Последний год Достоевского

Последний год Достоевского

исторические записки


УДК 821.161.1(093.3)(092)

 

ББК83.3(2Рос=Рус)1-8

 

В67

 

 

 

Художественное оформление:

 

Григорий Калугин

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

Подписано в печать 23.06.2010. Формат 84x108 ’/зз Уел. печ. л. 38,64. Тираж 2000 зкз. Заказ 7030

 

 

 

Волгин, Игорь

 

В67  Последний год Достоевского: исторические записки / Игорь Волгин.-4-е изд., испр. и доп. — М.: АСТ: Зебра Е, 2010. — 736 с. — (Знаки времен).

 

ISBN 978-5-17-068599-8 (ООО «Изд-во АСТ»)

 

ISBN 978-5-94663-976-7 (ООО «Изд-во Зебра Е»)

 

Первое издание этой книги, переведенной на многие иностранные языки, стало мировой сенсацией и обозначило новый поворот в разви­ тии историко-биографической прозы. Автор впервые соотнес личную

 

и творческую судьбу Достоевского с трагическими коллизиями россий­ ской истории. Уникальные открытия, сделанные в «Последнем годе», помогают постичь драму жизни и смерти Достоевского, в том числе тайну его ухода.


 

 

 

I Волгин И., 2010


 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

НЕСКОЛЬКО

 

ВСТУПИТЕЛЬНЫХ СЛОВ

7

 

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

 

ГЛАВА I. «КОЛЕБЛЯСЬ НАД БЕЗДНОЙ...»

13

ГЛАВА II. СУДЬБА АЛЁШИ

 

30

ГЛАВА III. ВЕРА ЗАСУЛИЧ

 

И  СТАРЕЦ ЗОСИМА

50

 

ГЛАВА IV. ПОРТРЕТ С НАТУРЫ 68

 

ГЛАВА V. ТРИ ВЕЧЕРА В МАРТЕ

87

 

ГЛАВА VI. ДВЕ НЕДЕЛИ В ФЕВРАЛЕ

138

 

ГЛАВА VII. НЕДРЕМАННОЕ ОКО

156

 

ГЛАВА VIII. СВИДЕТЕЛЬ КАЗНИ

174

 

ГЛАВА IX. НА СЦЕНЕ И ЗА КУЛИСАМИ

210

 

ГЛАВАХ. ДРУЗЬЯ И ЗНАКОМЫЕ

225

 

ГЛАВА XI. СЮРПРИЗЫ ПОСЛЕДНЕЙ ВЕСНЫ


251


 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

ГЛАВА XII. ПАМЯТНИК РУКОТВОРНЫЙ

275

ГЛАВА XIII. ГОСПОДИН ИЗДАТЕЛЬ

299

ГЛАВА XIV. ЗАВЕЩАНИЕ

324

 

ГЛАВА XV РАЗВЯЗКА С ТУРГЕНЕВЫМ

347

ГЛАВА XVI. ГОРЯЧЕЕ ЛЕТО

394

ГЛАВА XVII. СЕМЬЯ И ДЕТИ

407

 

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

 

ГЛАВА XVIII. ПОСЛЕДНЯЯ ОСЕНЬ

429

ГЛАВА XIX. 1881 ГОД, ЯНВАРЬ

 

490

ГЛАВА XX. СМЕРТЬ В ДВУХ ИЗМЕРЕНИЯХ

517

ГЛАВА XXI. ДОМ БЕЗ ХОЗЯИНА

594

 

НЕСКОЛЬКО ЗАКЛЮЧИТЕЛЬНЫХ СЛОВ

655

 

ПРИЛОЖЕНИЕ

 

ПРИМЕЧАНИЯ

659

УСЛОВНЫЕ СОКРАЩЕНИЯ

 

720

УКАЗАТЕЛЬ ИМЁН


721


 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

несколько вступительных слов

 

в  один из последних дней 1880 года Достоевский заехал к сво­ ему старинному приятелю Алексею Николаевичу Плещееву: завез долг двадцатилетней давности. «Вот ещё 150 р., — пишет он в адресованной поэту записке, — всё-таки за мной остаётся хвостик. Но отдам как-нибудь в ближайшем будущем, когда разбогатею. А теперь ещё пока только леплюсь. Всё только ещё начинается»’*.

 

Ему оставалось жить чуть больше месяца.

Пушкин незадолго до своей гибели пишет «Памятник»; Гоголь, Тургенев, Толстой в конце пути тоже подводят итоги. Достоев­ ский говорит: «Всё только ещё начинается».

Он умирает на взлёте: в момент величайшего проявления своей духовной мощи — после недавнего московского триумфа, едва успев дописать последние страницы «Братьев Карамазовых». Он уходит в час, когда, по его собственным словам, «вся Россия стоит на какой-то окончательной точке, колеблясь над бездной»^, ухо­ дит, не ведая, что всего через месяц после его кончины будет обо-


 

См. Примечания, стр. 657.


рвано 25-летнее царствование Александра II. Он уходит, не подо­ зревая о том, что его собственные похороны сделаются заключи­ тельным актом целой исторической эпохи.

 

В  свой последний год автор Пушкинской речи становится едва ли не самой заметной фигурой общенационального масштаба.

 

Конечно, гений интересен в любой момент времени. Но всегда по-особому значителен финал его жизненного пути: здесь как бы срабатывает тайная мысль всего «сценария». И если

к  тому же последний вздох художника совпадает с исключитель­ ной минутой в жизни его отечества, тогда наш поздний историче­ ский интерес получает двойное оправдание.

Эта книга не охватывает (да и не может охватить) всех тех вопросов, которые занимали её героя: он, а не они, составляет её сокровенный интерес. Но не от разгадки ли этой главной про­ блемы существенно зависят все остальные?

 

Автор исходил не только из тех соображений, что избранный им год ■—последний и что в нём сходятся основные линии жизни. Концентрация исследовательских усилий в одной исторической точке позволяет острее рассмотреть (и по-новому оценить) то, что окажется в фокусе.

 

Медленное вглядывание в обстоятельства и события этого последнего года вдруг позволяет обнаружить вещи, неразличи­ мые при высоком (в смысле — над) литературоведческом паре­ нии; вслушивание в тон, в интонацию каждого из тех, кому пре­ доставлено слово, делает внятными звуки, нередко скрадываемые бодрой биографической скороговоркой. Ни один факт не должен приниматься на веру: ему надлежит получить подтверждение при перекрестном допросе свидетелей и обрести своё место в системе доказательств.

 

Сюжеты, возникающие в ходе нашего повествования, как пра­ вило, не затрагивались (или почти не затрагивались) исследова­ телями. Так, в почти необозримом море отечественной и зару­ бежной литературы о Достоевском нельзя указать работ, которые были бы посвящены смерти писателя и отношению к ней рус­ ского общества. Подобные лакуны немыслимы в науке о Пуш­ кине, Гоголе, Толстом.

 

От читателя, очевидно, не укроется предпочтение, отдаваемое первоисточникам. Впервые приводится значительное количество печатных материалов (откликов прессы, дневниковых и мемуар-


НЕСКОЛЬКО ВСТУПИТЕЛЬНЫХ слов

9

 

ных свидетельств и т. п.), доселе не привлекавших исследователь­ ского внимания и поэтому практически неизвестных. Сказанное, разумеется, относится и к большинству использованных архив­ ных документов.

 

Порою автор отваживался на предположения: историческая реконструкция (как и любая реконструкция) допускает восста­ новление неизвестного и утраченного на основе достоверного. Автор не стремился удержаться в жестких хронологических рамках, когда выход из них диктовался самим сюжетом: отступ­

 

ления от 1880 года оправданы тем, что почти каждое событие последнего года Достоевского так или иначе соотносится с кол­ лизиями всей его жизни и — не побоимся это сказать — с даль­ нейшим ходом русской истории.

 

Важно было остановиться и на развязке личных и литератур­ ных отношений Достоевского с Тургеневым, а также на некото­ рых моментах его духовного сосуществования с Львом Толстым.

Предвидя возможные упреки в «достоевскоцентризме», когда речь касается отношений его героя с великими современниками, автор спешит оговориться, что он не руководствовался добрым школярским правилом — раздать всем сёстрам по серьгам:

 

он старался соотнести происходящее с кругом сознания Досто­ евского. Нужно ли разъяснять, что исторический анализ вовсе не игнорирует суждений субъективных и даже пристрастных: они являются принадлежностью самой эпохи.

«Всё только ещё начинается», — написано им за месяц

до смерти. И он не ошибся. Всё ещё было впереди. Сам он так и

не успел отдать Плещееву всю занятую у него сумму: последний «хвостик» возвращала уже Анна Григорьевна. Но с Достоевским всегда особые счёты. Существует задолженность ему самому — его современников и потомков. Причём «сумма» имеет тенден­ цию к росту.

Следует отдавать долги.


 


 

 

 

 

Часть

первая


 


 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

глава I

«колеблясь над бездной...»

 

Зима 1880 года

 

Новый, 1880 год огорошил сюрпризом. В первый же день про­ стыла Анна Григорьевна — и слегла с кашлем и лихорадкой. Это не замедлило сказаться на работе: хотя еженощное писание дви­ галось своим чередом, перемаранные листы угрожающе ска­ пливались в кабинете. Обычно с этих черновых и получерновых листов текст передиктовывался Анне Григорьевне, которая вос­ производила его стенографически, после чего аккуратнейшим образом переписывала.

В «Русском вестнике» хвалили её почерк.

Между тем приближались последние сроки: январский номер, как всегда, выходил в конце месяца, следовательно, не позже

16 января девятая книга «Братьев Карамазовых» должна была быть в редакции. Приходилось писать в Москву успокоительные письма: к новогодним поздравлениям многоуважаемым Нико­ лаю Алексеевичу и Михаилу Никифоровичу (Любимову и Кат­ кову) присовокуплялись извинения за невольную задержку. Кроме того, сама девятая книга — «Предварительное след­


ствие» — вместо предполагаемых полутора печатных листов раз­ расталась до пяти: финал безумной ночи в Мокром, допрос Мити

 

с  обыском и раздеванием, а также масса других идущих к делу подробностей заслуживали самого досконального изображения.

 

Времени было в обрез.

Пришлось отложить в сторону неотвеченные письма, отка­ заться от необходимейших визитов. «И во всей моей жизни страшный беспорядок», — жалуется он 8 января, вежливо откло­ няя приглашение на вечернюю чашку чая.

 

Приглашение исходило из дома графини С.А. Толстой — вдовы поэта Алексея Константиновича Толстого. Достоевский любил бывать в этой дружественной ему семье и потому не замедлил посетить салон графини, как только очередная порция «Карама­ зовых» была отправлена в Москву.

...Возможно, в ту самую ночь, когда Фёдор Михайлович Досто­ евский возвращался от графини Толстой, толпа полицейских чинов ломилась в одну из квартир дома номер девять по Сапер­ ному переулку. Квартира встретила пришельцев огнём. Силы оказались слишком неравными: первая типография «Народной воли» была взята штурмом. Двадцативосьмилетний наборщик Абрам Лубкин (по прозвищу Птаха), прежде чем его схватили, успел выстрелить себе в висок.

 

Год начинался с револьверной пальбы.

 

 

Род оружия

 

Впрочем, к этому уже привыкли. С тех пор как в январе 1878-го Вера Ивановна Засулич из револьвера системы «бульдог» в упор поразила петербургского градоначальника Ф.Ф. Трепова, подоб­ ные события — ошеломляющие, из ряда вон выходящие — утра­ тили свою чрезвычайность.

События эти были ответом на приговоры участникам поли­ тических процессов ~ к сотням лет каторги, на издевательства

 

в  местах заключения, на административный произвол и массо­ вые высылки без суда и следствия. Они были ответом на полную безгласность низов и абсолютную безнаказанность верхов.

Впервые (если не считать одного дня — 14декабря 1825 года) страна была поставлена перед небывалым в её истории фактом: организованной вооружённой борьбой против существующей


15

 

власти. Факт этот постепенно перевешивал всё остальное: голод

 

и  крестьянское разорение, разномыслие западников и славя­ нофилов, провалы во внешней политике и т. д. «Дай бог, чтобы

я   ошибался, — писал Лев Толстой, — но мне кажется, что все вопросы восточные и все славяне и Константинополи пустяки в сравнении с этим»^

 

Толстой называет именно те проблемы, которые занимали Достоевского на протяжении минувших двух лет. Автор «Днев­ ника писателя» полагал, что именно там, на Балканах, будет положено начало некоему мировому нравственному перево­ роту — тому, что он именовал «русским решением вопроса». Это решение должно было зиждиться не на холодном государствен­ ном расчёте, а на правде и справедливости — «пусть даже в ущерб собственной выгоде».

 

Русско-турецкая война закончилась; армия, уже различавшая на горизонте купол Святой Софии, по доброй воле отступила от Константинополя. После Берлинского конгресса «собствен­ ная выгода» России (как бы в насмешку над его словами) была действительно сведена на нет: дипломаты отдали то, за что было заплачено русской кровью. Что же касается нравственной — глав­ ной для него — стороны дела, то о ней и не вспоминали. Восточ­ ный вопрос не обновил Европы и не повёл к возрождению его собственной страны.

 

Прекратился и выпуск «Дневника писателя», к которому за два года (1876—1877) читающая Россия уже привыкла. Подписчики, приученные находить на страницах «Дневника» если не ответы на злобу дня, то по меньшей мере пристальное её обсуждение, теперь должны были оставаться в неведении относительно того, как смотрит их постоянный собеседник на совершающиеся события.

 

События между тем совершались.

Пока генерал-адъютант Трепов оправлялся от полученной раны, в Киеве был убит жандармский полковник барон Гейкинг, а в Ростове-на-Дону жизнью поплатился за свою деятельность агент сыскной полиции Никонов. В Киеве же Валериан Осин-ский стрелял в местного прокурора Котляревского. Лишь спа­ сительная толщина прокурорской шубы остановила полёт пуль

 

и сохранила жизнь её владельцу: счастливец не был даже ранен, хотя и свалился на землю от страха.

Россия не знала ничего подобного.


Правда, 14 декабря 1825 года из каре восставших войск на Сенатской площади прогремело несколько выстрелов —

 

и   Каховский, один из тех штатских, коих правительственный бюллетень аттестует господами «гнусного вида во фраках», сразил генерала Милорадовича; правда, 4 апреля 1866 года пуля Карако­ зова просвистела мимо решетки Летнего сада, едва не задев Алек­ сандра II. Но это были печальные исключения. Теперь же власть постоянно находилась под револьверным прицелом.

 

Впрочем, страшен был не только револьвер.

4   августа 1878 года, около девяти часов утра, шеф жандармов

и начальник III Отделения генерал-адъютант Мезенцов возвра­ щался домой после ранней молитвы в часовне у Гостиного двора. Вместе со своим спутником — отставным подполковником Мака­ ровым — генерал вступил на Михайловскую площадь. В этот момент, как гласит текст официального донесения императору, он «был... встречен неизвестным молодым человеком среднего роста, одетым в серое пальто и в очках». Молодой человек стре­ мительно бросился на шефа жандармов и поразил его кинжалом в живот (чем и был отчасти поколеблен слух, будто генерал носит кольчугу). Подполковник Макаров с криком «держи, держи!» ударил нападавшего зонтиком. «...B туже минуту другой моло­ дой человек, с черными усами, в длинном синем пальто и чер­ ной пуховой круглой шляпе, выстрелил в Макарова, но не попал,

 

и  затем оба убийцы вскочили на стоявшие в Итальянской, веро­ ятно их собственные, дрожки, запряженные вороною лошадью; на козлах сидел молодой кучер с черными усами без бороды.

 

Сев на дрожки, злоумышленники понеслись по Малой Садовой

и  скрылись из виду»^

Вороной не подвёл. Это был, как выяснилось впоследствии,

 

знаменитый Варвар — тот самый «революционный конь», кото­ рый в 1876 году умчал из тюремного госпиталя Петра Кро­ поткина, в 1877 году — бежавшего из тюрьмы В.С. Иванов­ ского, а за несколько месяцев до покушения на Мезенцова спас от тюремной погони А.К. Преснякова (Преснякова позднее пой­ мают — и казнят в ноябре 1880 года; тогда же Достоевский обо­ значит его имя в своей записной книжке: к этой записи мы ещё обратимся). По прихоти судьбы именно Варвар, наконец-то пле­ ненный правительством и призванный на полицейскую службу,

 

1    марта 1881 года доставит в Зимний дворец смертельно ранен­ ного русского самодержца.


Тяжёлый кинжал, предназначенный для медвежьей охоты, вса­ дил в Мезенцова («ниже кольчуги») Сергей Кравчинский. Вскоре он эмигрирует и под псевдонимом Степняк выпустит за грани­ цей несколько книг о русской революции, которые принесут ему европейскую известность. В одной из них он упомянет Досто­ евского: «Единственные талантливые люди, которых она (реак­ ция. — И. В) закрепила за собой... — Достоевский в художествен­ ной литературе и Катков в журналистике — оба ренегаты револю­ ционного дела»^

 

Автор не вполне прав: не говоря уже о несоизмеримости талан­ тов, Катков никогда не принадлежал к «революционному делу». Что же касается «ренегатства» Достоевского, то к этой расхожей формуле нам ещё придётся вернуться.

 

Чудом избежавший виселицы Сергей Кравчинский намного переживёт автора «Бесов»: он погибнет случайно, в 1895 году, — под колесами пригородного лондонского поезда.

 

Имя «молодого кучера с черными усами» — Адриан Михай­ лов. Его поймают не скоро: его процесс, которым, как всяким политическим делом, будет остро интересоваться Достоевский, состоится только через два года — накануне Пушкинского празд­ ника — и окажется в некоторой связи с последним.

 

Наконец, следует сказать о третьем участнике драмы, разыграв­ шейся на Михайловской площади, — человеке «в черной пухо­ вой шляпе», который огнём прикрыл своего товарища (на суде

в  1882 году он будет утверждать, что стрелял в воздух, ибо усма­ тривал в подполковнике Макарове не охранника, а лишь случай­ ного спутника). Этот человек станет последним соседом Досто­ евского: зимой 1880—1881 годов в доме номер 5/2 по Кузнечному переулку, на одной лестнице с Достоевским, под чужой фами­ лией будет проживать член «великого ИК» — первого Исполни­ тельного комитета «Народной воли», участник убийства Мезен­ цова, а затем почти всех покушений на Александра II — Алек­ сандр Иванович Баранников.

 

Так затягивались узлы, распутать или разрубить которые уже не представлялось возможным. Так протягивались нити —

 

с  «мировых подмостков» к автору «Карамазовых».


Род смерти

 

Через четыре дня после убийства Мезенцова состоялось высо­ чайшее повеление, согласно которому все дела, связанные с при­ менением оружия против представителей власти, передавались

 

в ведение военных судов. После самосуда военный суд — самый скорый суд в мире: его приговоры, как правило, предрешены и обжалованию не подлежат.

 

Русской революции было обеспечено упрощенное судопроиз­ водство.

 

12 мая 1879 года временным генерал-губернаторам было отправлено следующее секретное отношение: «Государь импе­ ратор, получив сведение, что некоторые из политических пре­ ступников, судившихся в Киеве военным судом... пригово­ рены к смертной казни расстрелянием, изволил заметить, что

 

в подобном случае соответственнее назначать повешение...

О вышеизложенном имею честь сообщить... для руководства при конфирмации приговора военных судов по делам сего рода»'^.

 

Эту бумагу подписал главный военный прокурор В.Д. Фило­ софов — муж той женщины, которую Достоевский глубоко чтил за её «умное сердце» и в чьём доме он так любил бывать.

 

Александр II благоволил своему главному военному проку­ рору, но, в отличие от Достоевского, не жаловал его жену — Анну Павловну. Впрочем, неприязнь была взаимной. «Я ненавижу настоящее наше правительство... — признавалась Анна Павловна

 

в письме мужу, состоявшему одним из высших юридических агентов этого правительства, — это шайка разбойников, которые губят Россию»^.

 

Ходили упорные слухи, что в доме Философовых (разумеется, на её половине) скрывалась после освобождения из-под стражи Вера Засулич. Имя Анны Павловны упоминали в связи с побе­ гом Кропоткина. В огромной казенной квартире главного воен­ ного прокурора хранилась нелегальная литература и, возможно, бывали такие гости, для которых хозяин, у которого доставало такта не интересоваться, кто именно посещает его жену, должен был требовать впоследствии смертных приговоров.

 

Можно предположить, что кое-какие не подлежащие огласке подробности, связанные с деятельностью военных судов, через А.П. Философову доходили к Достоевскому.


Явный итог этой деятельности был таков: шестнадцать смертных казней за один только 1879 год. Во всем XIX столе­ тии не было больше такого «урожайного» года.

 

Смерть окликала смерть: эхо перекатывалось над всей страной.

 

 

Попытка третья

 

Необходимо одно отступление.

 

Часто различные по своему историческому содержанию понятия обозначают одинаковыми словами.

 

Русские революционеры конца 1870-х годов именовали себя террористами. Также именуются ныне те, кто сделал террор уни­ версальным орудием своей слепой и нечистой игры.

 

Между тем ни исторический облик деятелей «Народной воли», НИ их методы, ни, главное, нравственные мотивы их поступков — всё это весьма не похоже на то, что ныне обнимается понятием международного терроризма.

 

Народовольцы не взрывали железнодорожных вокзалов в часы наибольшего скопления публики; не палили без разбора в выхо­ дящую из храма толпу; не захватывали женщин и детей в каче­ стве заложников (они вообще не знали института заложниче-ства); не убивали своих идейных противников (скажем, ругав­ ших их журналистов). Они, наконец, не считали, что их метод борьбы — единственно правильный. Они решились на то, на что они решились, лишь после того, как все другие аргументы были исчерпаны. При этом сами народовольцы вовсе не полагали, что вынужденные приёмы их борьбы имеют универсальную ценность.

 

«Террор — ужасная вещь, — говорил С.М. Кравчинский, — есть только одна вещь хуже террора: это — безропотно сносить насилия»^.

 

...26 августа 1879 года Исполнительный комитет «Народной воли» вынес смертный приговор русскому самодержцу.

Впрочем, отдельные попытки предпринимались и раньше.

 

2          апреля 1879 года император прогуливался вокруг Зимнего дворца. Когда (как сказано в правительственном сообщении) он подошёл к штабу С.-Петербургского военного округа, что

 

у  Певческого моста, «с противоположной стороны здания вышел человек, весьма прилично одетый, в форменной гражданской


С кокардою фуражке. Подойдя ближе к Государю Императору, человек этот вынул из кармана пальто револьвер, выстрелил в Его Величество и вслед за этим сделал ещё несколько выстрелов»^.

На деле картина выглядела менее статично: шестидесятилетний царь-освободитель спас свою жизнь лишь тем, что, подхватив полы шинели, стал зигзагами уходить от Александра Соловьёва (как деликатно выражались газеты, государь «изволил быстро повернуть налево»).

 

Император, спотыкаясь и падая, бежал прочь от Соловьёва; Соловьёв, паля из револьвера, гнался за императором (на стене штаба остались выщербины от трёх пуль — одна из них пробила щёку проходившего мимо военного); охрана с воплями пыталась настигнуть нападавшего. Наконец капитан Кох (этот офицер императорской стражи будет контужен 1 марта 1881 года, но пере­ живёт своего подопечного) догнал Соловьёва — и свалил его одним ударом; плашмя шашкой по спине.

 

Покушение пришлось на второй день Пасхи. Оставалось две недели до 17 апреля (однажды, присутствуя на заседании Особого совещания, созванного для противодействия крамоле, император грустно заметит: «Вот как приходится мне проводить день моего рождения»). На послезавтра (то есть 4 апреля) приходилась и дру­ гая дата — тринадцатая годовщина каракозовского покушения.

На сей раз не нашлось Комиссарова, чтобы отвести кощун­ ственную руку. Эту миссию — правда, с меньшей расторопно­ стью — исполнил капитан Кох: подобные действия полагались ему по штату. Однако инерция мифа оказалась сильна: в народе ходили слухи, что царя спасла какая-то крестьянская баба.

 

«Это очень характеристическая черта»^ — раздумчиво замечает современник.

Государь, под дулом револьвера мечущийся по главной пло­ щади своей столицы, являл невеселое зрелище. Александр был обречён. И хотя третье (вторым стрелял в 1867 году в Париже поляк Березовский) чудесное спасение давало повод для новых благодарственных молебнов и верноподданнических адресов, последние отнюдь не гарантировали августейшую безопасность. Предсказание гадалки о том, что русский царь падёт после седьмого посягновения, с каждой новой попыткой возрастало

в  цене.

3   июня 1879 года председатель Комитета министров Пётр Алек­

сандрович Валуев записывает в дневнике: «Видел их император­


ских величеств. Вокруг них всё по-прежнему, но они не прежние. Оба оставили во мне тяжёлое впечатление. Государь имеет вид усталый и сам говорил о нервном раздражении, которое он уси­ ливается скрывать. Коронованная полуразвалина. В эпоху, где нужна в нём сила, очевидно, на неё нельзя рассчитывать... Во дворце те же Грот и Голицын, та же фрейлина Пилар, те же метр­ дотель и пр. ...Вокруг дворца, на каждом шагу, полицейские пре­ досторожности; конвойные казаки идут рядом с приготовленным для Государя традиционным в такие дни шарабаном, чувству­ ется, что почва зыблется, зданию угрожает падение, но обыва­ тели как будто не замечают этого. Хозяева смутно чуют недоброе, но скрывают внутреннюю тревогу»^

 

Предчувствия не обманули «хозяев»: соловьёвский выстрел был первой из трёх главных попыток 1879 года.

Схваченный тридцатидвухлетний преступник попытался при­ нять яд, заранее припасенный в ореховой скорлупе. Ему поме­ шали. Срочно доставленные врачи дали сильное противоядие и вызвали кровавую рвотУ®.

 

Здесь следует остановиться. Ибо в газетных отчётах об этом эпизоде всплывает имя, хорошо знакомое Достоевскому. Про­ фессор Дмитрий Иванович Кошлаков — один из двух врачей (вторым был Трап), дававших противоядие Соловьёву, дабы, по словам подпольного листка, спасти его «для пыток и казни». Он — домашний доктор Достоевских, точнее — постоянный кон­ сультант. Уже не первый год он пользует главу семьи. Именно Кошлаков находит у своего пациента эмфизему легких и отправ­ ляет его лечиться в Эмс.

Достоевский мог получить информацию из первых рук.

 

6 апреля Исполнительный комитет «Земли и воли» опубли­ ковал следующее предупреждение: «Исполнительный Комитет, имея причины предполагать, что арестованного за покушение на жизнь Александра II Соловьёва, по примеру его предшествен­ ника Каракозова, могут подвергнуть при дознании пытке, счи­ тает необходимым заявить, что всякого, кто осмелится прибег­ нуть к такому роду выпытывания показаний, Исполнительный Комитет будет казнить смертью. Так как профессор фармации Трап в каракозовском деле уже заявил себя приверженцем подоб­ ных приёмов, то Исполнительный Комитет предлагает в особен­ ности ему обратить внимание на настоящее заявление». К этому тексту следовало примечание: «Настоящее заявление послано


ПО почте на бланках, за печатью Исполнительного Комитета г.г. Трапу, Дрентельну*, Кошлакову и Зурову**»”.

 

Конечно, трудно предположить, чтобы Кошлаков, извест­ ный «своей чрезвычайной добротой и снисходительностью»^^, решился на подобное дело. Вместе с тем предупреждение «Земли и воли» не лишено оснований: в своё время упорно циркулировали слухи, будто бы Каракозова перед смертью пытали.

 

Каракозовское покушение было памятно Достоевскому. Тринадцать лет назад автор «Преступления и наказания»

(работа над романом была тогда в полном разгаре) влетел к Апол­ лону Николаевичу Майкову. Присутствовавший при этом поэт П.И. Вейнберг вспоминает:

 

«Он был страшно бледен, на нём лица не было, и он весь трясся, как в лихорадке.

 

— В царя стреляли! — вскричал он, не здороваясь с нами, пре­ рывающимся от сильного волнения голосом.

Мы вскочили с мест.

— Убили? — закричал Майков каким-то... нечеловеческим, диким голосом.

 

— Нет... спасли... благополучно... Но стреляли... стреляли...

стреляли...»^^ Доселе русских государей ещё ни разу не убивали на пло­

щади, при всем честном народе. С ними управлялись келейно — душили шарфом в собственной спальне, пристукивали табакер­ кой, приканчивали в разгаре дружеского застолья. Каракозов нарушил традицию: он посягал явно. Он создавал прецедент.

И  в троекратно повторенном «стреляли» сказалось сознание необратимости этого факта. Отныне русская историческая власть лишалась ореола неприкосновенности. Отныне её нужно было охранять.

 

Позже он назовет Каракозова «несчастным слепым самоубий­ цей». В этом определении, столь отличном от официальных клише, где на первом месте всегда стояло «злодейство», сквозит сострадание. Здесь (впрочем, как и всегда) Достоевскому важнее всего человеческое: его интересует не столько убийство, сколько сам убийца, его судьба, его порыв к самоуничтожению.

 

Начальник III Отделения и шеф жандармов.

 

Петербургский градоначальник.


«В настоящую пору бежал бы из Питера в пустыню», — пишет Достоевскому К.П. Победоносцев через девять дней после соло-вьёвского покушения. Напутствуя своего корреспондента, отъез­ жающего на лето в Старую Руссу, он желает ему «вернуться благо­ получно и здорово в лучшую пору»^"^.

 

Соловьёв был повешен 28 мая на Смоленском поле, но «лучшей поры» не наступило. В Петербург, Харьков и Одессу назначаются временные генерал-губернаторы, получившие чрезвычайные полномочия. Россией начинают управлять по законам военного времени.

 

...Дочь Философовых любила, по её словам, «что есть духу» пробежать через всю анфиладу комнат огромной родительской квартиры. Она вспоминает: «Лечу я однажды таким образом,

 

а было мне уже шестнадцать лет, и гимназию я кончила, и нале­ таю в дверях на Фёдора Михайловича. Сконфузилась, извиня­ юсь и вдруг поняла, что не надо. Стоит он передо мною бледный, пот со лба вытирает и тяжело так дышит, скоро по лестнице шёл: «Мама дома? Ну, слава Богу!» Потом взял мою голову в свои руки

 

и поцеловал в лоб: «Ну, слава Богу! Мне сейчас сказали, что вас обеих арестовали»^^. Когда именно произошёл описанный слу­ чай? Дочь Философова не называет даты. Но можно попытаться её установить.

В  «Очерках прошлого», принадлежащих перу графа де Вол-лана (нам ещё не раз придётся останавливаться на этих позабы­ тых записках), говорится: «Учреждение генерал-губернаторства, хватание каждого подозрительного лица не обещает ничего хорошего. Соловьёв будто бы сказал: «Меня будет судить потом­ ство». Взяли, говорят, Философову. У Салтыкова (Щедрина) произвели обыск, и он, пока была у него полиция, расхаживал по комнате и пел «Славься, славься. Святая Русь!». Всё это, может быть, относится к области мифов, но интересно, что такие слухи ходят»^^.

 

Действительно, слухи оказались ложными. А.П. Философова будет вскоре выслана из России, но несомненно, что именно

в  результате подобных слухов взволнованный Достоевский поспешил к Философовым. И произошло это, как явствует из сопоставлений с текстом де Воллана, в апреле 1879 года —

в первые дни после соловьёвского покушения.

Казнь Соловьёва отнюдь не принесла успокоения.


Отцы и дети

 

«От статей, печатающихся во всех газетах... об убийстве Мезен-цова, мне делается тошно! — пишет Достоевскому редактор «Гражданина» В.Ф. Пуцыкович в августе 1878 года. — ...Я понял все статьи так: если Вы хотите, чтобы мы помогали Вам, т. е. пра­ вительству... то дайте русскому народу... конституцию!!! Вот голос печати».

 

Далее Пуцыкович — с ещё большим негодованием — передаёт Достоевскому слова «одного проректора университета»: «А в сущ­ ности хорошо, что его (Мезенцова) укокошили, — по крайней мере это будет хорошим предостережением нашим отупевшим абсолютистам-монархистам»^^.

 

В своём письме Пуцыкович довольно точно фиксирует отноше­ ние либеральных кругов к убийству «сонного тигра», как назы­ вали начальника III Отделения. Достоевский возмущён откли­ ками прессы не меньше редактора «Гражданина»: он называет их «верхом глупости». Но для него гораздо важнее другое.

 

«Это всё статьи либеральных отцов, не согласных с увлечени­ ями своих нигилистов-детей, которые дальше их пошли», — отве­ чает он Пуцыковичу. Обозначена коллизия «Бесов»: Степан Тро­ фимович — Пётр Верховенский.

 

Это давняя и излюбленная идея Достоевского. И он не устаёт внушать её своему корреспонденту: «Если будете писать о ниги­ листах русских, то, ради Бога, не столько браните их, сколько отцов их. Эту мысль проводите, ибо корень нигилизма не только

 

в  отцах, но отцы-то ещё пуще нигилисты, чем дети. У злодеев наших подпольных есть хоть какой-то гнусный жар, а в отцах — те же чувства, но цинизм и индифферентизм, что ещё подлее»^^

Один из персонажей «Бесов» цитирует Апокалипсис: «И ангелу Лаодикийской церкви напиши: сие глаголет Аминь, свидетель верный и истинный, начало создания Божия: знаю твои дела; ни холоден, ни горяч; о если б ты был холоден или горяч! Но поелику ты тепл, а не горяч и не холоден, то изблюю тебя из уст моих»^^.

 

В письме Пуцыковичу речь идёт, по существу, о том же. Жар — пусть «гнусный», но свидетельствующий об искренности и вере: «теплы» именно отцы; «ангелу Лаодикийской церкви...» — не распространяется на детей. Вина если и не снимается

 

с  революционеров-семидесятников полностью, то в значитель­ ной мере перекладывается на плечи людей 40-х годов.


Здесь проходит, может быть не столь заметная, но тем не менее весьма существенная черта, отделяющая Достоевского от того лагеря, к которому принадлежал Пуцыкович.

 

Так же как и Катков, неустанно требующий обрушить всю тяжесть «карающего меча государства» на головы нигилистов, Пуцыкович ждёт искоренения крамолы от власти, и только от власти: сила должна быть сломлена силой.

Ни в одном заявлении Достоевского 1878—1881 годов —

ни в письмах, ни в «Дневнике писателя», ни в зафиксирован­

ных мемуаристами высказываниях — мы не встретим указа­

ний на то, что автор «Братьев Карамазовых» считал возможным

решить проблему чисто административным путём. Приверже­

нец монархии, он не находит ни единого слова одобрения для

тех репрессий, к каким монархическая власть прибегает в целях

самосохранения.

В поединке революции с самодержавным государством

он видит не столько противоборство наличных политических

сил («кто — кого»), сколько глубокую историческую драму. Ибо

 

разрыв с народом характерен, по его мнению, не только для рево­

люционного подполья, но и для того, что этому подполью про­

тивостоит: для всей системы русской государственности. Власть

столь же виновата в разрыве с народом, как и те, кто пытается эту

власть разрушить. Истоки драмы едины.

 

Мысль о всеобщей вине (вине всего образованного общества) не оставляет Достоевского до последних его дней. Он записы­ вает в «предсмертной» тетради: «Нигилизм явился у нас потому, что мы все нигилисты. Нас только испугала новая, оригинальная форма его проявления. (Все до единого Фёдоры Павловичи)»^®.

 

Русская революция, таким образом, есть не причина, а след­ ствие: она лишь «оригинальная форма» застарелой националь­ ной болезни. Болезнь эта (в противовес мнениям Каткова, Победоносцева, Пуцыковича) не поддаётся лечению «железом и кровью».

 

 

Подпоручик из Старой Руссы


 

19    мая 1879 года Достоевский сообщает Победоносцеву из Старой Руссы: «Здесь, когда я приехал, разговаривали об офицере Дубро­ вине (повешенном) здешнего Вильманстрандского полка»^^


Интерес жителей Старой Руссы к Дубровину вполне объясним. 20 апреля 1879 года он был казнён по приговору Петербургского военно-окружного суда.

 

Некоторые жители Старой Руссы (в том числе военный врач Рохель, близкий знакомый семьи Достоевских) знали Дубровина лично и могли сообщить о нём много любопытного.

 

Внешность Дубровина обращала на себя внимание. Его одно­ кашник по военному училищу вспоминает: «Дубровин был укра­ шением правого фланга: с розовым цветущим лицом, с вьющи­ мися белокурыми волосами, крепкого телосложения, он славился своею силою среди товарищей своей роты»^^.

 

Подпоручик В.Д. Дубровин жил в Старой Руссе сравнительно недалеко от Достоевского: в доме вдовы священника Л.Г. Бедрин-ской по Лебедеву переулку. Не исключено, что писатель встречал его во время своих прогулок.

 

Когда 16 декабря 1878 года к Дубровину явились жандармы, он открыл по ним огонь. Его обезоружили; он вырвался, бро­ сился в другую комнату и схватил кинжал (на котором было выгравировано: «Трудись и защищайся»). Защищаться пришлось недолго — силы были слишком неравные. Дубровина повалили на пол и — не без труда связали.

 

Буйно ведёт себя Дубровин в тюрьме и на предварительном следствии: во весь голос поёт, произносит через форточку своей камеры возмутительные речи. Помещённый в карцер, он пыта­ ется покончить с собой: вскрывает вены, но в последнюю минуту, истекая кровью, зовёт на помощь. Его спасают; спустя некоторое время он вновь впадает в буйство, начинает заговариваться.

 

В высшей степени необычно вёл себя Дубровин и на военном суде. Смертная казнь грозила ему только за одну вину — воору­ жённое сопротивление при аресте, и он, словно нарочно, торопит именно такую развязку.

 

Введённый в залу под усиленным конвоем, Дубровин повер­ нулся к судьям спиной и стал разглядывать публику. Когда пред­ седательствующий закричал на подсудимого, призывая его

к порядку, тот, сокрушая охрану, ринулся прямо к судейскому столу. Лишь после того как к его груди были приставлены штыки, восемь человек, навалившись, скрутили двадцатитрёхлетнего подпоручика.

 

Имелись ли у Дубровина какие-либо психические отклонения, или его поведение было хорошо продумано? Трудно сказать. Его


27

 

дважды свидетельствовали медики — и оба раза признали психи­ чески здоровым.

 

«Он, говорят, представлялся сумасшедшим до самой петли, — пишет Достоевский Победоносцеву, — хотя мог и не представ­ ляться, ибо бесспорно был и без того сумасшедший»^^

 

Речь идёт о ненормальности, носящей не столько органиче­ ский, сколько социальный характер. Революция для Достоев­ ского есть отклонение от нормы, «соблазн и безумие»: тут Побе­ доносцев не стал бы спорить со своим корреспондентом.

 

Однако согласился бы будущий обер-прокурор Святейшего синода со следующим, может быть ещё не вполне ясным самому автору, замыслом: «Он хотел его провести через монастырь и сде­ лать революционером. Он совершил бы преступление политиче­ ское. Его бы казнили...»^"^

 

Таково известное свидетельство А.С. Суворина (в его дневнике)

 

о  намерении Достоевского продолжить «Братьев Карамазовых». «Он» — это отнюдь не Дмитрий Карамазов (который какими-то своими чертами неуловимо напоминает Дубровина), а «тишай­ ший» Алёша, казалось бы, само воплощение нормы среди «ненор­ мальных», обладатель счастливой психической организации.

 

К мысли о таком Алёше автор придёт не сразу. Пока же он при­ стально всматривается в таких людей, как Дубровин, пытаясь за «безумием» разглядеть нечто иное.

«С другой стороны, — продолжает Достоевский своё письмо

к  Победоносцеву, — мы говорим прямо: это сумасшедшие,

 

и между тем у этих сумасшедших своя логика, своё учение, свой кодекс, свой бог даже, и так крепко засело, как крепче нельзя»^^

Автор письма как бы приглашает своего корреспондента пораз­ мыслить над причинами этого удивительного явления. Ссылка на ненормальность была бы слишком удобной: она снимала вопросы и успокаивала совесть. Достоевский избирает другой путь: он старается взять этот ещё неизвестный ему тип «крупным планом» — и с некоторым изумлением убеждается, что нынешние «безумцы» весьма отличаются от его старых героев. Признание

 

у революционеров «своего бога» — много значит в устах автора «Бесов». У Петра Верховенского нет и не может быть «бога»: он, по его собственному признанию, «мошенник, а не социалист».

 

Позволим себе некоторую вольность. Исходя из характера «бесов», экстраполируем их поведение за пределы романа. Пред­ ставим, как повели бы они себя в момент казни — если бы, ска­


жем, таковая воспоследовала. Очевидно, это поведение по своему «тону» должно было бы чем-то напоминать трагикомическую ситуацию в сцене убийства Шатова. Липутин, Лямшин, Виргин­ ский, Толкаченко, да и сам Пётр Верховенский, вряд ли отважи­ лись бы посмотреть в глаза собственной смерти.

 

Знал ли Достоевский о том, как вёл себя Дубровин на эшафоте? Очевидно, знал: он упоминает о слухах. Но существовали ещё и другие источники.

По свидетельству официального документа (донесения рас­

порядителя казни в штаб военного округа), Дубровин взошёл

на эшафот «с песней возмутительного содержания»^^. Его всё

ещё боялись: в помощь двум палачам, специально выписанным

из Москвы и Варшавы (один из них, уголовник Иван Фролов,

именно казнью Дубровина начал свою знаменитую карьеру),

из Литовского тюремного замка «на случай борьбы преступника»

доставили ещё четырёх уголовников^^

Согласно другой версии, Дубровин на эшафоте оттолкнул свя­

щенника и палача и сам надел на себя петлю (последнее трудно

представить, так как казнимый наверняка был крепко связан).

Во всяком случае известно, что он действительно отказался

от напутствия и попытался обратиться к солдатам, окружавшим

эшафот, с речью: голос его был заглушен барабанным боем, уже

не смолкавшим «до окончания экзекуции». (Дней через десять,

очевидно в прямой связи с этим эпизодом, генерал-губернатор

Петербурга И.В. Гурко издаёт специальное распоряжение —

играть экзекуционный марш и бить дробь, если осуждённый

вздумает на эшафоте что-либо говорить или кричать.^*)

 

«Листок “Земли и воли” утверждал, что рота, в которой пре­ жде служил Дубровин, выстроенная на месте казни, машинально отдала ему честь. Если последняя подробность и преувеличена (солдаты в последний момент взяли на караул, как это и пред­ писывалось инструкцией), она все же весьма симптоматична.

