Семинарская и святоотеческая библиотеки

Семинарская и святоотеческая библиотеки

Семинарская и святоотеческая библиотеки


10. Страдавшего...
«И страдавшего...» — говорит Символ веры. Зачем это повторение, ведь слово «распятие» включает в себя понятие страдания? В ответ на это нужно сказать так: говоря «распятого», мы говорим, прежде всего, о тех, кто распинал Христа, мы говорим о зле, о том видимом торжестве и победе зла, которые выражают крест и распятие и которыми, так как они выражают зло как зло, снимаются со зла все покровы — и начинается разрушение зла. Говоря же «и страдавшего», мы говорим о Христе, мы не на распинателях, на Распинаемом сосредотачиваем свой внутренний, духовный взор. Если бы, как учили некоторые осужденные Церковью лжеучители, Христос не страдал на кресте, не испытывал ужасающих физических и душевных страданий, то все, решительно все изменилось бы в самой нашей вере во Христа, в вере в Него как в Спасителя мира и человека. Так как это означало бы, что мы убрали из этой веры самое главное, а именно — веру в спасительность как раз вольного страдания, самоотдачи Христа самому страшному, самому необъяснимому и безысходному закону «мира сего» — закону страдания.
Не требует никаких доказательств, что мир наполнен страданием. Страданием физическим и страданием душевным, болью и мученьем во всех смыслах этих слов. Страданьем, которое часто оказывается сильнее страха смерти, так как для того, чтобы освободиться от него, чтобы больше не страдать, не мучиться, человек убивает самого себя, отказывается от жизни. Но вот, столь же очевидно и то, что, несмотря на этот всеобъемлющий и всемирный закон страдания, человек не принимает его. Все религии, все философии, все идеологии, короче говоря — все «рецепты», предлагаемые на протяжении тысячелетий человеку, все без исключения обещают освобожденье от страданья, прекращенье страданья. Тут, в этом обещании, исчезает разница между «индивидуализмом» и «коллективизмом», между религией и атеизмом, между консерватизмом и радикализмом и т. д. И тот факт, что люди принимают это обещание, верят в него, и в известном смысле только им и живут, доказывает, что в человеке неистребимо подсознательное или сознательное ощущение страданья как чего-то недолжного. Если называть нормальным то, что бывает, происходит, случается всегда и всюду, то нет ничего «нормальнее» страданья. Но именно это «нормальное» человек извечно ощущает как ненормальное.
И вот, нужно сказать со всей силой, что одно христианство, только оно не обещает человеку освобождения от страданья. «В мире печальны будете», — говорит Христос, хотя сам Он, на протяжении всего своего служения, только и делает, что помогает страдающим. Но, делая это и нам заповедав делать это, Христос ни разу, нигде не говорит, что Он пришел освободить мир от страданья, прекратить и уничтожить его. Христос вольно, свободно, зная, что ожидает Его, «восходит во Иерусалим», идет на страданье и свободно принимает его, и нас обрекает на него, если мы только в самую ничтожную меру следуем Ему и поступаем по Его заповедям. Почему? В чем смысл этого кажущегося противоречия? Вот в чем: если Христос в земной своей жизни все время страдает, и жалеет, и исцеляет, и помогает, то это потому, очевидно, что Он, как и все люди, не принимает страданья как чего-то нормального и при встрече с ним, как и всякий человек, «возмущается духом». Нет, не для страданья и мученья, а для радости и жизни преизбыточествующей создал Бог человека, и для Христа всякое страданье — это победа зла и злого в мире, созданном Богом. Однако в том и ужас зла, что оно сделало страданье нормальным и, вместе со смертью, единственным абсолютным законом мира и жизни. И потому ни один «рецепт» против страданья, в том числе даже чудо исцеления и оживления мертвых, не освобождает мир и жизнь от страданья, может быть даже наоборот — подчеркивает всесилие страданья, его безысходность. Подчеркивает всю ужасающую «нормальность» ненормального... Исцеленный снова заболеет и умрет. Утешенный и осчастливленный снова познает печаль и боль жизни, окружающее его торжество зла, распада и муки. «В мире печальны будете...» И только поняв это, можно понять, да и то только духовным слухом, ответ Христа, ответ христианства — страданью. Ответ этот: не уничтожение страданья, что невозможно в падшем мире, а претворенье самого страданья в победу.
Вот это претворенье и совершает Христос, сам вольно принимая страданье, вольно отдавая себя ему. Мы не могли бы даже услышать этих слов: претворение страданья в победу, — или они остались бы навсегда самой бессмысленной из всех риторик, из всех самоутешений, — если бы не хранило наше сердце, наша духовная память образ страдающего Христа. Что говорит нам эта память? Христос, Сын Божий, сиянье и свет Бога на земле, вошел в наше страданье, принял его до конца, сделал его своим страданьем во всей полной и страшной мере его: с нами вместе, как один из нас, но только в сверхчеловеческой полноте, «Он начал ужасаться и тосковать». Таким образом открыв своим состраданьем и для нас возможность наше страданье претворять в состраданье Ему — и это значит в духовный подвиг, в духовную борьбу, в духовную победу. Страданье — венец и торжество бессмыслицы и абсурда — Христос наполнил своей верой, своей любовью, своей надеждой, и это значит — смыслом. Страданье — из разрушения жизни — Христос сделал возможностью рождения в подлинную, духовную жизнь. Возможностью, говорю я, так как нет ничего магического в страданьях Христа. И нет более трудного, по-человечески рассуждая, более непосильного и невозможного подвига, чем претворение этой возможности в реальность.
По-человечески — мы все еще хотим от Бога, от Христа прекращения, а не претворения страданья, хотим того, чего хотели от Него люди, видевшие во Христе только целителя, только Того, кто может уничтожить страданье. Но Христос не уничтожил страданья ни для себя, ни для нас. Христос счел нас достойными неизмеримо большего: включения в Его страданья, приятия страданья как разрушения его разрушительной силы, как вхождения в веру, надежду и любовь, как победы духа, как вхождения в Царство Божие. «Сила Божия в немощи совершается». И если только мы внимательно посмотрим кругом себя, то убедимся, что если есть в мире подлинные победы духа, победы веры, надежды, любви, победы в людях — Христа, то все они без исключения — это победы этого Христова страданья, нашего страданья со Христом. Все это, сказанное на слабом и нищем человеческом языке, извечно сияет и горит в одном слове Символа веры: «и страдавшего».

11. Погребенного...
Вслед за исповеданием Христа распятого и страдавшего Символ веры утверждает и «погребенного». И снова мы невольно спрашиваем себя: почему именно это слово, а не слово «умершего». Погребение, очевидно, включает в себя, предполагает смерть, и все-таки не случайно не смерть, а именно погребение упоминает Церковь в перечислении тех событий жизни и служения Христа, в которых и через которые, верит она, совершилось и вечно совершается спасение мира и человека. И потому, отвечая на вопрос о смысле слова «погребенного», касаемся мы чего-то самого важного, самого сердцевинного для христианской веры.
Можно сказать так: смерть, умирание еще относятся к нашей земной, видимой жизни, суть конец ее и завершение. Смерть, в ее биологической сущности, есть факт самоочевидный, непререкаемый как для тех, кто верит в то, что называют люди «загробной жизнью», так и для тех, кто не верит в нее. Но погребение умершего относится уже не к самому моменту смерти, а к тому, что следует за ней, к тому, как относятся к ней, как думают и верят о ней те, кто совершает погребение. Для одних это обряд вечного расставания, признание окончательности смерти как абсолютного конца, как возвращения человека в то небытие, из которого он почему-то возник и в которое безысходно возвращается. Это расставание можно обставить с большей или меньшей торжественностью, украсить речами и цветами, но это ничего не меняет в пронизывающем погребальное торжество чувстве безнадежности, бессмыслицы, абсурда: был человек и нет человека. Конец. Для других погребение выражает веру в продолжение жизни за гробом: в древних языческих культах в гробницу умершего клали пищу, оружие, иногда даже убивали жену, чтобы она могла быть и в загробной жизни со своим мужем. Такое погребение мы давно развенчали как детскую наивность, суеверие. Так или иначе, погребение всегда есть утверждение определенного понимания смерти. И потому Церковь в своем Символе веры говорит не о смерти, а именно о погребении Христа. Больше того. каждый год, в день, предшествующий Пасхе, день, который называет она Великой и Благословенной субботой, Церковь как бы повторяет это погребение, опять и опять раскрывая, являя то, что совершилось, прежде всего, с самой смертью, когда принял ее, снизошел и погрузился в нее Иисус Христос, Сын Божий. Когда после потемок Великой пятницы, дня распятия и смерти, дня проявления всей силы зла, обрушившегося на Христа, вступаем мы в субботу — посередине храма возвышается так называемая плащаница, то есть гробница с изображением на ней мертвого Христа. Но всякий, кто хоть раз в жизни пережил вместе с другими верующими этот единственный по своей глубине, по своему свету, по своей белой тишине день, знает — и знает не разумом, а всем существом своим, — что гробница эта, которая, как и всякий гроб, всегда есть свидетельство о торжестве и непобедимости смерти, начинает озаряться каким-то видимым, почти ощутимым светом, что гроб претворяется, как поет Церковь, в «живоносный гроб». Да, видимо смерть торжествует в этой неподвижности мертвого тела, этого бездыханного человека. Все совершилось, все кончено. Но смысл, глубина, ни с чем в мире не сравнимая красота этой службы в том, что, совершаемая у гроба и вокруг смерти, она есть созерцание, явление необычайности, новизны этой единственной смерти этого единственного человека. «О Жизнь! Как ты умираешь? Как можешь ты вселиться в гроб?» Вот вопрос, который задаем мы Христу, лежащему во гробе. И постепенно приходит ответ. На рыданье, на недоуменье, на отчаяние своей матери, всего мира, всего творения Христос отвечает, и этот ответ звучит в потрясающих песнопениях этого дня: «разве ты, разве вы не понимаете, — как бы говорит Христос. — Я имел двух друзей на земле: Адама и Еву. И я пришел к ним и не нашел их на земле, которую Я дал им. И, любя их, я спустился туда, где они, — в тьму и ужас и безнадежность смерти». Да, все это выражено, все это сказано, все это поется на языке детей, в образах, символах, как бы сказке. Но как иначе явить, показать потрясающую новизну совершающегося? Тот, кого Евангелие называет жизнью, ибо «в Нем была жизнь, и жизнь была свет человекам», — Тот, кто есть сама жизнь, — в любви и сострадании опускается в смерть, которой Он не сотворил, но которая завладела миром, отравила жизнь. Смерть поглощает жизнь, но вот — в смерти Христа сама оказывается поглощенной Жизнью. Во тьме и сени смертной, в одиночестве и ужасе смерти загорается свет. Церковь поет: «Спит Жизнь и Смерть трепещет…».
Ранним утром, еще в полной темноте, обносим мы плащаницу вокруг храма. И вот уже не надгробное рыданье раздается, а победная песнь: «Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Бессмертный!» Христос шествует в царстве смерти, объявляя пленникам смерти, что царство это пришло к концу. Отныне всякая смерть, сколь ни остается она ужасной, печальной и страшной изнутри, побеждена тем, что ее воспринял, пережил и в себе изжил Христос. «Поглощена смерть победой», — восклицает апостол Павел, и у гроба каждого умершего мы поем о «надгробном рыдании, претворяемом в победную песнь Аллилуйя!»
«И погребенного…» Это значит — принявшего смерть как свою судьбу и наполнившего ее любовью, и это значит — жизнью, верой, и это значит — жизнью, надеждой, и это значит — жизнью. «Где твое, смерть, жало? Где твоя, о ад, победа?»
Всем нам предстоит войти в смерть, умереть. Но словом Символа веры Церковь утверждает, что в смерти мы встречаем Христа, что Он смерть превратил во встречу с собою, в преддверие воскресения.

