д. Раскаивались 35—40-летние мужи. Раскаивался Крайский, в которого я верила и которого так хотела привлечь в партию, возлагая на него много надежд, как на человека твердого, с характером сильным, который не отступит.

Все эти заговорщики, обещавшие по призыву своего центра выступить с оружием в руках и отдать жизнь делу народа, теперь малодушно отказывались от того, что они исповедывали и на что давали слово. Они «заблуждались», они, много лет рассуждавшие на темы о революции, о баррикадах и пр. Эти показания производили жалкое впечатление; но что значили они перед тем, что сделал Дегаев, который колебал основу жизни — веру в людей, ту веру, без которой революционер не может [действовать? Он лгал, притворялся и обманывал; он выспрашивал, чтобы предать, и в то же время льстил и восхвалял. Множество нитей соединяло меня с ним и со всей его семьей; он был тесно связан со множеством товарищей, которые являлись дорогими, казалось, для нас обоих. Это был не провинциальный офицер, окруженный уездной серенькой средой, неопытный и никогда не бывавший в лапах полиции.
Он четыре
года действовал на революционном поприще среди отборной группы товарищей, не раз имел дело с жандармами, рисковал своей свободой и имел совершенно определенную политическую репутацию. Его побег был мнимым; его освободила полиция, чтобы замаскировать его предательство, и, начав с измены, он сделался провокатором, чтобы, вовлекая в революционное движение десятки новых людей, отдавать их тайно в руки правительства. Испытать такую измену —значило испытать ни с чем не сравнимое несчастье, уносящее моральную красоту людей, красоту революции и самой жизни. С идеальных высот я была низвергнута в болото земли...

...Когда после этого я в первый раз вышла на свидание, родные поняли, что со мной случилось нечто потрясающее...

Мне хотелось умереть. Хотелось умереть, а надо было жить. Я должна была жить; жить, чтобы быть на суде — этом заключительном акте деятельности активного революционера. Как член Исполнительного Комитета, я должна была сказать свое слово — исполнить последний долг, как его исполняли все, кто предварил меня. И, как товарищ тех, кого предал Дегаев, я должна была разделить до конца участь, общую с ними.

16 или 18 сентября 1884 г. мне был вручен обвинительный акт. Вместе с другими тринадцатью лицами я предавалась военно-окружному суду. Явился и защитник по назначению. Я извинилась, что не могу принять его услуг. Оставшись со мной наедине, понизив голос, он прошептал: «Судейкин убит. Убил Дегаев. Убил и скрылся».

На мгновение темнота души моей раздвинулась, разорвалась.. Судорожно, резким зигзагом пробежал ток куда-то глубоко запрятанного чувства, чувства сложного и противоречивого: молнией, сверкнуло, и все стемнело."

А. А. Половцов, из дневника, 23 марта 1883 г.: "Государь читает дневник (автобиографические показания) Веры Филипповой и очень им интересуется."

Я.В.Стефанович:"России не грозит крестьянская революция, хотя бы всей интеллигенции было предоставлено свободно двинуться в народ."

В.Н.Фигнер - А.В.Успенской, жене писателя: " ...Во время суда Глеб Иванович [Успенский] просил мою сестру передать мне, что «он мне завидует»... Я выслушала тогда эти слова со смешанным чувством удивления и грусти.., «Почему? Почему?» — думала я. И решила в одном, понятном для меня смысле: Глеб Иванович видел во мне в эти минуты цельного, не раздвоенного человека, шедшего определенной дорогой без колебаний и без оглядки... видел личность, у которой есть нечто заветное, ради чего человек отдает все... Именно этой цельности, я думаю, он и завидовал. Да и надо сказать правду, несмотря на внешние и многие внутренние мрачные стороны моего тогдашнего положения,— все же, в дни суда, у меня было какое-то просветленное и повышенное душевное настроение от сознания, что все, что можно было отдать и сделать, я отдала и сделала... И могу спокойно проститься с людьми и жизнью..."

Г.В.Плеханов - П.Чернову: "
Следовало ли выходить на террор?" Ведь и тогда можно было работать в рабочем классе и даже в крестьянстве».

Вызвала ли „Народная воля" реакцию? Да. Реакция не в том, что царя рассердили, а в том, что затратили свои силы не туда, куда следовало".


Оглавление| Персоналии | Документы | Петербург"НВ"|
"Народная Воля" в искусстве|Библиография|



Сайт управляется системой uCoz