 

На глазах современников начинала твориться легенда, которая затем — после гибели на эшафоте Осинского, Соловьёва, Лизо­ губа, «южных бунтарей» и других жертв правительственного тер­ рора — обрела значительную нравственную силу. Ореол мучени­ чества, окружавший государственных преступников, начинал отбрасывать обратный свет на всю их прежнюю деятельность.

 

Последние годы Достоевского совпали с появлением на русской исторической сцене нового типа людей, у которых самым силь­


ным козырем в их схватке с правительством была их собствен­ ная жизнь. Со своей стороны они требовали такой же платы: этот смертельный размен происходил на глазах общества, кото­ рое, не зная толком, восхищаться ему или негодовать, взирало на это неравное противоборство, не предпринимая ни малейшей попытки ввязаться в борьбу.

 

Этот тип политических преступников, как мы уже говорили, решительно отличался от «бесов», изображенных писателем

 

в  начале десятилетия: их разделяла жертвенность, немедленная готовность заплатить за собственные убеждения максимально высокую цену.

 

В своей последней рабочей тетради он записывает: «“Только то и крепко, подо что кровь протечёт”. Только забыли негодяи, что крепко-то оказывается не у тех, которые кровь прольют,

 

а у тех, чью кровь прольют. Вот он — закон крови на земле»^^ Запись полемична: первая взятая в кавычки фраза предполагает

чьё-то чужое, глубоко враждебное мнение.

С какими же «негодяями» спорит Достоевский?

Главный «бес», Пётр Верховенский, считал кровь «важной вещью, соединительной вещью». Подразумевается — чужая кровь.

 

Террор — даже самый «бескорыстный» — не мог вызвать в авторе «Преступления и наказания» ничего, кроме ужаса

и  гнева. Однако распространялось ли это нравственное отверже­ ние на личность всех тех молодых людей, кто в безумстве своём поднимал оружие?

 

Это вопрос.


 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

глава II

судьба алёши

 

Сенсация в провинциальной прессе

 

26 мая 1880 года в одесской газете «Новороссийский телеграф» появилось следующее сообщение: «...из кое-каких слухов о даль­ нейшем содержании романа («Братья Карамазовы». — И. В), слу­ хов, распространившихся в петербургских литературных круж­ ках, я могу сказать... что Алексей делается со временем сель­ ским учителем и под влиянием каких-то особых психических процессов, совершающихся в его душе, он доходит даже до идеи

о  цареубийстве»^

Безымянный автор (он подписался буквой Z) не только кос­

 

венно подтверждает дневниковую запись Суворина, но даже «усиливает» её: не просто «политическое преступление», а «идея

о цареубийстве». Отсюда понятно суворинское «его бы казнили» (ибо если Z говорит лишь об идее, то Суворин — о «политическом преступлении» как о совершившемся факте).

 

Поразительно, что крупная легальная газета в мае 1880 года осмелилась сообщить читателям столь пикантные подробно­ сти. Не менее поразительно, что произошло это ещё при жизни


Достоевского, — и теоретически можно допустить, что данная публикация была ему известна*.

 

Разумеется, Достоевский не одобрил бы способ действий, избранный его любимым персонажем. Но перестал бы он любить его? Это очень сомнительно. Тот факт, что тягчайгчее политиче­ ское преступление призван был совершить «ранний человеколю­ бец», герой, обладающий исключительными моральными каче­ ствами, — этот факт в высшей степени знаменателен. «Лучший», «избранный» по этической шкале Достоевского совершал «худ­ шее» по шкале юридической, государственной, да и человеческой тоже.

 

Надо полагать, Победоносцев (как частное лицо) ужаснулся бы, узнай он о творческих намерениях Достоевского. Но для обер-прокурора Святейшего синода (а к маю 1880 года Победоносцев уже стал таковым) подобная развязка романа вдвойне неприем­ лема. Среди революционеров было немало выходцев из духовной среды, семинаристов и т. п. Однако бывший послушник (то есть лицо, готовящее себя к монашескому служению) в роли царе­ убийцы — случай беспрецедентный, наносящий тяжкий удар по авторитету Церкви.

 

Что бы ни совершил Алёша Карамазов в своём рол1анном буду­ щем, сомнительно, чтобы эти поступки были способны уни­ чтожить его личное обаяние, поставить под сомнение изначаль­ ную чистоту его нравственной природы и тем самым лишить его читательских симпатий. Такова художественная логика самого романа.

 

И  «нынешний» и «будущий» Алексей Фёдорович Карама­ зов по своему психологическому складу не имеет и не может.

 

*  В своей работе «Путь Алексея Фёдоровича Карамазова» Д.Д. Благой высказывает предположение, что источником этих слухов и даже автором заметки мог быть сам Суворин^. Если это так, то возможность знакомства

 

с ней Достоевского становится ещё более вероятной. Однако серьёзным аргументом против авторства Суворина служит сам текст статьи, мало напоминающий суворинские тексты. Не был ли автором петербургский журналист И.Ф. Василевский («Буква»)? Именно он представлял «Ново­ российский телеграф» на Пущкинском празднике в Москве и, очевидно, являлся петербургским корреспондентом газеты. Второй «кандидат» — В.П. Буренин, ближайщий и, очевидно, хорощо информированный сотруд­ ник Суворина. Один из его криптонимов — Z.


конечно, иметь ничего общего с Петром Степановичем Верхо-венским, с Нечаевым или нечаевцами — с «бесами». Для Нечаева революция — своего рода искусство для искусства: она не только может использовать человека как слепое орудие своих «высших» интересов, она «выше» нравственности вообще. Мнимая прикос­ новенность «наших» («Бесы») к таинственному миру конспира­ тивных «пятерок» очень льстит их провинциальному самолюбию

 

и  служит своего рода средством для изживания их психологиче­ ских комплексов.

 

Иное дело — Алёша.

 

 

Сколько продолжений у «Братьев Карамазовых»?

 

Но пора процитировать дневниковую запись А.С. Суворина полностью.

 

«Он хотел его провести через монастырь и сделать революцио­ нером. Он совершил бы политическое преступление. Его бы каз­ нили. Он искал бы правду и в этих поисках, естественно, стал бы революционером...» Так излагается А.С. Сувориным

(в дневниковой записи 1903 года) один из неосуществлённых пла­ нов продолжения «Братьев Карамазовых».

До сих пор этих задуманных планов было известно пять. Нам хотелось бы указать ещё на один.

 

Упоминание о нём встречается у того же А.С. Суворина — в его широко известных воспоминаниях. Причём если приводимая выше дневниковая запись сделана через шесть лет после смерти Достоевского, то воспоминания опубликованы «по свежим сле­ дам» — в день похорон писателя.

 

«Алёша Карамазов, — пишет Суворин в «Новом времени», — должен был явиться героем следующего романа, героем, из кото­ рого он (Достоевский. — К В) хотел создать тип русского социа­ листа, не тот ходячий тип, который мы знаем и который вырос вполне на европейской почве...»^

 

Оба суворинских свидетельства (дневниковое и газетное) всегда принимались за высказанную двукратно одну и ту же версию продолжения «Братьев Карамазовых». «...B одном, и очень суще­ ственном, — замечает Д.Д. Благой, — заметка в «Новом времени»

и дневниковая запись полностью совпадают: Алёша становится революционером».


Нам кажется, что совпадения здесь нет и в помине. Сравниваядневниковуюзапись Суворина с его воспоминаниями,

 

Д.Д.  Благойпишет: «Естественно, чтотакое гласное сообщение (то естьпубликация воспоминаний в «Новомвремени». — И. В) имело более приглушённыйхарактер (ведьне пропшо и трёхмесяцев после убийствацаря) по сравнениюсзаписьюв«Дневнике», который Суворинписал недля печати, адля себяидля истории.

 

Потомуже он скрыл и своё авторство подпсевдонимом «НезнакомещИ. В этих двух утверждениях содержатся две существенные

ошибки.

Во-первых, как мы уже говорили, воспоминания Суворина были опубликованы 1 февраля 1881 года: то есть не только «не прошло и трёх месяцев после убийства царя», как полагает Бла­ гой, но ещё оставался целый месяц до такового^

 

Во-вторых, Суворину не было никакой надобности «скрывать» своё авторство. Вся читающая Россия знала, что Незнакомец и Суворин — одно и то же лицо: уже много лет это ни для кого не являлось секретом.

 

Таким образом, соображения, указывающие на желание Суво­ рина «приглушить» известную ему версию, автоматически отпа­ дают. Просто он обнародовал лишь одну из них.

В то время как версий было две.

Действительно. Впервом случае (в «Дневнике») будущий Алёша, по логике вещей, именно тот самый «ходячий тип», который способен совершить «политическое преступление». Он идёт по тому же пути, что и его предшественники. И —

 

с  тем же результатом. «Его бы казнили».

 

Во втором случае (в воспоминаниях) — Алёша — «русский социалист», то есть социалист в духе самого Достоевского. Сле­ довательно, он за «русское (то есть нравственное) решение вопроса», при котором ни о каком «политическом преступлении» как будто не может быть и речи.

 

Таким образом, А.С. Суворин говорит не об одном, а факти­ чески о двух различных продолжениях «Братьев Карамазовых».

И каждое из них противоречит другому. Либо Суворин что-то напутал, либо...

 

Либо здесь не было никакого противоречия. Чистейшая душа,

«ранний человеколюбец», казалось бы бесконечно далекий

от забот и треволнений русской революции, естественно должен был ступить на её тернистый путь.


«Его бы казнили». Он разделил бы участь Каракозова, Дубро­ вина, Соловьёва.

При кажущейся множественности альтернатив реальный исход был только один.

Решил ли «для себя» сам создатель «Братьев Карамазовых», какой именно путь уготован его герою? Ответить на этот вопрос крайне затруднительно. Известно, что у Достоевского сюжетные замыслы в процессе своего романного воплощения претерпевали самые различные метаморфозы. Поэтому о планах реализации того или другого из них следует говорить очень осторожно и — в сослагательном наклонении.

 

Во всяком случае, автора серьёзно занимали те два варианта, которые в своё время были сообщены Суворину.

Но — только ли Суворину?

 

 

К  воспоминаниям Суворина

 

В четверг 29 января 1881 года (то есть на следующий день после смерти Достоевского) двадцатипятилетний студент Акаде­ мии художеств И.Ф. Тюменев записывает в дневнике: «Мне кажется, скончайся теперь Тургенев, Гончаров, Островский, никого бы не было так жалко, как именно Фёдора Михайловича, который только что начал завладевать вниманием общества, только что крайне заинтересовал всех своими «Карамазовыми», только приготовился повествовать дальше о судьбе Алёши, этого, по его намерению, нового русского евангельского социалиста...»^

 

Тюменев, говоря о «русском евангельском социалисте», фак­ тически повторяет приведённое выше свидетельство Суво­ рина (с добавлением слова «евангельский»). Однако — повто­ ряет ли? Ведь запись Тюменева помечена 29 января; воспомина­ ния же Суворина «О покойном» появятся в печати только через два дня — 1 февраля. Откуда же Тюменеву, человеку, лично

 

с  писателем не знакомому, стали известны его скрытые художе­ ственные намерения?

 

В самом тексте романа нет прямых указаний на «евангель­ ский социализм» Алёши (а есть только ясно выраженное жела­ ние продолжить роман). Следовательно, Тюменев воспользовался какими-то иными источниками. Ими могли быть литературные слухи, суждения о романе в периодической печати либо, наконец


(этого нельзя полностью исключить), заявления самого Достоев­ ского на литературных вечерах*.

Уже после смерти Достоевского в «Литературном журнале», издававшемся при газете «Новое время», была помещена статья В.К. Петерсена (подписанная псевдонимом «Оникс») «Вступле­ ние к роману “Ангела”». «По словам покойного, — пишет автор, — Алексей Карамазов должен был выразить положительный тип детолюбца-христианина, совершенно чистого сердцем»^.

Спрашивается: откуда Петерсен почерпнул эти сведения?

 

В краткой заметке «От автора», предваряющей роман, ни сло­ вом не упоминается ни о «детолюбце-христианине», ни вообще

о каких-либо других достоинствах будущего Алёши Карама­ зова. Поэтому выражение Петерсена «по словам покойного» сле­ дует, кажется, понимать буквально: имеется в виду не авторское (романное) слово, а живая речь самого Достоевского, то есть уст­ ное высказывание.

 

Но как бы там ни было, в 1881 году версия об Алёше — хри­ стианском социалисте (версия, опирающаяся главным образом на внероманные источники) не оставалась секретом для широкой публики.

 

Впрочем, обсуждались и другие варианты.

В своих воспоминаниях Л.И. Веселитская (В. Микулич) расска­ зывает, что осенью 1880 года, будучи в гостях у старой приятель­ ницы писателя Елены Андреевны Штакеншнейдер, она разгово­ рилась с ней о Достоевском.

 

«Акак его здоровье?» — «Плохо. Он часто хворает и много работает. Он продолжает Карамазовых. Теперь будет падение Алёши»^

Это важное свидетельство никогда не отмечалось исследовате­ лями. Правда, в нём содержится одна неточность: осенью 1880 года

 

у Достоевского не было намерения немедленно продолжать «Кара­ мазовых». Он решил сделать двухлетний перерыв. Таким образом, Е.А. Штакеншнейдер сообщает В. Микулич не о работе над про­ должением романа, а скорее всего о планах этого продолжения.

 

Указание Штакеншнейдер на будущее «падение» Алёши как будто подтверждает ещё одну из дошедших до нас версий: про­


 

* Допустимо, впрочем, ещё одно предположение: запись Тюменева

 

за 29 января сделана им не в этот день, а несколько позднее, когда автор уже

 

ознакомился со статьёй Суворина в «Новом времени».


буждение в Алёше карамазовского начала, его роман с Гру-шенькой и т. д. Не исключено, что именно это и имелось в виду. Но слово «падение» у Микулич никак не прокомментировано. Поэтому, наряду с падением в его романтическом смысле, можно представить и другое: падение как гражданский и жизненный крах, как политическую катастрофу. Во всяком случае, такое предположение нельзя полностью игнорировать.

 

Итак, ещё при жизни Достоевского наблюдается одновремен­ ное бытование разных версий «второго» романа.

 

Естественно спросить: уж не сам ли Достоевский способство­ вал распространению этой — достаточно разноречивой — инфор­ мации? Теперь у нас есть основания полагать, что именно так оно

 

и  было. Более того: можно вообразить, когда и при каких обсто­ ятельствах один из интересующих нас вариантов (а именно — с «евангельским» Алёшей) был сообщён Суворину.

 

 

Свидетельство Софьи Ивановны

 

Сравнительно недавно были опубликованы дневниковые записи забытой ныне писательницы Софьи Ивановны Смирновой (по мужу — актёру Александрийского театра — Сазоновой). В 1880 году Смирновой-Сазоновой было двадцать восемь лет. «Фёдор Михайлович, — замечает Анна Григорьевна, — был дружен

 

с  Софьей Ивановной Смирновой и очень ценил её литературный талант»^.

 

29 февраля 1880 года, в первой половине дня, Достоевский посе­ тил Софью Ивановну, которая, между прочим, сообщила ему, что, занятая своими делами, она не сможет быть вечером у Суворина (там справлялось четырехлетие «Нового времени»). Достоевский уехал. После него явился Суворин — и принялся уговаривать. Она пообещала: «С<уворин> очень б<ыл> рад, целовал мне руки».

 

Если бы это только было возможно, то и нам, любопытствую­ щим читателям чужих дневников, вовсе не грех «целовать руки» Софье Ивановне: благодаря её тогдашнему согласию мы ныне обладаем свидетельством высокой важности.

...Они вновь встретились вечером. За поздней трапезой Софья Ивановна сидела между Достоевским и Сувориным и, таким образом, была невольной свидетельницей (а скорее всего и участ­ ницей) их беседы.


«Достоевский удивлён моему приезду. За ужином гов<орил> Сув<орину> про себя, что он русский социалист и что напрасно это просмотрели в 1-й части «Братьев Карамазовых», где он это высказывал, объясняя, в чем состоит русский социализм...»^^

 

Достоевский усиленно подчёркивает, что он — «русский соци­ алист». И это настоятельное указание перекликается с глухим (нерасшифрованным) признанием того же Суворина: «Полити­ ческие идеалы Достоевского, мимоходом сказать, были широки,

и он не изменил им со дней своей юности»^^

«Мимоходом» говорит о том же и первый биограф Достоевского

 

Орест Фёдорович Миллер: «...социалистом в широком человече­ ском смысле этого слова он никогда не переставал быть»’^.

Если Достоевский и «ренегат революционного дела» (Степняк-Кравчинский), то следует согласиться, что это «ренегатство» носит не совсем обычный характер.

 

Убеждённый противник революции (и всех форм револю­ ционного насилия), он вместе с тем остаётся искренним при­ верженцем её «высших» (то есть «евангельских») целей^^ Он хотел воплотить свою веру в жизненном подвиге Алёши Кара­ мазова и его судьбой указать путь: найти альтернативу своему собственному — «его бы казнили».

Но тут возникало одно непреодолимое затруднение.

 

 

Непреодолимое затруднение

 

Такого Алёши ещё не существовало в природе. Этот духовный тип (так полагал Достоевский) лишь намечался в действительной жизни. Те же «русские социалисты», которые были, — шли пря­ мой дорогой на эшафот.

 

«Но братья явились бы несомненными деятелями социа­ лизма, — пишет уже упоминавшийся нами Петерсен. — Иван вышел бы подстрекателем, мрачным фанатиком идеи пере­ строить заново мир...»^'^ Эти соображения, хотя и высказанные в достаточно грубой форме, не так уж неосновательны.

 

Перед автором «Братьев Карамазовых» вставала дилемма: либо создать ещё один идеальный образ (своего рода «Идиота» русской революции: именно так несколько раз именуется Алёша в чер­ новых набросках к роману), либо воплотить в будущем Алёше те реальные человеческие судьбы, с трагическими развязками


которых современники сталкивались на протяжении последних лет.

«Его бы казнили».

 

Очевидно, оба замысла существовали параллельно. И эти твор­ ческие колебания нашли отражение в двух разных версиях, при­ водимых Сувориным.

 

Но не могут ли параллельные (как это бывает у Достоевского) в конце концов пересечься?

 

На первый взгляд может показаться, что замысел об Алёше, совершающем «политическое преступление» (назовем его условно версией Суворина — Z), возник позже, чем замысел о «русском евангельском социалисте».

 

Работа над романом начинается в 1878 году (хотя задумывается он, естественно, раньше). По времени это совпадает с началом жестокого и кровавого противоборства между правительством

 

и  революционным подпольем. В 1878 году подобные проявле­ ния носят ещё единичный и разрозненный характер (одна смерт­ ная казнь за год). Последующие годы (1879—1880) дают мощный всплеск обоюдного террора. На этот период приходится наи­ большее количество покушений (в том числе четыре попытки цареубийства) и соответственно — самая высокая за весь XIX век цифра смертных казней (двадцать одна).

 

Нет ничего невероятного в том, что будущий Алёша «дохо­ дит даже до идеи о цареубийстве»: идея, как говорится, носилась

в  воздухе.

 

«...Жизнеописание-то у меня одно, — сказано в авторском пре­ дисловии, —■а романов два. Главный роман второй — это деятель­ ность моего героя уже в наше время, именно в наш теперешний текущий момент»^^

 

«Текущий момент» (то есть 1878—1880 годы) давал автору обиль­ ный материал для предпочтения одной из версий.

 

Подпольщик-террорист (он же в большинстве случаев — смерт­ ник) становится едва ли не самой значительной фигурой русской политической жизни.

 

Действительность вносила свои коррективы в творческие планы Достоевского.

 

Повторяем: так может показаться. Ибо на деле получается, что действительность не столько корректировала, сколько подтверж­ дала его творческие намерения. Не исключено, что мысль обАлёше-цареубийце присутствовала уДостоевского с самого начала.


Ряд совпадений

 

Об этом прежде всего свидетельствует подмеченное в своё время Л.П. Гроссманом сходство фамилий Карамазов — Карако­ зов*^^. Но кроме фонетического сходства можно было бы указать

и  на иные — не менее значимые — созвучия.

В  черновом наброске так и не завершенного предисло­ вия к «Бесам» сказано: «В Кириллове народная идея — сей­ час же жертвовать собою для правды. Даже несчастный, сле­ пой самоубийца 4 апреля в то время верил в свою правду (он, говор<ят>, потом раскаялся — слава Богу!) и не прятался, как Орсини, а стал лицом к лицу».

 

Итак, в предисловии к «Бесам» должен был упоминаться Каракозов! Более того: его поступок так или иначе связывался с «народной идеей».

Это было невероятно; напечатать такое было бы невозможно. Не потому ли предисловие так и осталось недописанным?

 

Далее в наброске следовало: «Жертвовать собою и всем для правды — вот национальная черта поколения. Благослови его Бог

 

и пошли ему понимание правды. Ибо весь вопрос в том и состоит, что считать за правду»^^

 

В  самом романе эта идея не получила ощутимого развития.

 

Но через десять лет у Достоевского звучит что-то очень знако­ мое: «...он был юноша отчасти уже нашего последнего времени, то есть честный по природе своей, требующий правды, ищущий её и верующий в неё, а уверовав, требующий немедленного уча­ стия в ней всею силой души своей, требующий скорого подвига,

 

с непременным желанием хотя бы всем пожертвовать для этого подвига, даже жизнью».

 

*  Правда, на это указывал ещё Страхов, добавляя, что Иван (а не Алёша) «должен был выйти на дорогу политического преступника и совершить какое-нибудь страшное покушение»’^ Это чрезвычайно любопытное сви­ детельство, подтверждающее структурную роль «страшного» политиче­ ского преступления в планах «второго» романа. Конечно, у Ивана Фёдоро­ вича Карамазова имеется несравнимо больше шансов на амплуа полити­ ческого преступника, нежели у его брата Алёши. Такое романное решение было бы «логичным» и художественно обоснованным. Однако оно не содер­ жало бы тех парадоксальных возможностей, которые, как будет показано ниже, открывались в случае реализации версии Суворина — Z.


В характеристике Алёши Карамазова почти дословно воспроиз­ ведено то, что уже говорилось ранее в незаконченном предисло­ вии к «Бесам».

 

Ради «скорого подвига» Алёша готов пожертвовать «даже жизнью». В свете версии Суворина — Z эти слова звучат многознаменательно.

Правда, несколько дальше содержится намёк совершенно иного рода, указующий как будто на первую суворинскую версию (изложенную в его воспоминаниях): «Алёша избрал лишь проти­ воположную всем дорогу, но с тою же жаждой скорого подвига»’

 

«Противоположная всем дорога» — это и есть «русский социа­ лизм». По-видимому, начиная роман, его автор ещё не остано­ вился окончательно ни на одном из вариантов продолжения.

Алёше оставлялся шанс.

Казалось бы, оба предполагаемых варианта обладают примерно одинаковыми потенциальными возможностями. Но в романе имеется ещё одно (причём капитальное) указание на вероятность именно трагической развязки. Как ни странно, оно до сих пор не было учтено.

 

Это — эпиграф.

 

 

Диалог эпиграфов

 

«Истинно, истинно говорю вам: если пшеничное зерно, падши

 

в  землю, не умрёт, то останется одно; а если умрёт, то принесёт много плода».

Эпиграфом взяты слова Евангелия от Иоанна. Но если исхо­ дить только из текста романа, их смысл не вполне ясен.

 

«Эти слова, — пишут комментаторы Полного собрания сочине­ ний Достоевского, — ...выражают надежду писателя на грядущее обновление и процветание России (и всего человечества), которое должно наступить вслед за всеобщим разложением и упадком»^®.

 

Что ж, это приемлемое, но, думается, далеко не достаточное объяснение.

Во-первых, «разложение и упадок» (в том смысле, в каком их разумеют комментаторы) ещё не есть смерть, а скорее некое неполноценное, ослабленное существование. Однако четвёр­ тое Евангелие подразумевает не ослабление жизни, а её уни­ чтожение, прекращение данной формы бытия. Падшее в землю


зерно не «разлагается» и не «приходит в упадок», а — умирает: только смерть, и ничто иное, кладет начало новой, возрождённой жизни. Поэтому «обновление» (и, если угодно, даже «процвета­ ние») мыслится именно как возрождённое, а не преобразованное бытие.

Разумеется, вселенский смысл слов Евангелия от Иоанна бес­ конечно шире и глубже тех возможных аллюзий, которые при­ менимы к каким бы то ни было частным ситуациям. Пшеничное зерно «достигает цели» лишь «смертью смерть поправ». Это — реальность Нового Завета. Однако в метафизическом смысле таким «зерном» можно почесть не только Алёшу Карамазова, но и самого автора романа, который на эшафоте пережил свою смерть и духовно воскрес.

 

Но воскрешение требует искупительной жертвы. Представляется, что эпиграф к «Братьям Карамазовым» отно­

сится не только к известному нам тексту романа, но и ко всей предполагаемой дилогии в целом. Тогда становится ясен его сокровенный смысл: гибель Алёши на эшафоте есть искупление. «Много плода» даётся гибелью главного героя*.

Но если так, тогда эпиграф к «Братьям Карамазовым» вступает

 

в  сложные отношения с другим эпиграфом — к другому роману. «Тут на горе паслось большое стадо свиней, и они просили Его,

чтобы позволил им войти в них. Он позволил им. Бесы, вышед­ шие из человека, вошли в свиней; и бросилось стадо с крутизны в озеро и потонуло. Пастухи, увидя случившееся, побежали

и  рассказали в городе и по деревням. И вышли жители смотреть случившееся и, пришедши к Иисусу, нашли человека, из кото­ рого вышли бесы, сидяш;его у ног Иисусовых одетого и в здравом

 

*   В тексте романа слова эпиграфа повторяются Зосимой. На вопрос Алёши, почему старец поклонился Мите, тот отвечает, что провидит его судьбу: «Послал я тебя к нему, Алексей, ибо думал, что братский лик твой поможет ему. Но всё от Господа и все судьбы наши. (Далее следует текст эпиграфа. — И. В ) Запомни сие... Мыслю о тебе так: изыдешь из стен сих,

а в миру пребудешь как инок». Не исключено, что слова эпиграфа могут частично относиться и к Дмитрию Карамазову. Однако поскольку глав­ ным героем, как сказано в авторском предисловии, является Алёша и прямо к нему обрашены слова «запомни сие», то, надо полагать, именно его судьбу предрекает Зосима. Знаменательно, что эпиграф повторяется при отсылке Алексея в мир.


уме, и ужаснулись. Видевшие же рассказали им, как исцелился бесновавшийся».

Исцеление бесноватого есть чудо. Он внешним образом избав­ ляется от своего внутреннего недуга. В том, что его оставляют бесы, нет его собственной, личной заслуги.

Бесы вселяются в нечистых животных — и последние гибнут.

Это — языческое жертвоприношение.

Сюжет, который приводится в Евангелии от Луки, не имеет

ничего общего с притчей, изложенной в Евангелии от Иоанна.

Между тем цитаты из обоих источников — в контексте поздней

романистики Достоевского — втягиваются в напряжённейший

диалог: они не только дополняют, но и оспаривают друг друга.

«Россия выблевала вон эту пакость, которою её окормили,

и  уж конечно, в этих выблеванных мерзавцах не осталось ничего русского»^*, — пишет Достоевский Майкову 9/21 октября 1870 года, объясняя идею будущего романа.

Что же, может быть, в Петре Верховенском и нет «ничего рус­ ского» (хотя это весьма сомнительно: ведь сам он — закономер­ ное порождение русской жизни). Однако подобное утверждение уж никак не приложимо к Алёше Карамазову. Правда, то пре­ ступление, которое он собирается совершить, по своей идей­ ной и юридической тяжести (и, если угодно, по своей «нерус-скости») не идет ни в какое сравнение с убийством Шатова: оно неизмеримо «страшнее». Но, согласно художественной логике обоих романов, вина «бесов» в «рядовом» преступле­ нии перетягивает предполагаемую вину Алёши в преступлении экстраординарном.

 

Ибо нравственные истоки этих деяний различны. Убийство Шатова есть результат расчёта, лжи, гнусной

интриги. Его кровью хотят скрепить «наших». При этом убийцы если и рискуют, то относительно: во всяком случае, не жиз­ нью (по законам Российской империи за уголовное убийство не назначалось смертной казни).

 

То, что, согласно версии Суворина — Z, должен был совершить Алёша, с точки зрения государства являлось прямым покуше­ нием на само государство: это была бы тягчайшая, не заслужи­ вающая ни малейшего снисхождения вина. Вина, требующая предельной кары. Но, как мы уже говорили, даже такое престу­ пление не могло бы коренным образом изменить читательского отношения к главному герою «Братьев Карамазовых».


Так же как убийство Раскольниковым старухи-процентщицы не лишает его окончательно ни авторских, ни читательских симпатий.

 

Убийство всегда (кроме случая защиты от убийцы) отврати­ тельно Достоевскому. И в плане этическом для него совершенно безразлично, кто является жертвой: Шатов, Алёна Ивановна или русский царь.

 

 

Алёна Ивановна и русский царь

 

Но в двух последних случаях (Алёна Ивановна и Александр II) присутствует некая общая черта.

 

Поступок Раскольникова есть такое же теоретическое престу­ пление, как и цареубийство. Причём оба эти акта идейно беско­ рыстны (во всяком случае, в первом приближении).

 

И  Раскольников, и, очевидно, будущий Алёша Карамазов раз­ решают себе «кровь по совести».

«Какой удар, бесценный Лев Николаевич! — пишет Страхов Тол­ стому через несколько дней после удавшегося наконец покушения на русского царя. — ...Бесчеловечно убили старика, который меч­ тал быть либеральнейшим и благодетельнейшим царём в мире. Теоретическоеубийство, не по злобе, не по реальной надобности,

 

а  потому что в идее это очень хорошо (подчеркнуто нами. — И. В)». Это письмо написано примерно через месяц после другого

послания, в котором Страхов извещал Толстого о смерти Досто­ евского. На сей раз имя Достоевского не упомянуто, однако про­ блема «Преступления и наказания» налицо.

 

«Нужны ужасные бедствия, — продолжает Страхов, — опу­ стошения целых областей, пожары, взрывы целых городов, избиение миллионов, чтобы опомнились люди. А теперь только цветочки»^^.

 

Удивительно: казнь российского императора вызывает у Стра­ хова цепь ассоциаций, очень схожих с теми, какие возникают

в  эсхатологическом сне Раскольникова на каторге, после убий­ ства им вдовы-чиновницы. То, о чем говорит Страхов, — это пере­ кличка с соответствующим местом «Преступления и наказания». Убийство Алёны Ивановны было написано за несколько меся­ цев до первой попытки цареубийства. Всего же при жизни Досто­

 

евского их было пять.


Эти ПОПЫТКИ действовали на него угнетающе.

 

В  возможной насильственной гибели монарха, «по доброй воле» освободившего двадцать пять миллионов подданных, он усма­ тривал конкретное политическое зло.

 

По мысли Достоевского, реформа 1861 года создала историче­ ский прецедент исключительной важности. Она явила пример добровольного отказа от вековой исторической несправедли­ вости, мирного разрешения грозящего страшными бедствиями социального конфликта. В этом смысле освобождение крестьян было как бы первым шагом к «русскому решению вопроса»: про­ веденная сверху акция намекала на возможность созидания такого миропорядка, который будет основан на справедливо­ сти — и только на ней.

 

Насильственная гибель Александра II, с личностью кото­ рого он связывал и крестьянское освобождение, и возможность дальнейших не менее радикальных реформ, — такой исход мог бы, по мнению Достоевского, означать конец (или по край­ ней мере существенную отсрочку) его собственных глобальных предположений.

Тем знаменательнее, что совершить это должен был его люби­ мый герой*.

 

Небезынтересно отметить ту нервическую реакцию, какую вызвала предложенная нами версия у одного петербургского библиографа. «...И. Волгин в своём неуёмном желании сде­ лать Алёшу революционером доходит до полной фальсифика­ ции...» «Здесь И. Волгина так высоко занесло, что обратно он так

 

и  не смог спуститься». «Здесь он окончательно смыкается с...» Сколь узнаваем этот стилёк, взращённый на ниве нашего репрес­ сивного литературоведения. Не хотелось бы, пользуясь фигурами речи оппонента, обвинить его в «полной фальсификации»: пред­ положим, что дело «всего лишь» в полной этической и эстетиче­ ской глухоте. Иначе невозможно объяснить ламентации относи­ тельно того, что автор книги «солидаризировался с народоволь­

 

*  Так как действие второй части дилогии должно было разворачиваться

 

в  самом конце 70-х годов, понятно, что предполагаемое покушение Алёши могло прийтись только на период продолжающегося царствования Алек­ сандра II. Само собой разумеется, что покушение должно было окончиться неудачей: ведь не мог же Достоевский при ещё живом царе изобразить его гибель!


цами... воспевая их». Или — ещё замечательнее — будто он, автор, пытается уверить наивную публику, что жизнь «сделала писателя сочувствующим народовольцам», и т. д. и т. п. Все эти благоглу­ пости рассчитаны исключительно на тех, кто не открывал насто­ ящую книгу. Вынуждены ещё раз повторить — как можно при­ митивнее и доходчивее: Достоевский ненавидел террор и не ведал никаких ему оправданий. Но понимал также, что болезнь глу­ боко поразила Россию, захватив таких «чистых сердцем» юно­ шей, как Алёша Карамазов. Скажем больше: предчувствие того, что в революцию ринутся в первую очередь идеалисты, — эта угадка даёт ключ к пониманию трагических потрясений XX века. Наш оппонент спешит успокоить новое либеральное началь­ ство (как прежде успокаивал старое советское), донося ему, что Достоевский не имеет никакого касательства к проблемам рус­ ской революции («как будто у революции могут быть высшие нравственные цели», брезгливо бросает наш неофит, очевидно не подозревая, что без наличия таковых ни одна Бастилия в мире не шелохнулась бы)^^

 

«...Бесы вышли из русского человека, — писал Достоевский Майкову в 1870 году, — и вошли в стадо свиней, то есть в Нечае­ вых, в Серно-Соловьёвичей и проч. Те потонули или потонут наверно, а исцелившийся человек, из которого вышли бесы, сидит у ног Иисусовых»^"'.

Так не случилось.

 

 

Жертва и искупление

 

К концу десятилетия обнаружилось, что русская революция

 

не пошла по нечаевскому пути. Напротив: в рядах её привержен­ цев ещё резче обозначилась та самая «национальная черта поко­ ления», которую он пророчески угадал десять лет назад.

 

Можно было изгнать бесов из русского человека. Но нельзя было изгнать самого русского человека.

 

Спасти себя мог только он сам. От русской революции уже нельзя было «отделаться» языческим жертвоприношением: уто­ пив свиней в озере. Искупительная жертва Алёши Карамазова должна была знаменовать, что ради разрешения главного вопроса русской жизни — «что считать за правду» — на заклание прино­ сятся избранные из избранных.


Эпиграф к «Братьям Карамазовым» вступал в тайное противо­ борство с эпиграфом к «Бесам».

Алёше Карамазову было суждено «перетащить на себе» истори­ ческий опыт двух последних десятилетий. Он мог обрести худо­ жественный авторитет не проповедью «евангельского социа­ лизма» (и вообще не проповедью: вроде той, какую он произносит у Илюшиного камня), а только делом.

 

Колю Красоткина и других «русских мальчиков» нельзя было уговорить. Но их ещё можно было убедить — ценой собственной гибели.

«А если умрёт, то принесёт много плода».

Смерть Алёши на эшафоте и должна была стать его делом. Самое поразительное, что подобный исход мог быть одновре­

менно и подтверждением другой романной версии — о «рус­ ском социалисте». Параллельные должны были в конце концов пересечься.

Предполагалось «безумное» художественное решение.

Алёша второго романа должен был умереть именно за ту идею, которую, согласно «сверхзадаче» этого романа, он призван был опровергнуть. Но такие идеи не опровергаются словом. С ними можно спорить только жизнью.

 

Как и Родион Раскольников, Алексей Карамазов проводил экс­ перимент на себе.

Для развенчания теории Раскольникова потребовалась судьба Раскольникова. Для преодоления идеи Алёши Карамазова (идеи, приведшей его на эшафот) потребовалась жизнь Алёши Карамазова.

Это было доказательством от противного.

 

И  тут мы вновь возвращаемся к записи в последней записной книжке — о крови.

 

«...Крепко-то оказывается не у тех, которые кровь прольют, а

у  тех, чью кровь прольют. Вот он — закон крови на земле». Казалось бы, запись бесспорна: именно революционеры про­

ливают чужую кровь. Следовательно, «крепко» оказывается не у них.

Но — «жертвовать собою и всем для правды — национальная черта поколения». К концу 70-х годов эта черта обозначилась как массовая.

 

Были явлены вопросы в высшей степени мучительные и труд­ ные — именно для моральных оценок. Тот, кто проливал чужую


кровь, одновременно проливал и свою, совершенно сознательно обрекая себя на гибель (этот дух жертвенности характерен почти для всех главных деятелей «Народной воли»).

 

Иди и гибни безупречно.

 

Умрёшь недаром — дело прочно.

Когда под ним струится кровь, —

 

так предвосхитившие события некрасовские строки неожи­ данно перекликаются со словами Достоевского о «законе крови на земле».

 

Власть тоже проливала чужую кровь: следовательно, «крепко» оказывалось не у нее. «Закон крови» в России был подобен закол­ дованному кругу.

Этот круг следовало разорвать.

Алёша Карамазов, всходя на эшафот, собственной кровью должен был освятить иной — бескровный путь: путь «русского евангельского социалиста». Его гибель явилась бы двойным искуплением.

 

Возникает вопрос: стоит ли так подробно останавливаться на всех этих несуществующих материях? Ведь ни один из вари­ антов второго романа так и не получил художественного вопло­ щения. И можно лишь гадать, какое продолжение (или заверше­ ние) обрела бы жизнь Алёши Карамазова и других героев, будь этот роман написан. Может быть, Алёша мирно бы закончил свои дни в монастыре, окружённый воспитуемыми и наставляе­ мыми им детьми, как это некогда и предполагалось. Поэтому не проще ли говорить о том, что есть, нежели поддаваться невер­ ному соблазну догадок и навязывать несозданному участь деся­ той (сожженной) главы «Евгения Онегина», — с той разницей, что последняя (теоретически) ещё может быть когда-нибудь вос­ становлена, в то время как ненаписанное нельзя восстановить никогда?

 

Всё это так. И мы не стали бы вдаваться в рискованную область гадательного и неизвестного, если бы к этому не подвигал нас сам Достоевский.

 

Второй, «главный», роман отбрасывает незримую тень на пер­ вый, и в этой тени — не только сотворённые герои «Братьев Кара­ мазовых», но и сам сотворивший их автор.


Естественный отбор

 

Итак, кажется несомненным, что замыслов «главного» романа было несколько и что они в основном возникли ещё до начала писания. Но столь же несомненно, что события 1879—1880 годов были способны существенным образом трансформировать эти планы, ослабить одни сюжетные линии и усилить другие, отфильтровать варианты и резко повысить шансы одного из них,

Происходит своего рода естественный отбор.

 

Думается, что к зиме — весне 1880 года, если не окончательно, то, во всяком случае, более подробно, чем остальные, отраба­ тывается версия Суворина — Z: в мае она попадает в «Новорос­ сийский телеграф»*. Она могла соединять в себе элементы раз­ личных сюжетов (в том числе и «детскую» линию романа). Но центральное место, по-видимому, должна была занять будущая драма Алёши.

 

Происходит совмещение двух разнородных планов, их взаимо­ проникновение.

С  одной стороны, Алёша «главного» романа воплощал в себе идеальный порыв русской революции, с другой — действовал согласно её реальной исторической логике.

 

При столь очевидной противоречивости этого предполагае­ мого персонажа он сохранял глубокое внутреннее единство.

 

В младшем из Карамазовых, старающемся о мировой гармонии

и  одновременно — ради всё той же гармонии — разрешающем себе «кровь по совести», был схвачен момент истины. В Алёше — подвижнике и цареубийце — проступали два лика русской революции.

 

Понятно, почему Суворин никогда не предал гласности то, что он недвусмысленно зафиксировал в своём дневнике. Обнародо­ вание версии о «политическом преступлении» (и тем более рас­ шифровка характера этого преступления) — вещи для него идео­ логически недопустимые^^ Да и столичная цензура вряд ли оста­

 

*  Не содержится ли намёка на знакомство с этой версией в следую­

 

щих словах Петерсена: «Жалеете ли вы, читатель, что этот роман никогда не будет написан Достоевским? Откровенно сказать, я не жалею; я убеждён, что это, наверное, вышел бы плохой роман, нимало не способный помочь разобраться в окружающей нас путанице и раздражающем всех хаосе кро­ вавого сентиментализма»^^.


лась бы равнодушной к сообщению о том, что покойного автора «Братьев Карамазовых» посещали столь рискованные сюжеты. После 1 марта 1881 года упоминание об этом делалось и вовсе неуместным.

 

Между тем подобный исход романа естествен для Достоевского. Художник крайностей, он не мог удовольствоваться «рядовым» политическим преступлением. Ему было необходимо самое тяж­ кое (но, заметим, для 1879—1880 годов — типичное).

Еще раз вспомним приведенную выше запись: о крови.


 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

глава III

вера засулич и старец зосима

 

Выстрел в градоначальника

 

31 марта 1878 года в переполненном зале Петербургского окруж­ ного суда слушалось дело по обвинению дочери капитана Веры Ивановны Засулич, покушавшейся на жизнь петербург­ ского градоначальника генерал-адъютанта Фёдора Фёдоровича Трепова.