12. И воскресшего в третий день по Писаниям...
После креста, после сошествия в смерть, воскресение из мертвых — это основное, главное, решающее утверждение Символа веры, утверждение им самой сердцевины христианства. Действительно, «если Христос не воскрес, вера ваша тщетна». Это слова апостола Павла, и они остаются для христианства основоположными по сей день. Христианство — это превыше всего вера в то, что Христос не остался во гробе, что из смерти воссияла жизнь и что в воскресении Христа из мертвых абсолютный, всеобъемлющий, не терпящий исключений закон умирания и смерти был изнутри взорван и преодолен…
Воскресение Христа составляет, повторяю, самое сердце христианской веры, христианского благовестия. И однако, как ни странно, в реальной жизни христианства и христиан в наши дни вера эта занимает мало места… Она как-то затуманена, и ее современный христианин, сам того не ведая, не то что не принимает, а как-то обходит, ею не живет, как жили ею первые христиане. Да, если он ходит в церковь, он, конечно, слышит раздающиеся в христианском богослужении ликующие утверждения: «смертию смерть поправ», «поглощена смерть победой», «жизнь царствует» и «мертвый ни един во гробе». Но спросите его, что он действительно думает о смерти, и часто, увы, слишком часто, вы услышите некое расплывчатое, еще и до христианства существовавшее утверждение бессмертия души и ее жизни в некоем загробном мире. Это еще в лучшем случае... В худшем же — просто растерянность, незнание: «я, знаете ли, как-то никогда по-настоящему в это не вдумывался». Между тем, вдуматься в «это» абсолютно необходимо, ибо повторяю, на вере или неверии — не просто в «бессмертие души», а именно в воскресение — в воскресение Христово и в конце времен наше «общее воскресение», — на вере этой держится все христианство. Если Христос не воскрес, то тогда Евангелие есть обман, самый страшный из всех обманов. Если Христос воскрес, то тогда радикально меняются, да попросту отпадают все наши дохристианские представления и верования в «бессмертие души», тогда весь вопрос о смерти предстает в совершенно ином, радикально ином свете. Ибо воскресенье, прежде всего, предполагает отношение к смерти, понимание смерти — глубочайшим образом отличное от обычных религиозных представлений о ней, а в каком-то смысле и попросту обратное этим представлениям.
Надо прямо сказать, что классическое верование в бессмертие души исключает веру в воскресение, ибо воскресение — и тут корень всего — включает в себя не только душу, но и тело. Простое чтение Евангелия не оставляет в этом никакого сомнения. Увидев воскресшего Христа, апостолы, по рассказу Евангелия, думали, что видят призрак, привидение. И первым делом воскресшего Христа было явить им, дать ощутить реальность своего тела. Он берет пищу и ест перед ними. Сомневающемуся Фоме он приказывает прикоснуться к своему телу, пальцами удостовериться в воскресении. И когда апостолы уверовали, именно провозглашение воскресения, его реальности, его «телесности» и становится главным содержанием, силой и радостью их проповеди. Главным таинством Церкви становится причастие хлебу и вину как телу и крови воскресшего Господа — и в этом акте, как говорит апостол Павел, «смерть Господню возвещая, воскресение Его исповедуют».
Обращающиеся в христианство обращаются не к идеям и принципам, а принимают эту веру в воскресение, этот опыт, это знание воскресшего Учителя. Больше того, они принимают с этой верой веру во всеобщее воскресение, и это значит — в преодоление, разрушение, уничтожение смерти как последнюю цель мира. «Последний же враг истребится — смерть!» — в некоем духовном восторге восклицает апостол Павел. И каждую пасхальную ночь мы восклицаем: «Где твое, смерте, жало, где твоя, аде, победа?.. Воскрес Христос и мертвый ни един во гробе, воскрес Христос и жизнь царствует!» Таким образом, принятие или непринятие Христа и христианства есть, по существу, принятие или непринятие веры в Его воскресение, и это значит, говоря языком религиозных представлений, в воссоединение в Нем души и тела, разделение которых, распад которых и есть смерть. Мы можем не говорить об отвергающих воскресение Христа по той простой причине, что они отвергают самое существование Бога, то есть мы можем не говорить об убежденных, или думающих, что они убежденные атеисты, безбожниках. Тут очевидно спор идет в другой плоскости. Гораздо важнее то странное «затуманивание» веры в воскресение, о котором я только что говорил, затуманивание его среди самих верующих, самих христиан, странным образом сочетающих радостное празднование Пасхи с фактическим, зачастую даже подсознательным отвержением воскресения Христова. В историческом христианстве произошел как бы возврат к дохристианскому пониманию смерти, которое состоит, в первую очередь, в признании ее «законом природы», то есть присущим самой природе явлением, с которым по этой причине, и сколь бы ни была смерть страшной, нужно «примириться», которое нужно принять. Действительно, все нехристианские, все естественные религии, все философии в сущности только тем и заняты, что примиряют нас со смертью, стараются показать нам начало бессмертной жизни, бессмертной души в каком-то ином, загробном мире. И, конечно, если, как учит, например, Платон, а за ним и бесчисленные его последователи, смерть есть желанное освобождение души от тела, то вера в воскресение тела становится не только ненужной и непонятной, но просто ложной, неверной.
Итак, для того, чтобы ощутить смысл христианской веры в воскресение, нам нужно начать не с него, а с тела и смерти, с христианского их понимания. Именно тут корень недоразумения даже внутри христианства.

13. Бессмертие
Религиозное сознание воспринимает воскресение Христа прежде всего как чудо, каковым, конечно, оно и является. Но для бытового религиозного сознания чудо это остается «единичным», относящимся ко Христу. А поскольку Христа мы признаем Богом, то чудо это в некотором смысле перестает даже быть чудом: Бог всесилен, Богу все возможно. И, конечно, что бы ни означала смерть Христова, Его божественная сила и власть не дали Ему остаться во гробе. Но дело в том, что все это составляет только половину изначального христианского восприятия воскресения Христова. Радость раннего христианства, радость, живущая и доныне в Церкви, в ее богослужении, в ее песнопениях и молитвах, особенно же в ни с чем не сравнимом празднике Пасхи,— не отделяет воскресения Христова от «общего воскресения», от воскресения всех людей, воскресения, начавшегося в воскресении Христовом.
Празднуя, за неделю до Пасхи, воскрешение Христом умершего друга Его Лазаря, Церковь торжественно, радостно утверждает, что это чудо есть «общего воскресения удостоверение». Но вот в сознании верующих вера в воскресение Христа и вера в начатое им «общее воскресение» как бы разъединились. Осталась нетронутой вера в восстание Христа из мертвых, воскресение Его в теле, к которому призывает Он прикоснуться сомневающегося Фому: «Вложи пальцы твои в раны Мои и не будь неверующим, но верующим...». В том же, что касается нашей последней участи и судьбы после смерти, то они понемногу перестали восприниматься в свете воскресения Христова и по отношению к нему. Про Христа мы утверждаем, что Он воскрес, про самих же себя говорим, что верим в бессмертие души, в которое задолго до Христа верили греки и евреи и до сих пор верят все без исключения религии, и для веры в которое воскресение Христа, как это ни странно звучит, — даже не нужно.
В чем причина этого странного раздвоения? Причина эта в нашем понимании смерти или, лучше сказать, в понимании смерти как отделения души от тела. Вся дохристианская и внехристианская «религиозность» призывает отделение души от тела считать не только «естественным», но и положительным, видеть в нем освобождение души от тела, мешающего ей быть духовной, небесной, чистой и блаженной. Поскольку в опыте человеческом зло, болезни, страдания, страсти — от тела, то смыслом и целью религии, религиозной жизни естественно становится освобождение души от этой «темницы» тела, освобождение, достигающее полноты своей именно в смерти... Но нужно со всей силой подчеркнуть, что такое понимание смерти — нехристианское, больше того — с христианством несовместимое, ему открыто противоречащее. Христианство провозглашает, утверждает и учит, что отделение души от тела, называемое смертью, есть зло. Это то, чего Бог не сотворил. Это то, что вошло в мир и покорило его себе, но против Бога, в нарушение Его замысла, Его воли о мире, о человеке и о жизни. Это то, что Христос пришел разрушить. Но чтобы не то что понять, а ощутить, почувствовать христианское восприятие смерти, нужно сначала хотя бы несколько слов сказать об этом Божьем замысле, поскольку он открыт нам в Священном Писании и в полноте своей явлен во Христе: в Его учении, в Его смерти, в Его воскресении.
Кратко, упрощенно замысел этот можно очертить так: Бог создал человека с душой и телом, то есть одновременно духовным и материальным, именно это соединение духа, души и тела называется в Библии и в Евангелии человеком. Человек, каким создал его Бог, — это одушевленное тело и воплощенный дух, и потому всякое разделение их, и не только последнее — в смерти, но и до смерти, всякое нарушение их единства— есть зло, есть духовная катастрофа. Отсюда и наша вера в спасение мира воплощением Бога, то есть принятием Им плоти, тела, и не призрачного, не «как будто тела», а тела в полном смысле этого слова: нуждающегося в пище, устающего, страдающего. Таким образом, в смертном разделении души и тела кончается то, что в Писании называется жизнью, то есть тем, что и состоит, в первую очередь, в одушевлении человеческого тела и в воплощении духа. Нет, в смерти не исчезает человек, ибо не дано твари уничтожить то, что призвал из небытия в бытие Бог. Но он, человек, погружается в смерть, в тьму безжизненности и бессилия, он, как говорит апостол Павел, предается распаду и тлению.
Я хочу еще повторить и подчеркнуть: не для этого разделения, умирания, распада и тления создал Бог мир. И потому Евангелие христианское провозглашает, что «последний враг истребится — смерть!» Воскресение есть воссоздание мира в его первозданной красоте и целостности, это полное одухотворение материи и полное воплощение духа в создании Божием. Мир дан человеку как его жизнь, и потому, по нашему христианскому, православному учению, — Бог не уничтожит его, а преобразует в «новое небо и новую землю», в духовное тело человека, в храм Божьего присутствия и Божьей славы в творении.
«Последний же враг истребится — смерть...» Это разрушение, это истребление смерти началось тогда, когда Сын Божий вольно, из бессмертной любви к нам, сам снизошел в смерть и ее тьму, ее отчаяние и ужас наполнил своим светом и своей любовью. Вот почему на Пасху мы поем не только «Христос воскресе из мертвых…», но также: «Смертию смерть поправ...».
Воскрес из мертвых Он один, но разрушил Он нашу смерть, разрушил ее владычество, ее безнадежность, ее окончательность. Нет, не нирвану, не тусклое загробное житие обещает нам Христос, а восстание жизни, новое небо и новую землю, радость всеобщего воскресения. «Восстанут мертвые и сущие во гробах возрадуются...» Христос воскресе и жизнь жительствует, жизнь живет... Вот смысл, вот бесконечная радость этого действительно главного, сердцевинного утверждения Символа веры: «И воскресшего в третий день по Писаниям». По Писаниям, то есть в согласии с тем знанием жизни, с тем замыслом о мире и о человеке, о душе и теле, о духе и материи, о жизни и смерти, которое открыто нам в Священном Писании. Тут вся вера, вся любовь, вся надежда христианства. И вот почему, «если Христос не воскрес, вера ваша тщетна...».