 

Это было первое (и последнее) дело такого рода, доверенное суду присяжных: оно намеренно рассматривалось как уголовное. Председательствовал на суде добрый знакомый Достоевского

 

Анатолий Фёдорович Кони. На почётных местах за судьями поместились первые сановники империи: лицейский товарищ Пушкина, а ныне государственный канцлер восьмидесятилет­ ний князь Горчаков, статс-секретарь Сольский, высшие чины Министерства юстиции, сенаторы...

 

Достоевский сидел в ряду, отведённом для прессы.

В преступлении Засулич был нравственный акцент, не могу­ щий не взволновать автора «Преступления и наказания»: она мстила Трепову за его приказ высечь политического заключён-


КОГО Боголюбова. Она подняла руку на человека, вступившись за человека.

 

Молодая женщина (ей было двадцать восемь лет) вступилась не за своего жениха или возлюбленного (так подумали вначале: это было бы понятно), не за собственную честь или честь своих близких, а за лицо, абсолютно ей не знакомое. Она вступилась за принцип.

 

24 января 1878 года, в 10 часов утра, Засулич явилась в приёмную

 

к  градоначальнику. На ней была широкая черная тальма без рука­ вов: в её складках скрывался шестизарядный револьвер. Генерал начал обходить просителей (их было человек двенадцать) — пер­ вой стояла Засулич. Трепов принял прошение, спросив, о чём оно; затем обратился к следующей просительнице с тем же вопросом. Старушка не успела ответить: раздался выстрел.

 

Засулич стреляла в упор, с расстояния полушага, «из револь­ вера, — как сказано в обвинительном акте, — заряженного пулями большого калибра»’. Трепов взялся за бок и начал падать; покушавшуюся схватили.

 

На суде А.Ф. Кони допрашивал свидетеля — майора Курнеева; Достоевский слышал весь диалог.

 

«В<опрос>. Боролась с вами подсудимая? 0<твет>. Нет.

В  <опрос>. Делала она движение, чтоб выстрелить второй раз? 0<твет>. Нет, у неё не было револьвера, она его бросила.

В<опрос>. Так что, она выстрелила только один раз?

0<твет>. Да, один раз»^.

Итак, произведя выстрел, Засулич отбросила пистолет в сто­ рону. Когда А.Ф. Кони спросил её, желала ли она убить Трепова или только ранить, она отвечала, что это ей было всё равно: она лишь хотела «показать этим, что нельзя так безнаказанно надру­ гаться над человеком»^

 

(Дубровин уже подходит к вопросу как практик: он считал, что покушение не удалось по чисто техническим причинам. «Вера Ивановна Засулич, — писал он в изъятых у него при аре­ сте «Записках русского офицера-террориста», — тоже напрасно выбрала револьвер системы «бульдог» среднего калибра... Если приходится погибать нашим дорогим товарищам-социалистам, то пусть они погибают, производя, насколько только возможно, наибольший урон в рядах нашего бесчеловечного, дикого и гру­ бого врага»"^.)


Выстрел Засулич был преступлением идеологическим. Почти все убийства и самоубийства в романах Достоев­

ского — идеологичны.

Некоторые моменты этого процесса (в частности, поведение председателя суда, речи сторон и т. д.) отзовутся впоследствии в «Братьях Карамазовых». Но нас пока интересует другое.

Нас интересует приговор.

 

Приговор был беспрецедентен: общество (в лице присяжных) поквиталось с тяжёлым самодуром — полновластным хозяином столицы. По негодующему слову Каткова, этот процесс обра­ тился в «дело петербургского градоначальника Трепова, судивше­ гося по обвинению в наказании арестанта Боголюбова»^

 

Большинство присутствовавших было уверено, что присяж­ ные вынесут обвинительный вердикт. Один из свидетелей (бук­ вальных: он выступал свидетелем по делу) вспоминает: «Кони среди воцарившейся мёртвой тишины молча просмотрел пер­ вую страницу, медленно перевернул её, перейдя глазами на вто­ рую, и... слышно было, как зал удручённо вздохнул. У меня тоже болезненно заныло сердце. Неужели наши опасения оправдались

и  Засулич признана виновною?»^

Вот та же сцена, увиденная с другой точки, на сей раз ~ глазами

 

самого председателя суда: «Они (присяжные. — И. В) вышли, теснясь, с бледными лицами, не глядя на подсудимую... Настала мёртвая тишина... Все притаили дыхание... Старшина дрожащею рукою подал мне лист... Против первого вопроса стояло крупным почерком: «Нет, не виновна!..»^

 

Оправдание Засулич было публичной пощёчиной правитель­ ству: суду присяжных такого не могли простить никогда.

«Это самый счастливый день русского правосудия!» — восклик­ нул один из присутствовавших на процессе сановников, на что Кони мрачно возразил: «Вы ошибаетесь, это самый печальный день его»^ Он оказался прав: вскоре после оправдания Засулич все дела, связанные с покушением на должностных лиц, были изъяты из ведения суда присяжных. Правительство повело целе­ направленный натиск на «суд общественной совести».

 

«Московские ведомости» (да и не только они) считали, что едва ли не всё зло на Руси пошло от этого скандального вердикта.

«Передавая лист старшине, я взглянул на Засулич... — вспоми­ нает Кони. — То же серое «несуразное» лицо, ни бледнее, ни крас­ нее обыкновенного; те же поднятые кверху, немного расширен­


ные глаза... «Нет!» — провозгласил старшина, и краска мгновенно покрыла её щёки... «не вин...», но далее он не мог продолжать».

Достоевский был свидетелем того неистового восторга, кото-рый охватил публику после объявления приговора.

«Крики несдержанной радости, — продолжает Кони, — истери­ ческие рыдания, отчаянные аплодисменты, топот ног, возгласы: «Браво! Ура! Молодцы! Вера! Верочка! Верочка!» — всё слилось

 

в  один треск, и стон, и вопль. Многие крестились; в верхнем, более демократическом, отделении для публики обнимались; даже в местах за судьями усерднейшим образом хлопали...»^

Интересно, что делал в этот момент Достоевский? Как отнёсся он к приговору присяжных?

Но прежде: как отнеслось к нему русское общество?

Многие не могли поверить в оправдательный приговор, пола­ гая, что вести о нём —первоапрельская шутка.

 

Получив петербургские газеты, полные ликующих откли­ ков на решение присяжных (такова была единодушная реак­ ция либеральной прессы), Катков сообщил своим читателям, что в Москву прибыл «весь сумасшедший дом петербургской печати»’®.Позднее он не упустит случая напомнить, что путь

 

к  1 марта 1881 года был открыт 31 марта 1878-го.

В  своих позднейших воспоминаниях издатель консерватив­ ного «Гражданина» — князь В.П. Мещерский — писал: «Тор­ жественное оправдание Веры Засулич происходило как будто

в  каком-то ужасном кошхмерическом сне... Никто не мог понять, как могло состояться в зале суда самодержавной империи такое страшное глумление над государевыми высшими слугами и столь наглое торжество крамолы... Так, промеж себя, неко­ торые русские люди говорили, что если бы, в ответ на такое прямое революционное проявление правосудия. Государь своею властью кассировал решение суда и весь состав суда под­ верг изгнанию со службы, и проявил бы эту строгость немед­ ленно и всенародно, то весьма вероятно — развитие крамолы было бы сразу приостановлено»”.

 

Спустя семь лет Победоносцев, узнав о намерении Алексан­ дра III назначить Кони на должность обер-прокурора кассацион­ ного департамента Сената, предостерегал своего бывшего воспи­ танника от этого шага, ссылаясь на роль Кони в деле Засулич’^.

 

Катков, Мещерский, Победоносцев — их мнение было единым, их негодование — искренним и неподдельным. Все они исходили


не только из своих собственных убеждений, но и из соображений высшей государственной целесообразности.

Эти люди — круг Достоевского. Во всяком случае, все они могли считать и, очевидно, считали его «своим». И вправе были бы требовать от него единомыслия.

 

Взгляд на это дело Достоевского решительно не похож ни на возмущение охранителей, ни на умиление либералов.

Он вообще ни на что не похож.

 

Ибо Достоевский «изымает» дело из сферы формально-юридической и переносит его на какую-то совсем иную почву.

Он не высказал своего мнения публично: «Дневник писателя» в это время уже не выходил. Но оно всё-таки известно.

 

 

«Иди, ты свободна...»

 

Вечером 1 апреля Г.К. Градовский (Гамма), автор знамени­ того фельетона о процессе, который на следующее утро должен был появиться в «Голосе» («Голос», — жалуется Победоносцев наследнику престола, — разразился дикою пляской восторга по случаю оправдания Засулич»^^), посетил председателя Коми­ тета министров. «Неужели вы за оправдание?» — поразился Валуев. — «Не я один, — отвечал журналист. — ...Возле меня сидел Достоевский, и тот признал (замечательно здесь «и тот». —

 

И.   В), что наказание этой девушки неуместно, излишне... Следо­ вало бы выразить, — сказал он: — «Иди, ты свободна, но не делай этого в другой раз». — «Удивительно», — процедил сквозь зубы

 

Валуев»^"^ Министра можно понять: «приговор» Достоевского не имеет

 

аналогов в мировой юридической практике (не парафраз ли еван­ гельского «Иди и впредь не греши»). Между тем в словах, сказан­ ных им Градовскому, заключалась идея, вынашиваемая много лет, не прошедшая бесследно для «Дневника писателя» и «Бра­ тьев Карамазовых».

 

«Иди, ты свободна...» — произносится ещё до объявления оправдательного вердикта. «Нет у нас, кажется, такой юриди­ ческой формулы, — добавил Достоевский, — а чего доброго, её теперь возведут в героини»^^

 

Нет юридической формулы; та же «формула», которую предла­ гает Достоевский («иди, ты свободна, но не делай этого в другой


раз»), неприемлема для государства. Но, может быть, то, что пред­ лагается, осуществимо просто среди людей — связанных какой-то иной, негосударственной общностью?

 

 

Ложь в постановке вопроса

 

Вопрос для Достоевского заключается не в большей или мень­ шей целесообразности существующих правовых норм, а в несо­ ответствии судебной процедуры сути дела. Ибо сам суд осно­ ван на внутренней неправде, на разрыве между государственной нравственностью и моралью лица.

 

...Один из известнейших русских адвокатов, В.Д. Спасович, не без труда выиграл в петербургском суде дело, возбуждённое против его подзащитного Кроненберга. Кроненберг подвергал жестоким телесным наказаниям собственную дочь. Спасович употребил весь свой блистательный талант (черты этого «прелю­ бодея мысли» сказались в образе адвоката Фетюковича в «Братьях Карамазовых»), чтобы выгородить своего клиента.

 

Никто из современников Достоевского, пришедших в негодо­ вание от исхода этого дела, не почувствовал столь остро, как он, нравственную невыносимость такого положения, когда вся фее­ рическая мощь адвокатского искусства была брошена против маленькой шестилетней девочки — с одной лишь целью: уличить дочь и оправдать отца.

 

Достоевский буквально уничтожил Спасовича (естественно, что у него не нашлось добрых слов и для Кроненберга). Однако, нарисовав картину, по своей разоблачительной силе не идущую ни в какое сравнение с теми сентенциозными общими местами, какие выставляло обвинение, он вовсе не требует наказания, предусмотренного законом.

 

Ситуация, при которой дочь может засудить родного отца, столь же неприемлема для Достоевского, как и тот факт, что отец может безнаказанно истязать родную дочь. Здесь крылась какая-то изначальная фальшь: то, что он называл «ложью в поста­ новке вопроса». И не только потому, что в систему глубоко интим­ ных, родственных отношений грубо вторгается государство (пусть даже с благородной целью — защитить слабейшего). Драматизм положения заключается в том, что любой обвинительный при­ говор автоматически отнимал у ребёнка отца (пусть даже такого


отца), разбивал семью и обрекал выигравшуюдело жертву на пол­ ное сиротство (удевочки не было матери). Амежду тем суд не имел выбора: русское законодательство не предусматривало в этом слу­ чае (да и в иных) какую-либо форму нравственного осуждения.

«Нет у нас, кажется, такой юридической формулы». Государственный человек Валуев по своей занятости, очевидно,

не читал «Дневника писателя»: иначе бы, пожалуй, он смог

подметить, что в словах Достоевского о Засулич содержится

та же самая «неформальная формула», которая последовательно

применялась автором «Дневника».

 

Отделение осуждения от наказания — вещь практически невоз­ можная. Однако именно так ставит вопрос Достоевский.

 

Так у него всегда: не совершенствование «системы», не улучше­ ние отдельных её частей, а коренное преобразование; внесение «чисто человеческого» (можно сказать — исключительно чело­ веческого) в круг понятий надличностных и общих. Мир холод­ ных абстракций «утепляется», они обретают новый (максимально приближенный к человеку) образ. Бесполезно оценивать сте­ пень его «прогрессивности» отношением к тем или иным право­ вым нормам или юридическим институтам. То, о чём он гово­ рит, «выше» права: здесь не действует никакой иной закон, кроме закона нравственного.

Сказанное им на процессе Засулич имело своё продолжение.

 

 

Ещё один «гордый человек»

 

4    ноября 1880 года в Петропавловской крепости были повешены двадцатичетырехлетний Андрей Пресняков и двадцатисемилет­ ний Александр Квятковский.

Самому Достоевскому оставалось жить менее трёх месяцев. Он записывает в последней тетради: «Казнь Квятковского, Преснякова и помилование остальных. NBÎ Как государство ~ не могло помиловать (кроме воли монарха). Что такое казнь?—

 

В государстве — жертва за идею. Но если Церковь — нет казни»’^

Проще простого: Достоевский — сторонник церковного суда.

 

И  следовательно, не кто иной, как религиозный фанатик, кото­ рый, по образной подсказке одного эссеиста, предстаёт перед нами «злым, фанатичным средневековым монахом с византий­ ским крестом — словно бичом — в руке»’’.


Инквизиторы (и великие, и «рядовые») обрекают на казнь. Причём как раз именем Церкви. «Нет казни», — говорит Достоевский.

 

В записи о Квятковском и Преснякове звучит что-то уже знакомое.

 

...В монастыре, в келье старца Зосимы, идёт любопытный раз­ говор. Выслушав рассуждение отца Паисия о том, что в противо­ положность римско-католической идее — «по русскому пони­ манию» — «государство должно кончить тем, чтоб сподобиться стать единственно лишь Церковью, и ничем иным», помещик Миусов с тончайшей иронией замечает, что всё это «что-то даже похожее на социализм» и что если всё это принять всерьёз, то «Церковь теперь... будет судить уголовщину и приговаривать розги и каторгу, а пожалуй, так и смертную казнь».

 

Тут в разговор вступает Иван Фёдорович Карамазов. «Не смиг­ нув глазом», он спокойно разъясняет Миусову, что это отнюдь не так, поскольку не будет нужды прибегать к «механическим» мерам исправления преступников, когда сам взгляд на престу­ пление в корне изменится.

 

Заметим; мысль эту Достоевский доверяет скептику и бого­ борцу, молодому отрицателю «из новейших». Впрочем, как

 

и  Легенду о Великом инквизиторе.

Но ещё удивительнее другое: Ивана Карамазова вдруг поддер­

живает сам Зосима.

«Вот если бы, — говорит старец, — суд принадлежал обще­ ству как Церкви, тогда бы оно знало, кого воротить из отлучения

 

и  опять приобщить к себе»‘^ Обществу как Церкви.

Действительно: о какой Церкви говорит Достоевский? Может

 

быть, как это и подобает «средневековому монаху», он разумеет уже готовую церковную организацию, её отлаженный столети­ ями механизм, ту или иную форму современной ему церковной иерархии?

Но, как сказано в той же последней тетради, «Церковь

 

в параличе с Петра Великого»’^. Всё, что она может, — это совер­ шить казённый обряд, напутствуя уводимого на казнь преступ­ ника. «Церковь в параличе» — неужели, сознавая это, Досто­ евский желает, чтобы государство обратилось в такую Цер­ ковь и тем самым как бы само омертвело, впало в глубокое оцепенение?


Странное и на первый взгляд необъяснимое противоречие. Однако повременим объяснять его очередным парадоксом автора «Карамазовых».

 

Вот ещё одна запись: «Церковь — весь народ...»^® «Весь народ», то есть не учреждение, не институт, отделённый от народа и сто­ ящий над ним, а некая духовная общность, полностью с этим народом совпадающая.

В  этом смысле «народ» и «Церковь» — синонимы. Последняя становится собирательным именем народной совести.

В  своём последнем «Дневнике писателя» он говорит, что главная ошибка русских интеллигентных людей в том, «что они не признают в русском народе Церкви». «Я не про зда­ ния церковные теперь говорю и не про причты, — добавляет Достоевский, — я про наш русский «социализм» теперь говорю (и это обратно противоположное Церкви слово беру именно для разъяснения моей мысли, как ни показалось бы это стран­ ным), — цель и исход которого всенародная и вселенская Цер­ ковь, осуществлённая на земле, поколику земля может вме­ стить её»^^

 

Итак, «русский социализм» есть «вселенская Церковь», иными словами — достижение такого нравственного состояния, когда все будут поступать по совести.

Но вот скиталец, изгой, перекати-поле — Алеко Пушкинской речи, — ведь и ему «необходимо именно всемирное счастье, чтоб успокоиться: дешевле он не примирится»^^. Не жаждет ли и этот Алеко стать членом некоей «вселенской Церкви»?

 

Пожалуй, что и жаждет; правда, пока у него слабо получается...

 

Ему, обагрившему свои руки кровью, говорят:

 

Оставь нас, гордый человек.

 

Мыдики; нет у нас законов.

Мы не терзаем, не казним.

 

У цыган «нет казни» — ибо это ещё до государства. У Церкви тоже «нет казни» — ибо это уже после государства.

Но само государство — «терзающее и казнящее» — не тот же ли «гордый человек» и не к нему ли тоже обращён вопль

о  смирении?

...1 сентября 1866 года присуждённый к повешению Дмитрий

Каракозов решился просить царя о помиловании. Его письмо


заканчивалось так: «А теперь, государь, прошу у вас прощения как христианин у христианина и как человек у человека»^^

 

Александр II, кротко улыбаясь, выслушал эти слова, прочитан­ ные ему министром юстиции, и — с сожалением развёл руками.

На следующий день, 2 сентября, председатель Верховного уго­ ловного суда семидесятисемилетний князь Гагарин (он, кстати,

в  1849 году вёл следствие по делу Достоевского и других петра­ шевцев) вызвал к себе осуждённого и сказал: «Каракозов, госу­ дарь император повелел мне объявить вам, что его величе­ ство прощает вас как христианин, но как государь — простить не может. Вы должны готовиться к смерти..

 

3 сентября Каракозов был повешен.

 

 

Нравственность во множественном числе

 

В той воображаемой теоретической ситуации, которая обсуж­ дается в келье старца Зосимы, подобный исход невозможен. «Там» нет двух нравственностей: для государства и для част­ ного лица. Поступок государства, противоречащий совести, не сможет прикрыться государственным авторитетом, ибо «там» только совесть является критерием любого — в том числе общественного — интереса.

 

Осуждённые по «делу шестнадцати» на сей раз избавили импе­ ратора от душевной раздвоенности: ни Пресняков, ни Квятков-ский не подали прошения о помиловании.

 

Между тем, констатируя, что государство «не могло помило­ вать» приговорённых, Достоевский делает существенную ого­ ворку: «кроме воли монарха». То есть в иных случаях монарх имеет право быть более христианином, нежели государем.

 

Александр II думал иначе.

И  все же «помилование остальных» для Достоевского — факт громадной величины. Исходя из него, он делает поистине гло­ бальные обобщения.

 

«Церковь и Государство нельзя смешивать, — продолжает свою запись Достоевский. — То, что смешивают, — добрый признак, ибо значит клонит на Церковь»^^

Это было самообольщением. Казнь всего лишь двух отнюдь не свидетельствовала об эволюции российского самодержавия

в том направлении, которое указывал ему Достоевский. Дело


обстояло гораздо проще. Вконце 1880года, в период неустойчиво­ сти власти, правительственного лавирования и лорис-меликовских заигрываний, «помилование остальных» — лишь тактический ход: нельзя было «сверх меры» дразнить общество виселицами*.

 

«В Англии и во Франции и не задумались бы повесить», — заканчивает свою запись Достоевский. Именно в таком виде она была опубликована в 1883 году — в первом посмертном издании его сочинений.

 

Но полный текст этой записи звучит несколько иначе: «...не задумались бы повесить — Церковь и монарх во главе»^^. Изда­ тели несколько сократили фразу — по соображениям вполне понятным.

Кажется, редакторы не столько опасались оскорбить ино­ странную державу, сколько устраняли более близкие политиче­ ские аллюзии: как-никак за два года русский царь «не задумался» повесить двадцать человек. При этом Церковь не промолвила ни единого слова в защиту казнимых.

Достоевскому казалось, что «помилование остальных»

не столько следствие некоторой — не без подсказки — высочай­

 

шей задумчивости, сколько факт исторический. Он видит в нём доброе предзнаменование. Зыбкость правительственной поли­ тики принимается им за колебание нравственное.

 

В  своей предсмертной записной книжке он ведёт жестокий спор с профессором К.Д. Кавелиным. Спор о том, что такое нрав­ ственность. Кавелин утверждал, что последняя определяется очень просто: верностью своим убеждениям.

 

«Сожигающего еретиков я не могу признать нравственным человеком, ибо не признаю ваш тезис, что нравственность есть согласие с внутренними убеждениями, — возражает он Каве­ лину. — Это лишь честность (русский язык богат), но не нрав­ ственность. Нравственный образец и идеал есть у меня один, Христос. Спрашиваю: сжёг ли бы он еретиков, — нет. Ну так значит, сжигание еретиков есть поступок безнравственный»^^

 

*  31 октября 1880 года Лорис-Меликов направил в Ливадию следующую шифрованную телеграмму: «Прошу доложить Его Величеству, что испол­ нение в столице приговора одновременно над всеми осуждёнными про­ извело бы крайне тягостное впечатление среди господствующего в огром­ ном большинстве общества благоприятного политического настроения»^^. Поэтому Лорис-Меликов рекомендовал ограничиться казнью двоих.


(Уж не отсюда ли помянутый выше эссеист взял своего «злого, фанатичного средневекового монаха»?)

 

Самодержавное государство не есть «нравственный человек», ибо оно — согласно самому искреннему убеждению — сожигает «своих» еретиков. Христос Достоевского не обрёк бы на «расстре­ ляние» петрашевцев, не повесил бы Дубровина, Квятковского и Преснякова.

 

Мораль, исповедуемая Достоевским, не совпадает с моралью, действующей применительно к случаю и извиняющей собствен­ ный прагматизм ссылкой на человеческое несовершенство.

Он не желает принимать этих ссылок.

 

Он не желает принимать разрыва, «ножниц» между тем веро­ исповеданием, на которое государство вынуждено указывать как на свою собственР1ую религию, и реальной государственной практикой, не имеющей ничего общего с главными догматами этой официальной веры. Поэтому Церковь Достоевского мало похожа на существующую историческую Церковь^^, которая сама является одним из институтов государства и безоговорочно освя­ щает любые его поступки.

 

В  своём ywoeawww Достоевский минует все последующие зве­ нья. Он связует отдалённейшую «надысторическую» перспективу

с  «живой жизнью». Это, пожалуй, одна из самых поразительных черт его миросозерцания. И отстаивается она с поразительным упорством. «Что правда для человека как лица, то пусть остаётся правдой и для всей нации»^^ — сказано в «Дневнике писателя» 1877 года. Нравственный закон един.

 

 

Колебания перед пролитием крови

 

Слова «кровь» и «нравственность» часто стоят у Достоевского рядом.

На процессе Засулич слово «нравственность» повторялось неоднократно. Особенно часто прибегал к нему представитель обвинения — товарищ прокурора К.И. Кессель. «Я ни одной минуты не могу представить себе, — заявил он в своей обвини­ тельной речи, — чтобы Засулич считала те средства, к которым она прибегала, нравственными...»^^

 

Выяснилось, однако, что у прокурора и обвиняемой понятия о нравственности существенно различны. В глазах подсудимой


нравственная уязвимость преступления искупалась готовностью заплатить за него собственной жизнью. Сама она ожидала, «что её повесят после комедии суда»^^.

 

«...Я решилась, — сказала на суде Засулич, — хоть ценою соб­ ственной гибели доказать, что нельзя быть уверенным в безнака­ занности, так ругаясь над человеческой личностью... (В.И. Засу­ лич была настолько взволнована, — бесстрастно фиксирует сте­ нограмма, — что не могла продолжать. Председатель пригласил её отдохнуть и успокоиться.) ...Я не нашла другого способа...

 

Страшно поднять руку на человека, но я находила, что должна это сделать»^^

Достоевский хорошо запомнил эти слова. Почти через два года он, вечно жалующийся на память и забывающий имена своих героев, цитирует обвиняемую — по смыслу совершенно точно.

В  своём споре с Кавелиным он пользуется Засулич как аргументом.

 

«Засулич, — записывает Достоевский, — «тяжело поднять руку пролить кровь», — это колебание было нравственнее, чем само пролитие крови»^"^ (то есть чем поступок, соответствующий убеждениям).

 

Душевные терзания Родиона Раскольникова — при всей несо­ поставимости мотивов — тоже «нравственнее» его верности соб­ ственной теории: недаром он более «любопытен» Достоевскому, когда сомневается, а не когда исполняет.

 

Нерешительность самодержавия, казнящего «только» двух

и  милующего остальных, нерешительность, проистекающая исключительно из соображений государственной целесообразно­ сти, — внутренне аморальна. Колебание Веры Засулич, страша­ щейся поднять руку на человека только потому, что он человек, — нравственно по своей природе.

 

Достоевский пытается уравнять эти величины, но — без­ успешно. Засулич — одна! — «перевешивает» государство, кото­ рое вовсе и не думает обращаться в Церковь.

 

Любопытно бы знать: высказывал ли Достоевский своё мнение

о деле Засулич Каткову или Победоносцеву? Скорее всего нет:

 

он никогда не был с ними особенно откровенен (по его собствен­ ным словам, «наблюдал тактику»). Но об этом ещё придётся гово­ рить. Здесь же коснёмся другого вопроса — правда, достаточно гадательного. По смерти Достоевского он приходил в голову многим.


Лучшая лекция Владимира Соловьёва

 

Вопрос таков: как повёл бы себя автор «Братьев Карамазовых» после 1 марта 1881 года? Мнение о том, что он горячо бы одобрил образ действий нового царствования и даже стал бы его офици­ альным идеологом, встречается не столь уж редко.

 

Не будем пока оспаривать эту — более чем сомнительную — точку зрения. Остановимся только на одном пункте: как (в свете того, что о нём известно) отнесся бы Достоевский к казни первомартовцев?

Желябов, Перовская, Кибальчич, Т. Михайлов и Рысаков были повешены 3 апреля 1881 года. При этом в первый и последний раз за весь XIX век в России была казнена женщина.

 

28 марта, в день, когда Особое присутствие правительствую­ щего сената должно было вынести приговор, двадцатисемилет­ ний Владимир Сергеевич Соловьёв читал лекцию в зале Кредит­ ного общества. Тема лекции была достаточно отвлечённой: «Кри­ тика современного просвещения и кризис мирового процесса». Владимир Соловьёв — один из немногих, с кем Достоевский был духовно близок в свои последние годы. Кажется, у автора «Карама­ зовых» была некоторая слабость к Соловьёву. Лицо молодого фило­ софа, по словам Анны Григорьевны, напоминало её мужулюби­

 

мую им картину «Голова молодого Христа» Аннибале Карраччи. Духовный облик Владимира Соловьёва, согласно преданию, отра­ зился в любимом герое Достоевского — Алёше Карамазове.

 

Молодёжь ломилась на его лекции: будущий автор «Оправда­ ния добра» входил в моду.

28 марта 1881 года послушать Соловьёва явились общие друзья его и Достоевского. Приехала и Анна Григорьевна — в трауре.

 

Очевидцы вспоминают, что Владимир Соловьёв взошёл на кафедру «высокий, тонкий, ещё бледнее обыкновенного». Его, как всегда, слушали внимательно. Но тишина стала мёрт­ вой, когда от высоких материй молодой философ перешёл к тому,

о  чем тайно думали все.

«Сегодня, — сказал Соловьёв, — судятся и, вероятно, будут

осуждены убийцы царя на смерть. Царь может простить их,

и если он действительно чувствует свою связь с народом, он дол­ жен простить. Народ русский не признаёт двух правд».

Зал замер. В стране, где вот уже целый месяц не смолкали призывы к беспощадной расправе с цареубийцами, никто ещё


не осмеливался публично выступить с таким, по-видимому безумным, предложением*.

 

«Не от нас зависит решение этого дела, — продолжал Владимир Соловьёв, — не мы призваны судить... но если государственная власть отрицается от христианского начала и вступает на крова­ вый путь, мы выйдем, отстранимся, отречемся от нее».

 

Далее произошло то, что, вероятно, должно было напоминать сцену в зале суда после оправдания Засулич. Публика неистовство­ вала. Правда, на сей раз порыв был не столь единодушным. Нашлись люди, кричавшие оратору: «Тебя первого казнить, изменник!»^^ — но эти возгласыякобы потонули в общем вопле восторга.

 

Согласно другому источнику, события в зале Кредитного обще­ ства развивались несколько иначе. «Не то чиновник, не то офи­ цер» взошёл на кафедру и обратился к Соловьёву:

 

— Профессор, как нужно понимать ваши слова о помиловании преступников? Это только принципиальный вывод из вашего понимаршя идеи царя и толкования народного миросозерцания или это есть реальные требования?..

 

Соловьёв вернулся на кафедру.

— Я сказал то, что сказал. Как представитель православного народа, не приемлющего казни... Царь должен помиловать убив­ ших его отца»^^.

Несмотря на возмущение части публики, лектора вынесли из зала на руках.

Увы. Среди негодующих находилась и вдова Достоевского. Искренне считавшая себя и своего покойного мужа людьми опре­ деленных и, главное, одинаковых убеждений, Анна Григорьевна при всем своём расположении к Владимиру Соловьёву никак не могла согласиться с подобным кощунством.

 

Несправедливо было бы упрекать Анну Григорьевну в том, что, переписывая рукописи Достоевского, она не всегда имела воз­ можность осмыслить их философически.

То, что посмел публично высказать Владимир Соловьёв, почти буквально совпадает с размышлениями на этот счёт его покой­ ного учителя и собеседника.

 

*   Правда, на это отважился Лев Толстой: он обратился к Александру III

 

с  аналогичной просьбой. Однако сделано это было в личном письме, кото­ рое в то время так и не стало известно обществу. (Подробнее см.: В олгин И. Колеблясь над бездной. М., 1998. С. 529—534.)


Вспомним: «Церковь и государство нельзя смешивать. То, что смешивают, — добрый знак, ибо значит клонит на Церковь».

Соловьёв именно «смешал». Но этот «добрый знак» не был понят и тем более принят: самодержавию в его смертельном еди­ ноборстве с революцией было не до тонких соловьёвских умство­ ваний. Что касается неискушённой публики, то она восприняла слова оратора как простой призыв к милосердию, не вдаваясь в сложные философские обоснования*.

 

Между тем для Владимира Соловьёва вопрос о помилова­ нии первомартовцев имел глубокий мировоззренческий смысл. Подобный жест «с высоты престола» мог бы оправдать в его гла­ зах само существование русской исторической власти. Иначе — «мы выйдем, отстранимся, отречёмся от нее».

 

Соловьёв вовсе не был политическим радикалом, и его слова, конечно, не следует рассматривать как какой-то сочувственный по отношению к революции призыв. Нет, Соловьёв, как и Досто­ евский, готов признать историческую необходимость русской монархии. Однако их понимание нравственной природы само­ державия вступало в тягостный конфликт с тем, чем самодержа­ вие являлось на самом деле.

 

«Но если царь, — сказал в своей речи Владимир Соловьёв, — действительно есть личное выражение всего народного существа,

 

и прежде всего, конечно, существа духовного, то он должен стать твёрдо на идеальных началах народной жизни: то, что народ счи­ тает верховной нормой жизни и деятельности, то и царь должен ставить верховным началом жизни»^1

 

Нет никакого сомнения, что Соловьёв внимательно читал последний «Дневник писателя», вышедший в день похорон Достоевского. И не исключено, что именно этот выпуск был

 

у него на памяти, когда он произносил свою вдохновенную

и рискованную речь. Ведь буквально то, о чём говорил оратор, автор «Дневника» высказал двумя месяцами раньше. «Царь для народа не внешняя сила... Царь есть воплощение его самого, всей его идеи, надежд и верований его»^^

 

Но если так, то «нет казни».

 

*  Вл. Соловьёву не простили этой акции: несмотря на «объяснительное» письмо Александру III, где автор повторил свои основные аргументы, его временно лишили права публичных выступлений. Вскоре он оставил про­ фессорство в Петербургском университете.


Казнь была: русский царь не позволил «смешать» себя с той Церковью, о которой говорил Достоевский, к которой «подтал­ кивал» его Владимир Соловьёв и которая существовала только

в их воображении. Недаром официальный блюститель другой Церкви — отнюдь не «вселенской», а вполне земной и реальной — К.П. Победоносцев сделал всё от него зависящее, чтобы не допу­ стить такого развития событий.

 

Соображения обер-прокурора

 

30 марта, уже после вынесения смертного приговора первомар-товцам и, очевидно, будучи хорошо информированным о том, что произошло в зале Кредитного общества, Победоносцев пишет новому императору отчаянное письмо: «Сегодня пущена в ход мысль, которая приводит меня в ужас. Люди так развратились

 

в мыслях, что иные считают возможным избавление осуждён­ ных преступников от смертной казни... Может ли это случиться? Нет, нет, и тысячу раз нет — этого быть не может, чтобы Вы перед лицом всего народа русского в такую минуту простили убийц отца Вашего, русского государя, за кровь которого вся земля (кроме немногих ослабевших умом и сердцем) требует мщения и громко ропщет, что оно замедляется»*.

Вспомним: «Сожигающего еретиков я не могу признать нрав­ ственным человеком...»

Победоносцев требовал аутодафе.

Владимир Соловьёв, взывая к царю, приводил тот, по его мне­ нию, неотразимый аргумент, что помилование отвечает самому духу народному, не ведающему двух правд. К тому же «решаю­ щему» доводу — но с целью прямо противоположной — обра­ щается и обер-прокурор Святейшего синода: «Я русский чело­ век, живу посреди русских и знаю, что чувствует народ и чего требует».

 

И  Соловьёв и Победоносцев говорили как бы от имени народа. Сам же народ безмолвствовал.

Достоевский обращает свои взоры в туже сторону. Но из всех возможных «признаков» нации он выделяет совесть — как опре­ деляющую национальную доминанту.


 

*   В свете этого послания драматичной выглядит попытка Льва Тол­ стого передать своё письмо к Александру III именно через Победоносцева (последний, естественно, отказался от подобной миссии).


Поэтому, пожалуй, без большого риска ошибиться можно угадать, чью бы сторону взял автор Пушкинской речи в этом споре — накануне казни.

Тот, кто согласно Достоевскому и Соловьёву призван был воплогцать в себе дух народа, тоже сделал свой выбор. На письме Победоносцева император начертал: «Будьте спокойны, с подоб­ ными предложениями ко мне не посмеет прийти никто, и что все шестеро будут повешены, за это я ручаюсь»^^.

 

...Видя негодование Анны Григорьевны, её знакомая, тоже при­ сутствовавшая на лекции, даже вступилась за Владимира Соло­ вьёва, напомнив, что Достоевский как-никак отождествлял его со своим любимцем — Алёшей Карамазовым.

И тут произошло нечто удивительное.

«Нет, нет, — горячо возразила Анна Григорьевна, — Фёдор Михай<лович> видел в лице Вл. Соловьёва не Алёшу, а Ивана Карамазова»"^®.

 

Восклицание вдовы Достоевского как будто противоречит известной традиции. При чём здесь Иван? Но, с другой стороны,

у  нас нет никаких оснований не верить мемуаристке. Конечно, по своему умственному складу (обладающий, если воспользо­ ваться характеристикой, относящейся к Раскольникову, «диалек­ тикой, выточенной как бритва») «русский Платон» — Владимир Соловьёв — более напоминает Ивана Карамазова, нежели «рус­ ского послушника» Алёшу. Автором Легенды о Великом инк­ визиторе (она, как помним, сочинена Иваном) в принципе мог быть человек такого интеллектуального склада, как Владимир Соловьёв.

 

Признание Анны Григорьевны, вырвавшееся в горячую минуту, находит серьёзную опору и в текстах самого Достоев­ ского. Ведь то, о чём «теоретик» Иван Карамазов толкует в келье старца Зосимы, другой теоретик — Владимир Соловьёв — пыта­ ется «провести на практике»: в виду воздвигавшихся на Семёнов­ ском плацу шести виселиц*.

 

Самодержавие предпочло послушаться государственника Побе­ доносцева, а не идеалиста Владимира Соловьёва.

Но пора вернуться назад — к зиме 1880 года.


 

 

*  Шестой смертный приговор не был приведён в исполнение: осуждённая Геся Гельфман оказалась беременной, и её казнь была отсрочена. Вскоре она и её ребёнок погибли в заключении.


 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

глава IV

портрет с натуры

 

Зима 1880 года. Продолжение

 

Если пересмотреть дневниковые записи, которые вели в 1879—1880 годах видные деятели царствования — председатель Комитета министров П.А. Валуев, военный министр Д.А. Милютин, госу­ дарственный секретарь Е.А. Перетц, сенатор А.А. Половцев и дру­ гие, — можно убедиться, что, пожалуй, ни один из них не сохра­ нил душевного спокойствия. «Кризис верхов» выражался не только

 

в  судорожных действиях правительственной администрации, но и в необычных умонастроениях её главных руководителей.

Летом 1879 года, вернувшись вместе с императорской семьёй из Крыма, Д.А. Милютин записывает: «...Я нашёл в Петербурге странное настроение: даже в высших правительственных сферах толкуют о необходимости радикальных реформ, произносится даже слово «конституция»; никто не верует в прочность суще­ ствующего порядка вещей»^

 

Год заканчивался; выхода пока не предвиделось.

В декабрьском номере «Отечествённых записок» М.Е. Салты­ ков-Щедрин писал: «Год приходит к концу, страшный год,


который неизгладимыми чертами врезался в сердце каждого русского»^

 

В  своём интимном дневнике наследник престола (будущий Александр III) с присущей ему любовью к определённости делает вывод, что «самые ужасные и отвратительные годы, которые

 

когда-либо проходила Россия, 1879 и начало 1880»^ Разумеется, Салтыков-Щедрин и Александр Александрович

 

имели в виду весьма различные вещи. Но ощущение неблаго­ получия, неуверенности, разлада, предчувствие близкой ката­ строфы были всеобщими.

 

Что принесёт новый 1880 год? Этого Достоевский не знал. Его давний приятель — Яков Петрович Полонский — печатно

гадал о ближайшем будущем (почему-то — размером лермонтов­ ского «Мцыри»):

 

...И пусть из нас никто не пьёт

 

За новый, в мир грядущий год.

Идёт с закрытым он лицом,

 

С  неведомым добром и злом. Не разглашая наперёд. Какое знамя он несёт

 

Стихотворение называлось «Беспутный год»: подразумевался год минувший.

Шестнадцать смертных казней и три дерзких посягновения на особу государя — такой статистики Россия ещё не знала.

Последнее покушение пришлось на конец года и не походило ни на одно из предыдущих.

 

19 ноября, в одиннадцатом часу вечера, рвануло на третьей версте Московско-Курской железной дороги: гром был слышен

в  Первопрестольной. Минную галерею подвели под железно­ дорожное полотно прямо из расположенного неподалёку дома. Будущий сосед Достоевского, Александр Баранников, хотел лично сомкнуть гальваническую цепь: за ним и так уже числился Мезенцов. Но — не знал, как обращаться с аппаратом, и опера­ цию доверили другому.

 

Императорский состав проследовал первым; с рельсов сошёл второй поезд — свитский. Счастье снова улыбнулось государю: обычно поезда двигались в обратном порядке.

 

В дело впервые вступил динамит.


Это было необычно и современно: романтические пуля и кин­ жал явно уступали новому устрашающему оружию. В русский язык входило новое слово: «динамитчик».

 

...Зима 1880 года перевалила на вторую половину. Анна Григо­ рьевна быстро оправилась от простуды (она не любила залёжи­ ваться), и жизнь постепенно наладилась.

По четвергам его приглашали две дамы — уже упомяну­

тая выше Софья Андреевна Толстая и её племянница — Софья

Петровна Хитрово.

ВдоваАлексея Константиновича Толстого по прихоти судьбы

 

обладала тем же титулом, именем и отчеством, как и жена автора

«Войны и мира». Пятидесятишестилетняя С.А. Толстая, не имея

собственных детей, обожала племянницу Софью Петровну

(в которую, к слову, много лет был безнадёжно влюблён Влади­

 

мир Сергеевич Соловьёв). Она выдала её за дипломата, но, памятуя

 

о  печальной участи Грибоедова, нашла более справедливым, чтобы он отстаивал русские интересы в Персии один — без семьи. Софья Петровна Хитрово с детьми были поселены вдоме С.А. Толстой.

Сорок лет спустя, уже в двадцатые годы XX столетия, одна ста­ рая дама из высшего русского общества встретила в Швейцарии дочь Достоевского: та доживала свои дни на европейских курор­ тах. «Когда графиня Софья, — доверительно призналась эта дама Любови Фёдоровне, — приглашала нас на свои вечера, мы при­ ходили, если у нас не было более интересных приглашений; когда же она писала: «Одной из нас Достоевский обещал прийти», тогда забывались все другие вечера, и мы прилагали все усилия, чтобы явиться к ней» ^

 

Салон С.А. Толстой — один из немногих петербургских сало­ нов, соединявших в себе политику и литературу.

 

В апреле 1877 года Н.Н. Страхов, регулярно посвящавший Льва Толстого в события своей и чужой жизни, сообщает ему сле­ дующие подробности о графине: «Она, да и ещё и другая дама, её приятельница (очевидно, С.П. Хитрово. — И.В), — большие охотницы до философии, много читают и даже ходили для этого

 

в  Публичную библиотеку... Графиня очень учёна, даже знает

 

по-санскритски несколько... На женскую учёность я смотрю, как Вы; но тут всё имеет такие большие размеры, что если это одна фальшь — то грустное и странное явление».

Характеристика, как часто бывает у Страхова, двусмысленна:

с одной стороны, ему явно льстит это интеллектуально-светское


знакомство, с другой — он старается сохранить по отноше­ нию к учёной графине известную ироничность. Впрочем, автор письма вынужден признать, что графиня Софья Андреевна «очень проста и мила; ум ей приписывают необыкновенный».

 

В начале 1880 года Н.Н. Страхов попадает наконец в дом. «Затем большое событие, — адресуется он к жене Льва Толстого, —

 

я  был... у графини С.А. Толстой, Вашей тёзки... Там я нашёл Гончарова и Достоевского, которые, говорят, не пропускают ни одного четверга... Большой свет состоял из Игнатьева (будущий министр внутренних дел. — КВ.) и дам, которых, к несчастью, невозможно было рассмотреть в модном полумраке. Графиня считается женщиной необычайного ума и любезна необыкно­ венно, так что я почувствовал желание подражать Гончарову и Достоевскому. Только нет у меня такого фрака с открытою гру­ дью, в каких они сидели и какие Вл. Соловьёв считает решитель­ ным бесстыдством»^

 

Дружба с С.А. Толстой — одна из немногих привязанностей позднего Достоевского.

«Хотя моя мать, — вспоминала Любовь Фёдоровна, — и была несколько ревнива, она не возражала против частых посещений Достоевским графини, которая в то время уже вышла из возраста соблазнительницы». Соблазну иных посещений «он предпочитал комфорт и сдержанную элегантность графини Толстой»^.

 

Действительно: как только девятая книга «Карамазовых» была отправлена в Москву, он не замедлил появиться в доме, кото­ рый, по словам Мельхиора де Вогюэ, напоминал гостиные Сен-Жерменского предместья.

 

Секретарь французского посольства в Петербурге виконт Мель­ хиор де Вогюэ был непременным посетителем салона. Трудно сказать, отличался ли он какими-нибудь выдающимися талан­ тами на поприще внешней политики. Но он совершил то, что превосходит самый блистательный дипломатический успех. Он познакомил Запад с русским романом, открыв для европейского читателя имена Толстого и Достоевского.

 

17 января 1880 года был четверг. Вернувшись от графини С.А. Толстой, где он в этот вечер встретил автора «Карамазовых», «первый славист» записывает в дневнике: «Любопытный образ­ чик русского одержимого, считающего себя более глубоким, чем вся Европа, потому что он более смутен. Смесь «медведя» и «ежа». Самообольщение, позволяющее предвидеть, до каких преде-


ЛОВ дойдет славянская мысль в её ближайшем большом движе­ нии. “Мы обладаем гением всех народов и сверх того русским гением, утверждает Достоевский, — вот почему мы можем понять вас, а вы не в состоянии нас постигнуть”» ^

 

В этой внутренне полемичной записи, как будто ещё хранящей жар недавнего спора. Мельхиор де Вогюэ зафиксировал (правда,

в  сильно преувеличенном и, кажется, не вполне адекватном виде) некоторые мотивы будущей Пушкинской речи. Ещё остаётся целых полгода до открытия памятника на Тверском бульваре

в  Москве; ещё сам автор речи и не подозревает о своём будущем триумфе. Однако слово уже готово сорваться с губ.

 

Ночи, как всегда, были отданы «Карамазовым». Днем — обычно после двух (хозяин ложился около семи и поднимался поздно) — являлись посетители: всякие. Немало сил отнимали и литератур­ ные вечера, которые всё более входили в моду, несмотря на неспо­ койствие политическое.

 

«Мастерское чтение Фёдора Михайловича, — говорит Анна Григорьевна, — всегда привлекало публику, и если он был здоров, он никогда не отказывался от участия, как бы ни был в то время занят»^.

 

Положим, привлекало не только чтение.

Литературные вечера были явлением сравнительно новым. Их начали устраивать ещё в 60-е годы, но постоянной и при­ мечательной чертой общественного быта они сделались лишь недавно. Они устраивались Литературным фондом, Медико­ хирургической академией, университетом, педагогическими кур­ сами, гимназиями и, как правило, носили благотворительный характер. Выручка шла в пользу больниц, сиротских приютов, недостаточных студентов различных учебных заведений и т. д.

 

Разумеется, ни о каком гонораре не могло быть и речи: высту­ пления рассматривались как прямой общественный долг.

Ещё не вошло в обычай посылать выступавшим записки или задавать им вопросы. Поэтому, как правило, функции писа­ телей ограничивались декламацией: чтением отрывков из соб­ ственных или чужих произведений (разумеется, тексты пред­ варительно просматривались той или иной цензурой). Слуша­ телям же на подобных вечерах предоставлялась единственная возможность лицезреть «живого» писателя: вещь немаловаж­ ная, если вспомнить об исключительности в России звания литератора.


После смерти Некрасова только четыре человека в стране могли претендовать на роль её духовных вождей: Тургенев, Толстой, Салтыков-Щедрин и Достоевский.

 

На протяжении двух последних зим имя Достоевского нередко являлось на петербургских афишах. Его звали, на него рассчи­ тывали, его участия добивались. Этот вполне новый для него род деятельности требовал немалых усилий — как духовных, так

и  физических (последние были тем ощутимее, что, выступая, он совершенно не умел беречься и при своём расстроенном здо­ ровье выкладывался весь).

Правда, здесь были и свои приятные стороны. Восторжен­ ные овации, неизменно (с весны 1879 года) сопровождавшие его появление на литературных вечерах и как бы идущие наперекор установившемуся по отношению к нему журнальному стерео­ типу, медленный, но неостановимый рост популярности — все эти, строго говоря, внелитературные факторы создавали новую литературную ситуацию. Его писательское положение менялось. Менялось и положение общественное. Сдвиги на первый взгляд были не столь уж заметны; однако именно они в значительной мере подготовили его московский триумф.

 

«Указующий перст, страстно поднятый», необходимый, по его понятиям, во всякой художественной деятельности, отныне мог быть поднят прилюдно. То, что он говорил, сопрягалось теперь

с  тем, как он это говорил: со звуком его голоса, с интонацией,

с  выражением лица. На глазах у публики слово воссоединя­ лось со своим творцом: такое видимое преображение, конечно, превышало эффект «чистого» чтения. «Кафедра» отвечала характеру его дарования, но только в самом конце он обрел её буквально.

 

К  концу зимы стало возможным несколько перевести дух (сле­ дующие главы романа появятся лишь в апрельской книжке «Рус­ ского вестника»). И если в самом начале года, по горло занятый работой, он вежливо, но твёрдо отказывается принять участие

 

в  престижном вечере Литературного фонда, то теперь он готов появиться на эстрадах весьма и весьма скромных.

2 февраля предполагалось выступление в Коломенской женской гимназии. «Какое нетерпеливое волнение, — писал Достоевскому устроитель вечера Пётр Исаевич Вейнберг, — происходит между нашими ученицами в ожидании завтрашнего дня — Вы и пред­ ставить себе не можете!»’®Волновался и сам поэт: не забудет ли?


Достоевский успокаивал: явится вовремя и прочтёт «что Вам будет угодно назначить».

В конце письма следовала приписка: «В случае какой-нибудь слишком жестокой бури, наводнения и проч., разумеется, не в состоянии буду прибыть. Но вероятнее, что всё обойдётся благополучно»^^.

В  Петербурге наводнений в феврале обычно не случается: сле­ довательно, это была шутка. Она свидетельствовала об известном расположении духа.

 

«Вообще говоря, — вспоминает Анна Григорьевна, — 1880 год начался для нас при благоприятных условиях: здоровье Фёдора Михайловича после поездки в Эмс в прошлом году (в 1879-м), по-видимому, очень окрепло, и приступы эпилепсии стали зна­ чительно реже. Дети наши были совершенно здоровы. «Братья Карамазовы» имели несомненный успех, и некоторыми гла­ вами романа Фёдор Михайлович, всегда столь строгий к себе, был очень доволен. Задуманное нами предприятие (книжная торговля) осуществилось, наши издания хорошо продавались,

 

и вообще все дела шли недурно. Все эти обстоятельства, вместе взятые, благоприятно влияли на Фёдора Михайловича, и настро­ ение его духа было весёлое и приподнятое»^^.

 

Зимой 1880 года Достоевский ни в малой степени не разделяет глубокого пессимизма «верхов». Его тревоги — совсем иного рода. Действительно, если проследить хотя бы один только тон его

 

поздней переписки, можно не без некоторого удивления убе­ диться, что настроение его всё время идёт крещендо, достигая апогея в дни пушкинских торжеств. «Настроение» — не очень удачное слово: здесь правильнее было бы сказать о чувстве, более похожем на историческое ожидание. Ожидание скорой и немину­ емой перемены судеб: не личных, но общих.

 

Это чувство и связанный с ним строй ценностных представ­ лений заметно отличаются от его умственного и душевного рас­ положения в начале десятилетия — с зачастую резкими и безо­ говорочными суждениями, жёсткостью литературных и идей­ ных характеристик, раздражительностью и непримиримостью

 

к  «чужому».

Конечно, подобный сдвиг можно объяснить тем громад­

 

ным духовным подъёмом, который испытал в свои последние годы автор «Братьев Карамазовых», его мощной творческой поглощённостью.


Это объясняет многое, но не всё.

 

Еще в 1878 году, приступая к «Карамазовым», он пишет одному старому знакомому: «Огромное теперь время для России,

 

и  дожили мы до любопытнейшей точки.,.»^^ Он хвалит своего корреспондента за то, что тот чувствует себя принадлежащим «ко всему текущему, живому и насущному, бьющемуся продол­ жающейся жизнью». «Ведь и я, например, — продолжает Досто­ евский, — точь-в-точь так же, хотя по симпатиям я вовсе не 60-х

 

и даже не сороковых годов. Скорее теперешние года мне более нравятся по чему-то уже въявь совершающемуся, вместо преж­ него гадательного и идеального»^"^.

 

Ощущение «огромности времени» — доминирующая черта позднего Достоевского. Понимание того, что «вся Россия стоит на какой-то окончательной точке, колеблясь над бездной», вовсе не ввергает его в чёрную меланхолию и не обращает в мизан­ тропа. Напротив, именно это чувство заставляет страстно желать развязки. Он не отворачивается от будущего, не бежит от него — он идет навстречу ему с открытым лицом.

 

Зимой 1880 года он нередко проповедует в гостиных, как бы «обкатывая» положения уже близкой Пушкинской речи.

Круг знакомых всё тот же: Штакеншнейдер, Полонские, графиня С.А. Толстая...

 

 

В гостях идома

 

Вольготнее всего он чувствовал себя у Штакеншнейдеров, в семье покойного петербургского архитектора. Там не было ни светской чопорности, ни особого «политичного» духа литературных сало­ нов. Собирались в основном свои — старые, ещё с 60-х годов, зна­ комцы: Аполлон Николаевич Майков, Яков Петрович Полон­ ский — с жёнами, вечный холостяк Николай Николаевич Страхов, Загуляевы, Аверкиевы... Атмосфера дома поддерживалась старани­ ями Елены Андреевны Штакеншнейдер, старшей дочери хозяйки, «горбуньи с умным лицом», как называл её Иван Александрович Гончаров. «...Пожилая, болезненная девушка (ей было около сорока пяти лет. — И. В.), на костылях и с больными ногами, умная, добрая и приветливая», — говорит о ней младшая современница^^.

 

Автор этих воспоминаний Л.И. Веселитская (В. Микулич) впервые увидела Достоевского у Штакеншнейдеров зимой 1880


года. Ей показалось, что своим приходом он внёс в гостиную некоторое стеснение: «Его точно сторонились и побаивались»’^. Это, впрочем, понятно: он трудный гость. У него никогда не хва­ тало такта (как, скажем, у Тургенева) поддерживать «прилич­ ный» светский разговор; он не мог, как Толстой, мягко захва­ тить собеседника (именно собеседника, а не слушателя!) и без нажима подчинить своей воле. Он сам жаловался, что у него «нет жеста», в том числе, очевидно, и жеста речевого, помогаю­ щего соблюсти известные разговорные формы. Он мог говорить только о том, что более всего волновало его в данную минуту. Не всякий выдерживал этот уровень общения: вокруг могли образо­ ваться пустоты.

 

Обыкновенная манера его речи, как передаёт Страхов, — гово­ рить со своим собеседником «вполголоса, почти шёпотом, пока что-нибудь его особенно не возбуждало; тогда он воодушевлялся

 

и  круто возвышал голос»’^. Эта сугубо личная особенность, оче­ видно, сказалась и в творчестве: такие «подъёмы голоса» (после нарочито замедленной «экспозиции») особенно характерны для «Дневника писателя».

 

Автор полифонических романов — в обществе моноло­ гист: его цель не столько убедить собеседника, сколько выска­ заться, изложить свой символ веры, ещё раз проверить себя. «Не помню, чтобы он вёл споры, — замечает Микулич, — хотя многие из гостей Ш<такеншнейдеров> не соглашались с ним и думали совсем иначе, чем он».

 

В его речевом обиходе нет плавных переходов, нет мягкой сгла­ женности формулировок, оставляющих возможность компро­ мисса. Диалог обрывист и угловат, зато стремителен и захва­ тывающ монолог. Он не соблюдал разговорного этикета. «Если ему не нравилось какое-нибудь высказанное мнение, он прямо

 

и довольно резко заявлял об этом, но что-то не помню, чтоб ему возражали»’^

На первый взгляд это труднообъяснимо. Один из величай­ ших мастеров диалога, искусно сталкивающий в своих романах полярные точки зрения и высекающий из этих столкновений точно рассчитанный художественный эффект, тонкий диалек­ тик, самозабвенно «играющий» мыслью и отважно испытываю­ щий её «на практике», он — нетерпим в близком идейном обще­ нии, закрыт для равноправного спора, глух к чужому. Какое уж тут многоголосье...


Однако не является ли этот внешний монологизм Достоев­ ского обратной стороной внутренней душевной борьбы? Не про­ шёлся ли он уже прежде по всему звучащему диапазону, чтобы остановиться на чем-то одном, выбрать себе такую ноту, которая твёрдо противостояла бы всей внятной ему музыке?

В этом случае монолог ещё и средство самоубеждения.

 

Ему нужен не столько собеседник, сколько слушатель, ибо все возможные возражения уже известны, подвергнуты рассмотре­ нию, преодолены (или, во всяком случае, кажется, что преодо­ лены), и необходимо убедить слушателя, чтобы убедиться самому.

 

«Он начинал мечтать вслух, — вспоминает Всеволод Соловьёв (брат Владимира Соловьёва и сын историка С.М. Соловьёва), — страстно, восторженно, о будущих судьбах человечества, о судь­ бах России».

 

Его мысль всё время устремлена в будущее; эта область для него ничуть не меньшая реальность, чем настоящее. Он предпо­ читает затрагивать крупные, глобальные темы, и в его разгово­ рах они выступают гораздо «прямее», публицистичнее, нежели

 

в  его романах. Тг мировая тревога, которая явлена в последних, никогда не покидает его самого.

«Эти мечты бывали иногда несбыточны, — продолжает Все­ волод Соловьёв, — его выводы казались парадоксальными. Но он говорил с таким горячим убеждением, так вдохновенно и в то же время таким пророческим тоном, что очень часто я начинал

 

и  сам ощущать восторженный трепет, жадно следил за его меч­ тами и образами и своими вопросами, вставками подливал жару

 

в  его фантазию».

Интересно, что общение с самим Достоевским вызывает у Соло­

вьёва чувства, подобные тем, какие он испытывал, знакомясь

 

с его произведениями. «Это было то же самое, что и в те годы, когда, ещё не зная его, я зачитывался его романами. Это было какое-то мучительное, сладкое опьянение, приём своего рода гашиша». Степень напряжения, если даже слушатель оставался пассивным, очень велика: «После двух часов подобной беседы

 

я  часто выходил от него с потрясёнными нервами, в лихорадке»’^

 

«Беседа» — сильно сказано; разумеется, беседа только по форме:

проповедник не нуждается в оппоненте.

 

Всеволод Соловьёв говорит о беседах с глазу на глаз; но точно так же Достоевский ведёт себя на людях: «Конечно, он не был создан для общества, для гостиной»^®.


Тургенев на публике — великолепный рассказчик, остроумец, душа общества; Толстой также не чужд этого жанра (он, правда, не любит злословить); ни тот ни другой, как правило, не залав­ ливают собой общей беседы. Тургеневу и Толстому — в их част­ ной жизни — не нужна кафедра. (Когда Толстой «пропове­ дует» в домашнем кругу или перед незнакомыми посетителями, то делает это скорее по инерции, избегая сильных душевных вол­ нений, и — не пространно.)

 

Кафедра нужна Достоевскому. Ибо его страстная, с вселен­ скими захватами речь — всегда на несколько градусов выше сред­ ней «разговорной температуры». Потому что сам он — не холоден, не тёпл, но — горяч.

...В. Микулич, сидя у Штакеншнейдеров, поглядывает

на гостей. «Невольно я переводила взгляд с безмятежной, невин­

ной физиономии Страхова на судорожно возбуждённое, заму­

ченное лицо Достоевского с горящими глазами и думала: “Какие

они единомышленники? Те любят то, что есть; он любит то, что

должно быть. Те держатся за то, что есть и было; он распинается

за то, что придёт или, по крайней мере, должно прийти. А если

он так ждёт, так жаждет того, что должно прийти, стало быть,

он не так-то уж доволен тем, что ecTb?..V^

Наблюдательницу прежде всего поражает внешний контраст: это видимое несходство с окружающими как бы символизирует для неё несходство внутреннее.

 

Об этом последнем несовпадении нам ещё придётся говорить; остановимся пока на другом.

Как выглядел Достоевский в свои последние годы?

 

 

О  наружности и внешности

 

Микулич пишет: «...некрасивое, болезненно-бледное лицо

 

с  русой бородой, с умным сморщенным лбом и проницательными глазами». Для неё, двадцатитрёхлетней девушки, пятидесяти­ восьмилетний Достоевский имеет вид «хилого», «бледнолицего старика»^^. Может быть, это впечатление обманчиво?

Всеволод Соловьёв познакомился с Достоевским в 1873 году. «Передо мною был человек небольшого роста, худощавый, но довольно широкоплечий, казавшийся гораздо моложе своих пятидесяти двух лет, с небольшой русой бородою, высоким лбом.


Укоторого поредели, но не поседели мягкие, тонкие волосы,

 

с маленькими, светлыми карими глазами, с некрасивым и на пер­ вый взгляд простым лицом. Но это было только первое и мгно­ венное впечатление ~ это лицо сразу и навсегда запечатлевалось

 

в памяти, оно носило на себе отпечаток исключительной духов­ ной жизни».

Хотя Соловьёв отмечает в Достоевском признаки некоторой физической изношенности («кожа была тонкая, бледная, будто восковая»^^), рисуемый им портрет оставляет впечатление свеже­ сти и силы.

 

Анна Григорьевна, познакомившись со своим будущим мужем

в  1866 году, когда ему было сорок пять лет, сначала полагала, что он значительно моложе. «С первого взгляда Достоевский пока­ зался мне довольно старым. Но лишь только заговорил, сей­ час же стал моложе, и я подумала, что ему навряд ли более трид­ цати пяти — семи лет. Он был среднего роста и держался очень прямо. Светло-каштановые, слегка даже рыжеватые волосы были сильно напомажены и тщательно приглажены»^^.

 

Он делается моложе, когда говорит, ибо его речь не «прикры­ вает» его внутреннюю жизнь, а, наоборот, передаёт малейшие душевные движения («Выражение его подвижного нервного лица, — отмечает В. Микулич, — ясно говорило, что он думает

 

о  каждой сказанной фразе»^^).

В.В.Тимофеева (О. Починковская) впервые увидела Достоев­ ского в том же году, что и Всеволод Соловьёв, её женский взгляд весьма проницателен и добавляет к портрету, нарисованному Соловьёвым, важные детали:

 

«Это был очень бледный — землистой, болезненной бледно­ стью, — немолодой, очень усталый или больной человек, с мрач­ ным, изнуренным лицом, покрытым, как сеткой, какими-то необыкновенно выразительными тенями от напряжённо­ сдержанного движения мускулов. Как будто каждый мускул на этом лице с впалыми щеками и широким и возвышенным лбом одухотворён был чувством и мыслью».

 

И  Всеволод Соловьёв, и Тимофеева отмечают одну

 

и ту же сильно поразившую их черту: одухотворённость. Причём одухотворённость не подчёркнуто театрального, «романтиче­ ского» типа, а глубоко затаённую, «нутряную».

 

«И эти чувства и мысли, — продолжает Тимофеева, — неу­ держимо просились наружу, но их не пускала железная воля


ЭТОГО тщедушного и плотного в то же время, с широкими пле­ чами, тихого и угрюмого человека. Он был весь точно замкнут на ключ — никаких движений, ни одного жеста, — только тон­ кие, бескровные губы нервно подёргивались, когда он говорил»^^

 

Ни один воспоминатель, говоря о Достоевском 1873 года, не употребляет слово «старик».

Вообще 1873 году повезло на воспоминания: о Достоевском — редакторе «Гражданина» свидетельствует и метранпаж типо­ графии, где печатался этот журнал, — Михаил Александрович Александров.

 

«Между прочим, как неоднократно впоследствии мне прихо­ дилось наблюдать, — пишет Александров, — Фёдор Михайлович перед незнакомыми ему людьми любил выказать себя бодрым, физически здоровым человеком, напрягая для этого звучность

и  выразительность своего голоса.

— Хорошие ли у вас наборщики? — спросил меня Фёдор Михай­ лович таким искусственно напряжённым голосом, в котором, однако, нетрудно было заметить старческую надтреснутость».

 

Возраст прежде всего даёт себя почувствовать в звуке — тогда, когда волевым усилием он пытается преодолеть давнюю физиче­ скую усталость.

 

«С первого взгляда, — замечает М.А. Александров, — он мне показался суровым и совсем не интеллигентным человеком всем хорошо знакомого типа, а скорее человеком простым и грубо­ ватым... меня прежде всего поразила чисто народная русская типичность его наружности...»^^

 

Страхов говорит, что Достоевский, «несмотря на огромный лоб

 

и  прекрасные глаза, имел вид совершенно солдатский, то есть простонародные черты лица»^^ Тимофеева повторяет это опреде­ ление почти дословно: лицо Достоевского напоминает ей «сол­ дат — из «разжалованных»... тюрьму и больницу»^^. И, не сгова­ риваясь с ними, — Всеволод Соловьёв: «Лица, производящие подобное впечатление, мне приходилось несколько раз видеть

 

в  тюрьмах — это были вынесшие долгое одиночное заключение фанатики-сектанты»^^

В обликах Тургенева и Толстого удивительным образом соче­ тались русские простонародные черты с чертами высокого ари­ стократизма. В облике Достоевского последние начисто отсут­ ствуют. Его «простота» уравновешивается чистой духовностью — и ничем иным.


Х.Д. Алчевская, впервые увидевшая Достоевского в мае 1876

 

года, так передаёт свои впечатления: «Передо мной стоял человек

небольшого роста, худой, небрежно одетый. Я не назвала бы его

стариком: ни лысины, ни седины, обычных примет старости,

не замечалось; трудно было бы даже определить, сколько именно

ему лет; зато, глядя на это страдальческое лицо, на впалые,

небольшие потухшие глаза, на резкие, точно имеющие каждая

свою биографию, морщины, с уверенностью можно было сказать,

что этот человек много думал, много страдал, много перенёс.

Казалось даже, что жизнь почти потухла в этом слабом теле»^\

К   1880 году происходит заметное физическое постарение Досто­ евского; одновременно всё мощнее выступает наружу его духов­ ная природа.

Если ещё в начале 70-х годов Достоевский кажется современ­ никам весьма болезненным человеком, то к 1880 году это впе­ чатление резко усиливается. Один из свидетелей Пушкинского праздника говорит о «худом, пергаментно-жёлтом, скрюченном болезнью»^^ ораторе. Во всяком случае, все без исключения отме­ чают бросающуюся в глаза физическую немощь Достоевского (может быть, по контрасту с тем потрясающим впечатлением, которое произвела Пушкинская речь).

 

В  1880 году слово «старик» вполне приложимо к нему: он выгля­ дит на свои годы.

Остаётся вместе с Крамским пожалеть, что «нет портрета последнего времени, равного пepoвcкoмy»^^ Этот знаменитый (1872 года) портрет очень нравился самому натурщику. Анна Гри­ горьевна утверждает, что Перов «сумел подметить самое харак­ терное выражение... которое Фёдор Михайлович имел, когда он был погружён в свои художественные мысли»^"^. Правда, нахо­ дились любители, приглашавшие «публику идти на выставку

 

в Академию художеств и посмотреть там портрет Достоевского работы Перова как прямое доказательство, что это сумасшедший человек, место которого в доме умалишённых»^^

 

Крамской считает, что в последние годы лицо Достоевского сделалось ещё значительнее, ещё глубже и трагичнее»^^ В под­ тверждение своих слов он указывает на одну из его последних фотографий. Она сделана в Москве 9 июня 1880 года — на следу­ ющий день после Пушкинской речи.

 

Фотография Панова ~ одно из самых поразительных и, дума­ ется, самых «адекватных» изображений Достоевского. При всём


своём техническом несовершенстве она почти художественно передаёт «геометрию лица»: порой кажется, что портрет выпол­ нен кубистом. Ни одной мягкой, расплывчатой линии — всё жёстко огранено, угловато, костисто. Глаза посажены столь глу­ боко, что их почти не видно из-под твёрдых надбровных дуг. Асимметрия лица ещё более усиливает сходство с живописью начала XX века.

 

Ни на одном фотографическом портрете Достоевского нельзя заметить такой духовной концентрации, такой внутренней силы, как на снимке 1880 года.

 

 

Обидчивый обидчик

 

Но вот странность: носитель этой исключительной силы, по-видимому, нимало не заботится о том, чтобы обставить своё духовное «я» хоть какими-то атрибутами внешней торжественно­ сти. Напротив: его житейское поведение как бы намеренно разру­ шает тот возвышенный образ мыслителя и пророка, представле­ ние о котором присуще русскому интеллигентскому сознанию.

«Он не вполне сознавал свою духовную силу, — пишет Е.А. Штакеншнейдер, — но не чувствовать её не мог и не мог не видеть отражения её на других, особливо в последние годы его жизни. А этого уже достаточно, чтобы много думать

 

о  себе. Между тем он много о себе не думал, иначе так вино­ вато не заглядывал бы в глаза, наговорив дерзостей, и самые дерзости говорил бы иначе. Он был больной и капризный чело­ век и дерзости свои говорил от каприза, а не от высокомерия. Если бы он был не великим писателем, а простым смертным, и притом таким же больным, то был бы, вероятно, так же капри­ зен и несносен подчас, но этого бы не замечали, потому что и самого его не замечали бы»^^.

 

Толстой и Тургенев — особенно на склоне лет — никогда не позволяли себе таких выходок, как Достоевский. Отсюда отнюдь не следует, что их поведение отличалось какой-то особой преднамеренностью или театральностью. Просто оба писателя хорошо знали свои, как бы сказали теперь, социальные роли. Они никогда не забывали, кто они такие.

Достоевский тоже пытается помнить об этом; однако он всё же плохой «социальный актёр» — его непосредствен-


ность перевешивает необходимый минимум лицедейства; отсюда — срывы.

Конечно, болезнь: она сильно деформировала личность. Но приписывать, как это часто делается, все его «уклонения» эпи­ лепсии было бы ошибочно. В поведении Достоевского есть моменты, которые можно назвать структурными: они вытекают из общего психического склада его личности, и болезнь играет здесь лишь роль катализатора.

 

Многие мемуаристы, писавшие о Достоевском, обнаруживают одну общую подробность. В мемуарах упоминается о том тяжёлом впечатлении, которое производил автор «Преступления и наказа­ ния» при первом знакомстве (этой участи не избежала и его буду­ щая подруга жизни). Он не умел нравиться сразу. Правда, Шта-кеншнейдер говорит, что он «в первое же своё посещение, за ужи­ ном, разговорился и очаровал всех», но тут же добавляет: «Слово «очарование» даже не вполне выражает впечатление, которое он произвёл. Он как-то скорее околдовал, лишил покоя»^^ Это «лишение покоя», производимое им самим, одновременно и один из важнейших признаков его художества. До конца жизни он так

 

и  не сумел усвоить безлично-вежливых, нейтральных форм общения — даже со случайными знакомыми. Если он «призна­ вал» собеседника, тогда, как правило, наступало сближение, сте­ пень которого превышала психологический минимум, необходи­ мый для простого поддержания знакомства.

 

«Он был чрезвычайно ласков, а когда он делался ласковым, то привлекал к себе неотразимо»^^, — свидетельствует Всево­ лод Соловьёв. В тесном интимном общении «проповедническое» могло успешно соседствовать с непритворным вниманием к собе­ седнику, с вхождением в мелкие и мельчайшие детали его жиз­ ненных забот (так с величайшим участием выслушивает он все подробности любовной истории Всеволода Соловьёва). Он — исповедник не только в общественных или «мировых» вопро­ сах: к нему обращаются по сугубо частным, порой интимным поводам.

 

Он умеет не только говорить, но и слушать — в том случае, если собеседник ему интересен и если он желает к нему приглядеться. «Он всё время заставлял меня говорить, поощряя беспрестанно замечаниями: «Ах, как вы хорошо, образно рассказываете! Про­ сто слушал бы, слушал без конца!»'^® — не без скрытой гордости сообщает Х.Д. Алчевская: почти жертвенное ликование сквозит


В  тоне этой темпераментной поклонницы (правнучки молдав­ ского господаря), когда она — может быть, несколько самонаде­ янно — повествует о том, что чувствовала себя во время разговора с писателем тщательно анализируемым объектом.

 

Его расположение к собеседнику может помимо прочего выра­ жаться в усиленном угощении сластями, до которых он сам большой охотник: королевским черносливом, свежей пасти­ лой, виноградом, изюмом. Он любит потчевать гостя и не при­ ступает к деловому разговору, не предложив сластей, папирос, чаю (чем и удивляет явившуюся к нему для работы строгую Анну Григорьевну).

 

«“Постойте, голубчик!” — часто говорил он, останавлива­ ясь среди разговора... Это действительно особенно ласковое слово любят очень многие русские люди, но я до сих пор не знал никого, в чьих устах оно выходило бы таким задушевным, таким милым...»^^ — свидетельствует Всеволод Соловьёв.

 

Он, как мы уже сказали, непосредствен: на любительском спек­ такле у Штакеншнейдеров может прийти в «положительное вос­ хищение», увидев Николая Николаевича Страхова в костюме испанского монаха: «Как он хорош! Браво, Страхов! Вызывать Страхова!» Он сам готов принять участие в домашнем театре (причём непременно желает взять роль, требующую сильных страстей, — Отелло).

 

Он слушает музыку, и лицо его, по свидетельству украдкой наблюдающей за ним Микулич, кажется «таким добрым, про­ стым и спокойным»"^^.

 

Поведение знаменитости можно прогнозировать с большей или меньшей степенью точности: человек, постоянно находящийся

в  «фокусе», вырабатывает какой-то определенный стереотип поведения.

 

В  этом смысле Достоевский непредсказуем.

 

«Меня всегда поражало в нём, — говорит Штакеншнейдер, что он вовсе не знает своей цены, поражала его скромность. Отсюда и происходила его чрезвычайная обидчивость, лучше сказать, какое-то вечное ожидание, что его сейчас могут оби­ деть. И он часто и видел обиду там, где другой человек, действи­ тельно ставящий себя высоко, и предполагать бы её не мог. Дер­ зости природной или благоприобретённой вследствие громких успехов и популярности в нём тоже не было, а, как говорю, мину­ тами точно желчный шарик какой-то подкатывал ему к груди


И  лопался, и он должен был выпустить эту желчь, хотя и боролся с нею всегда. Эта борьба выражалась на его лице, — я хорошо изу­ чила его физиономию, часто с ним видаясь. И, замечая особен­ ную игру губ и какое-то виноватое выражерше глаз, всегда знала, не что именно, но что-то злое воспоследствует».

Это «злое» могло быть, впрочем, совершенно невинным.

У замужней сестры Штакеншнейдер родился ребёнок (была ещё другая сестра — вдова, с которой Достоевский недавно повздо­ рил). Естественно, что на очередной субботе это семейное собы­ тие горячо обсуждалось. «Достоевский молчал, сидя, по обык­ новению, возле меня. Вдруг я вижу, что губы его заиграли,

 

а глаза виновато на меня смотрят. Я сейчас догадалась, что под­ катился шарик. Хотел его проглотить наш странный дедка, да, видно, не мог. «Это у вдовы-то родился ребёнок?» — тихо спро­ сил он и виновато улыбнулся. «Унее, — говорю, — и видите: она ходит по комнате, а другая сестра моя, не вдова, лежит в постели,

 

а рядом с нею ребёночек», ~ говорю я и смеюсь. Он видит, что сошло благополучно; и себя удовлетворил, и меня не рассердил и не обидел, — и тоже засмеялся, уже не виновато, а весело».

 

Пустяковая «бытовая» острота спасла положение. Правда, этой психологической разрядки могло и не последовать: «Иногда ему удавалось победить себя, проглотить желчь, но тогда он обыкно­ венно делался сумрачным, умолкал, был не в духе»^\

Он крайне раздражителен, но он же — отходчив; более того: он — управляем, и такая умная и сердечная женщина, как Елена Андреевна, это отлично знает и тактично этим пользуется. «Наш странный дедка» (никто больше так не называет Досто­ евского!) — в этом совершенно домашнем определении стой­ кая душевная приязнь, которую Достоевский, конечно, не мог не чувствовать.

 

Он отходчив даже в тех случаях, когда дело касается «заветных убеждений»: сколь ни удивительно, но это так. Единственное условие — искренность собеседника и, естественно, некоторое к нему расположение.

 

«...Фёдор Михайлович, — замечает Страхов, — всегда поражал меня широкостью своих сочувствий, уменьем понимать различ­ ные и противоположные взгляды»'*'^. Признание Страхова зву­ чит несколько неожиданно в свете известного представления об идейной нетерпимости Достоевского, однако оно находит под­ тверждение и в других источниках.


Он умеет извинять самые невозможные вещи при одном усло­ вии: если они произносятся друзьями.

 

В  азарте спора его вечная оппонентка Анна Павловна Филосо-фова (ее дочь вспоминает: «Они оба спорить абсолютно не умели, горячились, не слушали друг друга, и тенорок Фёдора Михайло­ вича доходил до тамберликовских высот») может с досадой вос­ кликнуть: «Ну и поздравляю вас, и сидите со своим «православ­ ным Богом»! И отлично!» — и Достоевский, вместо того чтобы смертельно оскорбиться, вдруг громко и добродушно рассмеялся: «Ах, Анна Павловна! и горячимся же мы с вами, точно юнцы!»^^

 

Но то, что прощалось Анне Павловне Философовой, не проща­ лось Ивану Сергеевичу Тургеневу

 

Здесь необходимо вернуться в 1879 год.


 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

глава V

три вечера в марте

 

Пророк — в своём отечестве

 

В  феврале 1879 года Иван Сергеевич Тургенев прибыл в Москву по случаю смерти брата.

 

Он уже давно не жил в России, однако почти каждый год посещал её наездами. И каждый раз заставал перемены. Нынче эти перемены сделались особенно чувствительными. Они имели касательство не столько к внешнему течению жизни, сколько к её внутреннему строю, к тем неизменным на пер­ вый взгляд моментам существования, которые, сохранив свой обыкновенный образ, где-то в глубине дрогнули, тронулись, поддались.

 

Страна с огромным усилием выиграла (или, как говорили, «полувыиграла») войну: выручила Сербию, освободила Бол­ гарию, прижала Оттоманскую мперию к морю — и почти без борьбы уступила многие из своих побед — в Берлине, на кон­ грессе. Война не только не привела к внутреннему замире­ нию, а скорее наоборот. Прошли первые большие политиче­ ские процессы. Десятки людей были отправлены на каторгу.


Суд присяжных оправдал Веру Засулич. Кравчинский заколол Мезенцова. Через полтора месяца А. Соловьёв будет стрелять

в  государя.

Выросло новое поколение, которого Тургенев не знал, но кото­

 

рое хорошо помнило автора «Отцов и детей». Правда, споры 60-х годов отодвинулись в прошлое, старые распри позабылись, —

и  никому не приходило на ум вопрошать: что есть Базаров? Сами Базаровы уже успели стать «отцами»; «детей» занимали теперь совсем другие материи.

Для нового поколения имя автора «Записок охотника» зву­ чало легендарно. Пророком в своём отечестве можно было стать, только его покинув.

 

...Неистовые овации огласили своды Московского универси­ тета, когда огромный, белоголовый, неуклюжий гость, опроки­ нув по дороге учебный экран, вошёл в физическую аудиторию. Москва приветствовала его как первостепенную знаменитость.

 

В Петербурге восторги повторились с удвоенной силой. Тургенев не ожидал ничего подобного: так его не встречали ни

в  один из приездов его в Россию. Что же изменилось? Изменилось многое.

Зимой 1879 года уже полным ходом шёл тот процесс, который через год с небольшим достигнет своей кульминации на Пуш­ кинском празднике, а ещё через год будет оборван двумя взры­ вами на Екатерининском канале.

Еще из Парижа Тургенев писал М.М. Стасюлевичу: «Ну вот

и  мир заключен... Как-то мы разделаемся с наследием войны...

и дождёмся ли другого наследия: представительных учреждений

 

Слово «конституция» не произносилось публично: она была «великим подразумеваемым». Ожидалось, что реформы 60-х годов получат наконец логическое завершение в скорейшем «увенчании здания».

 

Конституция, как deus ex mahina (бог из машины), должна была разрешить все проблемы.

 

Тургенев приехал в горячее время. Автор «Записок охотника» являл собой известную общественную традицию: он, человек 40-х годов, стоял у истоков крестьянского освобождения; он слыл

другом покойных Белинского и Герцена (широкая публика

не знала всех тонкостей их взаимоотношений); он был старым,

заслуженным либералом; на него косилась власть.


Вернувшись в Париж, Тургенев скажет Герману Лопатину: «Ведь я понимаю, что не меня чествуют, а что мною, как бревном, бьют в правительство». — Тургенев красочным жестом показал, как это делается»^.

Тургенев был не так уж не прав. Молодёжь, столь неожиданно

и  бурно обратившая свои симпатии на автора «Отцов и детей», менее всего думала в эту минуту о высоких красотах его гармо­ нической прозы. Она видела перед собой одну из звёзд «рассеян­ ной плеяды» 40-х годов, едва ли не единственную интеллигент­ ную фигуру европейского масштаба. И «цвет» её представлялся на расстоянии значительно более радикальным, нежели он был на самом деле.

 

В  1879 году ни Толстой, ни Достоевский не пользовались такой громкой писательской славой, как Тургенев. По позднейшему замечанию С.А. Венгерова, бывшего свидетелем тургеневских триумфов, «публика и критика поняли впоследствии, что Тол­ стой и Достоевский выше Тургенева, что Тургенев просто хоро­ ший писатель, а они оба гениальны»^

 

Достоевский не любил Тургенева.

 

 

К «истории одной вражды»

 

Эта нелюбовь уходила своими корнями ещё в 40-е годы. Придя поначалу в восторг от остроумного и блестящего Тургенева, Достоевский очень скоро охладевает к своему новому знакомцу. Он никогда не мог забыть тех унижений, которые испытал от него

 

в  молодости: насмешек в глаза и за глаза, анекдотов, рассказы­ ваемых в злоязычном литературном кругу, откровенно явленного превосходства.

После каторги отношения установились сдержанные и довольно ровные: горючий материал накапливался постепенно.

...Уже двенадцать лет как они были в ссоре. С того самого июль­ ского дня 1867 года, когда в немецком городе Бадене Достоевский

 

в  последний раз посетил Тургенева и окончательно с ним «рас­ плевался». Двадцатилетние отношения завершились полным разрывом.

Достоевский изобразил тогда эту сцену в подробнейшем письме А.Н. Майкову: автор «Дыма» ругает Россию и всё русское и хва­ лит немцев; в свою очередь автор «Преступления и наказания»


язвительно советует ему купить телескоп, дабы лучше видеть, что, собственно, происходит на отдалённой родине.

 

Нашёлся доброжелатель, переславший копию этого посла­ ния П.И. Бартеневу, издателю недавно возникшего «Русского архива», — для сохранения и обнародования лет этак через двад­ цать — двадцать пять^. Узнав об этом «донесении потомству», Тургенев поспешил оправдаться, выбрав своим доверителем того же Бартенева.

 

В письме, предназначенном не столько его прямому адресату, сколько будущим потенциальным читателям, Тургенев со скром­ ностью, тайно жаждущей возражений, замечал, что, хотя «в 1890 году и г-н Достоевский, и я — мы оба не будем обращать на себя внимания соотечественников», он тем не менее «почёл своей обя­ занностью теперь протестовать против подобного искажения моего образа мыслей». Далее автор письма приводил следующий неотразимый довод: он уже потому полагал бы неуместным выра­ жать перед Достоевским свои задушевные убеждения, что счи­ тает его «за человека, вследствие болезненных припадков и дру­ гих причин не вполне обладающего собственными умственными способностями». «Впрочем, — добавлял Тургенев, — это мнение моё разделяется многими другими лицами»^

 

Следует заметить, что корреспондент Бартенева несколько опережал события. Правда, эпилепсия Достоевского ни для кого не была секретом, да и сам он её отнюдь не стыдился, а даже любил при случае «выставлять» свой недуг (со смешанным чув­ ством горести и гордости одновременно). Но перенесение при­ знаков болезни с самого автора «Идиота» на его сочинения

 

и  (как в данном случае) на его общественное поведение станет печальным обычаем несколько позднее*.

 

...Они не встречались и не переписывались двенадцать лет. Правда, в марте 1877 года Тургенев дал рекомендательное письмо к Достоевскому некоему Эмилю Дюрану, составляю­ щему в Париже «монографии» о русской словесности. «Я решился написать Вам это письмо, — заканчивал своё краткое послание Тургенев, — несмотря на возникшие между нами недоразумения, вследствие которых наши личные отношения прекратились. Вы,

 

я  уверен, не сомневаетесь в том, что недоразумения эти не могли иметь никакого влияния на мое мнение о Вашем первоклассном


 

См. подробнее: И горь Волгин. Сага о Достоевских // Октябрь. 2009. № 1


таланте и о том высоком месте, которое Вы по праву занимаете в нашей литературе»^.