14. И восшедшего на небеса...
 «И восшедшего на небеса, — продолжает Символ веры вслед за исповеданием воскресения Христа из мертвых, — и сидящего одесную Отца» (то есть, в переводе с церковнославянского, «по правую руку от Отца»). Наш следующий вопрос, таким образом, это вопрос о том, что в нашей вере, а также и в нашей жизни выражают, к чему призывают эти слова, это утверждение вознесения Христа на небо. Здесь необходимо остановиться на христианском смысле, христианском «звучании» слова «небо». Необходимо потому, что словом этим пользуются враги религии, недобросовестно толкующие его как сохранение христианством первобытного, донаучного понимания неба — как неба, так сказать, «физического», как места во вселенной, где находится и восседает Бог.
Между тем, это древнее верование не имеет ничего общего с христианским пониманием, ощущением и употреблением слова «небо». Да, конечно, оно взято из того натурального пространственного символизма, который присущ всем культурам, и в этом смысле его нужно рассматривать по аналогии с нашим употреблением таких слов, как «высокий» и «низкий», «широкий» и «узкий» и т. п. Ведь когда мы говорим про один поступок, что он «высокий», а про другой — что он «низкий», для каждого очевидно, что речь здесь идет не о пространстве, а о нравственной, духовной оценке данных поступков, так же, как определение человека «широким» или «узким» самоочевидно не имеет ничего общего с его телесным сложением. Так вот, слово «небо» на языке всех почти народов всегда имело, кроме своего «натурального» смысла, также и смысл символический или духовный, как символ высокого, чистого и даже запредельного. Да, в своих первобытных представлениях о мире, о космосе примитивный человек часто понимал этот символизм буквально. Первобытная космология делила мир, вселенную на три этажа: небо, земля, преисподняя, и, естественно, святое, божественное, высокое поселяла на небе, а злое, греховное и страшное — в преисподней. Так и в физическом мире, в физическом опыте небо «естественно» прекрасно, светозарно, чисто, возвышенно. Но о том, что христианство не имеет к этой космологии никакого отношения, свидетельствуют хотя бы слова апостола Павла, призывавшего христиан «помышлять о небесном, не о земном», или же слова святого Иоанна Златоуста, радостно говорившего: «…что мне до неба, когда я сам становлюсь небом...».
Таким образом, повторяю, всякая попытка уличить христиан при помощи слова «небо» в ненаучности, примитивности, глупом суеверии — это не только попытка с негодными средствами, но и попытка, прежде всего, нечестная. И, однако, не может быть никакого сомнения в том, что слово, что символ неба имеет в христианской вере действительно ключевое значение. Прежде всего, в рассказе о творении мира Богом мир определяется как небо и земля. «Вначале, — так открывается Библия,— сотворил Бог небо и землю». Таким образом, небо — это в христианской вере не что-то внемирное, не другой мир. Это — присущее миру, присущее творению духовное, так сказать, вертикальное измерение его. Небо — это в мире то, что высоко, чисто, духовно, это то, что в человеке называет христианство его духом, душой. Не верующие в Бога, материалисты отвергают самое наличие присущей миру духовной, высокой, святой реальности, Для них все в мире объясняется снизу, из материи, из ее чисто физических безличных законов. Но для верующего не земля, то есть не материя, а небо мерит собою жизнь и ее смысл, не землей понимается небо, а небом — земля и земное. Носитель же неба в мире, по христианской вере, — человек. Человек создан «по образу и подобию Божьему», человеку дан ум — и, следовательно, сила знания, человеку дана совесть — и, следовательно, знание добра, человеку дан дух — и, следовательно, возможность постигать красоту и совершенство. Но в свободе своей человек может отпасть от небесного в самом себе, может захотеть жить только землей, только земным, или, говоря образно, опустить глаза свои — и это значит свой духовный взор, свое сердце — вниз. Вот это и называет христианство грехом и падением. Христианство верит и утверждает, что именно от этого греха, от этого отпадения вниз, от этого отрыва от неба и пришел нас спасти Христос.
В своем пришествии в мир, в своем «вочеловечении» Христос снова явил «небо на земле», образ жизни, обращенной ввысь, к Богу, то есть к высокому, чистому, доброму, истинному, прекрасному, — ко всему, от чего оторвался человек в своей редукции, в своем сведении жизни к земле и земному. Христос открыл нам, даровал нам небо, указал нам собою смысл жизни как подъема, восхождения, вознесения и силой, правдой, божественным совершенством неба наполнил не только землю, но и самую, говоря на языке примитивных символов, преисподнюю.
Христос снизошел на землю, Он снизошел в смерть. Но с Христом и в Нем и в жизнь и в смерть было возвращено небо, открыт путь к победе над всем тем, что только земля, только земное, и чье конечное и безнадежное завершение — тьма смерти. Совершив все это, Христос «вознесся на небо». И это значит для христианской веры, что в Христе на небо вознесен Человек, что человек приобщен к небесной правде, и это значит— вернулся к Богу, к знанию Бога, и в Нем — к единственной подлинной, а потому вечной жизни. Каждый раз, что в Символе веры мы утверждаем: «и восшедшего на небеса», — мы говорим не только о Христе, мы говорим и о самих себе. Если мы верим во Христа, если мы с Христом — то и мы на небе, или, во всяком случае, к небу, ко Христу, к Богу устремлена наша вера, наш дух, наша любовь. Мы знаем небо как нашу подлинную жизнь, и в этом знании осмысленной и радостной становится и наша земная жизнь, так как она во Христе стала восхождением к вознесению.

15. И паки грядущего...
«И паки грядущего со славою судити живым и мертвым, Его же Царствию не будет конца…» Христиане всегда верили во второе пришествие Христа. Для первых христианских поколений вера эта была радостной, они сами христианство переживали, прежде всего, как ожидание Христа. Последняя книга Нового Завета, так называемое Откровение или Апокалипсис Иоанна Богослова, завершается призывом: «Ей, гряди, Господи Иисусе!».
Апостол Павел в Послании к Фессалоникийцам говорит о радости этого пришествия: «И тогда, — говорит он, — мы всегда с Господом будем...». Однако постепенно, на протяжении веков, радость эта как бы растворилась в страхе — страхе последнего суда, который христиане стали называть страшным. И, наконец, сравнительно недавно, в последние два столетия, можно сказать, — выдыхаться стал и этот страх суда, уступивший место страху уже не перед судом, а перед смертью .
Именно поэтому нам, христианам, нужно сегодня как бы заново вдуматься в изначальную христианскую веру во второе пришествие Христа, в восприятие этой верой суда, обещанного Христом. И наконец, в христианский опыт, христианское понимание страха. И может быть именно с последнего, со страха, и нужно начать, Нужно потому, что слово «страх» в христианском Писании и Предании употребляется в двух разных смыслах — положительном и отрицательном. Уместно сначала остановиться на смысле отрицательном. Этот отрицательный, можно сказать, даже греховный смысл страха лучше всего выражен святым Иоанном Богословом. В своем первом послании он пишет: «Боящийся несовершенен в любви, ибо в страхе есть мучение. Совершенная любовь изгоняет страх...». Смысл этих слов таков: человеческая жизнь — нужно ли это доказывать? — насквозь пронизана страхом. Страхом неизвестности, страхом несчастья, страхом страданья, страхом умирания, страхом смерти. Страшна жизнь и страшна смерть, и именно от этого страха страстно хочет и не может освободиться человек... Не может и старается как бы заглушить его. Старается запрятать куда-то, не думать, не знать о нем. Но основа христианской веры в том как раз, что Христос пришел нас от страха этого, присущего всей человеческой жизни, освободить. В этом смысле сама вера есть победа над страхом. Ибо мы верим, что Христос открыл нам Бога как любовь, своей смертью победил смерть, своим воскресением открыл нам доступ в вечную жизнь, в вечную радость. Если мы верим во Христа и, веря, любим — нет места страху в нашей душе, он уничтожен светом веры, надежды и любви. Поэтому для верующего — и именно об этом говорит Иоанн Богослов — страх греховен, он показывает недостаток любви ко Христу, недостаток веры в Него. И это же объясняет ту радость, с которой первые христиане ждали возвращения Христа, радость слов, которые, пожалуй, уже и не задумываясь о них, мы продолжаем повторять: «Да приидет Царствие Твое...».
Таков, следовательно, христианский смысл слова «страх», смысл, который я называю отрицательным. И только по отношению к нему можем мы почувствовать второй, положительный смысл. Он выражен в словах Писания: «Начало премудрости — страх Господень». Это страх, который не только не уничтожается в вере, любви и надежде, а присущ им как их глубина. Этот страх — не от незнания, а от знания Бога, от знания Его безмерной святости, любви, от знания Его призыва, обращенного к каждому из нас: «Будьте святы, ибо Я свят», «будьте совершенны, как совершен Отец ваш небесный». Сущность его: благоговение, восхищение, чувство недостоинства. Этот страх иногда, очень редко, испытываем мы и в нашей жизни — когда встречаемся с красотой, совершенством, когда прикасаемся к чему-то высокому, чистому и прекрасному, и в свете этой встречи постигаем свою падшесть, греховность и мелочность своей жизни. Потому это страх спасительный, страх, рождающийся от света и радости, и, по свидетельству святых, этот страх возрастает в душе человеческой по мере приближения ее к Богу. Его не способен пережить мелкий, самовлюбленный, самодовольный человек, погруженный в суету; ему противостоит цинизм, грубость, гордыня, вульгарность, все то, что в падшем человеке заглушает способность к очищению, к восхождению, к совершенству. Именно этот страх открывает нам смысл того последнего, Божьего суда над нами, который называем мы «страшным судом». Нет, это не суд Хозяина, Владыки над рабами. Это суд над нашей душой самой Божественной любви, Божественного добра, Божественной истины и Божественной красоты. Так, в своей притче о суде Христос не говорит о нарушении закона, Он говорит: вы не увидели Меня в братьях, вы не увидели Меня в вашей жизни. Здесь страх не от боязни наказания, ибо не боязнь наказания движет любовью к Богу, рождает в человеке тоску по совершенству и по подлинной жизни. Это страх Божий, это горестное сознание нами наших измен Божественной любви, дарованной нам во Христе. Первые христиане ждали Христа, ждали Его второго пришествия потому, что в них — верили и духовным опытом знали они — откроется вечное царство любви, знание Бога и в Нем — жизни вечной.
Да, они ждали Христа «со страхом и трепетом», как и к причастию подходим «со страхом Божиим и верою...». И это значит — с благоговением, с сознанием высоты дара и нашего по отношению к высоте этой — недостоинства. В свете понимания нами всего этого можно и нужно сказать, что отношение наше ко второму пришествию Христа есть мерило нашей веры во Христа и нашей любви к Нему. Если мы только боимся Его, боимся, как боятся рабы хозяина, то несовершенна наша вера и отсутствует в нас любовь. Если ждем Христа «со страхом Божиим и верою», то знаем и то, что в Нем воссияло прощение грехов и что бесконечно милосердие Божие, и что одна слеза подлинного раскаяния и подлинной любви сильнее всех грехов.