 

Это было великодушно: за человеком, не вполне обладающим «собственными умственными способностями», признавался талант.

 

Может быть, не лишено справедливости мнение, что Тургенев воспользовался подходящим предлогом для возобновления пере­ писки и его письмо было осторожной попыткой наладить рас­ торгнутую связь. Во всяком случае, это был жест. Неизвестно, отозвался ли Достоевский на это послание (скорее всего нет, так как оно по своей форме и не требовало обязательного ответа), но, во всяком случае, атмосфера возможной в будущем встречи была несколько умягчена*.

Встрече суждено было состояться 9марта 1879 года.

 

 

Вечер первый

 

В зале петербургского Благородного собрания устраивался вечер в пользу Литературного фонда: подобные вечера пользо­ вались наибольшим вниманием публики. «В программе был такой цветник имён писателей, — замечает современник, — что если бы вечер повторить трижды, то и тогда бы зал каждый раз был переполнен»^. Действительно, «цветник» оказался изряд­ ным: Тургенев, Достоевский, Полонский, Плещеев, Салтыков-Щедрин...

 

Согласимся, что присутствие на литературнохМ вечере трёх клас­ сиков одновременно всегда чревато осложнениями.

 

«Не обошлось и без маленького скандала, — подтверждает подобные опасения очевидец. — Когда Тургенев прошёл за зана­ вес в комнату для чтецов, в коридоре он столкнулся со Щедри­ ным и протянул ему руку; тот слегка взял её и отворотился. Достоевский сделал то же. «Здесь что-то холодно!» — заметил Тургенев своему спутнику и вышел из комнаты».

 

*  Интересно, что спустя год, весной 1878-го, сам Тургенев, бывший сем­ надцать лет ^ сор е с Л. Толстым, получил от него примирительное письмо (вызванное начавшимся у Толстого духовным переворотом), где он просто, без всякой дипломатии предлагает Тургеневу восстановить былые отноше­ ния. Тургенев немедленно отозвался на этот призыв.


Сдержанность Салтыкова понятна: у редактора «Отечествен­ ных записок» с Тургеневым свои счёты. Что касается Достоев­ ского, то и у него, естественно, не было оснований для особых восторгов.

 

Во всяком случае, дипломатические формальности были соблюдены.

 

Весьма симпатизирующий Тургеневу мемуарист (Д.Н. Садов­ ников) сообщает далее, что коллеги писателя правильно оценили его демарш «и после подходили к Тургеневу, заводя с ним разго­ воры о разной всячине»^ Публика, хотя и не ведала, что делается за кулисами, могла догадываться о некотором неблагополучии, ибо отношения Тургенева и Достоевского ни для кого не были тайной.

 

Кстати, один из присутствовавших в зале так пишет об этом «прискорбном случае»: «Тургенев подошёл к Достоевскому и про­ тянул ему руку, Достоевский не подал ему руки и отвернулся».

 

Как видим, подлинный факт обрастает драматическими под­ робностями. «Впрочем... — добавляет мемуарист, — описан­ ный случай прошёл не замеченным публикою, так как писатели встретились не в общей зале, где происходило чтение, а в одной из комнат, в которых посторонних почти не было, и я услышал

 

о  происшедшем от двух-трёх лиц, приехавших со мною после литературного чтения к Я.П. Полонскому»^.

Несмотря на некоторую «закулисную» напряжённость, вечер прошёл блистательно. Хмурый Салтыков с длинною боро­ дой и одутловатым лицом «вяло-брюзгливым и монотонным голосом»’®читал отрывок из «Современной идиллии» — о том, как пришёл Глумов и сказал, что «надо погодить». И облик чтеца и сам его голос как нельзя более шли к мрачному коло­ риту рассказа. «Я так и думал, — пишет Садовников, — что он в конце концов нетерпеливо крикнет: “Ну, чему обрадова­ лись? Черти!”»”

 

«Все переглядывались тогда с сумрачной, но удовлетворённой улыбкой, — свидетельствует другой воспоминатель. — Все пони­ мали, что значит это глумовское “надо погодить”»’^.

Литературные чтения обретали важность политическую.

В насыщенной электричеством атмосфере 1879 года слова про­ скакивали как грозовые разряды. Щедринское «годить» или «не годить» обретало гамлетовский оттенок.

 

Салтыкова вызывали три раза.


Достоевский читал, как он это делал всегда, в начале второго

 

отделения (он любил выходить на эстраду после антракта, когда

зрители затихали, шурша программами). В последнее время

он стал чаще являться перед публикой. Однако это выступление

было особенным. И не только потому, что присутствовал старый

соперник. Имелась ещё одна причина — капитальнейшая.

Впервые публично читались «Братья Карамазовы».

 

 

Вокруг дебюта

 

Вот уже два месяца как роман печатался в «Русском вестнике». Мнение о нём ещё не установилось: толки ходили разные. Не последовало пока и обстоятельных печатных разборов. Правда, кое-какие суждения уже имелись.

Автор, скрывшийся под псевдонимом «Некто из толпы» (это

была дама — Е.П. Свешникова), писал в «Кронштадтском вест­

 

нике»: «С такими писателями, как Достоевский, можно не согла­

шаться, но не уважать их нельзя, потому что они никогда

не виляют, никогда ни на минуту не примыкают к многочислен­

ным последователям известного: “с одной стороны, должно при­

знаться, а с другой стороны, нельзя не согласиться V ^

Из всех персонажей романа пока наибольшим вниманием рецензентов пользовалась «загадочная прелестница» — Гру-шенька. «Эта Грушенька, — замечает Скабичевский, — пока ещё скрывается в тумане, но на следующих страницах она не замед­ лит, конечно, предстать во всём своём блеске, окажется, без сомнения, в свою очередь маньячкой и тем не менее завлечет

 

в  свои обольстительные сети не только папеньку и сына его Дми­ трия, но и остальных братьев, не исключая и набожного святошу Алексея...»^"^

 

Через несколько дней это суждение почти слово в слово повто­ рит и «Некто из толпы»: когда Грушенька явится на сцену, тогда «в тихом, розовом Алёше наверно тоже скажется кровь Карамазовых»*^

 

Любопытно, что в этих первых газетных откликах как бы пред­ восхищена одна из версий продолжения «Братьев Карамазовых»: пробуждение в Алёше карамазовского начала, его роман с Гру-шенькой и т. д. Правда, никто из критиков не догадывается пока о другом возможном варианте: об Алёше, идущем на эшафот.


«Достоевский пишет романы не по шаблону, и угадать его мысль не так легко, как у людей, сочиняющих своих героев

 

в  кабинетах»^^, — замечала «Газета А. Гатцука». «Его не все любят, им не увлекаются, — писал «Голос» 8 марта, то есть накануне интересующего нас вечера, — он редко доставляет чарующее наслаждение; но его все читают, он даёт наслаждение безжалост­ ной правды даже в своих эксцентричностях...»‘^

 

Это была первая большая статья о «Карамазовых»: она не имела подписи^^

 

Как и следовало ожидать, большая либеральная газета оцени­ вала новый роман более чем прохладно. «“Братья Карамазовы” производят очень странное впечатление, — писал безымян­ ный рецензент. — Мы отбрасываем в сторону самое появление их в Москве, на страницах тенденциознейшего и несимпатичного журнала. Для беллетристов, как известно, нет отечества в смысле журнальных партий и направлений. Но именно в романе г. Достоевского... замечается тенденция. Из-за Достоевского-беллетриста — незаметно, быть может, для самого автора — скво­ зит Достоевский-публицист».

 

Это было старое, успевшее стать привычным обвинение. Но если раньше размежевание между художником и мыслителем проводилось, как правило, по жанровому принципу (так, всё «нехудожественное», что печаталось в «Дневнике писателя», упорно противополагалось «художественному» в романах), то теперь водораздел сооружался внутри самой романистики, где, по замечательному представлению критика, «беллетрист»

 

и  «публицист» поочередно менялись местами.

У  автора «Карамазовых», продолжал вчерашний «Голос», «что ни образованный человек, то или негодяй, или психически больной»^^. Сим намекалось на авторскую подозрительность по отношению именно к той публике, которая ныне собралась

в  зале.

 

Не было никакой уверенности, что аудитория отнесётся к новому роману одобрительно.

Автор мог бы действовать наверняка: прочитать что-нибудь из старого, уже апробированного, пользовавшегося стойким эстрадным успехом. «Накануне этого вечера, — вспоминает Анна Павловна Философова, — я виделась с Достоевским и умоляла его прочитать исповедь Мармеладова из «Преступления и наказа­ ния». Он сделал хитрые, хитрые глаза и сказал мне:


■А Я вам прочту лучше этого.

 

Что? Что?— приставала я. - Не скажу»^°.

 

 

Вечер первый. Продолжение

 

Он выбрал для чтения главу «Исповедь горячего сердца»: первый большой разговор братьев — Дмитрия и Алёши, рассказ Мити

 

о том, как к нему «сама пришла» Катерина Ивановна — просить для отца четыре тысячи — и что между ними произошло.

Все, кому довелось видеть Достоевского на эстраде, отмечают его «несценичность»: небольшой рост, мешковатость, отсутствие импозантности. Он не обладал тем, что принято называть актёр­ ским обаянием. Вдобавок ко всему у него был слабый голос, часто прерываемый сухим кашлем (эмфизема лёгких и непрерывное курение давали себя знать).

«Начал он вяло и скучно: речь шла о такой чертовщйне в пол­ ном смысле слова, что я невольно подумал: «Вот человек...

 

какой-то апокалипсис объясняет»^* — так передаёт своё первое впечатление весьма не расположенный к Достоевскому Садов­ ников. По-видимому, он не был одинок. Другой очевидец (В.В. Тимофеева) так описывает происходящее: «Мне представля­ лось, как будто слушатели, бывшие в зале, сначала не понимали, что он читал им, и перешёптывались между собою:

 

— Маниак!.. юродивый!.. Странный...

А  голос Достоевского с напряжённым и страстным волнением покрывал этот шёпот...

 

— Пусть странно! пусть хоть в юродстве! Но пусть не умирает великая мыслъ\»^^

 

Если Тургенев являлся перед публикой, заведомо к нему распо­ ложенной (когда он вошёл в залу, вспоминает А.П. Философова, «все как один человек встали и поклонились королю ума»^^), гото­ вой благодарно отозваться на каждое его слово, то для Достоев­ ского ситуация была иной: дружественные чувства мешались с явным недоверием и настороженностью.

 

Ему приходилось переламывать настроение зала.

«Но когда дело дошло до признания Дмитрия Карамазова, всё разом переменилось. Публика замерла. Болезненная глубина чув­ ства этого сладострастника была так художественно-правдиво


передана автором, что я ничего подобного не слыхивал. Манера читать прозу, стихи (в этой сцене Дмитрий декламирует Шиллера

и  Гёте. — И. В.)... трепет голосового органа... какая-то характерная торопливость на самом драматическом месте — неподражаемы»^'^.

 

Это пишет тот же Садовников. Он лишь передаёт общее ощу­ щение, подтверждаемое и другими слушателями: «Не я одна — весь зал был взволнован. Я помню, как нервно вздрагивал

 

и  вздыхал сидевший подле меня незнакомый мне молодой чело­ век, как он краснел и бледнел, судорожно встряхивая головой

 

и  сжимая пальцы, как бы с трудом удерживая их от невольных рукоплесканий».

 

Рукоплескания всё же загремели — ещё до конца чтения. Они «как будто разбудили Достоевского. Он вздрогнул и с минуту неподвижно оставался на месте, не отрывая глаз от рукописи. Но рукоплескания становились всё громче, всё продолжитель­ нее. Тогда он поднялся... и, сделав общий поклон, опять стал читать»^^.

«Такого чтения я не слышал никогда, ни прежде, ни потом, — говорит ещё один очевидец. — Это было не чтение, не актёрская игра, а сама жизнь, — больной эпилептический бред»^^. (Кажется, в первый и последний раз та самая формула («эпилептический бред»), которую без зазрения совести прилагали к автору «Кара­ мазовых» желавшие обругать его критики, употреблена в каче­ стве комплимента)

 

Теперь А.П. Философова уже не жалела, что он не исполнил её просьбы. «Боже, как у меня билось сердце... Я думаю, и все замерли... Мы все рыдали, все были преисполнены каким-то нравственным восторгом. Всю ночь я не могла заснуть, и когда на другой день пришёл Фёдор Михайлович, так и бросилась

 

к  нему на шею и горько заплакала.

— Хорошо было? — спрашивает он растроганным голосом. —■

 

И  мне было хорошо, — добавил он»^”.

 

Это была победа. Новый роман, только начатый, ещё «дымя­ щийся», получал первое признание.

«Когда он кончил, — пишет К.П. Ободовский, — все были оше­ ломлены. С полминуты длилось молчание, и затем гром аплодис­ ментов, не смолкавший часа, потряс залу»^^

Его вызывали пять раз.


Чему радовался Страхов?

 

В чём же причины этого небывалого успеха? В лично­

 

сти ли самого чтеца, которая, конечно, оказывала колоссаль­ ное воздействие на аудиторию, в художественных ли достоин­ ствах произносимого вслух текста или ещё в чём-то неназван­ ном, но смутно сознаваемом? Разумеется, эстетический эффект был сам по себе достаточно впечатляющ. Но, видимо, не только он решал дело. В конце концов, у Достоевского были и другие романы — со страницами не менее сильными, и он читал их

 

с  эстрады, но никогда прежде не добивался ничего подобного. «В нашей вялой форменной жизни, — писал «Голос», — так

 

редки выражения общественных чувств и общественной мысли, что те овации, которые происходили вчера на этом вечере, каза­ лись чем-то необычайным. Они производили освежающее впечатление...»2^

Дело было во времени.

Отзывчивая ко всякому духовному движению русская публика

1879 года чутко улавливала в бытовых и любовных линиях нового

 

романа тот самый подспудный «мировой» смысл, который входил

в плоть и кровь поколения, в состав самой жизни, споткнувшейся

в  своём мерном течении и поставившей, как любил говорить Достоевский, вопрос «у стены»: что дальше? «И вдруг, — пишет Тимофеева, — всё в нас чудодейственно изменилось: мы вдруг почувствовали, что не только не надо нам «погодить», но именно нельзя медлить ни на минуту..»^°

 

Немало удивился бы Михаил Евграфович Салтыков-Щедрин, если бы вдруг узнал, что то, о чём он мрачно повествовал

с  эстрады, каким-то странным образом «замыкалось» на новый роман его давнего идейного оппонента. Но именно так воспри­ няли это слушатели. Время как бы совокупило смыслы, обре­ тавшиеся вдали друг от друга, и устремило их к общему — пусть отдалённому — горизонту. Сиюминутное, насущно необходимое и «конечное», общемировое естественно входили в единый круг жизни, не противоборствуя, но перекликаясь между собой.

 

К  «ненормальным» карамазовским разговорам начинали жадно прислушиваться.

 

И хотя Тургенева, мастерски прочитавшего «Бурмистра», при­ няли не менее восторженно, его успех имел совсем иной характер. В Тургеневе чтили прошлое (да и сам рассказ, выбранный им для


чтения, был почти тридцатилетней давности); его чествовали как славную, но уже отчасти «музейную» национальную реликвию.

В Достоевском — угадывали будущее.

Вечер 9 марта сделался событием. И Николай Николаевич

Страхов, аккуратно извещавший Л. Толстого о новостях столич­

ной жизни, не преминул отметить это обстоятельство. «И здесь,

и в Москве очень много возились с Тургеневым, — пишет

он 11 марта в Ясную Поляну. — Третьего дня было литературное

чтение, и меня порадовало, что публика встретила Достоевского

 

с  таким же восторгом, как Тургенева, — Салтыкову же хлопали очень мало»^^

 

О  том же спустя месяц Страхов пишет А.А. Фету: «У нас здесь восхищались Тургеневым и Достоевским. Вы, верно, читали опи­ сание этих неслыханных торжеств. Достоевский в первый раз получил овации, которые поставили его наряду с Тургеневым. Он очень рад»^^.

Но вот вопрос: рад ли сам Страхов? Вернее, раду­ ется ли он за Достоевского? Об их отношениях речь впереди.

 

Здесь же заметим, что Страхову неплохо удавалось скрывать глу­ боко затаённую неприязнь к своему давнему приятелю. Недаром Микулич, сумевшая, как мы помним, несмотря на свои юные годы, подметить глубокий контраст между Страховым и Досто­ евским, тут же преспокойнейшим образом замечает: «Елена Андреевна (Штакеншнейдер. — И. В) очень любила Достоевского и благоговела перед его умом и талантом. Но, сколько мне пом­ нится, только она да Страхов так любили его»^^

Елена Андреевна действительно любила автора «Карамазовых»: об этом убедительно свидетельствуют её дневниковые и мему­ арные записи. Страхов, будучи сам человеком умным и тон­ ким, остро восприимчивым к чужой одарённости, конечно же, понимал, что ec/wb Достоевский. OjxndiKO любить его он не мог (о чём в свою очередь свидетельствуют как его воспоминания, так и печально знаменитый к ним комментарий — письмо Тол­ стому от 28 ноября 1883 года). Не исключено, правда, что порою он пытался себя заставить (борясь, по его собственным словам,

 

с  подымавшимся в нём отвращением), но — безуспешно.

 

Перед Толстым можно было «обнажиться» — и он признаётся ему (в том же письме от 11 марта, где он радуется, что публика горячо встретила Достоевского): «Я Тургенева и Достоевского — простите меня — не считаю людьми, но Вы — человек...»^"^


Чему же тогда радуется Страхов? Да только тому, что Достоев­ ский получил перевес против Салтыкова и равенство с Тургене­ вым как представитель известного направления. Для него суще­ ственно лишь то, что разъединяет Достоевского с Тургеневым

 

и  Салтыковым, и он знать не хочет ничего о том, что сближает всех троих в глазах рукоплещущего зала.

 

Эта тяга к сближению, продиктованная не столько доводами рассудка, сколько мощным общественным инстинктом, будет прокладывать себе дорогу через бурные перипетии 1879—1880 годов, чтобы явить всю силу и всё своё бессилие в упоительные дни пушкинских торжеств. Но это произойдёт ещё не скоро.

 

А пока овации петербургской публики не в состоянии заглушить того «неверного звука», который неизбежно должен был возник­ нуть при сопряжении в одном жизненном круге таких диссони­ рующих величин, как Тургенев и Достоевский.

 

Скандал разразился через три дня.

 

 

Вечер второй (тургеневский обед)

 

Через три дня состоялся традиционный литературный обед. Литературные обеды вошли в моду совсем недавно. «Припоми­ наю, — пишет Анна Григорьевна, — что в начале 1878 года Фёдор Михайлович бывал на обедах, которые устраивались каждый месяц Обществом литераторов в разных ресторанах: у Бореля,

 

в «Малоярославце» и др... Здесь Фёдор Михайлович встре­ чался со своими самыми заклятыми литературными врагами. За зиму (1878 года) Фёдор Михайлович побывал на этих обедах раза четыре и всегда возвращался с них очень возбуждённым и с интересом рассказывал мне о своих неожиданных встречах и знакомствах»^^

 

Возбуждение Достоевского понятно: встреча с литературным врагом (тем паче «заклятым») всегда вызывает известный душев­ ный подъём.

Натурально, обеды устраивались не с этой целью: они имели

в виду соединить — хотя бы за пиршественным столом — разроз­ ненные культурные силы. «Обеденная территория» должна была являться в этом смысле ничейной землёй.

Местом встречи был избран ресторан Бореля на Большой Морской.


На сей раз застолье сильно отличалось от ежемесячных трапез, устраиваемых петербургскими литераторами в своём достаточно узком кругу. Прежде всего — чрезвычайным многолюдством:

 

присутствовало более ста человек. Помимо известных и менее известных представителей изящной словесности и сотрудников столичной прессы здесь наличествовали артисты императорских театров, университетские профессора, адвокаты, художники

 

и  т. д. И без того пёструю картину завершала одна хорошенькая натурщица, поражавшая более солидную публику своим легко­ мысленным античным нарядом: после обеда предполагались «живые картины».

 

Не было Салтыкова-Щедрина. «Говорить ли, — замечает по этому поводу А.С. Суворин, — что «Отеч. Записки» блистали своим отсутствием?»^^

Итак, литературный и учёный Петербург чествовал Тургенева. Список ораторов (а их было более двадцати!) выглядел внуши­ тельно: ректор Петербургского университета Бекетов, писатели Потехин и Григорович, академик Грот, профессора Кавелин

 

и  Сухомлинов, историк Костомаров, издатель «Недели» Гайдебу-ров (он же — распорядитель обеда), оба Градовских (профессор

и  публицист) и, наконец, такие светила русского суда, как Таган-цев и Спасович.

 

Это был цвет либеральной интеллигенции.

Сам виновник торжества, как свидетельствует портрет, набро­ санный наивной, НО доброжелательной кистью, выглядел превос­ ходно: «То же румяное, полное, здоровое лицо, те же осмысленные, анализирующие глаза, та же медленная... походка, те же густые

 

и  нежные патриархальные седины, великолепно убирающие всю его круглую голову — голову колосса, поддерживающего целый храм...» — в этом описании звучат почти гомеровские метры.

 

«Немедленно после супа, — повествует добросовестный хрони­ кёр, — началось сигнальное бряцание бокалов и тарелок»^^. Это был призыв к тишине. Молодой и мало кому известный Л. Обо­ ленский (будущий издатель «Мысли» и «Русского богатства») приветствовал гостя весьма двусмысленными стихами:

 

Ты не забыт ни юностью родной, Ни русской женщиной, ни прессой, Хотя давно живёшь в стране чужой Вдали от «роз» российского прогресса.


По свидетельству автора этих стихов, поначалу Тургенев «при­ крыл глаза рукой, как бы смутясь от неловкости вступления, но к концу его лицо прояснилось..

 

Громогласный и представительный Григорович заявил, что, только щадя скромность Тургенева, он умолчит о том, что делал последний «для многих своих товарищей, увлекаемый добротою сердца». Желая сказать красиво, оратор выразился довольно риско­ ванно. «Если, — припомнил он одно давнее сравнение, — поста­ вить Тургенева против окна и раздеть его, — он будет светиться как кусок хрусталя — так чист он нравственно между нами»^^.

 

Спасович также превознёс виновника торжества, однако о про­ чем отозвался мрачно: «На часах нашей общественной жизни стоит час полуночный, пора всяких искушений, соблазнов и падений». Тургенев счёл необходимым чуть позже мягко поправить ора­ тора, заметив, что «там нет ночи, где есть Лев Толстой^ Гончаров,

Достоевский, Писемский»'^^.

Достоевский был упомянут ещё единожды — в спиче несколько разгорячённого обедом Валериана Панаева, которого, впрочем, мало кто слушал. «Я вижу, — старался перекрыть общий шум Панаев, — сидящими рядом с Иваном Сергеевичем, с одной сто­ роны г. Кавелина, а с другой — г. Григоровича, а там, дальше,

 

я  вижу г. Достоевского; позвольте предложить тост в честь этих замечательных литературных деятелей сороковых годов»"^^

 

Достоевский действительно сидел «там дальше»; в отличие от большинства присутствовавших, он был во фраке.

Разумеется, бесполезно искать его имя в списке ораторов. До поры до времени он предпочитал помалкивать.

 

До поры до времени*.

 

 

Скандал с разных точек зрения

 

«Тургеневский обед, — свидетельствует хроникёр, — за исклю­ чением одного эпизода, о котором лучше умолчать, вышел

 

*  Достоевский, очевидно, был на обеде один — без супруги. Ю.Д. Засец-кая пишет Анне Григорьевне 14 марта 1879 года: «Надеюсь, что вы скоро поправитесь, при такой погоде трудно быть здоровой»'^^. Скорее всего Анна Григорьевна отсутствовала по нездоровью. Кто знает, будь она на обеде, может быть, события приняли бы менее драматический оборот.


радушным и торжественным праздником всей петербургской интеллигенции»^^

 

О каком же эпизоде (дабы не омрачать общего светлого впе­ чатления) желает умолчать восторженный летописец тургенев­ ских торжеств? Хотя сам эпизод известен, существует несколько отличающихся друг от друга версий. Остановимся пока на одной из них — самой литературной.

 

Эта версия изложена в воспоминаниях ГК. Градовского, появившихся в 1904 году, то есть через четверть века после опи­ сываемых событий. Градовский излагает ответную речь Турге­ нева (в которой, по его словам, было упомянуто о необходимости «увенчать здание») и далее пишет: «Взрыв рукоплесканий покрыл слова писателя; но громче их раздался шипящий, желчный воз­ глас Ф.М. Достоевского. Он подскочил к Тургеневу с трудно пере­ даваемой раздражительностью и злобно кричал:

 

— Повторите, повторите, что вы хотели сказать, разъясните прямо, чего вы добиваетесь, что хотите навязать России!..

Тургенев отшатнулся, выпрямился во весь свой рост, пода­ влявший небольшого и тщедушного Достоевского, и развёл руками тем жестом, которым выражают глубочайшее недоумение

 

и негодование.

— Что я хотел сказать, то сказал... Надеюсь, все меня поняли...

А на ваш допрос, хотя бы и с пристрастием, отвечать не обязан! Таков был ответ Тургенева. «Поняли, поняли!» — раздались голоса... Многие были возмущены неуместной выходкой Досто­ евского, и все были огорчены плохой развязкой тургеневского

чествования»'^'^.

Сцена впечатляющая. Набросанная пером в своё время очень популярного публициста, она полна «эффектных» художествен­ ных подробностей: маленький, тщедушный, злобно шипя­ щий Достоевский, словно моська на слона, бросается на автора «Записок охотника», явно подавляющего его своим физическим

 

и  моральным превосходством.

Во внутреннем обозрении апрельской (1879 года) книжки

 

«Вестника Европы» тургеневскому обеду тоже уделено достаточно

большое место. Судя по всему, текст принадлежит человеку,

 

на обеде присутствовавшему. Имя Достоевского прямо не упомя­

нуто, но сделанный намёк более чем прозрачен.

 

«Даже самый этот эпизод, — пишет «Вестник Европы», — послужил новым поводом к одушевлённой демонстрации со сто­


роны огромного большинства представителей печати против лиц, неискусно взявшихся за неблагодарное дело — подвергнуть искусу Тургенева: «Скажите же теперь, — заключал один ора­ тор своё обращение к нему, — какой же ваш идеал? Говорите!» — и, не дождавшись ответа, отвернулся и пошёл прочь... Тургенев успел дать ответ, но этот ответ мог быть только виден находив­ шимся вблизи, так как ответ был без слов: Тургенев опустил низко голову и развёл руками. Правда, что тут ничего и не оста­ валось, как развести руками; но общество было менее терпеливо,

 

и  со всех сторон раздались восклицания, обращённые к Турге­ неву: «Не говорите! знаем!» Чей-то голос попытался было взять сторону того оратора: «Нет, вы не знаете!» — но был заглушён новыми восклицаниями».

 

Далее автор добавляет, что Тургенев промолчал «по той же при­ чине, по которой, например, ему трудно было бы решиться на издание своего «Дневника писателя» в подражание г-ну Достоевскому, — хотя, по нашему мнению, Тургенева удерживает от этой счастливой мысли вовсе не то, чтобы он мог опасаться неуспеха»'^^ Таким образом, имя Достоевского всё-таки всплы­ вает (после чего «расшифровка» эпизода уже не составляла для искушённого российского читателя особого труда).

 

Здесь интересны три момента. Во-первых, как можно понять из текста, вопрос, заданный Достоевским, «заключал» собой более или менее пространное обращение его к Тургеневу. Но ско­ рее всего именование автора вопроса «оратором» — не более чем риторическая фигура. Во-вторых, Достоевский спрашивал Тур­ генева об идеале. И в-третьих, выясняется, что Тургенев ограни­ чился ответом чисто мимическим, так что тирада, вложенная Градовским в его уста, — плод его позднейшего воображения.

 

Можно привести два аргумента в пользу достоверности изло­ женного в «Вестнике Европы»: 1) эпизод передан сразу по горячим следам и 2) «Вестник Европы» — орган, наиболее близкий Турге­ неву, и не приходится сомневаться, что некоторые подробности (или по крайней мере их «редактура») исходят от него самого.

 

До сих пор свидетельство «Вестника Европы» считалось един­ ственным упоминанием «обеденного инцидента» в русской периодической печати. Действительно, в петербургских газе­ тах за ближайшие после 13 марта дни о нём не говорится ни слова. Ничего не сообщает об инциденте и газета «Новости». Но


не сообщает лишь в своих первых отчётах. 18 марта в газете появ­ ляется статья «Вчера и сегодня. Чествование «человека сороковых годов» г.г. учёными и литераторами». В этой статье, подписанной псевдонимом Коломенский Кандид (В.О. Михневич), инциденту уделено некоторое внимание.

 

«Речь Ивана Сергеевича, — пишут «Новости», — произвела целую бурю; все встали из-за стола и с бокалами в руках броси­ лись к нему с выражением приветствий... Но и здесь дело не обо­ шлось без “оригинального эпизода”».

Далее излагается сам эпизод.

 

«Среди общего одушевления к Ивану Сергеевичу подошёл Фёдор Михайлович Достоевский и со строгим, почти негодую­ щим лицом поставил ему вопросный пункт: что такое и в чём заключается провозглашённый им идеал? Г. Достоевский настой­ чиво требовал сейчас же дать ему на сей пункт обстоятельное «показание»; но эта странная и неуместная выходка была встре­ чена всеобщим протестом»"^^.

Такова картина, нарисованная Коломенским Кандидом

и в общем совпадающая с версией «Вестника Европы». Однако

в  идеологической ретроспективе инцидент приобретает зловещий характер, а через четверть века обрастает затейливыми художе­ ственными деталями.

Исторической памяти не противопоказано воображение: жела­ тельно только, чтобы и оно было историчным.

 

 

«...Какой же ваш идеал?..»

 

Во всех источниках, запечатлевших прискорбный случай на тур­ геневском обеде, подчёркивается возмущение присутствовавших. Их нетрудно понять. Но попытаемся понять и Достоевского.

 

Для этого прежде всего следует обратиться к тексту самой тур­ геневской речи.

 

Автограф речи неизвестен, хотя он несомненно был, ибо Тур­ генев говорил по написанному^^. Через день речь появилась

в  «Молве», а затем была перепечатана другими изданиями.

В своём умеренном по тону, искусно сбалансированном застольном слове Тургенев заявил, что «есть, наконец, идеал не отдалённый и не туманный, а определённый, осуществи­ мый и, может быть, близкий... Мне не для чего указывать более


настойчивым образом на этот идеал, — продолжал Тургенев, — он понятен вам и в литературе, и в науке, и в общественной

жизни»'^^

 

Вопрос Достоевского — «Скажите, какой же ваш идеал?»— ско­

рее всего обращён именно к этому месту речи.

Справедлив ли автор вопроса, ставя его столь категорично?

В силу объективных причин Тургенев был вынужден изъяс­ няться намёками. Он в данном случае поступал так же, как и сам Достоевский, который тоже не смог бы полностью обозначить свой идеал. Идеология Тургенева не могла быть выражена в обе­ денном тосте, равно как идеология Достоевского — в «вопросных пунктах» к этому тосту: их взгляды — в полном объёме — неотде­ лимы от контекста всего их творчества.

 

...Слухи о том, что произошло в зале ресторана Бореля, быстро распространились по Петербургу. 18 марта генерал А.А. Киреев записывает в дневнике: «На днях на большом обеде, данном Тургеневу представителями литературы, он произнёс тост за те идеалы, которым сочувствует молодое поколение; Достоев­ ский к нему обратился с вопросом: «Что это за идеалы?» Присут­ ствовавшие не дали Тургеневу ответить: «Мы знаем, мы пони­ маем...» Потом Тургенев сказал Достоевскому, что дело шло

о  конституции!..»'^^

Если верить Кирееву, между Тургеневым и Достоевским позд­

 

нее состоялось какое-то объяснение. Что, впрочем, маловероятно. Такова видимая сторона, внешний рисунок инцидента, слу­ чившегося на тургеневском обеде. Но, может быть, дело обстоит не столь просто и здесь присутствовали ещё иные, скрытые при­ чины? Что побудило Достоевского публично совершить этот дей­

ствительно бестактный во всех отношениях поступок?

Два ряда тесно соотнесённых между собой и в конце концов сходящихся факторов помогают понять поведение Достоевского: ряд, так сказать, литературно-психологический (более или менее интимный) и ряд миросозерцательный, идейный. Остановимся пока на последнем.

 

Идеал Тургенева — конституционная монархия, монархия умеренно-либеральная, ограниченная рядом представительных учреждений. Достоевский — последовательный противник кон­ ституции в её «тургеневском» понимании, противник буржуаз­ ных парламентских институтов, противник европейского кон­

ституционализма. Если исходить из этих                       признаков.


автор «Дневника писателя» оказывается гораздо правее Турге­ нева: позиция последнего с точки зрения общественного про­ гресса куда предпочтительнее.

 

Но тут мы сталкиваемся с одним из глубочайших парадоксов Достоевского. Его историческая концепция абсолютно не под­ даётся прочтению (или читается не так), если применять к ней «обычные» социологические критерии. Ибо «социология» Досто­ евского не выносит ни малейшей формализации: она не только самобытна и личностна, но — и это главное — предполагает решительный выход из той системы идеологических координат,

 

в  которых привычно вращалась русская либеральная мысль. Нам уже приходилось говорить, что идеология Достоевского

не есть случайное и хаотичное нагромождение парадоксов (когда магическим, столь удобным в идейном пользовании словом «противоречие» можно объяснить всё что угодно), а определён­ ная система, иными словами — обладающий собственными зако­ номерностями единый идейный парадокс.

Истоки этого парадокса таятся в глубинах русской истории,

в  «странном», уклончивом и скачкообразном движении русского общественного сознания.

 

Если исходить всё из тех же формальных признаков, «антикон­ ституционалист» Достоевский оказывается в одном ряду с такими деятелями, как Катков и Победоносцев: во всяком случае, внешне это выглядит именно так. Но как только от взгляда «в первом при­ ближении» мы попытаемся перейти к более объемным сопостав­ лениям, это видимое сходство мгновенно поколеблется.

 

Существует глубокая черта между отношением к власти (свет­ ской и духовной) Победоносцева и Каткова, с одной стороны, и Достоевского — с другой. Для первых любое ограничение самодержавия есть посягновение на принцип, ущерб и умаление власти как таковой. Самодержавие необходимо для охранения самого себя, для самосохранения, для поддержания своего внеш­ него авторитета, для удержания в повиновении и подавлении всего того, что могло бы эту власть разрушить.

 

Все эти «государственные» мотивы начисто отсутствуют

у Достоевского. Поразительно, но факт: его концепция само­ державия неразрывнейшим образом связана с идеей народной свободы.

В своём некрологе-воспоминании А.С. Суворин писал: «У нас, по его мнению, возможна полная свобода, такая свобода, какой


нигде нет, и всё это без всяких революций, ограничений, дого­ воров. Полная свобода совести, печати, сходок, и он прибавлял: “полная”»^®.

 

На первый взгляд свидетельство Суворина представляется невероятным. Однако оно находит сильнейшее подтвержде­ ние у самого Достоевского. «Свободы истинной, а не номиналь­ ной! К черту республику, если она деспотизм!»^^ — записывает он в 1874 году.

 

Свобода — главный критерий, который Достоевский прилагает

 

к своему идеалу монархии. Причём свобода в смысле всеобъем­ лющем, почти глобальном, и уж во всяком случае намного пре­ вышающая те отдельные, специальные «свободы», которые может гарантировать «обычная» либеральная монархия.

 

Это одна из самых «фантастических» идей Достоевского. Речь

у него идёт не о том, что есть, а о том, что должно быть, что под­ разумевается в «высшем смысле».

 

 

Последний шанс

 

И  Пушкин в «Стансах», и Гоголь в «Выбранных местах из пере­ писки с друзьями», и Достоевский в своём «Дневнике писателя» создают, по сути дела, некий идеализированный образ монарха, имеющий мало общего с реальными представителями русского императорства.

 

Но, «передоверяя» самым косным историческим институтам свою радикальнейшую этическую программу, Достоевский тем самым ставит их дальнейшее существование в тесную зависи­ мость от способности воплотить эту программу в жизнь.

 

Это не что иное, как ещё одна утопическая, обречённая на неу­ дачу попытка «идейного опекунства» над властью — традиция, восходящая ещё к Пушкину и его кругу^^ и завершённая в Досто­ евском. Это последняя (в русской литературе) попытка такого рода.

 

Самодержавию даётся последний шанс.

Реальный ход русской истории сыграл злую шутку с подоб­ ными представлениями. К началу XX столетия российское само­ державие успело скомпрометировать себя буквально по всем линиям: в политическом, экономическом, военном и нравствен­ ном отношении.


Но в 70-е годы XIX столетия царизм ещё пользовался опреде­ лённым моральным кредитом. Пропасть между ним и громад­ ным большинством нации ещё не представлялась столь зияю­ щей. Недавно проведённое освобождение «сверху» открывало, по мысли Достоевского, великую возможность безреволюцион-ного выхода из исторического тупика.

Его «фантастическая идея» соединяет в себе вещи органически несовместимые: самодержавие выступает как орудие нравствен­ ного переворота. Переворот этот должен не только способство­ вать обретению гражданских прав, но и повести к максимальной духовной раскрепощённости^^ Абсолютная монархия становится гарантом абсолютной свободы.

 

В сложившиеся и малоподвижные исторические формы вно­ сится внеисторическое нравственное содержание. Революцион­ ное по своему типу мышление вдруг «замыкается» на полуазиат-скую государственную формулу; безоглядный порыв в будущее захватывает «по пути» древние атрибуты ничем не ограниченного единодержавия; упором для решительного исторического прыжка служит именно то, что более всего этому прыжку препятствует.

 

Здесь можно, пожалуй, провести одну аналогию.

В мировой «теоретической практике» уже встречалось нечто подобное. Это тот случай, когда вольный полёт «выточенной как бритва» диалектики заземляется на узком и достаточно «вытоп­ тан ном» историческом пятачке. Это мощная игра гегелевского «абсолютного духа», находящего своё завершение в скучном иде­ але скучной прусской монархии (тут уместно вспомнить кара-мазовского чёрта, мечтающего «окончательно» воплотиться

 

в  какую-нибудь семипудовую купчиху).

 

Концепция Достоевского на первый взгляд — такой же исто­ рический монстр, как и «государственная философия» Гегеля. Однако в отличие от гегелевских категорий эту систему ценно­ стей вряд ли можно считать итогом тщательных рационалистиче­ ских построений. Она строится на совсем иных основаниях.

 

В мире Достоевского происходит то, что можно было бы опре­ делить как «эстетизацию идеологии». Ни одно понятие не высту­ пает у него в своём «чистом» идеологическом виде. Всё претер­ певает некую художественную трансформацию, становится если не образом, то знаком, символом образа. Конечно, мы имеем дело

 

с сильным и самобытным мыслителем; однако мыслитель этот мыслит прежде всего как художник.


В  ЭТОЙ системе представлений такие понятия, как «народ», «свобода», «самодержавие» и т. п., выступают не в своём прямом (исторически определённом) значении, а обретают некий «допол­ нительный» художественный смысл.

 

На тургеневском обеде столкнулись два типа мирочувство-вания.

 

Тургенев, говоря об идеале, имел в виду конституцию, то есть формальный законодательный акт, дарующий образованному обществу известные политические права. Для Достоевского обретение политических привилегий только «образованным меньшинством» являлось бы посягновением на будущую свободу основного состава нации («серых зипунов»), который «конститу­ ция» вовсе не принимает в расчёт как самостоятельную нацио­ нальную силу. Он против конституции не потому, что она может ограничить самодержавие, а потому, что она «ограничивает» народ, выключая его из реальной исторической жизни.

 

«Конституция, — записывает он в последней тетради. — Да вы будете представлять интересы нашего общества, но уж совсем не народа. Закрепостите вы его опять! Пушек на него будете выпрашивать!»^"^

Пушки против народа — вот что означает для Достоевского победа буржуазного парламентаризма. Такое представительство не есть народное дело, это дело «белых жилетов», стоящих над народом и не имеющих с ним ничего общего.

 

«А что, коль из белых жилетов выйдет лишь одна говорильня?— спрашивает он в последнем «Дневнике писателя». — ...Мы, дескать, только одни и можем совет сказать, скажут они, а те, остальные (то есть вся-то земля), пусть и тем довольны будут, что мы, образуя их, будем их постепенно возносить до себя

 

и «поучим народ его правам и обязанностям» (это они-то соби­ раются поучать народ его правам и, главное, — обязанностям! Ах шалуны!)»^^.

 

В  1906 году, к двадцатипятилетней годовщине со дня смерти Достоевского, В.Ф. Пуцыкович опубликовал в одной берлинской газете свои воспоминания. По его словам, говоря о «нашем буду­ щем национальном представительстве», Достоевский разумел «наши земские соборы или что-нибудь несколько обновлённое, то есть вроде зарождающейся теперь Государственной думы»^^.

 

В  1906 году Виктору Феофиловичу Пуцыковичу было шестьде­ сят три года. Переживший свой век консервативный публицист


(из второго эшелона русских охранителей), он тоже принимает посильное участие в дележе великого наследства.

Но «вольный пересказ» не совпадает с текстом.

 

Что же предлагает Достоевский? Может быть, сохранить status quo, отказаться от каких бы то ни было решений, то есть, изъяс­ няясь слогом князя В.П. Мещерского, поставить точку к рефор­ мам или — что то же, — по крылатому выражению Константина Леонтьева, «подморозить Россию»? Или же действительно, как полагает Пуцыкович, созвать для уврачевания отечественных скорбей нечто вроде Первой Государственной думы?

 

То, что предлагает Достоевский, не имеет с этими проектами ничего общего.