16. Его же Царствию не будет конца...
Может быть именно в наши дни, дни усиления страха на земле, нужно нам внутренне вернуться к радостному и победному смыслу слов Символа веры: «Его же Царствию не будет конца». Всякий, кто хотя бы раз в жизни прочел Евангелие или же слышал его в церкви, знает, конечно, что проповедь Христа была, прежде всего, проповедью о Царстве Божьем, его возвещением. «Покайтеся, ибо приблизилось Царствие Божие», — вот первые слова Христа в Евангелии, которое говорит, что Христос проходил через всю страну, «проповедуя Евангелие Царства», проповедуя, иначе говоря, благую, радостную весть о Царстве
Если собрать все притчи Христа о Царстве, если вдуматься и вслушаться в то, что говорили, как свидетельствовали о нем святые, мученики, апостолы, если обратить внимание на то, что говорит, всегда говорила о нем Церковь, то смысл этого понятия, этой возвещенной Христом реальности окажется очень отличным от расплывчатого понятия «загробного мира». Царство Божие — это полнота жизни, полнота радости, полнота знания, это торжество Божественной жизни — все то, для чего создал Бог человека и мир, от чего отпал человек в грехе и себялюбии и что снова явил и даровал нам Христос — как конечную цель, но и как содержание науки и мира. В том и особенность, в том и единственность христианского учения о Царстве Божьем, в том несводимость его ни к какой другой религии, потому мы можем молиться о Царстве, желать его, любить его как последнее и высшее сокровище уже теперь, сейчас, в нашей земной жизни. «Не придет Царство Божие приметным образом, — говорит Христос, — и не скажут о нем — оно тут или там, ибо Царство Божье внутри вас». Ибо Царство Божие, прежде всего, в самом Христе, в Его жизни — человеческой, но светящейся Божественной красотой, добром и истиной. Царство Божие в любви Христа, в Его послушании, в Его самоотдаче, в Его победе. Христос говорит: «если любите Меня...». Так вот, Царство Божие — это любовь ко Христу как смыслу, содержанию и исполнению жизни. «В нем была жизнь, и жизнь была свет человеков», — восклицает апостол Иоанн Богослов.
И вот эта жизнь явилась нам, дана нам, мы можем ею жить, и это и есть Царство Божье внутри нас. Вглядитесь, например, в лучезарный образ преподобного Серафима Саровского, одного из величайших русских святых. Разве о «загробном мире» и о «бессмертии души» думает он? Нет, преподобный Серафим Саровский живет Богом, Христом, радостью знания Христа, близости к нему, радостью в такой мере, что самое смерть воспринимает как еще большее соединение с любимым. Это и есть Царство Божие. Завершится, исполнится, придет во славе, как говорит Символ веры, то, что уже явилось, то, о чем тот же Иоанн Богослов говорит: «о том, что мы видели, о том, что осязали руки наши...». И это явление, эта радость столь всеобъемлюща, что апостол Павел пишет: «Ни жизнь, ни смерть не отлучат нас от любви Христовой».
Итак, о Царстве Божьем можно и нужно сказать, что мы молимся о нем, потому что любим его, любим же его потому, что знаем его, потому что Христос открыл и даровал нам его. Оно не приходит «приметным образом». Мир продолжает жить своими страстями и своими страхами, своей активностью и своей жадностью. Миллионы людей топчутся на нашей планете, каждый стараясь урвать хоть немного счастья. Но тот, кто, хоть отчасти, хоть иногда, открывает свою жизнь Христу,—узнает об иной жизни, об ином образе жизни, изнутри освобождается от своего порабощения мировой суете, и в его душе воцаряются те «радость и мир в Духе Святом», которых никто не может дать на земле и которые, между тем, тут, внутри нас. Мы падаем, грешим, уходим от них, но забыть до конца уже не можем — и вот каемся и возвращаемся, и снова объемлет нас та же Божественная любовь, тот же свет. «И Царствию Его не будет конца», — ибо, как говорит Христос, есть жизнь вечная, да знают единого истинного Бога и Того, Кого Он послал — Иисуса Христа. Об этом вечном Царстве, вечной жизни и вечной радости — слова Символа веры.

17. И в Духа Святого…
Вот эта часть Символа веры в переводе с церковнославянского на русский язык, ибо на славянском языке она стала, я боюсь, более непонятной, чем все остальные: «И в Духа Святого, — говорит Церковь, — Господа животворящего, который исходит от Отца, которому поклоняемся мы наряду с Отцом и Сыном, который говорил через пророков...». Кто этот Дух Святой, которого Символ называет «Господом животворящим» и которому призывает нас поклоняться вместе, то есть наравне, с Отцом и Сыном? Говорить о Духе Святом, пытаться объяснить веру в Него на нашем рациональном человеческом языке неизмеримо труднее, чем говорить об Отце и Сыне. Бог как Творец мира, как любящий Отец, как Вседержитель — это отчасти может вместить наш ум. В Сына Его единородного мы верим потому, что верим Христу, потому что любим образ Его, потому что Он Сам утверждает о себе, что Он — Сын Божий. Но когда мы пытаемся говорить о Духе Святом, то нам трудно, если не невозможно, почувствовать, воспринять, осознать отличие Его от Отца и Сына, или, проще, воспринять смысл церковной веры в Троичного Бога, в Единого Бога, открывающегося нам в трех лицах или личностях. Между тем, именно такое знание Бога, такой религиозный опыт Его Церковь считала всегда, считает и теперь вершиной веры, вершиной духовной жизни, той последней и всеобъемлющей истиной, знание которой называет Евангелие жизнью вечной.
Остановимся, прежде всего, на самом слове дух, которое, хотя оно звучит для нас привычно и «самоочевидно», оказывается далеко не таким самоочевидным при первой же попытке определить его. Вот, например, мы говорим: «весь дух пушкинского творчества — светлый». Что это значит? Что хотим мы этими словами выразить и передать? Не то ли, что всякую реальность, в том числе и пушкинское творчество, мы можем воспринимать и воспринимаем не только в ее «объективности», «фактически», но и в излучаемой ею силе — положительной или отрицательной. О Пушкине можно сказать, что у него есть стихи серьезные и шутливые, глубокие и поверхностные, счастливые и трагические. А все-таки, говорим мы, дух пушкинского творчества — светлый. И это несмотря на то, что Пушкин прожил, в сущности, не очень счастливую, трудную, а в последние годы — и просто несчастную жизнь. Таким образом, то, что мы называем духом пушкинского творчества, — это не просто отражение его характера в его произведениях. Это что-то гораздо более глубокое, самое глубокое в Пушкине, глубже его сознания, идей, настроений, то, что поистине живет и светит нам в его творчестве. Мы мало думаем об этом, но из приведенного примера можно заключить о существовании духовной глубины и духовной власти, духовного измерения жизни. Дух ни с чем не отождествим, и однако — во всем присутствует, через все просвечивает, он есть, в самом последнем смысле, — жизнь самой жизни. Это то, о чем сказано в Евангелии: «Дух дышит, где хочет, и не знаем, откуда приходит и куда уходит...». На древнееврейском языке, на котором написана Библия, слово «дух» — «руах» — означает, прежде всего, ветер, силу, которая невидима глазу и тем не менее может двигать вещами, невидимую, но очевидную силу жизни. И потому, когда мы применяем слово «Дух» к Богу, то утверждаем одновременно невидимость Бога и Его присутствие, Его действие, Его животворную силу в мире и в жизни. Дух Святой — это Бог в Его действии, в Его «животворной» силе в нас, в мире, во всей природе. Дух Святой — это присутствие Бога везде и всегда. Вот почему и называем мы Его — Духом, а также Господом, и, наконец, животворящим. Без опыта этого присутствия — невидимого, но ощутимого Бога — Бог был бы «идеей», и при этом самой слабой, самой недоказуемой, самой, так сказать, отвлеченной из всех идей. Мы не можем «показать» Бога» и потому не можем доказать Его, как не можем ни показать, ни доказать радости и красоты солнечного сияния слепорожденному, как не можем доказать светлого духа пушкинского творчества тому, кто, не зная русского языка, не может прочитать его. Об идее Бога можно без конца спорить и ни до чего не договориться. Но опыту духовного Его присутствия никакие доказательства не нужны. Его, этот опыт, раз и навсегда выразил, воплотил апостол Павел, сказав: «радость и мир в Духе Святом».
Далее Символ веры говорит: «Дух Святой, который от Отца исходит». И опять, чтобы понять, что это значит, воспользуемся тем же земным примером. Дух пушкинского творчества от Пушкина, но он не есть Пушкин. Через дух пушкинского творчества мы можем узнать Пушкина, но, даже зная все подробности биографии Пушкина, мы не узнаем духа его творчества, если не прочтем его произведений. Святой Дух — это присутствие, явление, действие в мире любви Отца, мудрости Отца, творения Отца, но Он не есть Отец. Он весь от Бога-Отца, поэтому Он Сам — Бог, но Он не Отец. Дух Божий от Отца исходит, об Отце и Сыне свидетельствует, к Отцу приводит, но Он не есть Отец, не есть и Сын. Если Бог есть Любящий, если Сын есть Любимый, то Дух Святой есть Любовь, соединяющая их, их единство, их единый свет, сила и истина. Он есть дыхание Бога в мире, Он тот, через которого мы, по слову Достоевского, «касаемся мирам иным». Он отсвет Божественной красоты и Божественного добра. Он Тот, Кто все в мире раскрывает как путь к Богу, как стремление к Нему, как радость Его присутствия. Любящий, Любимый, Любовь: светлая тайна Троицы, откровение последней тайны самого бытия Божия.
Мы верим в единого Бога, но не Бога-одиночество, не Бога-себялюбие, не Бога, в себе и собою живущего. Бог есть Любовь, говорит христианство. А любовь есть обращенность к Другому, в пределе — отдача себя Ему. Отец, говорит Евангелие, любит Сына и все отдал Ему. Сын, говорит Евангелие, любит Отца и Себя отдает Ему. И, наконец, сам дар любви, сама эта любовь — как дар, радость, полнота, бытие, жажда и обладание, отдача и принятие — есть Дух Святой. И этой любовью, этой отдачей Бог творит мир, призывает каждого из нас к бытию, делает каждого из нас любимым и свою любовь, свой дух дарует каждому, чтобы каждый мог приобщиться Божественной жизни. И мы молимся Духу: «Приди и вселися в нас!» Мы говорим ему: «Утешитель, Сокровище благих, жизни Податель...». И Он вселяется в нас, наставляет нас, по слову Христа, на всякую истину, дарует нам вечную жизнь. Вот светозарная тайна христианской веры, тайна Бога-Троицы, Бога-Любви...

18. Глаголавшего пророки...
Остановимся на словах Символа веры о Духе Святом: «...глаголавшего пророки», то есть, в переводе с церковнославянского: «Дух Святой… который говорил через пророков». В христианской вере понятие пророчества и пророков занимает огромное место. Заметим, что в обычном употреблении слово «пророчество» стало равнозначно слову «предсказание». Пророк — это в нашем сознании тот, кто предсказывает будущее, нечто вроде «ясновидящего». Нужно со всей силой подчеркнуть, что хотя «предсказание будущего», вне всякого сомнения, входит в религиозное, христианское восприятие и понимание пророчества, оно, во-первых, не исчерпывает собою этого понимания и, во-вторых, не является в нем главным, центральным. Добрая половина Ветхого Завета состоит из писаний пророков, но они совсем не сводятся к предсказанию будущего. Суть, глубина пророчества в другом, и только по отношению к этому «другому» можно по-настоящему понять отношение пророков и пророчества к будущему. Суть пророчества в даре возвещения людям воли Божьей, скрытой от человеческого взора в событиях человеческой жизни и истории, но открывающейся духовному взору пророка. Эта суть пророчества особенно хорошо выражена в религиозно гениальном стихотворении Пушкина «Пророк»:
И Бога глас ко мне воззвал,
Восстань пророк и виждь и внемли
Исполнись волею моей
И обходя моря и земли
Глаголом жги сердца людей.
Можно только удивляться тому, с какой полнотой и силой в этих немногих прекрасных и бессмертных строчках выражена суть пророчества и призвание пророка. Пророк — это тот, кто услышал голос Божий, то есть некий таинственный, к нему и только к нему обращенный призыв, приказание. Голос этот говорит: «восстань», и это значит — выйди из суетной и пустой жизни, которой ты, как и большинство людей, живешь, разорви путы обыденщины, скрывающей от нас глубокий, потаенный смысл совершающегося. Затем этот голос говорит: «и виждь, и внемли!». Это приказ видеть, это приказ слышать. Видеть то, чего не видим мы нашим обычным, к земле и к земному прикованным взором... Услышать то, что мешает нам слышать шум житейской суеты. Увидь другое — главное, услышь другое — главное. И дальше: «исполнись волею моей». Это значит — сделай себя служителем не твоих земных и человеческих соображений, планов, желаний, а Моего — Божественного — замысла, Моей — Божественной — воли. И завершает голос, обращенный к пророку: «И обходя моря и земли, глаголом жги сердца людей». Моря и земли — это значит весь мир, вся вселенная, все творение Божие. И это значит, что, хотя пророк, как и каждый человек, ограничен временем и пространством, живет в определенных условиях, является свидетелем определенных событий, Божественная миссия его преодолевает эту ограниченность, обращена к миру. Или, может быть, лучше сказать так: в самом малом он видит, он слышит, он различает волю Божию, то есть смысл и значение этого малого для всего мира, для каждого человека, для всей истории.
Почитайте ветхозаветных пророков. Они пишут о событиях: войнах, переворотах, убийствах, завоеваниях, в мировой перспективе, каких-то маленьких государств, о людях и событиях давно всеми забытых и с точки зрения наших современных проблем, современного знания — в сущности, ничтожных. Все эти царства истории, войнам которых между собою посвящена огромная часть Библии, сегодня можно облететь на самолете в два-три часа. Почему же мы должны все это не только знать и помнить, но еще признавать священным, боговдохновенным Писанием, Словом Божиим? Да потому что пророки — в этих малых событиях — сами видят и нам раскрывают — волю Божию, уже не об этих только народах и событиях, а о самом человеке, о самой жизни, о самом мире. Для них, пророков, все становится знаком, откровением, призывом, уроком. Через малое раскрывается во всем своем неизреченном величии замысел Божий о нас. Замысел не только о том, что совершается сейчас, но также, и прежде всего, о конечной цели мироздания. В этом смысле пророчество обращено и к настоящему, и к прошлому, и к будущему.
Это «видение», эту волю Божью, этот замысел Божий и раскрывает пророк, им жжет сердца людей. Ибо это не просто «объяснение» и не просто «предсказание», как у гадалок и ясновидящих. Это именно призыв, а раз призыв — то и суд. Это раскрытие воли Божией и призыв принять ее. Это обличение зла и призыв к борьбе с ним. Это явление любви Божией и призыв любить Его. Церковь решительно отвергает и осуждает хождение ко всевозможным гадателям и предсказателям будущего. Почему? Да потому, что хождение это предполагает фатализм, и это значит — отрицание свободы. Пророчество же, напротив, есть страстный призыв к свободе, к освобождению от сковывающих человека фатализма и пассивности.
«Если не покаетесь, все также погибнете!» Вот, в конце концов, сущность пророчества. Оно всегда есть явление двух, и только двух путей, между которыми все время, всегда, в большом и малом призван выбирать человек. Путь Божий и путь не-Божий, и потому противу-Божий.
«Если не покаетесь…» Но это значит, что человек может покаяться, может преодолеть греховный фатализм, может перемениться, может выбрать волю Божию... Миссия пророка — жечь сердца людей этим призывом, обращать их к этому выбору... Пророчество от Бога, от Святого Духа. Ибо нашему земному знанию не дано видеть таинственного и Божественного смысла всего того, что совершается в мире. Можно сказать даже, что чем шире наше знание о мире (а в наши дни оно достигло неслыханной широты), тем все менее и менее глубоко оно. И вот возвещать именно это глубокое знание и посылает Дух Святой пророков.
Надо прибавить, что, по христианской вере, дар пророчества дан в каком-то смысле каждому христианину, ибо каждый из нас получил дар Святого Духа. Каждый из нас призван к глубокой жизни и к глубокому знанию. И каждый из нас, увы, призвание это заглушает в себе и изменяет ему. И о том, чтобы восстановить его в нас, молимся мы в молитве Святому Духу: «Приди, вселися в ны». И еще последнее: «Пророчества не угашайте», — говорит нам апостол Павел.

19. Во единую, святую, соборную и апостольскую Церковь...
Нужно прежде всего остановиться на самом слове Церковь. В греческом оригинале Символа веры мы находим слово экклисиа, которое на русский язык можно перевести так: «собрание позванных», то есть людей, которых призвали на это собрание, людей, на этот призыв согласившихся. Иначе говоря, не просто собрание, которое может быть и случайным и не иметь никакого особого назначения или задачи. Нет, собрание, во-первых, с определенной целью, и потому, во-вторых, собрание людей призванных и способных постичь эту цель, осуществить ее. Итак, чтобы понять центральное место Церкви в христианской вере, мы должны спросить себя: кто же собирает это собрание и для какой цели? На первый из этих вопросов отвечает сам Христос в Евангелии: «Созижду, — говорит Христос, — Церковь мою…». Церковь созидает Христос. Это собрание, это единство тех, кого призвал и призывает Христос. Церковь Христос создает прежде, чем обращается к людям со своей проповедью. Действительно, Христос начинает свое дело с того, что именно призывает к себе двенадцать человек, которым Он говорит: «Не вы Меня избрали, а Я вас избрал…». И после его отшествия именно эти двенадцать остаются как Церковь, и они, в свою очередь, «призывают» людей присоединиться к ним.
Церковь, таким образом, основана на Христе. Это Его Церковь, ответ на Его призыв, послушание Его воле. Напомнить это важно потому, что сами христиане очень часто это забывают, начинают воспринимать Церковь как свою, как организацию, которая, в сущности, призвана служить им, удовлетворять их нужды, их духовные и не только духовные потребности. Между тем как само слово «церковь» прежде всего означает, что это единство тех, кто служит Христу, продолжает Его дело. Это служение не себе, а Богу. В чем же состоит служение, или иначе — в чем та цель, то дело, ради которого Христос основывает или, как Он говорит, «созидает» свою Церковь? На этот второй вопрос отвечают четыре определения, которые в Символе веры предшествуют слову «церковь»: «Верую, — говорит каждый из нас, — во единую, святую, соборную и апостольскую Церковь». Остановимся кратко на каждом из этих определений.
Церковь едина. Подчеркнем сразу же, что слово это определяет Церковь не извне, а изнутри. Это не внешнее, а внутреннее, духовное ее определение. Так как внешне Церковь разделена на множество «церквей», или, как говорит один из древних христианских памятников, «рассеяна» по всему миру. И однако — где бы она ни была, сколь бы ни была она рассеяна, Церковь повсюду призвана являть людям то единство, которое явил в мире Христос. Ибо мир, человечество живут по закону разделения и противоположения. Все на земле разделяет людей, все — даже то, что некоторых из них «объединяет», то есть нации, убеждения, идеологии, вкусы и тому подобное. Грех мира и его трагедия в том, что вся жизнь мира — это, на глубине, война всех против всех — ради себя. И вот, этому разделению Христос противополагает единство. Единство, прежде всего, с Богом, единство свыше. Чем ближе люди к Богу, тем ближе они друг к другу. Единство, далее, с собою. Христос пришел ко всем и для всех, и поэтому в Христе, в Его учении, в Его жизни люди могут найти то единство веры, надежды и любви, которое ничто другое в мире дать не может. Единство, наконец, конечной цели, конечного призвания мира и человека — как единства всех и всего в Боге. Это единство и есть Царство Божие, и именно это новое единство, единство во Христе и призвана являть, ему служить, его осуществлять Церковь всюду и всегда.
«Верую,— говорим мы дальше,— в святую Церковь...». И опять это слово, конечно, не означает, что Церковь состоит из святых и совершенных людей. Оно означает, что дело Церкви освящать нашу жизнь, и это значит — очищать ее силой Божьей, освобождать ее от порабощения греху, возносить ее к Богу, направлять ее ввысь, преображать ее Духом Святым.
За святостью исповедуем мы соборность Церкви. Слово «соборная» — это славянский перевод греческого слова «кафолики», означающего, во-первых, всемирность, универсальность и, во-вторых, целостность и полноту. Церковь — вселенская, универсальная потому, что Христос и Его учение обращены не к какому-либо одному народу, и не к какой-нибудь одной эпохе или культуре, а ко всему человечеству, ко всем культурам и ко всем эпохам. Мы это часто забываем, сужаем Церковь и христианство до своего народа, делаем из нее что-то узкое, провинциальное, частичное. Но Христос говорит: «Идите ко всему миру, проповедуйте Евангелие всей твари...». И на это веками отвечает Церковь: «Вся земля да поклонится Тебе...».
И это так потому, что учение Христа целостное, и это значит: всеобъемлющее, обнимающее собою всю жизнь человека, отвечающее на все его вопросы, обращенное ко всей жизни...
И, наконец, исповедуем мы Церковь апостольской. Апостолы — это те двенадцать первых учеников, которых, как я только что сказал, Христос Сам избрал и сделал как бы основанием Церкви. Слово «апостол» означает по-гречески «посланец». Это значит, что Церковь, во-первых, основана всегда и навеки на свидетельстве, на учении, на проповеди тех апостолов, которых избрал и научил Сам Христос, и, во-вторых, что Церковь всегда призвана к апостольству, всегда послана в мир, к людям, ко всей твари, всегда остается миссией, то есть служением делу Христову в мире. Таков смысл слов Символа веры о Церкви, смысл, напомнить о котором так бесконечно важно в наши дни.

20. Во едино крещение...
«Исповедую едино крещение, во оставление грехов». Евангелие Матфея кончается приказанием Иисуса Христа своим ученикам: «Дана Мне всякая власть на небе и на земле; итак, идите, научите все народы, крестя их во имя Отца и Сына и Святого Духа, уча их соблюдать все, что Я повелел вам, и се Я с вами во все дни до скончания века. Аминь».
Именно в свете этих слов, а также в свете смысла слова «крещение» как оно употребляется в Евангелии» мы и должны постараться понять крещальное исповедание Символа веры.
Начнем с последнего. Если Евангелие завершается заповедью крестить все народы, то начинается оно с рассказа о крещении, которым крестил Иоанн Предтеча и которое от него принял в реке Иордане сам Христос. Для современников Евангелия крещение, по-гречески «баптизма», т.е. символическое погружение в воду, было понятным обрядом. Оно означало, что человек сознал себя загрязненным грехом, раскаивается и жаждет очищения, прощения, возрождения. Вода, источник жизни, источник очищения, была здесь самым подходящим, «самоочевидным» символом, а погружение в воду — самым распространенным обрядом. Принимая крещение от Иоанна, Христос дал этому обряду новый смысл. Он соединил обряд этот с Собою. «Вот Агнец Божий, который берет на Себя грехи мира», — говорит Иоанн Креститель, видя приближающегося к нему Иисуса. И когда перед вознесением на небо воскресший Христос заповедует апостолам крестить все народы, это означает, что Он оставляет им и их последователям, общине всех тех, кто поверит в Него, — знак, дар, силу прощения грехов и обновления жизни, которые он, Сын Божий и Спаситель, принес людям. Учение Христа о любви к Богу и к ближнему, о праведности и чистоте можно воспринимать умом. Но всякому, кто хотя бы раз в жизни прочитал Евангелие, не может не стать очевидно, что принятие учения Христа в христианстве, в Евангелии неотрывны от веры в Него. Ибо учение Его — не философия, не мораль, отношение к которым не зависит от нашего отношения к тому, кто философию или мораль эту нам предлагает. Учение Христа — это прежде всего благая весть, возвещение, что в мир явился Бог, и явился — чтобы спасти людей от греха и смерти, даровать им новую, святую жизнь. Поэтому поверивший во Христа жаждет соединения с Ним, жаждет дара спасения, новой жизни. Крещение в христианстве — знак этого дара, или, как говорит Церковь, — таинство; в таинстве, т е. погружении в воду во имя Отца, Сына и Св. Духа, — невидимо осуществляется соединение со Христом, и в нем с Богом Отцом и с даром Духа Святого.
Апостол Павел говорит, что в крещении мы соединяемся со Христом подобием смерти и воскресения. Погружение в воду — это знак смерти, смерти человека в его полном порабощении материи, греху, эгоизму, страстям. Возведение из воды — это знак воскресения и оживления, начала новой жизни в единстве со Христом. Христос — по вере Церкви — воскрес из мертвых, и смерть, по слову апостола Павла, им уже больше не обладает. И вот, свою воскресшую и бессмертную жизнь, свою любовь, силу своей победы Он дарует в крещении нам. Отсюда та удивительная радость, которая окружает крещение в ранней Церкви, отсюда вера в него, как в духовное, но реальное соединение со Христом. «Мы спогреблись с Ним крещением в смерть, чтобы, как и Он, ходить в обновленной жизни», — пишет ап. Павел.
Для христиан крещение — это основа Церкви. Ибо Церковь, т. е. общество верующих во Христа, это не просто организация для распространения учения Христа и для взаимной помощи и поддержки. Это единство во Христе всех тех, кто от Христа принял дар новой жизни и прощения грехов. Единство веры, т. е. приятия Христа как Бога и как Спасителя. Единство любви к Нему, и в Нем — друг к другу. Рассеянная по всему миру, среди всех народов, Церковь составляет новый народ Божий, соединенный не кровью и плотью, не земными интересами, как государство и нация, не языком, и даже не общностью исторической судьбы, а народ, соединенный верой во Христа, любовью к Нему и опытом Его присутствия. «Я с вами во все дни до скончания века».
На земле человек рождается членом определенного народа или нации. Но христианин рождается и вступает в новый народ Божий крещением. «Вода крещения, — пишет один христианский святой, — для нас гроб и мать». Гроб, потому что в воде этой умирает человек, ограниченный только земным и материальным, только «плотью и кровью». Мать, потому что в воде этой рождается новый человек, прощенный, очищенный, возрожденный, живущий уже здесь и сейчас новой и вечной жизнью...
Все время приходят люди ко Христу, слышат Его голос, отдают Ему свое сердце, свою любовь, свою жизнь. Эта самоотдача Христу и есть крещение. Отдав себя Ему, получают они от Него Его жизнь, Его самоотдачу нам. И эта самоотдача Христа нам — есть крещение.