 

 

«Увенчание снизу»

 

Он пишет: «Вот и начали все кричать об увенчании зда­ ния, забыв, что и здания-то ещё никакого не выведено, что

 

и  венчать-то, стало быть, совсем нечего... если уж и начать его (увенчание. — И. В.), гораздо пригоднее начать прямо снизу, с армяка и лаптя, а не с белого жилета»^^

Говоря об «увенчании здания» (этот эвфемизм заменял обычно неудобопроизносимое слово «конституция»), Достоевский повто­ ряет именно ту формулу, которую, согласно некоторым мемуар­ ным источникам, употребил в своей речи Тургенев.

 

Его собственные предложения простираются гораздо дальше. Участникам тургеневского обеда не приходило в голову подвер­ гать сомнению само здание, то есть всю систему русской государ­ ственности. Достоевский же поступает именно так.

 

Он верен себе: отстаивающая консервативные начала русской жизни, его программа радикальна по своей нравственной сути. Она предполагает национальное строение, основанное на пря­ мом и непосредственном народоправстве как первом шаге к осу­ ществлению безгосударственного идеала («Церкви»).

«...Есть одно магическое словцо, — говорит автор «Дневника писателя», — именно: «Оказать доверие». Да, нашему народу можно оказать доверие, ибо он достоин его. Позовите серые зипуны и спросите их самих об их нуждах, о том, чего им надо,

и  они скажут вам правду, и мы все в первый раз, может быть, услышим настоящую правду»^^


Народ — альфа и омега всей историософии Достоевского. «У нас либеральнее (чем завершение здания), — отмечает он в подгото­ вительных записях к последнему «Дневнику». — У нас прежде всего народ спросить, и только народ»^^.

 

Здесь за скобками оказывается не одна либеральная интелли­ генция: за скобками остаются все дворянство, чиновничество, центральная и местная бюрократия и, наконец, духовенство.

 

Иными словами, в совете «всей земли» не участвует ни один из «надстроечных» элементов государства.

 

Русский царь, немыслимый без «обставляющих» его и испол­ няющих его волю государственных институтов, остаётся с наро­ дом лицом к лицу.

Но в этом случае так ли необходим он сам?

Для Достоевского подобный вопрос прозвучал бы кощун­ ственно. Но если исходить из его собственных представлений, то в этой системе одно звено «невольно» оказывается лишним: как раз то, которое, по мысли автора «Дневника писателя», скре­ пляет всё.

 

 

Лишнее звено

 

Это «звено» — носитель верховной государственной власти.

 

То есть именно тот, на кого Достоевский делает ставку, пожалуй не меньшую, чем на народ. Царь — «отец», народ — «дети», и если так, то только царь, и никто другой, способен оградить инте­ ресы народа и его свободу от посягательств сил, народу чуждых

 

и  враждебных: от притязаний аристократии, всесилия бюрокра­ тии и корыстолюбия буржуазии.

Русский абсолютизм становится гарантом русского народо­ правства: царь выступает в союзе с народом — против его искон­ ных врагов.

 

Но «очищенный», изъятый из своей собственной социальной стихии самодержавный монарх (лишённый к тому же «привыч­ ных» рычагов управления) превращается в миф, абстракцию, нонсенс.

 

Излишне было бы говорить об идеализации Достоевским исто­ рической природы самодержавия: это очевидно. Но столь же оче­ видно, что отчаянная попытка привить формы самой крайней, «сверхгосударственной» демократии к многовековой практике


российского абсолютизма не могла не вызвать у автора этой идеи сильнейшие нравственные затруднения.

«Я, как и Пушкин, слуга царю, потому что дети его, народ его, не погнушаются слугой царевым, — заносится в послед­ нюю тетрадь и добавляется: — Еще больше буду слуга ему, когда он действительно поверит, что народ ему дети. Что-то очень уж долго не верит»^^. «Что-то очень уж долго не верит» — эта серди­ тая, нетерпеливая, не предназначенная для «чужих» обмолвка выдаёт не только авторский темперамент, но и некоторое автор­ ское разочарование в стратегии «верхов».

 

«Ещё больше буду слуга ему, когда он действительно поверит...» Служение предполагается не безоговорочное, но на известных условиях. А если не поверит? Достоевский старается об этом не думать — в данном вопросе он как бы заставляет себя стать на народную (исключительно) точку зрения: «Он (народ. — И. В) не понимает, как монарх может его бояться, а поэтому не дать ему всей возможной гражданской свободы»^’.

 

Этого не желает понимать и сам Достоевский. Он как бы вме­ няет себе «массовый» (по его мнению) взгляд на носителя верхов­ ной власти и прилагает поистине титанические усилия, чтобы интегрировать, «вписать» абсолютного монарха в свою историче­ скую утопию^^.

Но, повторяем, это звено оказывается лишним.

Ибо если следовать внутренней логике того самого миропо­ рядка, о котором печётся Достоевский, то в нём не остаётся места для русского самодержца. У общества, в котором наделе осущест­ влена полная духовная солидарность, нет необходимости в отде­ лённом от него самого и вознесённом над ним носителе религи­ озного или национального духа.

 

Более того: если бы когда-нибудь российское самодержавие вздумало провести в жизнь ту этико-историческую программу, которую «передоверяет» ему Достоевский, это повело бы к его немедленному самоуничтожению. Историческая государствен­ ность была бы взорвана изнутри «внеисторическим» нравствен­ ным идеалом.

«Скажите теперь, какой ваш идеал?»— вопрошал он Турге­ нева, и «Вестник Европы» не без остроумия комментировал, что это — «пародия на великую историческую сцену: «Рцы убо нам, достойно ли есть дати кинсон кесареви или ни» (то есть: «Скажи нам, можно ли или нет давать подать кесарю». — И. В) — с при­


соединением к фарисейству мимики Пилата, задавшего вопрос и не дождавшегося ответа»^^

Но справедливо ли обвинять Достоевского в своего рода идей­ ном провокаторстве, если его вопрос носил заведомо риториче­ ский характер и был обращён не только к Тургеневу, а ко всей либеральной партии, причём без всякой надежды на убедитель­ ный ответ?

Да и что мог ответить Достоевскому Тургенев, если бы даже

и  захотел? Он лишь развёл руками: этот молчаливый жест озна­ чал, что они говорят на разных языках.

 

Изучение мотивов

 

«Хорош Достоевский! — восклицал Анненков в письме к Стасю­ левичу. — Не распознал у Тургенева идеалов и пожелал на обеде его выставить его пунцовым драконом, каковые китайцы пишут на своих знамёнах... А между тем люди эти (Достоевский и Сал­ тыков. — И. В) не Авсеенки и Маркевичи и, несомненно, высо­ кие таланты и честные деятели»^'^.

 

Достоевский упомянут рядом с Салтыковым: за обоими при­ знаётся «честность», хотя оба не любят Тургенева (это Анненкову перенести трудно!). Автор письма не задумывается над тем, что

 

и у Салтыкова и у Достоевского — при всей разности политиче­ ских убеждений — могут существовать какие-то сходные мотивы в их неприязни к автору «Дыма».

 

И  всё-таки: почему Достоевский задал свой вопрос, почему он решился на этот бестактный выпад, который — а он не мог этого не предвидеть — неминуемо должен был повлечь публич­ ный скандал и поставить вопрошавшего в положение двусмыс­ ленное и неловкое? Почему он всё-таки сорвался?

 

Позволим высказать предположение, что этот рискованный шаг был прежде всего неожидан для самого Достоевского. Его вопрос — не рассчитанный и заранее взвешенный тактический ход, не тщательно выверенная (как, скажем, речь того же Турге­ нева) общественная акция, а чистая импровизация, импульсив­ ный порыв, эмоциональная реакция на происходящее.

 

Если бы Достоевский промолчал, он не был бы Достоевским. «Общее чувство негодования... было так сильно, — вспоми­ нает Венгеров, — что он должен был оправдываться и говорить:

«Я ведь Тургенева очень ценю, я даже явился на обед во фраке...»^^


В  этих наивных и, думается, искренних оправданиях («ценю» ещё не значит «люблю»!) — тоже весь Достоевский. Он всё-таки явился на чествование своего давнего врага, он, по-видимому, хотел быть сдержанным и «политичным», он даже постарался подчеркнуть своё отношение к виновнику торжества «формой одежды». Он честно пытался соблюсти все правила дипломати­ ческого (обеденного) этикета, но — «нет жеста», как не было его

 

в  молодости. И — сорвался: фрак не помог.

 

Конечно, идейные причины сыграли в этом эпизоде первен­ ствующую роль. Но был здесь и своеобразный катализатор, уско­ ривший развязку: личное недоброжелательство (которое в конеч­ ном счёте тоже имело общественную подоплёку).

 

В том самом письме 1867 года, где излагается история раз­ молвки с Тургеневым, Достоевский замечает: «Не люблю тоже его аристократически-фарсерское объятие, с которым он лезет цело­ ваться, но подставляет Вам свою щёку. Генеральство ужасное...»^^

Вскоре после 13 марта 1879годаЛ. Оболенский (тот самый, кото­ рый на обеде приветствовал виновника торжества стихами) посетил Тургенева. Он так передаёт свои впечатления: «Барин, чистокров­ ный русский старый барин... Мне не понравиласьдаже его наруж­ ность, в которой нельзя было уловить никакого выражения, кроме вежливости, любезности, и только. Что он чувствовал, что он думал, это оставалось тайной. Его вопросы олитературе, о новых её тече­ ниях были как-то мимолётны, в них не чувствовалосьживого, глу­ бокого интереса к русской жизни, как будто он был или совершенно равнодушен к этой жизни, или уверен, что её знает вполне...»^^

 

Подобный тип поведения диаметрально противоположен пове­ денческим принципам Достоевского, не знающего усреднённо-вежливой, условно-безличной манеры общения.

 

Достоевский, как уже говорилось, не любил Тургенева. Здесь не место останавливаться на «истории одной вражды»,

которая едва ли не началась в 1845 году пламенной дружбой. Затронем только один момент.

 

Достоевский не может принять Тургенева, помимо прочего, ещё

и потому, что остро ощущает двойственность его общественного положения. Он записывает в 1875 году — «для себя»: «Вы продали имение и выбрались за границу, тотчас же как вообразили, что что-то страшное будет. «Записки охотника» и крепостное право, а вилла в Баден-Бадене на чьи деньги, как не на крепостные, выстроена?»^^


Запись злая и во многом несправедливая. Но в ней зафикси­ ровано одно из главных обвинений — не столько даже в адрес самого Тургенева, сколько — людей его социального круга, обви­ нение, которое будет неоднократно повторено Достоевским в его публицистике и переписке.

Этот упрёк обращён ко всему русскому дворянству: отъезд

на крестьянские деньги за границу (обычное явление после 1861

года) под угрозой, «что что-то страшное будет», — этот отъезд

равносилен эмиграции внутренней, духовной. Разрыв между

либеральной (в значительной части помещичьей) интеллиген­

цией и народом тем более трагичен, что одна из сторон, по мне­

нию Достоевского, склонна рассматривать другую лишь в каче­

стве объекта для своих небескорыстных экспериментов.

 

Впрочем, он полагает, что этот грех лежит на всей интеллиген­ ции в целом.

 

 

«Анекдот этот верен»

 

В черновых записях к седьмой книге «Братьев Карамазовых» слегка обозначен один мотив, который внешне никак не сказался

в  окончательном тексте. Автор набрасывает краткий и на первый взгляд не вполне понятный диалог.

« — Да народ не захочет. Сем<инарист>: “Устранить народ”».

 

«Семинарист» — это, конечно, Ракитин. Его собеседник — Алёша Карамазов. Через несколько страниц мотив возникает вновь.

«Алёша:

 

— Да этого народ не позволит (как следует из контекста, речь идёт об упразднении религии. — И. В).

Что ж, — истребить народ, сократить его, молчать его заста­ вить. Потому что европейское просвещение выше народа...

(помолчал).

— Нет, видно, крепостное-то право не исчезло, — промолвил Алёша»^^.

Комментаторы Полного (академического) собрания сочинений Достоевского полагают, что «суждение Ракитина — перелицовка идей В. Зайцева»^®. Это допустимо, хотя и не очень убедительно:

 

вряд ли Достоевский текстуально помнил рецензию Варфоломея Зайцева, напечатанную в «Русском слове» шестнадцать лет назад (в ней, кстати, нет слов об «уничтожении народа»).


Никто не заметил того, что сам Достоевский вполне опреде­ лённо указывает другой источник.

В единственном за 1880 год выпуске «Дневника писателя»

 

он пишет: «Этого народ не позволит», — сказал по одному поводу,

 

года два назад, один собеседник одному ярому западнику. — «Так

уничтожить народ!» — ответил западник спокойно и величаво.

 

И  был он не кто-нибудь, а один из представителей нашей интел­ лигенции. Анекдот этот верен»^^

 

«Один собеседник — по одному поводу — одному ярому запад­ нику» — эта задача с несколькими неизвестными тем меньше поддаётся решению, что её автор не оставил ни единого намёка, могущего хоть как-то помочь нам в этом деле.

И всё же попробуем разобраться.

 

Во-первых, следует обратить внимание на последнюю фразу. «Анекдот этот верен» — подобная категоричность как будто сви­ детельствует о том, что «анекдот» приведён не понаслышке: можно предположить, что автор лично при сём присутствовал.

И  тогда есть основания полагать, что «один собеседник» — это сам Достоевский. Но кто же тогда второй — «ярый западник»?

...Лето 1876 года Достоевский проводит в Эмсе, на водах. Его письма полны жалоб на скуку, отсутствие знакомых из России, одиночество. Поэтому случайная встреча с Григорием Захаро­ вичем Елисеевым (одним из редакторов и обозревателем вну­ тренних дел «Отечественных записок») и его женой (они пер­ выми подошли к автору «Подростка», недавно опубликован­ ного на страницах некрасовского журнала) отмечается в письме Анне Григорьевне как некоторое событие. «Впрочем, — добав­ ляет Достоевский, — не думаю, чтоб я с ними сошёлся: старый «отрицатель» ничему не верит, на всё вопросы и споры, и, глав­ ное, совершенно семинарское самодовольство свысока. Жена его тоже, должно быть, какая-нибудь поповна, но из разряду новых, «передовых» женщин, отрицательниц»^^

 

Остановимся сначала на жене.

Относительно её происхождения Достоевский ошибался. Ека­ терина Павловна Елисеева (урождённая Гофштеттер) проис­ ходила из семьи потомственных военных. По свидетельству хорошо знавшего её Скабичевского, «это была женщина невы­ сокого роста, худощавая, крайне нервная, экспансивная, юркая

и  подвижная, как ртуть. Вечно она с кем-нибудь горячо спорила,

в  ажиотации спора начинала заикаться, что не мешало сыпаться


ИЗ её уст речам как горох из мешка»^^ М.А. Антонович в свою оче­ редь отзывается об её «интеллигентном уровне» скептически^"^.

Теперь обратимся к мужу.

Известно, что при создании образа Ракитина автор «Карама­ зовых» использовал отдельные сюжеты биографии Г.З. Елисеева. Однако это ещё не даёт основания приписывать «прототипу» ракитинскую фразу о народе.

 

Но вернёмся к 1876 году. Отношения с четой Елисеевых склады­ ваются неровно. «Сегодня я Елисеевых на водах не встретил, — сообщает Достоевский. — Не рассердился ль он на меня за то, что я вчера кольнул семинаристов. Жена же его на меня положи­ тельно осердилась: она заспорила со мной о существовании Бога,

 

а  я ей между прочим сказал, что она повторяет только мысли сво­ его мужа. Это её рассердило очень»^^

 

Разговоры ведутся с обоими супругами — на достаточно серьёз­ ные темы и в достаточно острой форме. От вопроса о существо­ вании Божьем вполне естественно перейти к рассуждению о том, чего «не позволит народ», — в соответствии с общим смыслом интересующей нас записи.

 

«Семинарист», «семинаристы» — настойчиво именует Досто­ евский супругов Елисеевых. Семинаризм в данном случае черта социально-психологическая. Намерения «семинаристов» отно­ сительно народа — всегда под подозрением. «Но может ли семи­ нарист, — записывает он в том же, 1876 году (несколькими меся­ цами ранее), — быть демократом, даже если б захотел того?»^^

 

Вскоре отношения с четой Елисеевых портятся вконец. «Ели­ сеевы, кажется, на меня рассердились и сторонятся. Дрянней-шие казённые либералишки и расстроили даже мне нервы.

 

Сами лезут, и встречаются поминутно, и третируют меня, вроде как бы наблюдая осторожность: «Не замараться бы об его ретро­ градство». Самолюбивейшие твари, особенно она, казённая книжка с либеральными правилами: «Ах, что он говорит, ах, что он защищает...»^^

 

Заметим, что главным оппонентом Достоевского выступает не столько сам Елисеев, сколько его экспансивная и, как сей­ час бы выразились, боевитая супруга.

 

В воспоминаниях Суворина есть одно глухое и до сих пор

не разгаданное указание. Автор воспоминаний передаёт слова

Достоевского о его «литературных врагах»: «Они думали, что

я погиб, написав «Бесов», что репутация моя навек похоронена.


ЧТО я создал нечто ретроградное. Z (он назвал известного писа­ теля), встретив меня за границей, чуть не отвернулся»^^

Подозреваем, что не названный Сувориным по имени Z — всё тот же Г.З. Елисеев. И вот почему.

Во-первых, после написания «Бесов» Достоевский бывал

 

за границей один, без Анны Григорьевны. В своих письмах к ней

он подробнейшим образом излагает все детали своей небога­

той происшествиями жизни. И уж конечно, такое событие, как

встреча с «известным писателем», не осталось бы неотмеченным.

Между тем в эпистолярных циклах Достоевского, связанных

 

с  его пребыванием за границей (после 1873 года), кроме Ели­ сеева (а он по тем временам — довольно крупная литературная фигура), не упоминается ни одного писательского имени, кото­ рое могло бы быть подставлено на место таинственного Z.

И   во-вторых. Выражение Достоевского «чуть не отвернулся» — как раз подходит к Елисееву (вернее, к Елисеевым). Ведь они,

 

с  одной стороны, «сами лезут и встречаются поминутно», но

с другой — «сторонятся», «третируют... как бы наблюдая осторож­ ность» и т. д. В разговоре с Сувориным такое двусмысленное (или кажущееся Достоевскому таковым) поведение могло быть обоб­ щено: «чуть не отвернулся».

 

И  всё-таки все эти косвенные «улики» не дают достаточных оснований для окончательного приговора.

 

 

Так кто же желает «уничтожить народ»?

 

Однако существует ещё один источник, на который, если мы не ошибаемся, вообще отсутствуют ссылки в работах о Досто­ евском. Речь идёт о записках забытого ныне литератора графа де Воллана. Автор записок следующим образом передаёт один из своих разговоров с писателем.

«Заговорили сначала о противоречии, в которое впали наши прогрессисты, отрицая народное славянское движение. «Они не любят народ, — сказал Достоевский, — они отрицают его

 

и  готовы уничтожить». Всё это он говорил шёпотом, таин­ ственно, как будто в комнате находился больной. «Мы уничто­ жим народ, — говорит редактор «Отечественных записок» (?)»^^.

Немыслимо представить, чтобы кто-либо из редакторов «Оте­ чественных записок» (Салтыков, Михайловский или Елисеев)


всерьёз высказал подобную глупость (тем более вопиющую

 

в устах руководителей народнического журнала). Вместе с тем слова, столь поразившие Достоевского, очевидно, были произне­ сены. Но кем и в при каких обстоятельствах?

 

Конечно, подозрение прежде всего падает на Елисеевых — на них обоих, хотя она, понятное дело, вовсе не редактор «Оте­ чественных записок». Но, как явствует из писем Достоевского, именно Екатерина Павловна выступает в качестве главной «удар­ ной силы», именно она затевает идейные споры, и против неё

 

в  первую очередь направлен его раздражительный гнев^®. Можно предположить, что именно Елисеева в полемиче­

ском задоре «брякнула» пресловутую фразу — возможно, в при­ сутствии мужа. Позднее у Достоевского мог произойти сдвиг памяти — и фраза была переадресована «самому» Елисееву. (Это тем вероятнее, что, как отмечалось в его письме, «она повторяет только мысли своего мужа».)

 

Возможен и иной вариант. А именно — что фраза была всё-таки произнесена Г.З. Елисеевым — разумеется, в виде не очень удач­ ной шутки. Конечно, подобная — «зайцевского типа» — острота не имела шансов понравиться Достоевскому Однако тогда он воспринял её именно как шутку. Но время могло сместить акценты — забылся иронический контекст, осталась одна «голая мысль», лишённая сопутствующей интонации.

 

Характерно, что именно как шутку расценили этот «анекдот» современники. «Анекдот, может быть, верен, — откликнулся «Вестник Европы», — как верно то, что есть на свете очень глу­ пые люди; нам сомнительно одно, чтобы это мог быть «предста­ витель» интеллигенции... Признаемся, нам сомнительно, чтобы даже шушера могла высказать мысль об «уничтожении народа». Не было ли это сказано г. Достоевскому на смех?»

 

Было рискованно так шутить с Достоевским. Но ещё неосмо­ трительнее было приводить эту шутку в печати. «Словом, уши вянут»^^, — заключал «Вестник Европы».

 

Для чего же понадобилось обнародовать этот «анекдот» автору «Дневника писателя»? Он оставляет под подозрением внутренние мотивы русского либерального движения: оно, по его мнению,

в  первую очередь преследует свои собственные, узкокорпоратив­ ные цели. И в иных случаях для достижения этих целей народ мог бы представлять помеху, пожалуй не меньшую, чем самодер­ жавие. Тезис об «уничтожении народа» обретает в устах Досто­


евского некий художественно-метафорический смысл — как предельное заострение ситуации (и в этом отношении он равно­ значен таким собирательным художественным формулам, как «кровь по совести», «человек из бумажки», «возвращение билета»

 

и  т. д.).

Разумеется, никто из участников тургеневского обеда

 

не позволил бы себе сомнительных острот насчёт «уничтоже­ ния народа». Однако мысль об его — хотя бы временном, «до срока» — устранении из будущей политической жизни (мысль,

 

в  которой никто не признался бы публично) иным из них не показалась бы невозможной.

 

Когда Павел Васильевич Анненков говорит, что Достоевский захотел выставить Тургенева «пунцовым драконом», он не вполне прав. Здесь скорее присутствовало стремление показать, что никакого «дракона», собственно, нет, а есть старые, хорошо известные либеральные пожелания.

 

Сама речь Тургенева давала основание для подобных оценок. Предлагаемая им программа была не только лояльна по отноше­ нию к существующей власти, но — по своему «радикализму» — просто несоизмерима с глобальными утопиями Достоевского.

 

«Правительственные силы, — сказал Тургенев, — которые заправляют, и должны заправлять, судьбами нашего отечества, могут ещё скорее и точнее, чем мы сами, оценить всё значение и весь смысл настоящего — скажу прямо: исторического ■—мгно­ вения. От них, от этих сил, зависит, чтобы все сыновья нашей великой семьи слились в одно деятельное единодушное служение России — той России, какою её создала история, создало то про­ шедшее, к которому должно правильно и хмирно примкнуть будущее»*^.

 

Разумеется, в этих словах не было ничего «пунцового» (скорее Достоевского могло раздражить упоминание о «правительствен­ ных силах», под которыми можно было бы разуметь не только верховную власть, но и правящую бюрократию).

 

И  уж конечно, то, о чём говорил Тургенев, не имело ничего общего с программой и направлением «Отечественных записок»: там никогда не считали, что именно «правительственные силы...

 

должны заправлять судьбами нашего отечества».

Но для Достоевского и либералы, и демократы одним миром мазаны. В его представлении «профессора» и «семинаристы» суть выкормыши одной идейной стихии и главное, что их объ­


единяет, — это полнейшее непонимание сокровенной (нрав­ ственной) сути народа. Русский интеллигентный слой, по его мнению, не есть народная интеллигенция: отсюда сугубое недо­ верие к тем конституционным формам, при которых парламент­ ские учреждения могут обратиться в органы корпоративного представительства.

 

«Заговор, — сказано в последней тетради. — Научатся у лаптей, как вести себя, говоря царю правду, тогда как теперь... в заговор против народа (обратится ваше увенчание здания)»®^

Интеллигенция должна учиться «улаптей», как вести себя

с  властью. Точнее, все сословия должны пройти школу народного представительства: социальным педагогом в подобной школе должен быть сам народ.

 

 

Последнее слово

 

10 марта 1881 года — через несколько дней после убийства народо­ вольцами Александра II — Исполнительный комитет «Народной воли» обратился с письмом к новому императору.

 

«Заявляем торжественно, перед лицом родной страны и всего мира, — говорилось в письме Александру III, — что наша пар­ тия с своей стороны безусловно подчинится решению Народного Собрания.

 

Итак, «Народная воля» полагалась на волю Народного собра­ ния: это программа-минимум революционной партии.

 

Но нечто схожее предлагает и Достоевский: это тоже его программа-минимум.

С одной лишь разницей.

 

Для авторов письма Александру III созыв Народного собрания явился бы началом русской революции (или, во всяком случае, мощного революционного процесса). Для Достоевского такой созыв означает её конец.

«И так плодотворно будет обучение, — записывает он, — сколько перебегут, как осиротеют доктринёры, вся молодёжь от них отшатнётся, даже взрыватели отшатнутся и примкнут к русской правде»*^

 

Одно и то же решение — предлагаемое «взрывателями» и пред­ лагаемое Достоевским — должно, по мысли авторов, повести к результатам прямо противоположным.


Это трагедия русского общественного сознания, ибо поня­ тие «народ» и в той и в другой формуле остаётся величиной неизвестной.

Есть и ещё одно отличие. В письме «Народной воли» Собра­

ние мыслится как всесословное. Достоевский же предла­

гает «позвать» только «серые зипуны». Но значит ли это, что

он исключает интеллигенцию из будущей политической жизни?

Вовсе нет. Он говорит, что после «серых зипунов» «и их слово плодотворно будет, ибо они всё же ведь интеллигенты и послед­ нее слово за ними»*^

 

Это чрезвычайно важное заявление. «Схема» Достоевского такова: первое слово говорит народ; интеллигенция учится

у народа, и лишь после такой учёбы она произносит своё оконча­ тельное суждение.

Он убеждён, что в этом случае оба слова совпадут.

Нужно только одно: «оказать доверие». То есть сделать именно то, на что решиться самодержавие органически неспособно.

Так замыкался ещё один круг, разомкнуть который он был не в силах.

Может быть, в глубине души он сознавал это. Но всё же не желал отказываться от своей надежды. Он хочет верить

 

(и это, пожалуй, самое любопытное!), что русская революция склонится перед изъявлением народной воли: «взрыватели» примкнут к «русской правде».

 

Кто же останется?

«Останутся только старые доктринёры, отжившие свой срок, колпаки и либералы сороковых и пятидесятых годов»^1

 

Иными словами, русская революция ближе к «русской правде» (то есть нравственному решению), чем верящие в «механиче­ ские успокоения» (конституцию) русские либералы. Они — вне народа.

 

Поэтому в осторожных тургеневских иносказаниях Досто­ евский усмотрел ещё одну (подкреплённую талантом и отсюда вдвойне соблазнительную) попытку действовать против народа: требование обозначить идеал как раз и имело целью подчеркнуть его отсутствием^

 

Такова в основных чертах идеологическая подоплёка «обеден­ ного инцидента» 1879 года. Однако его нельзя понять до конца, не сделав ещё поправку на причины чисто психологические, на некоторые аспекты самой личности Достоевского.


ГЛАВАМ ТРИ ВЕЧЕРА В МАРТЕ

 

123

 

Спрашивается: насколько типичен для Достоевского предпри­ нятый им демарш и имелись ли какие-либо непосредственные «местные» причины, сделавшие его возможным?

 

 

Афронт в благородных домах

 

В  своих воспоминаниях известный русский экономист про­ фессор И.И. Янжул приводит следующий эпизод. Автор вос­ поминаний попросил Гайдебурова (дело происходило в его доме) познакомить его с писателем. «К сожалению, мой невольный порыв, — пишет Янжул, — встречен был Досто­ евским более нежели холодно, почему-то ему не понравилось звание профессора, которое прибавил при моей рекомендации Гайдебуров».

 

За столом общая беседа коснулась предметов совершенно невинных — собирания грибов и разведения овощей, в чём Янжул выказал себя большим знатоком. «Как вдруг раздался резкий, несколько визгливый голос Ф.М. Достоевского с дру­ гого конца стола... “Профессор, а профессор! — воскликнул он, хотя ему хозяин и назвал моё имя с отчеством! — Скажите, зачем вы занимаетесь в деревне скучным огородничеством, когда гораздо веселей и приятней садоводство?!”

 

Иван Иванович Янжул кротко и с достоинством изъяс­ нил причины, долженствующие показать, почему он этим не занимается (ограниченность профессорского жалова­ нья и отдалённость получения желаемых плодов). “Ну вот

 

и  неправда, — выстрелил Достоевский, — есть сорта яблонь, которые в два-три года дают фрукты... Напрасно, напрасно, попробуйте!..” — и все это говорилось самым раздражитель­ ным, злым тоном. Присутствующие переглянулись, а Шелгу-нов со свойственной ему прямотой, нисколько не стесняясь

 

и  глядя в глаза Достоевского, заметил мне полусмеясь: “Ну, что, как вам нравятся, Иван Иванович, наши знаменитые писатели, не правда ли, мы их очень избаловали, давая воз­ можность говорить всё, что придёт им в голову?!” Хозяин Гай­ дебуров умоляющим образом взглянул на Н.В. Шелгунова...»^^

 

Очевидно одно: Достоевский почему-то невзлюбил Янжула. Но только ли это обстоятельство послужило причиной для его «антизастольных» выходок?


Прежде чем ответить на последний вопрос, остановимся на дру­ гом случае, «по типу» совершенно аналогичном предыдущему (его приводит в своих воспоминаниях Л. Оболенский).

 

На одном из ежемесячных литературных обедов (на сей раз не тургеневском, а рядовом) Н.С. Курочкин (поэт и врач, брат редактора «Искры» В.С. Курочкина) завёл речь о жизнеспособно­ сти талантливых людей и, в частности, сослался на Салтыкова-Щедрина, у которого, по его словам, в молодости был порок сердца: другой с такой болезнью давно бы умер.

«Вдруг (этим «вдруг» начинаются все эпизоды подобного

 

рода. — И. В) Достоевский с криком и почти с пеной у рта набро­

сился на Курочкина. Трудно даже было понять его мысль и при­

чину гнева. Он кричал, что современные врачи и физиологи

перепутали все понятия! Что сердце не есть комок мускулов

 

и  т. д. и т. п. Курочкин пытался возразить покойно, что он гово­ рил только о «сердце» в анатомическом смысле, но Достоев­ ский не унимался. Тогда Курочкин пожал плечами и замолчал: примолкли и все окружающие, с тревогой смотря на великого романиста, который, как известно, страдал падучей болезнью. Его раздражение могло кончиться припадком, а это было бы, конечно, весьма мучительно для обедавших»^^.

 

Для обедавших это действительно было бы неприятно. Правда, следует сказать, что опасения Оболенского в отношении меди­ цинском не вполне основательны. Обычно Достоевский заранее чувствовал приближение припадка (хотя бывали и внезапные). Едва ли не единственный «публичный» приступ эпилепсии слу­ чился с ним в начале 1867 года, когда он вместе с молодой женой делал свадебные визиты. А.Г. Достоевская объясняет это «чрез­ мерным возбуждением, которое было вызвано шампанским»,

 

и добавляет: «Вино чрезвычайно вредно действовало на Фёдора Михайловича, и он никогда его не пил»^^

 

Надо полагать, что и в данном случае вино было ни при чём. Застольный «диспут о сердце» коснулся вещей, которые могли показаться нейтральными кому угодно, только не Достоевскому. Он всегда отличался поразительной способностью идти вглубь —

 

от первого очевидного ряда к более значительному и общему, от «слезинки ребёнка» — к вопросам мирового порядка. Разго­ вор, затеянный Курочкиным, для Достоевского только предлог, чтобы выйти на свои любимые темы — обличить «образованных» современников в легкодумности и верхоглядстве, в механине-


ском подходе к человеку («тайне»!), в несерьёзности их отношения к жизни.

 

Сердце для Достоевского не только анатомический орган, но понятие метафизическое.

 

Всеволод Соловьёв приводит ещё один подобный случай. Однажды вечером, когда Достоевский посетил Вс. Соловьёва,

к жене хозяина приехали две дамы, «которые, конечно, читали Достоевского, но не имели о нём никакого понятия как о чело­ веке, которые не знали, что невозможно обращать внимания на его странности».

 

«Когда раздался звонок их, — продолжает Вс. Соловьёв, — он только что ещё осматривался и был ужасен; появление незна­ комых лиц его ещё больше раздражило. Мне, однако, кой-как удалось увести его к себе в кабинет и там успокоить. Дело, по-видимому, обошлось благополучно; мы мирно беседовали. Он уж улыбался и не находил, что всё не на месте. Но вот при­ шло время вечернего чая, и жена моя, вместо того чтобы прислать его прямо к нам в кабинет, вошла сама и спросила: где мы желаем пить чай — в кабинете или в столовой?

 

— Зачем же здесь! — раздражительно обратился к ней Достоев­ ский. — Что это вы меня прячете? Нет, я пойду туда, к вам.

 

Дело было окончательно испорчено. И смех и горе!.. Нужно было видеть, каким олицетворением мрака вошёл он в столовую, как страшно поглядывал он на не повинных ни в чем дам, кото­ рые продолжали свою веселую беседу, нисколько не заботясь о том, что можно при нём говорить и чего нельзя.

 

Он сидел, смотрел, молчал, и только в каждом его жесте, в каж­ дом новом позвякиванье его ложки об стакан я видел несомнен­ ные признаки грозы, которая вот-вот сейчас разразится. Не помню, по поводу чего одна из приехавших дам спросила, где такое Гутуевский остров.

 

— А вы давно живёте в Петербурге? — вдруг мрачно выговорил Достоевский, обращаясь к ней.

 

— Я постоянно здесь живу, я здешняя уроженка.

— И не знаете, где Гутуевский остров!.. Прекрасно! Это только

 

у нас и возможно подобное отношение к окружающему... Как это человек всю жизнь живёт и не знает того места, где живёт!..»

 

Что говорить, такой посетитель — не подарок для хозяина. Он, если воспользоваться стихом Дениса Давыдова, бьёт в гостиных не «в маленький набатик», а в большой набат. Такой звук трудно­


переносим, ибо не соизмеряет свои возможности ни сдомашним пространством, ни со слухом окружающих. И в данном случае воз­ мущение Достоевского («он раздражался больше и больше и кон­ чил целым обвинительным актом»^^) вызвано, конечно, причинами более существенными, чем «топографический идиотизм» дей­ ствительно ни в чем не повинных петербургских дам. «Гутуевский остров» — только символ, образ того, что, живя в России, можно вовсе не знать этой России (даже географически, ибо «извозчики довезут»), зловещее (хотя и на бытовом уровне) свидетельство отрыва образованного общества от отечественных корней.

 

Так; но чем всё-таки виноваты огородничество и садоводство? Они, как думается, ни при чём. Ибо следует помнить, где, когда

и  при каких обстоятельствах происходит действие.

Да, он может, когда «подкатит шарик», съехидничать в гостиной

 

Штакеншнейдеров; может быть нелюбезным, мрачным, дуться на гостей, говорить дерзости. Может на обычный вопрос о здоро­ вье ответствовать А.П. Философовой: «Вам какое дело, вы разве доктор?»* — и спорить до хрипоты с той же Анной Павловной

 

о  «православном Боге». Но в этих своих лоигх он не злопамятен и отходчив: съязвив, сразу добреет и «как ни в чём не бывало» шутит со своей недавней жертвой. Не умеет он только одного: «быть высокомерным и выказывать высокомерие...».

По контрасту Штакеншнейдер вспоминает о «мастере высо­ комерия» — Тургеневе, который отнюдь не грубил женщинам, «но самым молчанием способен был довести человека до жела­ ния провалиться сквозь землю». Мемуаристка приводит случай, когда на вечере уЯ.П. Полонского, в присутствии «развитых» молодых людей, Тургенев весь вечер изводил некоего богача-железнодорожника «надменностью и брезгливостью», чтобы «показаться» перед молодёжью. Как выяснилось, в Париже, «где нет «развитых» молодых людей, Тургенев целые дни проводит

 

у этого богача-железнодорожника. Таких тонкостей в обраще­ нии, — добавляет Штакеншнейдер, — что в одном месте надо

 

*  По свидетельству Анны Григорьевны, «он чрезвычайно не любил вопросов о здоровье не только от чужих, но даже и от близких»”. Не потому ли, что в традиционном риторическом построении этого вопроса (как и в вопросах типа «как дела?» или «что новенького?») присутствует момент формализации, подменяющий подлинный интерес и выхолащивающий живую теплоту отношений?


Счеловеком обращаться так, а в другом иначе, и одного можно обрывать, а другого нельзя, Достоевский совсем не знал»^"^.

 

Он абсолютно не умеет играть: при всех обстоятельствах он остаётся самим собой.

Но то, что вполне могло бы сойти усвоих — Философовой, С.А. Толстой, Штакеншнейдеров, — вином месте и при иных обстоя­ тельствах вдруг обращается в неуместнуюдемонстрацию, идейный выпад (идаже, по словам Г. Градовского, в «допрос»). Виновник скан­ дала не принимает негласных правил общественной игры, не делает «поправкуна публику» и, натурально, выламывается из ряда.

 

И тут самое время заняться публикой: именно она в немалой мере способствовала тому, что произошло на тургеневском обеде.

 

Увы, это так.

 

 

К  вопросу о публике

 

Вспомним: где главным образом происходят у Достоевского его, казалось бы, совершенно беспричинные вспышки? В литератур­ ном доме Гайдебурова; на рядовом и экстраординарном л турных обедах и т. д.

 

Это та среда, в которой Достоевский никогда не чувствует себя свободно. И дело не только в том, что здесь собираются сливки столичной интеллигенции, чьи политические симпатии глубоко чужды автору «Карамазовых». Дело ещё в его писательском поло­ жении, в его общественной репутации.

 

Когда Л. Оболенский пишет о том, что «все окружающие с тре­ вогой смотрели на великого романиста», он говорит это из буду­ щего, то есть из того времени, когда создавались его воспомина­ ния. В конце 70-х годов нашлось бы не так много людей, которые отважились бы назвать автора «Бесов» «великим романистом». Никто, конечно, не отрицал его таланта: однако носитель этого таланта находится под общественным подозрением.

Особенно — в кругу литературно обедающих.

 

Этот круг вынужден терпеть Достоевского: не столько из-за пиетета перед ним самим, сколько из невольного уважения к его стремительно крепнущей славе. Именно на последние годы при­ ходится бурный рост его популярности, именно в это время устанавливается непосредственная связь между ним и многосо­ ставной читательской аудиторией. «Все алчущие и жаждущие


правды, — говорит Штакеншнейдер, — стремились за этой прав­ дой к нему; за малыми исключениями, почти все собратия его по литературе его не любили»^^

 

Он — чужой среди своих: в кругу известных литераторов, либе­ ральных профессоров и талантливых адвокатов он — белая ворона. Он не вписывается в картину духовного довольства и преуспеяния: он, «человек экстремы», совсем из иного мира.

 

Есть что-то пророческое в столкновениях Достоевского с либе­ ральными профессорами 70-х годов. Он словно прозревает ско­ рое — на рубеже двух веков — торжество «профессорской куль­ туры»: самодостаточной, успокоенной, умеренно оппозиционной. Той самой культуры, адепты которой, удовлетворясь её действи­ тельно неоспоримыми специальными заслугами, будут брезгливо

 

отстраняться от слишком проблем, поднятых отечественной словесностью, вяло сетовать на чудачества и «уклонения» Толстого

и Достоевского и снисходительно похлопывать по плечу Чехова*. Та «профессорская» среда, с которой имеет дело Достоевский,

 

инстинктивно сторонится крайностей. Её вполне устраивает то, что есть (в том числе и в области общественной), желательно

 

лишь с присовокуплением некоторых усовершен­ ствований («увенчание здания»).

 

Записано в последней тетради: «Государство создаётся для сре­ дины... Середина... формулировала на идеях высших людей свой серединненький кодекс»^^

 

Он ставит на полях NB и семь восклицательных знаков. Он враг этой серединной, нравственно приглушённой,

«теплой» культуры. Он входит в её избранный круг, затравленно озираясь: он здесь в явном меньшинстве. Поэтому он — вечно «закомплексован», вечно настороже: любое слово может вызвать

у  него повышенную, неадекватную реакцию, послужить толчком для неожиданных вспышек. И «огородничество» только пред­ лог, чтобы выказать своё недовольство, явить неприязнь, раз-

 

*  Не было ли творчество Чехова — внешне «бестенденциозное» —

 

в  какой-то мере реакцией на господство в русской литературе «идеологи­ ческого романа» Толстого и Достоевского? У Чехова всё «чисто идеологи­ ческое» почти без остатка растворено стихией обыденного, мелкого, повсе­ дневного. Между тем эта безосадочность чеховской прозы создавала новый тип осмысления мира — изнутри — в потоке бессобытийной, «скучной» жизни, идеологически как бы неакцентированной, «нейтральной».


рядиться. Но если уж невинные сельские досуги профессора Янжула вызвали у него такой гнев, можно представить, как вос­ принял он застольное слово Тургенева.

 

В своей речи Тургенев остался верен себе: он «подставил щёку». Каждому из присутствовавших разрешалось мысленно обозна­ чить неназванную и от этого ещё более заманчивую цель.

 

«Скажите же теперь, какой ваш идеал?» — этот вопрос был обращён не только к Тургеневу. Он был обращён и к самому себе. Именно на него с безоглядноР! смелостью попытается он ответить через год с небольшим — в Пушкинской речи.

 

Но в этот день, 13 марта 1879 года, в Петербурге произошло ещё одно событие. Оно осталось не отмеченным ни в воспомина­ ниях о тургеневском обеде, ни в каких-либо специальных рабо­ тах о Тургеневе или Достоевском. Между тем представляется, что этот утренний инцидент находился в некоторой связи с тем, который имел место вечером — в зале ресторана Бореля.