21. Чаю воскресения мертвых...
До сих пор на протяжении всего Символа веры ключевым, краеугольным словом было начальное слово: «Верую...». Именно оно подразумевалось в каждом утверждении: верую — во единого Бога, верую — в Сына Его Иисуса Христа, верую — в Его воплощение «нас ради человек и нашего ради спасения», верую в Духа Святого, и, наконец, верую в Церковь.
Но вот теперь, в утверждении заключительном, которое как бы подводит итог всей нашей вере, всю ее обнимает и объединяет, мы слышим другое слово. Слово это — чаю, т. е. в переводе с церковнославянского: жду. Жду воскресения мертвых и жду жизни будущего века. Именно на этом слове нам и следует остановиться, ему — духовно удивиться... Ведь не только слово «вера», но и утверждение «я верю» можно переживать и понимать по-разному. Сказать, например, «я верю в незыблемость законов природы» — еще не раскрывает моего личного, внутреннего отношения ни к этой незыблемости, ни к самим законам, не выражает ни радости, ни печали о них. Но когда, перечислив все то, во что я верю, я добавляю — жду, это означает, что моя вера во мне претворяется в некое активное состояние, пронизывающее меня и определяющее так или иначе мою жизнь. Я верую и потому жду. Я жду того, во что верю. Тут ожидание раскрывается как направленность, как действие веры, а вера — как источник ожидания. Славянское «чаю» сильнее русского «жду». «Чаю» включает в себя именно желание того, чего я жду, радость о нем как о приближающемся счастье. Но чаять, ждать в этом смысле можно только чего-то, что я уже хотя бы отчасти знаю. Вот тут-то и раскрывается нам то, что я называю особенностью — радостной и бесконечно глубокой — христианской веры. Вера эта — не в утверждении отвлеченных умственных истин. Нет, она сама есть, прежде всего, встреча с Тем, Кого она утверждает, и потому — знание, видение души, пронзенность сердца. Я чаю, я жду воскресения мертвых, потому что сама вера во мне, хотя бы в лучшие, чистые и высокие минуты моей жизни, пронизана пасхальным светом, тайным, но таким радостным знанием, что Христос воскрес из мертвых, чтобы нам открыть путь к нашему воскресению Он даровал нам свою бессмертную, из гроба воссиявшую, свободную от смерти жизнь, и тем самым — нашу смерть сделал входом, приближением, началом победы. Я жду, я чаю воскресения мертвых, потому что оно даровано мне, потому что вся христианская вера есть не что иное, как внутреннее, умом недоказуемое и все же самоочевидное знание, что человек призван к вечности.
Вот почему Символ веры заканчивается этим радостным чаю, жду... Идет жизнь. Каждый день приносит свои печали и радости. Мы падаем, поднимаемся, снова падаем… Но если когда-то вошла в душу вера, если состоялась, произошла, иногда почти совсем неприметная, встреча со Христом, и в Нем — с Благим и любящим Отцом, если коснулось души дыхание Духа Святого, если раскрылась нам не внешняя, а внутренняя жизнь Церкви, это постоянное восхождение ее к трапезе Царства, если полюбили мы лучезарный образ пречистой Девы Матери, увидели сердцем ласковую улыбку преподобного Серафима, услышали внутри себя голос, вечно зовущий домой, к Богу, — то тогда «верую» претворяется в нас в «чаю» — «жду». Хочу, люблю, жду… И внешне, может быть, ничего не произошло и не произойдет с моей жизнью. Но на глубине ее воцаряется это «жду». О, суета жизни будет все время заглушать его, я буду как бы засыпать в житейских буднях. Но до конца уже не забуду, до конца не предам этого света, этой радости» этой новой жизни, затеплившейся во мне.
«Чаю воскресения мертвых и жизни будущего века». Каким-то краем души я уже вкусил этой жизни и знаю, что она уже сейчас, уже тут началась и доступна. И потому всякий верующий во Христа не только ищет у него помощи в «этом веке», в этой жизни. Он ждет Его. «Ей гряди, Господи Иисусе!»
Завершен Символ веры, и сама вера живет и побеждает, знает и ждет...


ЧАСТЬ ВТОРАЯ

ЦЕРКОВНЫЙ ГОД

ВВЕДЕНИЕ

1
Церковный год издревле начинался в сентябре. И хотя в наши дни этого, конечно, никто почти не знает и не помнит, в начале осени уместно подумать немного о том отношении ко времени, или, вернее, о том понимании времени, которое заложено в этих словах: «церковный год».
Антирелигиозная пропаганда потратила много сил на борьбу с религиозными праздниками. Их развенчивают и разоблачают как выдумку, как обман, как древние и первобытные мифы, не имеющие в наше время никакого смысла. Между тем, само количество книжек и брошюр, посвященных борьбе с праздниками, объем всех этих усилий красноречиво свидетельствует о том, что праздники живучи и что истребить, вытравить их из человеческой жизни очень трудно. Сколько ни разоблачай христианство и евангельские рассказы о рождении Христа, сколько ни называй елку новогодней, а вот все же зажжется она в темные декабрьские дни, и звезда будет на ней — в память той звезды, что сияла над Вифлеемской пещерой. И все это вместе взятое: и звезду, и елку, и огоньки свечей, отражающиеся радостью в детских глазах, — все равно никак не свести к диалектическому материализму и научно-атеистическому мировоззрению. И почему нужно в эту единственную весеннюю ночь, когда христиане празднуют «праздников праздник» и «торжество всех торжеств», мобилизовать толпы комсомольцев, чтобы пытаться криками и бранью заглушить слова, лучше, прекраснее которых нет на земле: «Ныне вся исполнишася света, небо и земля и преисподняя, да празднует мир видимый же весь и невидимый восстание Христово, в Нем же утверждается...». И вот кричат-надрываются, а Пасха так же сияет, так же радует, как тысячу лет назад.
Может быть, стоит вдуматься в смысл этих праздников, этого «церковного года», которые столетиями буквально осмысляли и освящали жизнь миллионов людей? Может быть, вместо того, чтобы писать плоские брошюры, из которых следует, что несколько столетий самая грубая ложь владела почему-то жизнью людей, стоит постараться понять эту удивительную, органическую ткань праздников, дающих каждому времени года свою особенную окраску, свою особенную глубину?
Свет Рождества, светлая печаль Поста, из которой подспудно, незаметно растет радость Пасхи, летом и солнцем наполненные праздники Вознесения и Троицы, августовская, предосенняя глубина Преображения и Успения. Выдумки? Обман? Миф? Допустим. — Но почему же не попытаться понять, что за ним стоит некий глубокий подход к жизни? Ведь одно ясно — человек не может жить без праздника и без празднования.
Социологи — и притом совсем не религиозные социологи, как, например, Дюркхейм, — давно уже доказали научно и объективно, что праздник принадлежит к самой глубокой, к самой первичной основе человеческой жизни и культуры. Не было общества, не было цивилизации без праздников. Ведь даже в антирелигиозном, воинствующе безбожном обществе праздник остается, и создается свой, пускай безбожный, но круг праздников: праздник труда, женский день, праздник того, праздник сего. И остается праздничный обряд или ритуал: процессия, парад, цветы, пение, музыка, веселье, отдых, пиршество. Поэтому, повторяю, не нужно развенчивать и обличать праздники как религиозную выдумку и обман, а нужно задуматься над самим фактом праздника и празднования в человеческой жизни, над их значением для человека. Можно праздновать то или другое, но остается сама неиссякаемая нужда в празднике. Так вот, откуда она, что выражает, чему соответствует, на что указывает она в природе человека?
Как я уже сказал, мы не знаем человеческого общества, сколь бы оно ни было первобытно, без праздников. Что же мы знаем об этих первых праздниках? Две основные вещи. Во-первых, и это самоочевидно, праздник соответствует неизбежному для человека ритму труда и отдыха. Чтобы жить, человек должен работать, но он не может работать без отдыха; отсюда всюду и везде рождается ритм труда и отдыха, причем отдых, возможность не работать ощущается всегда как радость. Это первый, самоочевидный корень праздника. Но это не только не единственный корень, это фактически менее важный фактор в становлении праздника как праздника. Второй его корень — осмысление через праздник самого труда и, следовательно, всей жизни. И именно тут, в этой абсолютно неистребимой в человеке потребности не только отдохнуть, но получить радость, найти смысл своей жизни, тут настоящий источник праздника и его неистребимости в жизни человеческого общества.
Животные тоже живут ритмом труда и отдыха, им тоже физиологически нужна передышка, отдых, но эта передышка, этот отдых остаются физиологическими явлениями, они не перерастают в радость праздника. И со своей точки зрения антирелигиозная пропаганда, основанная на материалистическом мировоззрении, права и последовательна, отрицая праздники религиозные, и не права и не последовательна, заменяя их праздниками гражданскими. Ибо в том понимании человека, которое неизбежно при материалистическом мировоззрении, понятен, объясним и необходим только вот этот животный, физиологический ритм труда и отдыха, отдых как зарядка организма для новой работы. Каждый день нужно столько-то часов сна, каждую неделю один день, так называемый «выходной» день, каждый год нужно столько-то недель передышки. Но все это с утилитарной подкладкой: чтобы вернуть организму силы и его, так сказать, «производственный потенциал».
Однако и первобытный человек не просто отдыхал. Он праздновал. Это значит, что дни усилий и труда не просто упирались в сон и отдых, а как бы процветали в радостную возможность увидеть плод своих трудов, осмыслить труд, возвеселиться о нем. Через праздник и празднование труд переставал быть лямкой, борьбой за существование, безрадостной вереницей дней и ночей — он осмыслялся, он делался предметом созерцания в своих результатах, он одухотворялся и очеловечивался. Сколько бы ни пели гимнов труду, труд — это всегда работа, усилие, утомление. Но труд и утомление человек принимает и преодолевает, когда они увенчиваются не просто материальным успехом, но становятся формой свободы, радости и полноты жизни. Вот это и есть праздник в его первичной глубине: освобождение человеком самого себя от жизни как одной только необходимости, как непреложного закона.
И потому человек не просто отдыхает, но празднует. И потому в праздник и в празднование он вкладывает, в них выражает свое понимание жизни, ее цели и смысла. И потому, наконец, через праздник, вернее, через человека в празднике, через празднующего человека можно лучше всего понять смысл той или иной веры, того или иного мировоззрения. Перефразируя, можно сказать: «Скажи мне, что ты празднуешь, и я скажу тебе, кто ты...».

2
Что же празднуют христиане? Ибо если действительно человек лучше всего и чище всего выражает себя именно в праздновании, в радости, если действительно религия есть прежде всего радость о Боге и потому — праздник, то и христианство легче понять через его радость и праздники, чем через отвлеченные догматические и богословские формулы. Издревле христианство, и особенно православие, выразило и воплотило свою веру, свое миропонимание и жизнеощущение в сети праздников, которые буквально обнимают собой весь год. Можно без преувеличения сказать, что верующий живет от праздника до праздника, и эти праздники окрашивают для него все время, всю последовательность времен года — осень, зиму, весну, лето.
Нередко приходится слышать об отрицательных сторонах религиозных праздников, утверждают, что они сопровождаются пьянством, бездельем и т. д. Но сущность любого явления нужно оценивать не по извращениям, а по его прямому смыслу и назначению. И о религиозных праздниках нужно, конечно, говорить с точки зрения того, как они замыслены, как следовало бы их праздновать, и тогда уже, во имя этого положительного смысла, бичевать всегда возможные извращения и недостатки.
Нет лучшего введения в христианские праздники, чем тот праздник, который православная Церковь всегда называла «праздником праздников» и который всегда составлял особенную и ни с чем не сравнимую радость для всех верующих. Праздник этот — Пасха. Христиане приняли его от древнего еврейства, где он составлял главное религиозное событие всего года. И опять-таки, ничто лучше не вскрывает христианского смысла праздника, как связь его — и положительная, и отрицательная — с еврейским прообразом. Из Евангелия мы знаем, что Христос пострадал как раз в дни еврейской Пасхи и что совпадение это, с точки зрения Евангелия, было неслучайным. В чем же его смысл? Что праздновали евреи, и почему апостол Павел назвал Христа нашей Пасхой: «Ибо Пасха наша, Христос, — пишет он, — заклан за нас».
Отвечая на эти вопросы, мы постепенно вступаем в целое миропонимание, которое, сколь бы оно ни казалось архаическим современному человеку с его технологией и утилитарным, плоским подходом к жизни, на деле соответствует чему-то вечному, неистребимому и самому важному и глубокому в человеческой душе. С этой точки зрения очень существенно понять именно постепенное развитие, нарастание и напластование смыслов в праздновании Пасхи. Первая фаза укоренена еще в кочевой жизни евреев, когда они занимались не земледелием, а скотоводством. Пасха появляется как радость о появлении новых животных. Отсюда древнейший обряд — принесение в жертву молодого барашка, проявление благодарности. Так возникает первый обряд еврейской Пасхи — жертвоприношение пасхального агнца. Следующий этап — завоевание земли Ханаанской и начало земледелия. Пасха здесь приобретает новый смысл:
как праздник весеннего обновления природы, космического торжества жизни. Но все это еще только природа и жизнь человека в природе и природой. Потом появляется и разрастается третье — уже историческое измерение Пасхи. За природой — история, ибо человек живет не только в природном времени, но и во времени историческом, в процессе, осмысляющем прошлое, настоящее, будущее, наполняющем смыслом жизнь уже не только отдельного человека, но и человечества. За несколько столетий до Христа — праздник Пасхи становится для евреев ежегодным воспоминанием Исхода из Египта, сорокалетних странствий в пустыне, освобождения от рабства, вступления, наконец, в Землю Обетованную. Но все эти события, постепенно, в проповеди и в учении пророков, перерастают свой первоначальный и ограниченный смысл, расширяются до пределов некоего всемирного видения. Праздник Пасхи становится праздником, радостью человеческой истории, ее движением — от рабства к свободе, от печали к радости, от горького голода пустыни к цветущим плодам Обетованной Земли.
Так постепенно все: и природа, и история, и, наконец, надежда на наступление Царства Божьего, Царства мира и любви, свободы и счастья, — соединяется в этом одном праздновании, и Пасха становится как бы символом самой жизни человеческой в ее направленности к благому и радостному концу. Торжество весны преображает конечное торжество космоса, воспоминание о бывшем освобождении прорастает в ожидание последней и полной свободы, и вместе открывает, являет человеку конечный смысл существующего. Всем этим была, хотя бы по замыслу, хотя бы по идее, Пасха во времена Христа. И тогда понятно становится, почему Пасха оказалась в самом центре евангельской истории, почему все то, во что мы верим, когда говорим, что верим во Христа, так связано именно с пасхальными днями, ключ свой обретает в Пасхе.
Христос проповедовал Царство Божье, то самое Царство, о котором прежде всего вещала, на которое указывала и указывает человеку красота мироздания и природы; в ней, в ее весне, заложены символ и обещание какой-то последней и окончательной красоты. Он проповедовал то Царство, о котором мечтает и к которому стремится человек в истории. То Царство, наконец, в котором преодолевается страх и ужас смерти, разлучения и распада. О себе Христос учил, что в Нем, в Его жизни, особенно в Его жертвенной смерти, и совершается тот переход, а по-еврейски Пасха, которого жаждет весь мир, переход от рабства, от времени и смерти — к свободе, жизни и любви. Потому Христос и назван Пасхой, потому Его смерть в дни еврейской Пасхи как бы исполнила этот праздник, наполнила его последним и уже вселенским смыслом, потому Его воскресенье — стало центральным предметом веры и радости христианства.

3
По свидетельству Евангелия, Христос воскрес в первый день недели. По тогдашнему исчислению времени последним днем недели, ее увенчанием была суббота, день седьмой. Это был одновременно и день покоя, и день торжественного, радостного прославления Бога в Его творении, ибо, по рассказу первой главы книги Бытия, в седьмой день, завершив творение мира. Бог «опочил от всех дел своих». Седьмой день — и само число семь — приобрели в древней религиозной символике цифр значение полноты, завершенности, совершенства. Цифра семь — а надо помнить, что для всего древнего мира цифры имели глубокое религиозное и символическое значение — стала как бы символом этого мира как космоса, как мира, о котором создавший Его Бог сказал, что он «добро зело». Потому и время мира исчисляется цифрой семь, неделей из семи дней.
Для нашего будничного и безрадостного понимания мира и времени все эти символы кажутся какими-то детскими, наивными выдумками. Но речь идет, конечно, не о том, чтобы мы снова в них поверили, а о том, чтобы мы поняли выраженное в них мироощущение. Ведь вот мы все еще продолжаем жить в «седмичном» времени, и все попытки — самые рациональные, самые, казалось бы, правильные — заменить седмичный счет никогда почему-то не удавались. Не значит ли это, что в древнем, архаическом понимании и исчислении времени есть смысл, которого мы не понимаем только потому, что в нашей рационалистической гордыне отказываемся признать всю серьезность и глубину древнего миропонимания? А миропонимание это, в простейшем его виде, сводится к двум исконным, неистребимым измерениям или аспектам человеческого переживания и восприятия времени. С одной стороны, время самой своей «цикличностью», заключенным в нем вечным круговоротом, вечным возвращением — являет как бы полное изображение, образ мира, и именно его совершенства, его полноты. Жизнь заключена во времени и в нем полностью, совершенно выражает себя: весна, лето, осень, зима; утро, полдень, вечер, ночь — все это этапы самой жизни, необходимые для ее самоисполнения. Это положительный или, говоря языком религиозным, космический смысл того времени, символом которого для древнего человека была цифра семь. Но, с другой стороны, время есть самый очевидный, неустранимый образ рабства и смертности человека и всего в мире. Из времени некуда выйти — оно, мерно отсчитывая свои сроки, ведет все, что существует, к неизбежной смерти. Это выразил Владимир Соловьев, соединив в своей знаменитой строчке понятие времени с понятием смерти: «Смерть и время царят на земле». Там, где есть время, там всегда присутствует смерть. Но время всюду, потому и смерть пронизывает собой всю его ткань. Время — образ жизни, и время — образ смерти и путь к смерти. Все это заключено в том древнем мироощущении, которое выразило свое понимание времени цифрой семь. Мир в его совершенстве и мир в его ограниченности и смертности. Радость жизни и нарастающая в ней печаль смерти.
Современные идеологи, развенчивая старые верования, презирая их с высоты своего псевдонаучного величия, думают, что нашли ответ на глубочайшее вопрошание человека: в чем же смысл этой текучести, зачем дается радость, если за ней неизбежно следует разлука, распад, исчезновение, смерть. Но на деле, конечно, они никакого ответа не дают, и то счастье, которое они обещают, все равно упирается в смерть.
Пасхальная же радость, которой на заре нашей эры христианство победило мир, была прежде всего и превыше всего ответом на извечную тоску человека, на двойственность жизни как радости и умирания. Только теперь мы можем расшифровать с виду второстепенную, но для первых христиан важнейшую деталь в Евангелии: «Христос воскрес в первый день недели», то есть день, следующий за субботой и который гораздо позднее, уже при императоре Константине, в четвертом веке, заменил собою, как официальный день отдыха, — субботу, то есть день седьмой. Именно этот день, день первый, стал днем воскресения, и даже безбожникам не удалось вытравить этого названия из нашего языка. День первый нового времени, новой жизни, той, что воссияла из гроба и над которой, по словам апостола, смерть уже не имеет власти.
Надо понять и почувствовать, что христианство начинается с нового ощущения времени, с ощущения, в котором время перестает быть связанным со смертью. «Смерть, где твое жало? Ад, где твоя победа?». Тут вся сердцевина, весь огонь христианской веры: смерть побеждена, смерть перестала быть безнадежной разлукой, в мире началось воскресенье. Наступил новый день, первый день нового творения, преодолевающий ограниченность времени, вносящий в него радость вечности и вечной жизни. Это и есть христианская основа Пасхи.