 

 

Стрельба на полном скаку

 

13    марта 1879 года около часу дня карета, в которой помещался шеф жандармов генерал-адъютант Александр Романович Дрен-тельн, быстро катилась вдоль Летнего сада. Начальник III Отде­ ления (он сменил на этом посту Мезенцова) спешил в Зимний дворец на заседание Комитета министров. Неожиданно с каретой поравнялся элегантно одетый молодой человек верхом на лошади; некоторое время он скакал рядом, затем выхватил револьвер

и выстрелил в Дрентельна.

Пуля, влетевшая в окно кареты, вылетела в противоположное

 

окно, минуя сановного пассажира. Молодой человек попытался сде­ лать ещё один выстрел — это ему не удалось (как выяснилось позд­ нее, вторая пуля застряла в барабане). Нападавшему ничего не оста­ валось, как повернуть лошадь и скрыться (он таки ушёл от погони, бросив по дороге свой транспорт и пересев на извозчика)*.

 

*   Покушавшегося Л.Ф. Мирского (ему было около двадцати лет) схва­

 

тили позже, в Таганроге, судили и приговорили к смертной казни. Он напи­ сал «извинительное» письмо Дрентельну, в результате чего был помилован. Далее следует цепь странных совпадений, имеюших некоторое отношение

 

к  Достоевскому. Мирский, находясь в крепости, выдал «петропавловский


«Да послужит этот случай, — грозно заявлял подпольный листок, — первым предупреждением г. Дрентельну. Исполни­ тельный Комитет, как известно, редко делает промахи»^^

 

Покушение, как мы уже говорили, совершилось около часу дня. Нет никакого сомнения, что присутствовавшие на тургеневском обеде (среди них было немало журналистов) уже знали эту перво­ степенную новость (сам обед происходил вечером).

 

Для Достоевского весть о случившемся могла стать последним эмоциональным толчком.

В  своей речи Тургенев, в частности, сказал (не были ли эти слова косвенным откликом на утреннее происшествие?):

«Напрасно станут нам указывать на некоторые преступные увлечения; явления эти глубоко прискорбны; но видеть в них выражение убеждений, присущих большинству нашей молодёжи, было бы несправедливостью, жестокой и столь же преступной...»^^

 

Эти слова Достоевский должен был воспринять особенно остро. Вспомним его глубокое убеждение, что винить прежде всего следует отцов. Они, отцы, благодушествуют и мирно обе­ дают, в то время как дети проливают свою и чужую кровь.

 

Он запишет в последней тетради; «Передо мной стоял гимна­ зист. Зарезать отца или спасти ребёнка — одно и то же... Всё пере­ путалось, и серьёзнее, чем вы думаете, ибо они честнее отцов

 

и  переходят прямо к делу»^^

«Они честнее отцов», ибо «они», как Раскольников, испыты­

 

вают на себе. Они не ограничиваются теорией — и идут до конца.

Это тоже «национальная черта поколения», которое, по мысли

Достоевского, осуществляет на практике то, чего отцы вовсе

не желали, но к чему они своим историческим прекраснодушием

невольно подвигнули детей.

Он требует признать духовное преемство.

 

Можно понять психологическое состояние Достоевского вече­ ром 13 марта. В переполненной избранной публикой зале ресто-

 

заговор» своего соузника С.Г. Нечаева (он помещался в соседней камере Алексеевского равелина) и тем самым расстроил подготовлявшийся Нечае­ вым побег (за всю историю крепости оттуда не удалось бежать ни одному заключённому). Нечаев (как известно, «прототип» одного из главных героев «Бесов» — Петра Верховенского) умер в одиночном заключении 21 ноя­ бря 1882 года, то есть ровно в тринадцатую годовщину убийства им другого «прототипа» романа — студента И.И. Иванова.


рана Бореля звенели бокалы; речь шла о «высоком и прекрасном»;

 

при этом не забывали упомянуть и о народе («от имени русских

женщин и русского мужика, — не без иронии сообщало «Новое

время», — произнёс тост Алексей Потехин»^®®). Он оказался

на банкете либеральной партии, избравшей Тургенева предлогом

для заявления своих политических требований.

В это время на улице стреляли.

 

Достоевский не мог не чувствовать двусмысленности происхо­ дящего. Пышное обеденное действо, сладкоречивые (и пребыва­ ющие при этом в полной безопасности) ораторы — всё это плохо гармонировало с грозным ходом событий, с горячим и кровавым дыханием 1879 года.

 

«Обеденный инцидент» испортил настроение обедающим. Правда, далеко не всем. «После живых картин Тургенев уехал, извиняясь страшной усталостью, а публика начала танцевать». Веселье достигло апогея, когда уже упоминавшаяся хорошень­ кая натурщица в древнегреческом костюме, уступая настойчи­ вым требованиям гостей, вскочила на стол (справедливость тре­ бует сказать, что это происходило в отдельной зале) и «без малей­ шего смущения» произнесла очередной тост’®*. «Живые картины» вряд ли могли соперничать с этой натуральной сценой.

Тургеневский обед имел некоторое продолжение.

 

 

Вечер третий, и последний

 

Поскольку вечер 9 марта в пользу Литературного фонда удался на славу, решено было его повторить. 16 марта — через неделю после первой встречи (и через три дня после памятного обеда) — Тургенев и Достоевский вновь сошлись в зале Благородного собрания.

Для того чтобы участвовать в этом вечере, Достоевскому при­ шлось разрешить одно непредвиденное затруднение.

 

15 марта великий князь Константин Константинович послал Достоевскому следующую записку: «Многоуважаемый Фёдор Михайлович, я буду рад и благодарен Вам, если Вы не откаже­ тесь провести у меня вечер завтра, 16 марта; начиная с 9 ч. Вы встретите знакомых Вам людей, которым, как и мне, доставите большое удовольствие своим присутствием. Преданный вам Константин»’®^.


Юному представителю дома Романовых (будущему поэту К. R, автору песни «Умер бедняга! В больнице военной...») испол­ нилось недавно двадцать лет. Пущенный по морской службе, он тяготел, однако, к изящной словесности. Он был поклон­ ником Достоевского. Последнему в свою очередь льстило это знакомство.

 

Великий князь приглашал к девяти часам. Между тем вечер Литературного фонда начинался в восемь. Теоретически можно было бы успеть, если поторопиться и читать одним из первых. Но этого чтец не любил: он привык относиться к делу серьёзно.

Приходилось выбирать между августейшим приглашением

и  общественным долгом.

«Ваше Императорское Высочество, — отвечает Достоевский, —

 

я  в высшей степени несчастен, будучи поставлен в совершенную невозможность исполнить желание Ваше и воспользоваться столь лестным для меня приглашением Вашим».

 

Он пишет слогом, приличествующим случаю, и просит высо­ кого адресата принять выражение его «горячих чувств», но стоит на своём: о его выступлении объявлено, билеты разобраны,

 

и если бы он не явился, то устроители из-за его отказа «принуж­ дены бы были воротить публике и деньги»^^^

 

Последнее несколько преувеличено: как-никак «остаётся» ещё Тургенев; однако великому князю подробности знать необязательно.

Итак, он выбирает Литературный фонд.

По настоянию публики он повторил отрывок, читанный

9 марта. Впечатление было не менее сильным. «Во многих местах, — сообщало «Новое время», — чтение прерывалось едва сдерживаемыми рукоплесканиями и восторженными криками, и только опасение за целостность, так сказать, впечатления оста­ навливало их»^‘^'^.

 

До нас не дошёл голос Достоевского (он, в отличие от Толстого, не дожил до появления фонографа); не известно также ни одной фотографии, которая запечатлела бы его на эстраде. Поэтому

о  сценическом воздействии его личности мы может судить лишь по отзывам очевидцев. И все они сходятся на одном: он был гени­ альный исполнитель.

 

Но тайна, увы, утрачена. Никакие внешние описания не в силах, по-видимому, передать секрет этого поражающего современников лицедейства, которое даже трудно назвать


лицедейством в обычном смысле. «Разве я голосом читаю?!

 

Я   нервами читаю!»^^^^"обмолвился он однажды, и это призна­ ние объясняет многое. Не актёрство как таковое, не мастер­ ство, не «сумма приёмов», то есть не искусство, явленное как бы отдельно от «всего остального», а целостное пережива­ ние, та мера правды, которая «не читки требует с актёра, а пол­ ной гибели всерьёз».

 

«Читает он и говорит мастерски, — свидетельствует де Вол-лан, — за душу хватает его тихий, надтреснутый голос, чувству­ ется, что перед вами глубоко страждущий человек, даже больной человек, не шарлатан фразы, а глубоко несчастный человек»^®^

Печать личного страдания, но вызванного не только субъ­ ективными причинами. Его собственная «несчастность» могла бы лишь разжалобить публику, не больше. В его боли, столь ощутимой при выговаривании им своего текста, нечто сверхличное, общее, касающееся всех. Это дуновение мирового неблагополучия, настигающее слушателя и заставляющее его усомниться в благополучии собственного бытия.

 

16 марта закреплялось то, что было достигнуто 9-го. И этот успех был ещё более важен; по-видимому, на настроении публики никак не сказался скандал на тургеневском обеде.

 

«Гипноз окончился, — вспоминает очевидец, только тогда, когда он захлопнул книгу (очевидно, это всё-таки была рукопись, так как апрельский «Русский вестник» ещё не выходил. — И. В).

И тогда началось настоящее столпотворение: хлопали, стонали, махали платками, какая-то барышня поднесла пышный букет, кому-то сделалось дурно..

Итак, во-первых, выясняется, что в обморок падали не только после Пушкинской речи. Во-вторых, следует остановиться на букете: он того заслуживает.

 

 

Цветы живые

 

Как было сказано, в вечере участвовал и Тургенев (его опять приветствовали стоя): он прочитал «Бирюка». Но гвоздём про­ граммы должно было стать совместное исполнение Тургеневым

 

и  М.Г. Савиной сцены из тургеневской «Провинциалки». Публика ждала необычного дуэта с нетерпением (он значился

в  самом конце программы). «Все распорядители, — вспоминает


партнёрша Тургенева, — то есть литераторы и даже Достоев­ ский... пошли слушать в оркестр».

«Надолго вы приехали в наши края, ваше сиятельство?» — про­ изнесла первую фразу юная и прелестная Савина, и зал, мгно­ венно уловив подтекст, взорвался аплодисментами.

 

Выступление с таким необычным партнёром, как Тургенев, конечно, осталось ярчайшим воспоминанием в жизни Марии Гавриловны. (Именно в эти дни зарождается последняя любовь Тургенева — его нежное и грустно-безнадёжное увлечение моло­ дой актрисой.) Но она хорошо запомнила и другое.

 

«Когда вышел Достоевский на эстраду, — говорит Савина, — овация приняла бурный характер; кто-то кому-то хотел что-то доказать. Одна известная дама Ф. (А.П. Философова. — И. В.) под­ вела к эстраде свою молоденькую красавицу дочь, которая подала Фёдору Михайловичу огромный букет из роз, чем поставила его

 

в чрезвычайно неловкое положение. Фигура Достоевского с буке­ том была комична — и он не мог не почувствовать этого, как и того, что букетом хотели сравнять овации (очевидно, Тургеневу. — И. В). Вышло бестактно по отношению «гостя», для чествования кото­ рого все собрались, и Достоевского, которому вовсе не нужно было присутствие «соперника» для возбуждения восторга публики»^®^

 

Осмелимся предположить, что артистическая память все же изменила Савиной и она невольно сместила акценты. Понятно, что её внимание сосредоточено на Тургеневе: он — герой дня, с ним в паре она выходит на сцену, и естественно, что она ревниво относится к чужому успеху. «Мне хотелось, — про­ стодушно признаётся Савина, — чтобы его (Тургенева. — И, В) любили больше Достоевского».

 

Но, во-первых (осторожно возразим Савиной), это всё-таки лите­ ратурный вечер, в котором участвуют и другие писатели (авовсе не чествование Тургенева). Во-вторых, Тургеневу преподнесли на этом вечере очередной венок («...перед принятием которого, — как свидетельствуетдругой воспоминатель, — он невольно сде­ лал недоумевающий курьёзный жест и начал раскланиваться»^®^). И в-третьих, букет не столько создавал бестактность, сколько устранял её, вознаграждая Достоевского, пользовавшегося на этом вечере ничуть не меньшим успехом, чем Тургенев.

 

Савина на всю жизнь запомнила девушку в белом платье

с роскошным букетом свежих роз («А вот, Димочка, я могу вам рассказать, как я обиделась на вашу маму... за Тургенева, —


говорила она (через тридцать      сыну А.П. Философовой. —

 

А  цветы-то подносила ваша старшая сестра. Мама ваша её заста­ вила... Она тогда с Тургеневым ссорилась»). Более всего Марию Гавриловну поразило то, что это были живые розы (в марте месяце). «...На сцене, — добавляет она, — нам всегда подносили искусственные цветьЫ^®.

 

Букет запомнился и Анне Григорьевне. Она замечает, что «на ленте, расшитой в русском вкусе, находилась сочувственная чтецу надпись (хотелось бы знать: какая? — И.

 

Кажется, это были первые живые цветы, которые он получал публично. Тургенев, приняв очередной венок, раскланивался не без кокетства; Достоевский к подобным подношениям ещё не привык. «Ф. М., — свидетельствует один из зрителей, — взял букет как-то нервно, не глядя, разом, и сунул куда-то за зана­ вес, как будто бы прогнал мешающий ему предмет или отстра­ нил от себя что-либо мешающее ему наблюдать, анализировать, работать»’

 

Впервые удостоенный подобных оваций, он не только «оття­ нул» на себя внимание публики, но и заставил серьёзную критику взглянуть несколько иначе на расстановку литературных сил.

 

«Тургенев и Достоевский, — писал Незнакомец (Суворин) сразу же после мартовских триумфов, — это альфа и омега рус­ ской жизни, два конца её, а в середине плотно и грузно уселся Лев Толстой, спокойно и самоуверенно взираюпщй на оба конца». Тургенев, по мнению издателя «Нового времени», представляет собой западное начало, Достоевский — начало русское, «стра­ дающее, многогрешное, многодумное и тяжёлое, тяжёлое потому, что думается в одиночку, бесприютно, в какой-то полутьме, широкой и беспредельной, где мелькает какой-то огонек...»”\

 

Если букет, как полагает Савина, и противопоставил Досто­ евского Тургеневу, то вслед за ним явилось событие совершенно обратное: оно как бы снимало инцидент на тургеневском обеде. «Публика, -- вспоминает Садовников, — помирила его (Турге­ нева. — И. В) сДостоевским, заставив обоих выйти рука об руку»^’'’. «Вызывали Тургенева, Достоевского, наконец Тургенева и Достоев­ ского вместе: они вышли на вызов и обменялись на эстраде друже­ ским рукопожатием»"^ — подтверждает газетный отчёт.

 

Это было вынужденное перемирие (вынужденное публикой). Но эстрадный жест отвечал тому общественному настроению, которое в конце концов повело к «межпартийным» объятиям


в  дни пушкинских торжеств. Это было выражением подсозна­ тельного, но достаточно сильного стремления к общественному единству — единству всей русской культуры перед лицом грозных и неведомых событий, перед лицом общего врага. Молодёжь (да и не только молодёжь) инстинктивно чувствовала, что усилия Тур­ генева и Достоевского в конечном счёте направлены к одной — высшей — цели, что длящийся раскол играет на руку только тем, кто пренебрегает будущим страны и печётся лишь о сохранении status quo. Аплодисментами, вызовами, требованием подать друг другу руки пытались преодолеть реальную трагедию русского общественного сознания. Русская интеллигенция была слишком слаба, чтобы позволить себе такую роскошь — спокойно наблю­ дать бесплодную, по её мнению, борьбу своих духовных вождей. («Мыслимы ли партии, — замечает Савина, — когда сходятся такие колоссы, как Достоевский и Тургенев».)

 

И  всё-таки это был худой мир. Недаром, когда стихли руко­ плескания, Достоевский за кулисами сделал Савиной следую­ щий комплимент: «У вас каждое слово отточено как из сло­ новой кости, —■и прибавил не без яда: — а вот старичок-то пришепетывает»*

 

 

Вечер третий. Окончание

 

В  этот же вечер очередную «пятницу» Я.П. Полонского для общего удобства перенесли к Гайдебурову. Достоевского, кото­ рый был постоянным посетителем Полонских, на сей раз пригла­ сила жена поэта ~ Жозефина Антоновна. Получилась накладка: ещё ранее был зван и Тургенев. Яков Петрович шепнул об этом жене. «Достоевскому сейчас кинулось в голову, что Полонский не желает быть знакомым, сделал жене замечание по поводу его

 

и  пр., рассердился и начал везде распространяться о том, что его ноги больше не будет у Полонских»**^ — так передаёт Садовников эту «литературную» сплетню, впрочем весьма похожую на правду. Добрейшему Якову Петровичу пришлось лично ехать и уламы­ вать своего старого приятеля.

 

Тургенев и Достоевский явились к Гайдебурову прямо после примирительной сцены. Тургенев ~ несколько ранее. Он пре­ бывал в хорошем расположении духа, но, поскольку вечер про­ ходил не у Полонских, а у «чужих», говорил сравнительно мало.


«Вдобавок, — вспоминает Садовников, — скоро явился мизер­ ный по наружности Достоевский. Я больше года как не видал его. Он похудел, нос как-то заострился, то же трусливое (?! — И. В) выражение нецветного (sic! — И. В) лица... Он вошёл и сделал как-то недоумевающе общий поклон, точно боясь, что никто или многие на него не ответят. Вообще он, должно быть, страшно подозрителен».

 

Интересную черту являют иные воспоминатели. Так, и Градов-ский, и Садовников явно недолюбливают Достоевского — и оба не забывают отметить его «мизерную» внешность. «Нецветное» (очевидно, бледное?), похудевшее лицо Достоевского («Братья Карамазовы» дают себя знать) невыгодно контрастирует с «румя­ ным, полным, здоровым» обликом Тургенева, который, хоть

 

и  старше Достоевского на три года, выглядит значительно бодрее (переживёт он, правда, его ненамного). Можно понять и «подо­ зрительность»: после истории с приглашением и недавнего «обе­ денного инцидента» его виновник должен чувствовать себя не очень-то ловко.

 

«Я заметил в голосе Достоевского, — продолжает Садовни­ ков, — до странности болезненные, нервные ноты. Весь орга­ низм его явно расшатан до невозможности, и довести автора «Преступления и наказания» до слез — ничего, я думаю, не стоит»“^

 

В том, что Достоевский легко уязвим, нет ничего удивитель­ ного. Поразительно другое: знаменитый писатель, работающий над своим последним романом, в присутствии Тургенева ведёт себя точно так же, как тридцать с лишним лет назад, когда он, начинающий автор, выскакивал за дверь, думая, что смеющиеся шуткам Тургенева смеются над ним.

 

Публичное рукопожатие не уничтожило напряжённости: может быть, поэтому и Тургенев и Достоевский уехали сразу же после чая, не соблазнившись обильным ужином.

Они не встретятся больше до будущей весны.

Воспоминания о «тургеневских» днях 1879 года надолго оста­ нутся в общественной памяти. Они явятся своеобразным проло­ гом к тому неизмеримо более значительному историческому дей­ ству, которое на краткий миг соединит русскую интеллигенцию под сенью памятника первому русскому поэту^^^ Но это произой­ дёт ещё не скоро.

 

Однако пора «вернуться вперед» ■ к зиме 1880 года.


 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

глава VI

две недели в феврале

 

Письмо с Бестужевских курсов

 

В  конце зимы 1880 года стало мниться, что вскоре должно воспо­ следовать нечто чрезвычайное.

19 февраля царствованию Александра II исполнялось двад­ цать пять лет. По этому случаю ждали высочайшего манифеста. Поговаривали, что в связи с юбилеем будут дарованы некоторые права, льготы, привилегии, а может быть (чем чёрт не шутит), даже какое-то подобие представительных учреждений.

 

Слухи эти с каждым днём делались всё настоятельнее. Великий князь Константин Николаевич поведал государствен­

 

ному секретарю Е.А. Перетцу о своём разговоре с императором: «Государь сообщил мне теперь, что желал бы к предстоящему дню 25-летия царствования оказать России знак доверия, сделав новый и притом важный шаг к довершению предпринятых пре­ образований. Он желал бы дать обществу больше, чем ныне, уча­ стия в обсуждении важнейших дел»'.

Царь колебался: в нынешних обстоятельствах благодеяние могло выглядеть уступкой. Призрак Великой французской рево-


ЛЮЦИИ, начавшей Генеральными штатами и кончившей Конвен­ том, всё ещё витал над русским царствующим домом.

 

В  правящих сферах также не наблюдалось надлежащего един­ ства. «Что делать?» — вопрос, традиционно задававшийся теми, кто хотел всё изменить, теперь проник на самый верх: туда, где хотели всё сохранить*.

 

Общество питалось толками, сплетнями, пересудами.

С Лазурного берега в Россию вернулась умирать безнадежно больная императрица Мария Александровна (она протянет до конца мая, когда её смерть на целых две недели отодвинет Пушкинский праздник). Газеты из номера в номер печатали под­ писанные лейб-медиком Боткиным бюллетени: «...Её Величе­ ство хотя и кашляла несколько больше, но провела ночь довольно удовлетворительно... Её Величество спала довольно порядочно, несмотря на кашель; кушала не без аппетита, жаловалась на серд­ цебиение; пот ночью был умеренный»^

 

Сообщалось о решениях Государственного совета по тюрем­ ному преобразованию.

Минувший год был неурожайным: стране грозил голод. Недо­ род сильно ударил по и без того расстроенным финансам. Воен­ ный министр Д.А. Милютин скрепя сердце вынужден был уре­ зать бюджет своего министерства.

 

...Зима 1880 года была на переломе.

15 января Достоевский садится наконец отвечать на накопив­ шиеся письма.

 

«Прежде всего простите, что замедлил с ответом: две недели сряду сидел день и ночь за работой, которую только вчера изго­ товил и отправил в журнал, где теперь печатаюсь. Да и теперь от усиленной работы голова кружится»"^.

 

Он полагает нужным извиниться за задержку, хотя то письмо, на которое ныне он отвечает, было получено им каких-ршбудь два-три дня назад. Он пишет человеку, с которым он незнаком. Причём отвечает ему прежде всех других своих корреспондентов.

 

Письмо, вызвавшее столь стремительный и, как увидим, заин­ тересованный ответ, до сих пор не опубликовано. Оно подпи­ сано инициалами — А. К...ва. Указан обратный адрес: «Высшие


 

*  А.А. Половцев записывает в дневнике, что самым модным выражением

 

в кругах придворной бюрократии стало «il у а quelque chose а faire» (необхо­ димо что-нибудь сделать)^.


женские курсы, Сергиевская улица, д. N° 7, Надежде Николаевне Барт с передачей Александре Николаевне»^.

Попытаемся раскрыть аноним.

В изданной в 1903 году «Памятной книжке окончивших курс на С.-Петербургских Высших женских курсах» под № 253 мы обнаружили: Курносова Александра Николаевна. Имя и отче­ ство совпадают. Фамилия также соответствует (К...ва): других подходящих кандидатур в списке нет.

 

Здесь же под номером 223 значится: Надежда Николаевна Барт^ Обе девушки — слушательницы историко-филологического отделения. Обе закончили Бестужевские курсы в 1883 году, то есть принадлежат ко второму выпуску.

 

Но обратимся к тексту письма.

«Фёдор Михайлович! Простите! Я, совершенно незнакомая

и  неизвестная Вам, обращаюсь к Вам с просьбой, с сильной просьбой — ответить мне хотя в нескольких словах <...> Боже мой, мне так совестно, так неловко было писать, что я, несмо­ тря на сильное желание уяснить себе многое, всё же стеснялась

и  долго не решалась обратиться к Вам с просьбой: мне всё каза­ лось, что Вы, прочитавши моё письмо, махнёте на него рукой

 

и  оставите без внимания, а это ведь мне было бы очень обидно, или же (чего я ужасно страшилась) подумаете то же, что некото­ рые мои знакомые не постеснялись сказать мне в глаза: что я хочу обратить на себя Ваше внимание с той целью, какая преследуется многими, — «выступить литературным героем». Но как они меня не понимают — я ничего такого не хочу; я хочу слышать от Вас слово, от Вас же именно потому, что я, Фёдор Михайлович, Вас крепко уважаю; я верю Вам так, как ни в одного человека в мире; ни один человек не служит для меня таким нравственным свети­ лом, как Вы».

 

Писем подобного рода к нему в последние годы приходило не так уж мало. Почему же именно на это письмо он отозвался без промедления, вполне извинительного в теперешних его обстоя­ тельствах? Не угадал ли он нежное и в высшей степени уязвимое самолюбие, душевную дисгармонию, мучительную внутреннюю борьбу?

«Ваше письмо горячо и задушевно», — отвечает он. Добавим: оно ещё и бесхитростно. Корреспондентка Досто­

евского поверяет ему не любовную драму, не семейные или житейские неурядицы, а тайное тайных своего духовного мира:


утрату веры. Она не видит идеала, ради которого «можно было бы и пострадать даже, если нужно <...>». Она пишет: «<...> Люди с вечно мрачной душой, живупхие сами не сознавая «зачем»

 

и  «что», эти люди отняли, разбили у меня веру в Христа — как Бога <...> ». Правда, взамен ей предложили нечто иное — «недося­ гаемый идеал человека», но в эту высокую отвлечённость у неё — при всём желании — поверить нет сил. «Невыносимое состояние, а с жизнью расстаться всё же не хочешь, и вот начинаешь хва­ таться за всё, из чего можешь хоть что-нибудь добыть <...> ».

 

Коллизия, обозначенная слушательницей Бестужевских кур­ сов, «слишком» знакома адресату: она является одной из цен­ тральных в его романах. Письмо задело за живое.

 

«А тут, — продолжает Александра Николаевна, — разда­ ётся голос, такой же ужасающий, какой слышен в «Великом инквизиторе».

<...> Начну я говорить что-либо «о Христе, о правде», а они мне: «хороший обед, сытый желудок, удовлетворение всех потребно­ стей <...> вот суть где».

 

Что же хочет автор письма от автора «Братьев Карамазовых»? А.Н. Курносова признаётся, что отправить своё послание было для неё делом чрезвычайно мучительным: она не решалась целый год. Но... «Язнаю, что Вылучше, чем кто-либо другой, можете разъ­ яснить все вопросы, касающиеся душевной жизни человека <...> ».

 

Это знание зиждется на собственном опыте: « <...> Нетдругих книг, могущих иметь на меня такое благотворное влияние, как Ваши: «Идиот», «Братья Карамазовы», «Преступление и наказание» <...> ».

 

Среди прочих названа книга ещё не дописанная, от которой Достоевский должен на миг оторваться, чтобы ответить на это письмо.

Его ответа ждут с надеждой и упованием. «Еще раз прошу Вас, Фёдор Михайлович, не откажите мне в том, в чём я сильно теперь нуждаюсь: если Вы не имеете времени свободного на то, чтобы написать мне хотя немного, то потрудитесь написать тогда: «Я не могу» или «не хочу», словом, что-нибудь. Последнее всё же лучше будет, чем абсолютное молчание»^

 

Сказались молодость, нетерпение, гордость. Да, наверное, потому он отвечал быстро...

 

Вообще он не жаловал переписки, особенно — касающейся так называемых «последних» вопросов. Он полагал, что эпистолярный жанр менее всего пригоден для их разрешения. Он предпочитал


разговоры (недаром в его романах такую роль играютдиалоги). «На письмо же Ваше, — отзывается он, — что я могу ответить? На эти вопросы нельзя отвечать письменно. Это невозможно». Он пони­ мает, что его корреспондентке плохо, но не спешит со словами уте­ шения: «Выдействительно страдаете и не можете не страдать». Он призывает всё же не падать духом: «Не Вы одни теряли веру».

 

Здесь, кажется, звучит что-то личное. Тем более что дальше сказано: «Я знаю множество отрицателей, перешедших всем существом своим под конец ко Христу»^

 

Он знает таких отрицателей. И вскоре он заметит в своей последней записной книжке: «Инквизитор и глава о детях. Ввиду этих глав вы бы могли отнестись ко мне хотя и научно, но не столь высокомерно по части философии, хотя философия

 

и  не моя специальность. И в Европе такой силы атеистических выражений нет и не было. Стало быть, не как мальчик же я верую во Христа и его исповедую, а через большое горнило сомнений моя осанна прошла, как говорит у меня же, в том же романе, чёрт. Вот, может быть, вы не читали Карамазовых — это дело другое, и тогда прошу извинения»^.

 

Запись полемична: она направлена против, как сказано им несколько выше, «мерзавцев», дразнивших его за «Карама­ зовых» «необразованною и ретроградною верою в Бога». «Этим олухам, — продолжает Достоевский, — и не снилось такой силы отрицание Бога, какое положено в Инквизиторе... такой силы отрицание, которое перешёл я. Им ли меня учить!»*®

 

Он отвечает своей корреспондентке, как бы предвосхищая свою будущую запись: не как «мальчик» (в другом месте сказано: «дурак», «фанатик»), верующий во Христа, а как тот, чья вера, может быть, сама прошла через «горнило сомнений».

 

«Горнило» — это преодолённая (но не отброшенная) точка зрения.

 

...Зима 1880 года тянулась медленно. В Зимнем дворце под пред­ седательством самого царя и в Мраморном — у великого князя Константина Николаевича — по вечерам собирались высшие сановники империи (председатель Комитета министров, шеф жандармов, военный министр и т. д.). Круг приглашённых был чрезвычайно узок, и совещания держались в глубокой тайне.

 

Келейно обсуждались старые и весьма скромные проекты реформы Государственного совета. Но даже эта робкая попытка преобразований оказалась обречённой на неуспех.


29 января Александр II кратко помечает в памятной книжке: «Совещ<ание> с Костей (великим князем Константином Нико­ лаевичем. — И. В) и друг<ими>, реш<или> ничего не дел<ать>»^^.

Взрыв грянул 5 февраля.

 

 

Динамит к юбилею

 

Он был так силён, что грохот вырвался на Дворцовую площадь, метнулся сквозь арку Главного штаба, прокатился по Невскому, ударил на другом берегу в стены Петропавловской крепости и — глухо отозвался во всех европейских столицах.

Это был динамит.

Если бы Степан Халтурин, покидая подвал Зимнего дворца, после того как поджёг запал, не забыл притворить за собой дверь, вся сила взрывной волны пошла бы вверх — и, возможно, достигла бы цели. Но жертв и без того было достаточно: десять убитых и около пятидесяти искалеченных солдат лейб-гвардии Финляндского полка, находившихся в караульном помещении — между подвалом и царской столовой.

 

«Мы не знаем, говорил в своей проповеди в Исаакиевском соборе митрополит Исидор, — по какой причине государь замед­ лил прийти в столовую в обычное для него время. Но какая бы ни была случайность, вера ясно внушает нам, что царь царствующих ангелам своим заповедал сохранить возлюбленного помазанника своего и ангелы задержали его»^^.

 

Обед должен был начаться в шесть; гость — принц Гессенский, которого встречали на вокзале сыновья императора, — задержи­ вался. Александру II в шестой раз повезло: взрыв грянул, когда хозяева и гости переступали порог царской столовой.

 

На следующий день принц Александр Гессенский писал в Гер­ манию — супруге: «Пол поднялся словно под влиянием земле­ трясения, газ в галерее погас, наступила совершенная темнота,

 

и  в воздухе распространился невыносимый запах пороха или динамита»^^

 

Говорили, что в обеденной зале — прямо на накрытый стол — рухнула люстра.

 

Возлюбленная государя княжна Долгорукая с криком выбежала из своих потайных покоев; законная супруга — государыня — столь крепко спала, что ничего не слышала.


«Динамит в Зимнем дворце!.. — ужасались газеты. — Покуше­ ние на жизнь русского царя в самом его жилище!.. Это скорее похоже на страшный сон... Где же предел и когда же конец этому изуверству?»^'^

 

В русской православной церкви в Париже Иван Сергеевич Тур­ генев отстоял благодарственный молебен.

 

Взрыв ошеломил всех: дерзость, а главное, могущество испол­ нителей внушали невольный трепет. Русские послы за границей без тени юмора сообщали в Петербург слухи о намерении рево­ люционной эмиграции снарядить динамитом в винных бутылках пятьсот воздушных шаров для атаки Северной столицы

 

«Рассматривая обломки, которые произошли от взрыва, — замечает современник, — можно было сказать, что это обломки монархизма в России»^^.

 

Суждение несколько преждевременное, однако и в самом деле политические последствия катастрофы грозили оказаться куда более значительными, чем видимые разрушения.

«Мы, — записывает 6 февраля в своём дневнике великий князь Константин Константинович (тот самый, который приглашал Достоевского на чашку чая), — переживаем время террора с той лишь разницей, что парижане в революции видели своих врагов

 

в  глаза, а мы их не только не видим и не знаем, но даже не имеем ни малейшего понятия о его численности..

 

Такой паники столица ещё не знала.

Самые большие ужасы ожидались к 19 февраля. Толковали

о  подмётных письмах, авторы которых якобы грозили поджечь Петербург «и устроить такую иллюминацию, какой не было во времена Нерона».

Был переполох в Государственном банке: кому-то почудились глухие подземные удары. Принялись копать — и дошли до грун­ товых вод. Полиция строго смотрела, чтобы баки в домах стояли полными: ждали взрывов на газовом и патронном заводах. По словам современника, услышав какой-нибудь грохот на улице, люди «становились белее полотна»^* (не так ли почти два деся­ тилетия назад — в день обнародования Манифеста об освобож­ дении крестьян — снег, свалившийся с крыши Зимнего, вызвал панику во дворце: гул был принят за пушечный выстрел; подума­ лось: «началось!»).

 

К 19 февраля многие состоятельные петербуржцы изъявили желание покинуть родной город, дабы, как выразилось «Новое


время», «пережить этот день в прекрасном далеке». 16 фев­ раля писатель Николай Лесков опубликовал письмо со знаме­ нательным названием «О трусости»: автор «Некуда» призывал не бояться^^.

 

Ходили слухи, что Невский, Морская, Фурштадтская миниро­ ваны. «Эта памятная неделя, — пишет мемуарист, — была очень интересна в том, что она взбудоражила всю петербургскую бур­ жуазию. Все боялись или за жизнь, или за имущество»^®.

Как ведёт себя в эти дни Достоевский?

Совершенно как всегда. Нервный, болезненный, до край­ ности впечатлительный автор «Бесов» при всем при том вовсе не из пугливых. Обуреваемый мрачными эсхатологическими предчувствиями, внутренне готовый к мировым катаклизмам, он в момент, казалось бы, реальной опасности сохраняет полней­ шее присутствие духа.

 

На 17 февраля приходились его именины. Его племянник (сын брата Андрея Михайловича) Саша Достоевский, студент-медик, сообщает родителям в Ярославль, что в этот день он посетил дядю, чтобы его поздравить. «При мне он получил письмо от вас и, видимо, был очень доволен этим... Часу в седьмом я пошёл

 

к  ним опять (племянник зван на семейный обед. — И. В.). Кроме меня, обедал ещё Николай Николаевич Страхов...»^^

 

Именины отмечаются скромно, в домашнем кругу; никаких признаков паники не заметно.

 

19 февраля — в тот самый день, когда, по словам газет, «ожи­ дается что-то невероятное — взрывы, пожары, беспорядки»^^ — он откликается на чьё-то любезное приглашение (по-видимому, графини А.Е. Комаровской): «Изо всех сил постараюсь быть...»^^ Один из его героев говорит, что человека лучше всего можно

 

определить как существо, которое ко всему привыкает...

Правда, сам день 19 февраля прошёл сравнительно спокойно. Пожаров и взрывов не последовало; была зажжена лишь иллюми­ нация — свечи, транспаранты, царские вензеля. По улицам дви­ гались густые толпы гуляющих. «Только дворники, — замечает очевидец, — безотлучно стоявшие на своих местах, указывали на то, что не всё в порядке, что нечто висит в воздухе и ожида­ ется». Государь проехал по Большой Морской в закрытой карете, плотно окружённый казачьим конвоем. Раздалось протяжное «ура». “Он бы проехал в коляске, да не по нынешнему времени, — сказала какая-то женщина из простонародья’У^.


Остаётся ли Достоевский в эти дни сторонним наблюдателем или же пытается вмешаться и по мере сил непосредственно воз­ действовать на совершающиеся события?

 

Не имея, как в прежние годы, собственного печатного органа, он, старый опытный публицист, всё-таки изыскивает способ заявить о своём понимании происходящего и намекнуть на свою программу.

 

 

Адрес на высочайшее имя: возможности жанра

 

Он выступает в непривычном для него литературном жанре. По просьбе Славянского благотворительного общества (това­ рищем председателя которого он избран совсем недавно, 3 фев­ раля) он пишет проект юбилейного адреса государю. 14 февраля он зачитывает его в общем собрании членов-благотворителей^^ Этот документ никогда не комментировался и не привлекал

внимания исследователей.

 

У нас есть возможность сравнить печатный вариант с его неиз­ вестной (первоначальной) редакцией.

 

Жанр верноподданнических адресов имеет свои каноны.

И  Достоевский старался не нарушать таковые. Однако следует признать, что ему это не вполне удалось. Ибо в достаточно стро­ гую «отработанную» форму адреса на высочайшее имя автор умудрился втиснуть смысл, намного превосходящий уровень допустимого. Такое превышение заметно отличает этот документ от сочинений подобного рода.

Разумеется, в адресе весьма нелестно аттестуются «нетерпели­ вые разрушители... твёрдо верящие тому, что какая бы гибель, какой бы хаос ни произошли от их кровавых злодейств, но всё-таки происшедшее будет лучше, чем то, что они теперь разрушают».

 

Зло громко названо, но словарь для обличения зла выбран несколько необычный. «Эти юные русские силы, увы, столь искренно заблудившиеся (подчеркнуто нами. — И. В)» — подоб­ ные эпитеты плохо сочетаются с подлежащим безоговорочному осуждению предметом.

 

Ещё одна странность: в тексте адреса наличествуют, казалось бы, незаметные, но на самом деле весьма существенные различе­ ния. «Злодейство» изображается автором не по обычному охрани­


тельному шаблону — как некая мрачная, сомкнутая и нерасчле-ненная сила, а, так сказать, многоступенчато. Вначале «явились люди не верующие ни в народ русский, ни в правду его»; затем пришли упомянутые «нетерпеливые разрушители»; эти послед­ ние, в свою очередь, «подпали наконец под власть силы тёмной, подземной, под власть врагов имени русского, а затем и всего хри­ стианства». Таким образом, намечены три звена, вовсе не одина­ ковые и не равные друг другу. И если два последних расшифро­ вываются довольно просто (это радикально настроенная моло­ дёжь и воздействующие на неё «нелегалы», профессиональные цареубийцы), то первая, смутно обозначенная ступень этой три­ ады заслуживает особого внимания.

 

Ибо здесь подразумеваются именно те, кто, по мнению Досто­ евского, являются духовными предтечами современного ниги­ лизма — нигилисты нравственные: прекраснодушные (и равно­ душные) люди 40-х годов.

 

Приведём эту мысль так, как она была выражена в первоначаль­ ной редакции (не вошедшие в печатный текст слова поставлены

 

в  квадратные скобки): «Рядом с истинными и горячими сердцем слугами Отечествуявились люди [равнодушные сердцем, ленивые], не верующие ни в народ русский, ни в правду его, ни даже в Бога его, [авслед за сими пришли не верующие даже и в человечество и живу­ щие только чтоб как-нибудьдожить свои годы спокойнее»*]^^. От них-то и произошли «нетерпеливые разрушители».

 

Вина если и не снимается с революционеров-семидесятников, то в значительной мере перекладывается на всё образованное общество в целом, не исключая «верхов».

Разумеется, такая «обоюдоострая» трактовка не могла вызвать

у руководителей русской правительственной политики должного идеологического удовлетворения. Не потому ли первоначальный текст адреса подвергается последующей правке?

На сохранившемся беловом списке Анна Григорьевна оставила чёткую пояснительную запись: «Адрес Славянского Благотвори­

 

*   Из круга деятелей 40-х годов, с которыми общался Достоевский, эта характеристика — в персональном плане — более всего приложима к таким фигурам, как В.П. Боткин — тонкий эстетик и гурман, в равной мере знаток духовных и чувственных наслаждений (как язвительно заметил Тургенев,

 

у Василия Петровича Боткина— несколько ртов: эстетический, философ­ ский и т. п., и всеми он чавкает).


тельного Общества, поднесённый им Е<го> И<мператорскому> В<еличеству> Государю Императору Александру II 19 фев­ раля 1880 года, в день двадцатипятилетия Его царствования, был составлен по желанию Совета Славянского Общества Ф.М. Достоевским, товарищем Председателя Общества. Адрес этот был представлен А.А. Киреевым на просмотр тогдашнему Министру Внутренних Дел Макову Министр, просмотрев адрес, просил сделать некоторые изменения, указав отдельные места, найденные им неудобными. Настоящий адрес, списанный с под­ линника, есть первоначальный»^^.

 

Подлинник ныне находится в той же архивной папке. Отдель­ ные места отчёркнуты на полях карандашом; рядом кратко поме­ чено: «снять». Во исполнение министерской воли рукой Достоев­ ского внесены соответствующие исправления.

 

Одобрения Макова не вызвало и место о славянском едине­ нии («о единении только общими фразами» — указал на полях министр); по его требованию былР! сняты также слова о чело­ вечестве, которое предчувствует уже «своё великое будущее разрушение»^^

 

Итак, в качестве редактора сочинённого Достоевским текста выступает один из высших сановников империи — Лев Саввич Маков^^. Его замечания идут по трём направлениям.

Во-первых, он сглаживает слишком дробную классифика­ цию различных степеней нигилизма и ослабляет указания на его духовные истоки (все эти литературные тонкости раздражают власть, предпочитающую видеть перед собой злобного, прими­ тивного и единообразного врага). Во-вторых, в видах высшей политики приглушаются панславистские мотивы. И наконец, убирается эсхатологический момент, вовсе не уместный в юби­ лейном словоговорении.

 

Впрочем, в окончательной редакции осталось упоминание об «исходе всей тоски русской»: фраза выдаёт автора.