4
«Величай, душе моя...». Как много праздничных песнопений православной Церкви начинается этими словами, этим удивительным призывом: «Величай, душе моя...». В этих словах раскрывается глубокая и прекрасная правда, правда, прежде всего — о самом человеке. Празднование — это всегда радость о некоей духовной правде, о какой-то таинственной реальности, которая в шуме и заботах жизни совсем не видна, скрыта, и вдруг — о чудо! — раскрывается и наполняет душу радостью. Можно привести такое сравнение: человек почти всегда живет с опущенной головой. Он торопится, бежит — ему нужно смотреть под ноги, чтобы не споткнуться, не налететь на кого-нибудь, не ушибиться. Человек всегда занят, всегда поглощен жизнью. Но бывает вдруг, что — в этой суете и занятости — внезапно, случайно поднимешь голову и увидишь небо. Увидишь бездонный синий свод, свет, торжественность белых облаков и почувствуешь, что над миром совершается какой-то праздник, в который нам некогда вступить, в котором некогда принять участие. Что-то совсем другое, совсем непохожее на нашу обычную жизнь, а вместе с тем к нам обращенное всем своим светом, всей своей радостью. Так вот, вера — это прежде всего именно прорыв в иное, о чем так трудно поведать обыденными словами, но что наполняет все сердце, всю жизнь неожиданной праздничной радостью.
«Величай, душе моя...». Для трезвого, рационального, позитивного человека слова эти, по всей вероятности, ничего не означают, не имеют никакого смысла. Его душа ничего и никогда не величает, и, потому он даже считает, что и души-то никакой нет. Ум — да, это понятно. Ум — это то, что может высчитать, объяснить, распределить, организовать. Воля тоже не представляет особых трудностей. Но вот душа — это что такое? Но иначе и не объяснишь, иначе и не ответишь, как сказав так: душа — это способность этот тайный праздник почувствовать и воспринять, в эту радость включиться и ею осветить всю жизнь, всю ее тяжесть и хмурость. Душа — это вот это «величай, душе моя...». Люди, не понимающие и не чувствующие религии, хотят объяснить ее как-то рационально, желанием человека что-то получить, от чего-то защититься, на что-то опереться. Им все кажется, что это какая-то зависимость, недостойная человека. И как им объяснить, что это недостаток веры, а не ее сущность. Что сущность ее в другом.
Вот стоят тысячи людей часами в храме. Горят свечи. Жарко, душно. И все льется и льется один призыв, одно ликующее поздравление: Радуйся! — «Радуйся, ею же радость воссияет, радуйся, его же скорби исчезнут, радуйся, заре таинственного дня». Это так называемый «акафист», одна из наиболее любимых и распространенных служб православной Церкви. Тут ни просьб, ни страха, ни мольбы о помощи, и только чистое «радуйся». Точно стоят все эти люди перед чем-то несказанно прекрасным, чистым, светлым и радостным и любуются им и не устают в этом любовании. Слово «любование», может быть, лучше всего и проще всего выражает самый глубокий и важный источник веры. Неверующий, позитивный, буднично-деловой человек ничем не любуется, ничему по-настоящему не радуется и во всем видит, если так можно выразиться, только то, что видно земным взором. А вера начинается с ощущения, которое хорошо выразил Владимир Соловьев в своем стихотворении:
Милый друг, иль ты не видишь,
Что все видимое нами
Только отблеск, только тени
От невидного очами.
В Евангелии Христос говорит: будут смотреть глазами и не увидят. И сколько, сколько таких людей, которые утверждают, что видят, которые изобрели тысячи точнейших аппаратов, чтобы все видеть и лучше видеть, и остаются слепцами. И не видят, и не слышат того, что вызывает это ликующее повторение: Радуйся!
«Величай, душе моя...». Да, конечно, я могу попытаться объяснить, почему я верю и как я верю и во что я верю. Тысячи богословских и философских книг написаны о вере, и у нее есть рациональные и даже научные основания. Но никакое словесное объяснение не сравнится с этим моментом на всенощной под Благовещение, когда после долгого нарастания службы раздается наконец эта долгожданная, удивительная песнь: «Архангельский глас вопиет Ти, Чистая, радуйся». Точно весь мир, со всей его мукой и страданием, со всей его усталостью и злом, с завистью, мелочностью, суетой — вдруг очищается, и в нем начинает сиять какая-то действительно нездешняя весна! Что это: эмоция, надрыв, самовнушение? Нет, это прорыв в ту правду о мире, о жизни и о человеке, которую забывает человек, прорыв в правду о чистоте и первозданности души, о возможности вздохнуть всей грудью — небом, духом, любовью. Что-то открывается в этот момент такое, что с предельной несомненностью заставляет меня сказать: да, вот это — правда, вот это — красота, с которыми в мире ничего и никогда не сравнится. Это небо сходит на землю, это душа находит то, чего она — слепо и мучительно — жаждет и ищет.
Нам внушают все время, что мир постигается наукой, рассудком, расчетом. И мы не спорим против этого. На своем месте, в своих пределах наука прекрасна и необходима. Но мы говорим и свидетельствуем: есть еще и другой способ постижения мира или, вернее, еще то в мире и в жизни, что постичь наука как таковая бессильна. Есть еще мир и жизнь как объект любования и празднования, любви, благодарности и хвалы. И этот способ не менее реальный и не менее нужный, чем тот, другой, — научный. Зачем обеднять человека, зачем априори лишать его того, что действительно составляет «единое на потребу»? Во имя чего? Невольно закрадывается мысль, что вот это празднованье и любованье и ненавидят больше всего враги религии, и ненавидят не случайно, а потому что человек, способный на них, — это человек, прежде всего и превыше всего, свободный. Тот, который бескорыстно, от полноты любви и радости говорит: «Радуйся», тот, кто обращается к себе с этим удивительным призывом — «Величай, душе моя...». Как заставить его верить в ту скучную ложь о жизни, что годами плетет казенная идеология?
«И радости вашей никто не отнимет от вас», — сказал Христос. В тесноте и скорби мира тихо и невидимо совершается праздник веры. Трепещет и сияет светом душа — и наполняется небесной радостью. «Днесь весна благоухает, и новая тварь ликует», — поется в церкви. И кто и что в мире может отнять и заглушить это ликование? В ней находит человек себя и свою бессмертную душу, и никогда для того, кто нашел свою душу, «звуков небес заменить не могли скучные песни земли».

5
Праздник — всякий праздник, а особенно, конечно, религиозный — рождается из чувства свободы и одновременно выявляет, воплощает и выражает эту глубинную человеческую жажду свободы. Я говорю про свободу не внешнюю только — политическую или там свободу труда, а про ощущение самой жизни как свободы. На деле ведь, и это составляет первичный опыт человека, — все в мире, все в жизни так или иначе связывает нас» подчиняет чему-то, сковывает. Человек — раб времени, раб пространства, раб своей наследственности, своей физической конституции, климата, условий, в которых он живет, раб, наконец, неуловимого течения жизни к неизбежному концу. И чем больше человек живет, чем дальше уходит от детства, тем очевиднее становятся ему эти со всех сторон окружающие и сковывающие его границы. О, конечно, в пределах этих границ, в тесном пространстве и времени, отведенных ему, — он кое-как свободен. Но чем выше и тоньше духовный строй человека, тем очевиднее для него призрачность и ограниченность этой свободы, тем глубже его печаль, его вздох о свободе подлинной. «Всегда в темноте и всегда в тесноте, в такой тесноте и такой темноте...» — написал поэт о человеческой жизни. И только грубый, примитивный, элементарный человек, человек, живущий минутой и удовлетворяющийся низменными радостями, не чувствует глубокой правды этих строк.
Вся человеческая культура, все искусство, вся поэзия пронизаны печалью, которая составляет, по всей вероятности, самое человеческое и подлинное чувство. Печаль эта именно о скованности и ограниченности жизни, о тленности и хрупкости всего в мире. Да, только в детстве не знает ее человек, но потому и представляется детство взрослому человеку, как сплошной праздник, даже самое бедное детство. Взрослым человек становится тогда, когда в нем самом начинает убывать праздник, когда легкое и радостное ощущение жизни — как открытого окна в ликующее весеннее утро, как неограниченности возможностей — сменяется ощущением жизни как темницы, тюрьмы. В человека входит вдруг печаль. И сколько бы он ни старался заглушить ее, если он правдив и честен с собой — он всегда ощущает ее в себе. И вот, только по отношению к этой печали можно по-настоящему понять самую последнюю суть христианского опыта религиозной веры. Вера зарождается именно в этой глубокой и первичной, в тонкой и высокой печали человеческой души, печали, без которой человек был бы не человеком, а животным.
Православие называет эту печаль — «печалью по Боге». Ибо действительно, если, несмотря на весь опыт своей ограниченности, хрупкости и смертности, человек все же жаждет чего-то другого, если, другими словами, этот опыт он никогда не может признать окончательным, то откуда же берется печаль? Никто другой в мире, кроме человека, ее не знает. А вот человек, сколько бы его ни убеждал опыт, все повторяет, как заклинание, — бессмертие, вечность, дух, свобода, радость. И искусство, которое отражает человеческую печаль, является носителем и выразителем мечты о чем-то несбыточном, о прорыве в то, о чем земной опыт не имеет ни малейшего представления. «Не успокоится сердце наше, — говорит блаженный Августин, — пока не найдет Тебя». Эту печаль и тоску о свободе христианство называет печалью о Боге.
В каком-то смысле христианство согласно с теориями, в которых человек признается ограниченным, детерминированным. Да, конечно, настоящей, подлинной свободы в этом мире, таком, как он есть, нету, и прав мудрец, называющий все это детской мечтой. Уходит детство, кончается праздник, остается глухая стена повседневной действительности. Но эта свобода есть, говорит христианство, праздник возможен и уже празднуется, и печаль ваша в радость будет. Ибо сама она есть свидетельство о Боге, о мире радости, любви и свободы, для которого создан человек и к которому, сам того часто не зная, он стремится.
«Не успокоится сердце наше...». Вот беспокойство-то это, ничем неутолимое, ничем не удовлетворимое, оно-то и есть для христиан главное свидетельство о Боге. А ведь сколько пытались его утолить: не было века или эпохи, когда кто-нибудь бы не провозглашал окончательное решение всех проблем, всех исканий человека. Вот истина, и она должна дать полную уверенность, полное спокойствие. Но на деле никогда и ничто этого спокойствия не давало. И у нас давно утверждают: истина найдена, она вся вот в этой теории, этой доктрине, пройдет еще столько-то лет — и будет построен мир, общество, система, которые дадут полное счастье человеку. Но проходят десятилетия — и мы стоим духовно у разбитого корыта: кто верит сегодня в эту мертвую доктрину? Никто.
Можно спокойно и без преувеличения сказать, что никто и ничто, кроме Бога, кроме веры, не сумел еще не то что дать счастье человеку, но по-настоящему, на глубине ответить на исконную печаль человека о подлинной жизни. А Бог и вера ответили и отвечают. Там, где человек находит Бога и когда в нем зажигается свет веры, там возвращается праздник, восстанавливается целостность, потерянная вместе с детством. Об этом и сказал Христос: «Будьте, как дети», и — «Кто не примет Царствие Божия, как дитя, тот не войдет в него». Быть, как дети, — это и означает возврат к жизни как к радости и свободе.
Посмотрите на святых — что больше всего поражает в них, как не радость, как не полное спокойствие в этой радости и как не та внутренняя свобода, которая дается только уверенностью в обретенной истине. И потому Церковь всегда празднует. Потому вся жизнь верующего определяется ритмом внутренней подготовки, нарастанием праздника и самим празднованием.
Печаль остается, но это печаль о том, что я не могу целиком отдаться свободе и радости: слишком еще скован собой, суетой, мелочностью, злом. Но печаль уже не отрицает праздника, а ведет к нему. Уже ни зло, и ничто не может победить и разорить того таинственного света, что зажегся в душе, той радости, которой никто не отнимет. И в конечном итоге именно этой радостью и свободой праздника, счастьем восстановленной жизни побеждает и победит вера будничную, беспраздничную, скучную идеологию и систему, которым нечего дать человеку.

ВОЗДВИЖЕНИЕ КРЕСТА
Праздник Воздвижения Креста... Столетиями в этот день в соборах архиерей, окруженный сонмом духовенства, посередине храма, поднимал высоко над молящимися крест и осенял им все четыре стороны, а хор в это время громогласно пел «Господи, помилуй!». Это был праздник христианской империи, родившейся под знаком Креста, в день, когда император Константин увидел в видении Крест и слова: «Сим победиши...». Праздник победы христианства над царствами, культурами и цивилизациями, праздник того христианского мира, который распался, распадается на наших глазах.
Да, и в нынешнем году, как каждый год, будет совершаться этот торжественный древний обряд. И будет радостно петь хор: «Крест царей держава, крест — красота вселенной»- Но вокруг храма будет греметь громадный город, безучастный к этому сокровенному торжеству, никак с ним не связанный, миллионы людей будут продолжать жить своей повседневной жизнью, волнениями, интересами, радостями, горестями, никакого отношения к тому, что совершается в храмах, не имеющими. Так как же дерзаем мы повторять эти слова победы, повторять снова и снова о Кресте, что он — несокрушимая победа?
Надо, увы, признать, что многие, многие христиане не знали бы, пожалуй, что ответить на эти вопросы. Многие христиане как бы привыкли к тому, что загнана Церковь на задворки жизни, изгнана из культуры, из жизни, из школы — отовсюду. Многие христиане удовлетворены тем, что им с презрением позволяют «исполнять свои обряды», лишь бы они вели себя тихо, и послушно и не мешали миру строить свою жизнь — без Бога, без Христа, без веры, без молитвы. Они, эти усталые христиане, уже почти и не помнят, что сказал Христос в ночь, когда шел Он к распятию: «В мире печальны будете, но мужайтесь, ибо Я победил мир».
Семинарская и святоотеческая библиотеки

Предыдущая || Вернуться на главную || Следующая