Однако автора выдаёт и многое другое.

 

В  сугубо ритуальный текст Достоевский умудряется вложить практически полезный, можно даже сказать, утилитарный смысл. Отсюда повышенная идеологичность документа: он — своего рода «подсказка» верховной власти. Достоевский пытается «внедрить» в сознание монарха ту нехитрую формулу, о которой уже упоминалось выше: «царь — отец, народ — дети». А раз так, то «дети всегда придут к отцу своему безбоязненно, чтобы выслу­


шал от них с любовью о нуждах их и о желаниях...» Отсюда уже один шаг до «позовите серые зипуны» — того, что будет всена­ родно высказано через год, в последнем «Дневнике».

Автор адреса явно торопит события.

 

«Юбилейное» отодвигается на второй план, зато самым насто­ ятельным образом подчёркивается один момент, выглядящий

в произведениях подобного жанра двусмысленно и чужеродно: «Мы верим в свободу истинную и полную, живую, а не формаль­ ную и договорную, свободу детей в семье отца любящего и любви детей верящего, — свободу, без которой истинно русский человек не может себя и вообразить»^^.

 

Вспомним: «Ещё больше буду слуга ему, когда он действительно поверит, что народ ему дети. Что-то очень уж долго не верит».

То, что как руководство к действию обозначено в адресе Алек­ сандру II, через несколько месяцев подвергается жёсткому сомнению — в записи «для себя». Ибо формула «отец—дети» — не столько признание существующей исторической данности, сколько указание на историческую возможность — желаемую, долженствующую осуществиться.

В  послании, адресованном российскому самодержцу, Досто­ евский делает главный упор на своей этико-исторической про­ грамме. Русской монархии предлагался идеал, не совместимый ни с её собственной исторической сутью, ни с её действитель­ ными политическими намерениями.

 

Это прекрасно понял не кто иной, как высочайший адресат.

 

 

Верноподданный нигилист

 

Официальная версия гласила: «Адрес этот был доложен Государю

 

Министром внутренних дел, и Государь повелел: “Благодарить Славянское общество за выраженные им верноподданнические чувства

 

Однако сохранилось ещё одно — неофициальное, но в выс­ шей степени ценное свидетельство. Анна Григорьевна (женщина замечательно аккуратная) на дошедшей до нас рукописи адреса (как раз на первоначальной его редакции) сделала следующее примечание: «Этот адрес, исправленный по указанию Министра внутренних дел Л.С. Макова, был представлен Государю Импе­ ратору Александру I I 19 февраля 1880 года. По словам министра.


Государь по прочтении адреса «соизволил» выразиться, что “Он никогда не подозревал Славянское Благотворительное Общество в солидарности с нигилистамиV^.

 

Поразительный факт: адрес, подвергнутый министерской редактуре, даже в таком виде вызвал августейшее недовольство (или по крайней мере августейшую иронию). Александр II ока­ зался более проницательным читателем, нежели его министр*.

 

И  — политически более «зрелым», чем всё Славянское благо­ творительное общество, где «проект адреса был единогласно одо­ брен и покрыт многочисленными подписями», чему, возможно, способствовало ораторское искусство Достоевского, который, как засвидетельствовал позже К.Н. Бестужев-Рюмин, «наэлек­ тризовал всё собрание, читая своё исповедание веры»^^ (подчёрк­ нуто нами. — И. В.).

 

До председателя Славянского благотворительного общества, по всей вероятности, ещё не дошёл императорский сарказм. Зато сарказм этот, надо полагать, хорошо запомнился министру вну­ тренних дел, оказавшемуся, несмотря на все свои усилия, столь некомпетентным редактором и цензором. Маков не разобрался

 

в  истинной подоплёке слегка подправленного им документа и

 

со спокойной совестью препроводил его выше. За что и получил высочайший нагоняй^"^.

Правда, упрекая Славянское благотворительное общество

 

в  «солидарности с нигилистами», государь скорее всего шутил. Однако в монаршей (как и во всякой) шутке была доля истины. Ибо то, что от лица Общества осмеливается предлагать Досто­ евский, по своему нравственному радикализму «рифмовалось»

 

с  радикализмом политическим.

 

Эту «рифму» остро чувствовали некоторые проницательные современники.

 

 

 

*  Здесь возможно одно возражение. А именно — что слова, сказанные государем, вовсе не содержали насмешки и должны быть понимаемы бук­ вально. Но почему вдруг императору вздумалось о п р а в д ы в а т ь с я перед Сла­ вянским благотворительным обществом? Да и само построение фразы было бы в таком случае иным: «никогда и не подозревал» и т. д. В данном же кон­ тексте «никогда не подозревал» равнозначно по смыслу «вот уж никогда не думал» и проч.


Парадоксы графа де Врллана

 

Уже упомянутый ранее граф де Воллан (публицист и дипломат, человек достаточно консервативных убеждений) пишет в своих «Очерках прошлого»: «“Он фурьерист”, — сказал про него Суво­ рин. И совершенно правильно. Пускай внимательно прочтут его творения и убедятся, что он радикальнее Щедрина... Люди, которые начитаются Достоевского, начнут требовать коренного исправления социального строя и не удовольствуются буржу­ азным парламентаризмом. Они поставят вопрос ребром, чтобы не было бедности».

 

Итак, современник Достоевского и безусловный поклонник его таланта полагает, что автор «Бесов» радикальнее самого Салтыкова-Щедрина (не говоря уже об участниках тургенев­ ского обеда!). Мнение достаточно парадоксальное, тем более что де Воллан толкует о «коренном исправлении социаль­ ного строя», иначе — о полном пересоздании обш;ественных отношений.

 

Де Воллан передаёт слова Достоевского о том, что «он когда-то был за петрашевцев, но давно излечился и от души ненавидит всех революционеров». Допустим, что эти слова действительно были произнесены собеседником графа (они вполне могли быть им произнесены). Однако отношения Достоевского с русской революцией неизмеримо сложнее его собственных самооценок.

 

То, о чём предпочли бы умолчать многие единомышленники де Воллана, вдруг выговаривается им самим с поразительной откро­ венностью. «В случае революции, — пишет граф, — Достоевский будет играть большую роль».

 

Что же имеет в виду автор этого поистине ошеломляющего заявления (которое, как ни странно, оставалось практически неизвестным: нам не удалось встретить ни одного упоминания

 

о  нём в литературе)? Уж наверно, не то заманчивое обстоятель­ ство, что Достоевский лично пошёл бы на баррикады или же —

в  согласии со своей «ненавистью» к революционерам — про­ тив баррикад. Подразумевается совсем иное: центральная роль Достоевского в той предполагаемой нравственной ситуации, которую может создать русская революция.

 

Он — человек экстремы, человек последних вопросов — и, конечно, он будет «выброшен» социальной катастрофой на историческую авансцену. Волею судеб он (или его созда­


ния) должен очутиться в горниле раскалённых общественных страстей.

 

В первую очередь имеется в виду его исключительный духов­ ный авторитет.

«Он овладел молодыми умами, — продолжает де Воллан, — он говорит сердцу человека, возвышает вас, его проповедь страда­ ний как нельзя более подходит к общему настроению молодёжи. Щедрин — это наш Вольтер, а Достоевский — Руссо, и влияние его скажется через двадцать, тридцать лет».

 

Прогноз чрезвычайно знаменательный, равно как и сопостав­ ление Достоевского с Руссо — в плане исторического кануна. Но позволительно спросить о другом.

Почему именно «проповедь страданий», то есть как раз то, в чём обычно принято упрекать Достоевского, так «подходит к общему настроению молодёжи»? Не потому ли, что она, эта проповедь, отвечает тайной, неодолимой и неизбывной потребности — «жертвовать собой за правду» — тому, что Достоевский опреде­ лял, если вспомнить, как «национальную черту поколения»?

 

Страдание воспринимается его молодыми читателями не только как средство личной нравственной гигиены, но и как общественный долг.

Вспомним: «Его бы казнили».

«...Учение Достоевского, — заключает де Воллан, — также рево­ люционно, как и учение Христа, несмотря на то, что в нём возда­ ётся кесарю — кесарево».

В адресе Славянского благотворительного общества кесарю воздаётся кесарево (хотя при этом сам «кесарь» превращается

 

в кого-то иного). Но, может быть, «заодно» и меч кесаря удостаи­ вается авторского благословения?

 

Тут следует возвратиться к злополучной фразе об «уничтоже­ нии народа», к сюжету, который уже рассматривался выше.

Если верить де Воллану, Достоевский, приведя вышеуказан­ ную фразу, добавил: «Они (то есть авторы этой фразы. — И. В) похожи на гг. генералов вроде Гурко, которому ничего не значит сказать: “Я сошлю, повешу сотню студентов”. Да, они такие же, как г. Гурко»^^

 

Это ещё одно сенсационное заявление.

Иосиф Владимирович Гурко — герой Русско-турецкой войны, в 1879 году был назначен генерал-губернатором Петер­ бурга. На этом посту он всячески стремился поддержать свою


боевую репутацию: например, подписал смертный приговор Дубровину. Начальствуя в столице, генерал не останавливался перед самыми крутыми административными мерами (правда, заменив покушавшемуся на Дрентельна Мирскому смерт­ ную казнь вечной каторгой, герой Шипки удостоился царской реплики, что в данном случае он «действовал под влиянием баб и литераторов»^^).

Имя Гурко названо, как помним, рядом с редактором «Отече­ ственных записок»: трудно вообразить более нелепое сочета­ ние! Выходит, что Достоевский ставит на одну доску и тех, кого мы привычно именуем революционными демократами, и тех, кто по долгу службы им противостоит.

 

Угроза генерал-губернатора, кем-то Достоевскому переданная (уж не его ли высокопоставленными знакомыми?), угроза, под­ тверждаемая к тому же практическими действиями, вызывает

 

у него такой же ужас и отвращение, как и фантастическое наме­ рение «прогрессистов» «уничтожить народ».

 

Итак, правительство оказывается не менее виновным, чем те, против кого направлены его беспощадные удары. И русская рево­ люция, и русская реакция ставятся на одну доску: они проис­ текают, по мнению Достоевского, из одного общего источника. Главная причина того и другого — вековой разрыв с народом. Отсюда следовало, что взаимоистребительное противоборство ни к чему не приведёт: оно бессмысленно, ибо не устраняет корень зла.

 

Он не сочувствует прибегающему к драконовским мерам пра­ вительству в той же мере, в какой не сочувствует жестокому нати­ ску террористов. Он не принимает их борьбу как историческую необходимость.

 

Он вынашивает собственное решение.

Да, в адресе Славянского благотворительного общества кесарь получил кесарево. Но получил сравнительно немного. Вза­ мен же от него потребовали гораздо большего: его попытались обратить в чужую веру.

 

Но государство вновь не пожелало перевоплощаться в «Цер­ ковь». За царской шуткой о «солидарности с нигилистами» про­ глядывало плохо скрываемое недовольство теми идеальными умствованиями, которые никоим образом не соответствовали видам государственной власти.

 

Ибо в феврале 1880 года Александру II было не до смеха.


Источники информации

 

Остаётся выяснить последнюю деталь: каким образом и когда высочайший отзыв (совершенно неофициальный) стал известен Анне Григорьевне Достоевской.

 

Исходя лишь из почерка, бумаги и чернил, невозможно уста­ новить, когда именно Анна Григорьевна дополнила текст адреса своим письменным комментарием. Но думается, что это было сделано через некоторый промежуток времени после самого события, во всяком случае — уже после смерти Достоевского.

Кто же был информатором Анны Григорьевны?

В  своей записи она ссылается на слова министра. Однако ника­ ких сведений о её личном знакомстве с Маковым у нас нет (да

и  вряд ли при этом он стал бы пускаться в такие откровенности). Поэтому естественно предположить, что мнение государя было сообщено министром внутренних дел кому-то из «своих», то есть лицу, близко стоящему к правительственным и придворным сферам.

 

Анна Григорьевна говорит, что проект адреса был представлен Макову через А.А. Киреева. Очевидно, через него же он был пере­ дан обратно — для доработки. Таким образом, именно Киреев служил в данном случае посредующим звеном между Славян­ ским благотворительным обществом и правительственной властью*.

 

Можно предположить, что именно Кирееву — как лицу заин­ тересованному — Маков доверительно сообщил императорское мнение о представленном адресе. Эти сведения не подлежали огласке — и генерал, человек светский, сдержал обещание, надо полагать, данное им министру. Но смерть Александра И, а вскоре

 

и  Макова, освободила Киреева отданного слова, и он счёл воз­ можным поведать о высочайшей «резолюции» либо самой Анне Григорьевне (которая аккуратно и без каких-либо рассуждений это зафиксировала), либо кому-то из общих знакомых — с после­ дующей передачей той же Анне Григорьевне.

 

*   Генерал А.А. Киреев, поборник распространения православия на като­ лический Запад, и его сестра О.А. Новикова (консервативная публи­ цистка) — знакомые Достоевского. Разумеется, генерал, «состоящий при великом князе Константине Николаевиче», — самая подходящая фигура для ведения дел с министрами.


Но справедливо ли подностью исключить предположение, что самому автору адреса ничего не было известно об отзыве государя? Ведь в предсмертном сказанном о царе «что-то уж долго не верит» можно усмотреть следы какого-то личного чув­ ства: обиды, что ли. Не был ли сделан Достоевскому какой-то намёк относительно того, о чём знал Маков и, весьма возможно, Киреев?

 

Впрочем, роль Киреева как посредника не ограничилась пода­ чей адреса. Через некоторое время он стал участником ещё одного эпизода, который, как представляется, находится в неко­ торой связи с предыдущим.


 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

глава VII

недреманное око

 

Загадочный аноним

 

12 июня 1875 года Анна Григорьевна писала из Старой Руссы

 

в Эмс: «Я решительно не понимаю, почему письмо моё от 31 мая отправлено отсюда 3-го июня, это Бог знает что такое! Пого­ ворю об этом на почте, но вперёд знаю, что ответят какой-нибудь вздор и скажут, что задерживают письма в Петерб<урге>. Уж не Готский ли распорядился доставлять ему мои письма ради наблюдения.

 

Имя Готского названо не случайно. Он — едва ли не главный источник тех неожиданных волнений, которые смутили разме­ ренную жизнь Достоевских в Старой Руссе.

 

В  апреле 1875 года главе семьи пришлось хлопотать о загранич­ ном паспорте. Процедура была привычной: с 1862 года она про­ делывалась неоднократно. Тогда, в 1862 году, его, недавно воз­ вращенного из Сибири бывшего государственного преступника, одолевали сомнения: позволят ли?'Паспорт выдали; правда, при повторных обращениях время от времени возникала ведомствен­ ная переписка.


«Кто он такой?» — вопрошал в 1867 году далёкий от изящной словесности шеф жандармов. «Автор «Мёртвого дома» и дру­ гих литературных произведений»^ — дал точную справку один из более образованных чиновников.

 

...Уехав в 1867 году вместе с молодой женой, он вернулся только через четыре года. Ему удалось таким образом избавиться на время от кредиторов. Спастись от опеки государства было сложнее. Пока он переезжал из одного города Европы в другой,

в  III Отделение поступил агентурный донос: его имя называлось

в числе пребывающих в Женеве «экзальтированных русских».

В вину вменялись близкие отношения с Огарёвым. Заграничный осведомитель сгущал краски: русской эмиграции

будущий автор «Бесов» явно сторонился. Что же касается Ога­ рёва, то здесь скорее имела место душевная приязнь, основан­ ная на давнем знакомстве, на личных, а вовсе не политических симпатиях.

 

Тем не менее было заведено дело. Генерал-майор свиты его величества и шеф жандармов Н.В. Мезенцов (возможно, скор­ бевший, что не проявил в своё время надлежащей бдительности) отдал следующее распоряжение: «При возвращении из-за гра­ ницы в Россию отставного поручика Фёдора Достоевского про­ извести у него самый тщательный осмотр, и если что окажется предосудительное, то таковое немедленно представить в III Отде­ ление Собственной Его Императорского Величества Канцеля­ рии, препроводив в таком случае и самого Достоевского аресто­ ванным в это Отделение»^

 

Этот совершенно секретный циркуляр был направлен на все западные и южные таможни России (до николаевской и евпато­ рийской включительно), через которые Достоевскому вздума­ лось бы вернуться на родину.

Его предупредили.

«Я слышал, что за мной приказано следить, — пишет

он из Швейцарии А.Н. Майкову. — Петербургская полиция

 

вскрывает и читает все мои письма... Наконец, я получил аноним­

 

ное письмо о том, что меня подозревают (черт знает в чём), велено

вскрывать мои письма и ждать меня на границе, когда я буду

въезжать, чтобы строжайше и нечаянно обыскать»"^.

Любопытно бы знать: из каких источников почерпнул Достоев­ ский эту столь важную для него информацию? «Я слышал...» — но от кого же? Круг его знакомых за границей очень узок, и среди


НИХ мы не знаем никого, кто бы имел свободный доступ к секре­ там русской политической полиции. Еще более загадочной выглядит ссылка на анонимного доброжелателя: кто в России, кроме самых близких родных и знакомых, знал его тщательно скрываемый от отечественных кредиторов и всё время меняю­ щийся европейский адрес?*

Возникает предположение (требующее, конечно, дальнейшей

проверки): не получил ли Достоевский свои сведения именно

 

из той среды, которая должна была в первую очередь (профессио­

 

нально!) интересоваться такого рода вещами? А именно — из кру­

гов русской эмиграции, обосновавшейся в Швейцарии.

 

Нелишне вспомнить, какую поразительную осведомленность проявлял в подобных случаях Герцен, не только публиковав­ ший наисекретнейшие документы III Отделения и других пра­ вительственных ведомств, но даже извещавший находящихся за границей соотечественников о посланных в Европу за госу­ дарственный счёт тайных соглядатаях — с полным оглашением их места службы и звания. Именно Герцен обнародовал в 1862 году в «Колоколе» подготовленный тогдашним шефом жандар­ мов В. А. Долгоруковым список лиц, подозреваемых в сноше­ ниях с «лондонскими пропагандистами» (этих лиц надлежало задерживать на границе и подвергать обыску): в списке значился и Достоевский^.

 

Не исключено, что и на этот раз жандармский циркуляр стал прежде всего известен в герценовско-огарёвском кругу, а затем — доведён до сведения заинтересованного лица.

 

Это тем более вероятно, что вплоть до сентября 1868 года (письмо Майкову писано в августе) Достоевский с семьёй про­ живает в Швейцарии, сначала в Женеве, а затем — после смерти трёхмесячной дочери Сони — в Веве, куда, кстати, посоветовал переехать тот же Огарёв (и даже обещал приискать адрес)^.

Общение с Огарёвым во время пребывания Достоевского

в  Женеве протекает достаточно интенсивно: его имя то и дело мелькает в дневниках Анны Григорьевны. Он достает для Досто­

 

*  Анна Григорьевна тоже упоминает об анонимном письме, но замеча­ тельно, что она говорит о нём не к а к воспом инат ель (то есть не указывает на известный лично ей факт получения письма), а скорее как би ограф - исследоват ель: отсылает читателя всё к тому же письму Достоевского

к  Майкову, называя всноске место его первой публикации^.


евского книги и сам в свою очередь впервые прочитывает вручен­ ное ему автором «Преступление и наказание» («Он говорил, — стенографически записывает в своём женевском, лишь недавно расшифрованном дневнике Анна Григорьевна, — что прочёл половину романа и, как кажется, она ему очень понравилась»). Он, сам постоянно нуждавшийся, в критический момент выру­ чает Достоевского шестьюдесятью франками (просили триста, но Огарёв «даже ужаснулся, услышав о такой громадной для него сумме»^). Во всяком случае, у неизвестного наблюдателя были все основания считать их отношения дружескими*.

 

Однако так ли таинственен этот соглядатай?

1    марта (н. ст.) 1868 года Достоевский пишет Майкову

из Женевы: «С священником я не познакомился. Но вот родится

ребёнок — придётся сойтись».

 

Дочь Соня родится через четыре дня и, разумеется, будет кре­ щена. Это таинство мог совершить только священник русской православной церкви в Женеве Афанасий Константинович Петров.

 

В уже приводившемся выше письме к Майкову Достоевский пишет: «...а так как женевский священник, по всем данным (заметьте, не по догадкам, а по фактам), служит в тайной поли­ ции, то и в здешнем почтамте (женевском), с которым он имеет тайные сношения, как я знаю заведомо, некоторые из писем, мною получаемых, задерживались»^^.

 

Столь категорическое указание, содержащее к тому же намёк на абсолютную надёжность сообщаемой информации («не по догадкам, а по фактам», «знаю заведомо»), не оставляет

 

ни малейших сомнений в том, что сами факты получены из пер­ вых рук. Предупредив Достоевского, Огарёв (или его друзья) выполнил свой долг.

 

*  Анна Григорьевна отзывается об Огарёве очень тепло (именуя его

 

«добрым и хорошим человеком»): «...мы оба были всегда рады его посеще­ ниям». Может быть, помимо прочего, Достоевского сближало с Огарёвым наличие у обоих падучей болезни. В результате одного из эпилептических приступов Огарёв упал в канаву и сломал ногу. 10 марта 1868 года Герцен извещает сына о больном: «...главное — его слишком тормошат: Бакунин, Утин, Достоевский, Мерчинский, Чернецкий, Данич, мы и все его женев­ ские собутыльники...»^ Названы русские и польские эмигранты: Достоев­ ский оказался здесь в интересной компании.


Через много лет Достоевский выпишет из «Отверженных»

 

В.  Гюго понравившуюся ему цитату: «II avait la réligion de ses func-tions et il était espion comme on est prêtre» («Он свято чтил свои обя­ занности, и он был шпионом, как бывают священником». — фр)^К В «Дневнике писателя» 1877 г. с неожиданной горечью замечено, что находятся священнослужители, которые на иные обращаемые к ним вопросы, «если уж очень потребуются от них ответы, — ответят... пожалуй ещё доносом...»^^

 

Подтвердились ли подозрения Достоевского относительно женевского иерея? Трудно сказать. Но, несомненно, именно А.К. Петрову (ибо больше некому) пришлось крестить и отпе­

 

вать их первенца Соню. И, возможно, исповедовать обоих супругов. Осталась ли нерушимой тайна исповеди? Как бы там ни было, они не прерывали знакомства, о чём свидетельствует письмо жены Петрова, отправленное Достоевским во Флорен­ цию в январе 1869 года. Отвечая на просьбу своего бывшего женевского знакомца (это письмо Достоевского до нас не дошло), матушка посылает ему 200 франков, извиняясь, что не может послать больше^^ «Мой муж вам кланяется», — добавляет она. Надо всё же надеяться, что заём был произведён не из сумм тай­ ной полиции.

 

...Тогда, в 1868-м, отвечая на жалобы Достоевского, Майков — по своей прикосновенности к делу петрашевцев сам некоторое время состоявший под полицейским надзором, — поспешил успокоить своего корреспондента: «И немудрено, что швейцар­ ская корреспонденция читается: мало там русских и польских революционеров живёт!.. Не знаю, при вас или без вас — было тайное распоряжение... читать все письма к Каткову и Аксакову,

и  в числе подозрительных личностей, с ними переписывавшихся, был пойман — кто бы вы думали? — наследник Алекс<андр> Александрович. Что же нам-то с вами обижаться, если и он отне­ сён к категории подозрительных... Итак, насчёт этого пункта можете быть спокойны и относиться к нему только с юмором».

 

Майков даже полагал, что чтение их писем посторонними лицами могло бы принести известную пользу. «Хотя, — добав­ ляет он, — писали мы их, не предполагая, чтобы из-за плеча кто-нибудь запускал в них глазенапа»’"^. Вряд ли, однако, Достоевского могла слишком утешить та мысль, что он в качестве наблюдае­ мого лица оказался в одной компании с наследником престола.

 

И  наконец, возникает ещё одно имя.


Встреча в Женеве

 

В марте 1868 года на одной из улиц Женевы Достоевский слу­ чайно встречает Герцена. «Десять минут поговорили враждебно­ вежливым тоном с насмешками, — сообщает он в письме к Май­ кову, — да и разошлись».

 

Не совсем понятно: откуда взялся этот враждебно-вежливый тон? Ведь ни о какой явной ссоре Достоевского с Герценом нам ничего не известно.

Еще сравнительно недавно (в 1865 году) Достоевский, нахо­ дясь в совершенно отчаянном положении (он сидел без копейки денег в Висбадене), обратился к Герцену за ссудой. В ожидании ответа он пишет А.П. Сусловой: «... С Г<ерценом> я в очень хоро­ ших отношениях, и, стало быть, быть не может, чтоб он во вся­ ком случае мне не ответил... Он очень вежлив, да и в отношениях мы дружеских».

 

Через день он настойчиво повторяет ту же мысль: «Быть не может, чтоб Герц<ен> не хотел отвечать! Неужели он не хочет отвечать? Этого быть не может. За что? Мы в отношениях пре­ краснейших, чему даже ты была свидетельницею»^^

 

Правда, по своим политическим убеждениям они достаточно далеки друг от друга. Но ведь не мешает же последнее обстоятель­ ство самым тёплым отношениям с Огарёвым. Да и с самим Герце­ ном отношения — в 1865 году — «прекраснейшие». Меж тем с 1865 по 1868 год не произошло ничего такого, что в общественном плане могло бы их развести^^.

 

Пожалуй, некоторое охлаждение могло наступить всё из-за той же просимой из Висбадена ссуды. Герцен наконец отозвался (извинившись промедлением: он был в горах), но вместо про­ симых 400 франков предложил только 150 гульденов. Предло­ жил, но не прислал с тем же письмом, в котором содержалось предложение. Это несколько покоробило Достоевского. «При­ слал бы 150, — с обидой пишет он Сусловой, — и сказал бы, что не может больше. Вот как дело делается»^^

Не ясно, воспользовался ли в конце концов Достоевский пред­ ложением Герцена, но во всяком случае этот незначительный эпизод вряд ли мог стать причиной для разрыва. Всего за каких-нибудь полгода до их встречи на женевской улице Огарёв сооб­ щал Герцену: «Сейчас был у Мёртвого дома, который тебе кланя­ ется. Бедное здоровье»*^


С  чего быДостоевскому, недавно передававшемупоклон автору «Былого и дум», говорить с ним враждебно? Повторяем: полити­ ческие идеалы могут быть различны (и в письмах к Майкову это всячески подчёркивается), но ведь при случайной встрече не обя­ зательно заниматься их обсуждением. Кроме того, ни у Герцена, ни уДостоевского мы не обнаруживаем признаков той взаимной неприязни, которая характеризует отношения, скажем, Достоев­ ского и Тургенева*.

 

И всё же у автора письма Майкову были серьёзные причины именно для такой тональности. Во-первых, не следует забывать, что он сообщает о своей встрече с Герценом в Россию, где не так давно людей привлекали к уголовной ответственности за сно­ шения «с лондонскими пропагандистами». И если бы о встречах

 

с  Герценом стало известно III Отделению (уже информирован­ ному о связях его с Огарёвым, чьё имя, кстати, в письмах Досто­ евского в Россию не названо ни разу), то подобные сведения, надо полагать, не способствовали бы упрочению и без того не очень прочной политической репутации бывшего государственного преступника. Во-вторых, Достоевский писал не кому-нибудь, а Майкову: от этого адресата трудно было ожидать симпатий к издателю «Колокола».

Казалось бы, в сообщении о встрече с Герценом можно усмо­ треть момент определённой политической игры. Если Достоев­ ский догадывался или знал, что его письма подвергаются перлю­ страции, то он, разумеется, мог рассчитывать на правительствен­ ное любопытство и в этом случае. Он полагал вернуться скоро

 

в  Россию: естественно, что доверяемая русской почте информа­ ция о встрече с Герценом и могла быть выдержана только в таком «враждебно-вежливом» тоне.

Дело, однако, в том, что письмо Майкову русской почте не доверялось. Оно было отправлено в Петербург с оказией — при посредстве сестры Анны Григорьевны М.Г. Сватковской. Поэтому у Достоевского не было необходимости «шифроваться»: он говорит о своих подозрениях открытым текстом. Но, с дру­

 

*  Можно предположить, что в Женеве имела место не одна «случай­

 

ная» встреча с Герценом, а н есколько — скорее всего в доме у больного Ога­ рёва. Заметим, что приведённые выше взаимные упоминания (о встрече

с  Герценом и о посещениях Достоевским Огарёва) относятся к одному и тому же времени — марту 1868 года.


гой стороны, очевидно, всё-таки учитывается вероятность того, что послание может попасть в чужие руки (случайная утеря письма, обыск или досмотр на границе, а главное, возмож­ ность ознакомления с текстом третьих лиц — как это произошло

 

с  полученным Майковым от Достоевского письмом с описанием его баденской ссоры с Тургеневым, и т. д.). Во всяком случае, Майков, имеющий обширные связи, мог дать этому письму неко­ торую огласку.

 

Поэтому допустимо, что негодование автора рассчитано и на других адресатов. Общество в лице Майкова ставится в извест­ ность, что Достоевский знает о неосновательных и вздорных про­ тив него подозрениях. Указание же на таинственное «анонимное письмо» имеет целью скрыть настоящий источник: не на разго­ воры же с политическими изгнанниками было в самом деле ему ссылаться!

 

Кстати, против существования «анонимного письма» (из Рос­ сии) можно привести следующий аргумент: если его письма под­ лежали просмотру, то где гарантия, что аналогичной процедуре не подвергались письма к нему?

 

Об анонимном письме он сообщает Майкову 2 августа 1868 года. Но ведь ещё в апреле Майков писал ему: «Одно очень высо­ костоящее лицо... сказало мне, что очень немудрено, что ваша переписка с Достоевским читается, потому что вы — литера­ торы». Это тоже своего рода предупреждение благополучно достигло Женевы и, вероятно, повлияло на некоторые политиче­ ские акценты в эпистолярии Достоевского.

 

Он пишет Майкову: «Но каково же [это] вынесть человеку чистому, патриоту, предавшемуся им до измены своим прежним убеждениям, обожающему государя, —•каково вынести подозре­ ние в каких-нибудь сношениях с какими-нибудь полячишками или с Колоколом! Дураки, дураки! Руки отваливаются невольно служить им. Кого они не просмотрели у нас, из виновных,

 

а Достоевского подозревают!»^^

 

Тут интересны два момента. Во-первых, грубое, предельно доходчивое (едва ли не в намеренно примитивной форме) объ­ яснение «им» настоящего положения вещей. И во-вторых, сте­ пень осведомлённости: он не только знает, что его подозревают, но и совершенно точно указывает, в чём именно.

К  подобной «игре» с властью прибегал не один Достоевский.

У него были славные предшественники.


Тайны супружеские и полицейские

 

29 мая 1834 года Пушкин назидал отъехавшую в родовое имение Наталью Николаевну: «Лучше бы ты о себе писала, чем о Sollo-goub, о которой забираешь в голову всякий вздор — на смех всем честным людям и полиции, которая читает наши письма»^°.

О полицейских забавах сказано вскользь и — насмешливо.

Однако за этой усмешкой — предостережение. Негласный поли­ цейский надзор (автор письма состоит под ним с 1826 года) выра­ жает себя в формах, которые мало изменятся за следующие пол- ' века: перлюстрация занимает среди них далеко не последнее место.

«Я не писал тебе потому, — возвращается Пушкин через несколько дней к той же теме, — что свинство почты так меня охолодило, что я пера в руки взять был не в силе. Мысль, что кто-нибудь нас с тобой подслушивает, приводит меня в бешен­ ство, à la lettre. Без политической свободы жить очень можно; без семейственной неприкосновенности (inviolabilité de la famille) невозможно: каторга не в пример лучше»^^

 

Несмотря на «бешенство» (столь извинительное в подобных обстоятельствах), даётся изящная и отточенная формулировка. Пожалуй, даже слишком отточенная для супружеского письма. Но Пушкин и не думает скрывать своих намерений: «Это писано не для тебя...» — добавляет он тут же, не оставляя ни малейшего сомнения в том, кому на самом деле адресована его сентенция. «...Будь осторожна... — говорит Пушкин в другом супружеском послании, — вероятно, и твои письма распечатывают: этого тре­

 

бует государственная безопасность»^^.

В  1868 году письма Пушкина к жене ещё не были опублико­ ваны. Но Достоевскому и не требовалось их знать, чтобы (скорее всего инстинктивно) избрать ту вынужденную ситуацией так­ тику, когда она (ситуация) такова, что третий собеседник оста­ ётся незримым.

 

Довести свои соображения до сведения власти можно было, только использовав её эпистолярное любопытство. Или — про­ стительную в данных обстоятельствах нескромность друзей.

Предупреждение, полученное в 1868 году, запомнилось надолго.

Через три года, возвращаясь в Россию, он решается взять свои меры.

 

«За два дня до отъезда, — вспоминает Анна Григорьевна, — Фёдор Михайлович призвал меня к себе, вручил несколько тол­


стых пачек исписанной бумаги большого формата и попросил их сжечь». Анне Григорьевне расставаться с бумагами, есте­ ственно, не хотелось. «Но Фёдор Михайлович напомнил мне, что на русской границе его несомненно будут обыскивать и бумаги от него отберут, а затем они пропадут, как пропали все его бумаги при его аресте в 1849 году». Делать было нечего. «Мы растопили камин и сожгли бумаги. Таким образом погибли рукописи рома­ нов «Идиот» и «Вечный муж»... Мне удалось отстоять только записные книжки...»

 

Надо полагать, уничтожались не одни лишь авторские руко­ писи. По всей вероятности, огню были преданы все сколько-нибудь компрометирующие бумаги (письма Герцена и Огарёва?),

 

а также документы, могущие пролить свет на источник и харак­ тер полученных Достоевским «анонимных» предостережений.

 

...Первое свидание с родиной состоялось в Вержболове. Жан­ дармское предписание (трёхлетней давности) нимало не утратило своей свежести: их задержали.

 

«Как мы предполагали, •—продолжает Анна Григорьевна, — так

 

и  случилось: на границе у нас перерыли все чемоданы и мешки,

а  бумаги и пачку кртиг отложили в сторону. Всехуже выпустили

из ревизионного зала, а мы трое (в 1869 году родилась вторая

дочь — Люба. — И. В) оставались, да ещё куча чиновников, стол­

пившихся около стола и разглядывавших отобранные книги

и тонкую пачку рукописи. Мы стали беспокоиться, не при­

шлось бы нам опоздать к отходящему в Петербург поезду, как наша

 

Любочка выр}Ч1ила нас из беды, — бедняжка успела проголодаться

 

и  принялась так голосисто кричать: «Мама, дай булочки», что чиновникам скоро надоели её крики и они решили нас отпустить

 

с  миром, возвратив без всяких замечаний и книги и рукопись»^^ Анна Григорьевна мягко тушует сцену, внося в неё ноту семей­

ного лиризма: окажись в отобранном багаже что-либо предосуди­ тельное, детский плач вряд ли бы помог.

Теперь вернёмся к 1875 году, к хлопотам по поводу очередного заграничного паспорта. И — к упомянутому выше Готскому.

В  Петербурге заграничные паспорта нужно было испраши­ вать у градоначальника; находясь же в Старой Руссе — у нов­ городского губернатора. Дабы выяснить необходимые подроб­ ности, Анна Григорьевна направилась к старорусскому исправ­ нику. «Получив мою карточку, исправник тотчас же пригласил меня в свой кабинет, усадил в кресло и спросил, какое я имею


ДО него дело. Порывшись в ящике своего письменного стола, он подал мне довольно объёмистую тетрадь в обложке синего цвета. Я развернула её и, к моему крайнему удивлению, нашла, что она содержит в себе: «Дело об отставном подпоручике Фёдоре Михайловиче Достоевском, находящемся под секретным надзо­ ром и проживающем временно в Старой Руссе». Я просмотрела несколько листов и рассмеялась.

 

— Как? Так мы находимся под вашим просвещённым надзором,

 

и вам, вероятно, известно все, что у нас происходит? Вот чего

я  не ожидала!

— Да, я знаю всё, что делается в вашей семье, — сказал с важ­ ностью исправник, — и я могу сказать, что вашим мужем я до сих пор очень доволен»^'*.

Следует отдать должное служебной откровенности полков­ ника Готского: очевидно, в его обязанности не входило знакомить жён своих подопечных с делами их мужей, а тем более давать эти документы им в руки. Но зато автор «Бесов» знал теперь с абсо­ лютной точностью, что он всё ещё состоит под негласным поли­ цейским надзором. Поэтому малейшие задержки в семейной переписке объясняются супругами просто: проделками Готского.

 

«Ясное дело, что письма в старорусском почтамте задерживают и непременно вскрывают, и очень может быть, что Готский, — откликается Достоевский на высказанное Анной Григорьев­ ной подозрение. — Непременно, Аня, говори, кричи в почтамте, требуй, чтоб в тот же день было отправлено. Это чёрт знает что такое!»^^

 

Меж тем как раз в то время, когда это письмо достигало Старой Руссы, в канцеляриях Министерства внутренних дел решался вопрос об освобождении отставного подпоручика Фёдора Михайловича Достоевского от полицейского надзора.

 

Обременённое многочисленными текущими заботами мини­ стерство предприняло попытку упорядочить своё разбухшее делопроизводство и избавиться от ряда поднадзорных «мёрт­

 

вых душ» тех, кто к середине 70-х годов уже не представлял реальной опасности для спокойствия государственного. В списке лиц, подлежащих освобождению от секретного надзора в городе Петербурге, оказалось 32 человека — и 9 июля 1875 года список был утверждён.

 

Одновременно с Достоевским полицейский надзор снимался с титулярного советника Александра Сергеевича Пушкина^^.


Надо заметить, что в этом решении обнаруживается одна странность. В служебной переписке, посредством которой решался вопрос о дальнейшей участи автора «Преступления

 

и  наказания», совершенно не фигурируют компрометирующие его материалы 1867 года (а именно — женевский донос о сноше­ ниях его с Огарёвым и последовавшее за сим распоряжение о его осмотре на русской границе). Более того: ещё годом раньше, отве­ чая на запрос о Достоевском (по поводу выдачи ему заграничного паспорта), 3-я экспедиция III Отделения, в чьём ведении должны были находиться эти материалы, сообщала, что у неё о Достоев­ ском «сведений нет».

 

Позволительно спросить: уж не действовала ли тогда, в 1868 году, и теперь, в 1875-м, одна и та же рука? Иначе говоря, не исхо­ дило ли «анонимное письмо» от того же лица (или лиц), кото­ рое ныне сознательно скрыло от начальства именно те све­ дения, какие в 1868 году были заблаговременно сообщены Достоевскому?

 

Казалось бы, подобное предположение уничтожает нашу преж­ нюю версию: выходит, женевские эмигранты ни при чём. Но не допустим ли здесь некий промежуточный вариант: в 1868 году анонимный доброжелатель из недр III Отделения (уж не пред­ шественник ли Клеточникова?) по известным ему каналам пред­ упреждает русскую эмиграцию в Женеве, а та в свою очередь — Достоевского; в 1875 году то же лицо отстраняет от писателя угрозу навсегда остаться под полицейским надзором? Разумеется, всё это не более чем гипотезы, требующие для своего подтверж­ дения или опровержения дальнейших разысканий.

 

Самого Достоевского не сочли нужным известить об изменении его административного положения — и он, равно как и Анна Гри­ горьевна, пребывал в полной уверенности, что всё ещё находится под полицейской опекой. Поэтому понятны опасения Анны Гри­ горьевны, высказанные ею в письме 1879 года: «Всё вижу восхи­ тительные сны, но боюсь их рассказывать тебе, а то ты Бог знает что пишешь, а вдруг кто читает, каково?» И Достоевский вполне разделяет её резоны: «И если б не смущало то, что ты говоришь про почтовую цензуру. Бог знает бы что написал тебе»^^.

Это — почти текстуально! — совпадает с пушкинским: «Пожа­ луйста, не требуй от меня нежных, любовных писем. Мысль, что мои распечатываются и прочитываются на почте, в поли­ ции, и так далее — охлаждает меня, и я поневоле сух и скучен»^^


И  — ещё в одном письме: «...если почта распечатала письмо мужа

 

к  жене, так это её дело, и тут одно неприятно: тайна семействен­ ных сношений, проникнутая скверным и бесчестным образом...

Никто не должен знать, что может происходить между нами; никто не должен быть принят в нашу спальню. Без тайны нет семейственной жизни»^^.

Опасения Анны Григорьевны относились именно к «тайне семейственных сношений»: нетрудно догадаться, что сдержанная подруга Достоевского вовсе не склонна вверять эту тайну попече­ нию правительства.

 

Положение делалось всё более унизительным. Было невыно­ симо, что самодовольный и глуповатый Готский, рисуясь перед Анной Григорьевной, благосклонно разрешал передать мужу, «что он ведёт себя прекрасно» и он, Готский, рассчитывает, что её супруг и впредь не доставит ему хлопот^*^. И всё это относи­ лось к нему, известному всей читающей России; к нему, поноси­ мому либералами и не признаваемому нигилистами; к нему, вхо­ жему в дома великих князей и пользующемуся их августейшим расположением.

 

Такому двусмысленному и нетерпимому состоянию следовало положить конец.

 

Случай для этого представился: он, как думается, находился

в некоторой связи с юбилейным адресом Славянского благотво­ рительного общества.

 

 

Докладная записка министру внутренних дел

 

Как говорилось выше, все переговоры с Маковым относительно адреса вёл А.А. Киреев. Но в функции министра внутренних дел входили не только просмотр и исправление адресов на высочай­ шее имя. От него не в малой степени зависело, кому именно над­ лежит состоять под полицейским надзором.

 

Ещё в 1868 году Достоевский писал Майкову: «Не обра­ титься ли мне к какому-нибудь лицу, не попросить ли о том, чтоб меня не подозревали в измене Отечеству... и не перехва­ тывали моих писем? Это отвратительно!»^* Но что он мог сде­ лать, находясь в Швейцарии? Да если бы даже такое обраще­ ние и было предпринято тогда (то есть сразу после доноса), оно вряд ли имело бы шансы на успех.


Теперь ситуация была иной.

 

Очевидно, мысль обратиться к Макову через Киреева возникла

у Достоевского в февральские^дни 1880 года. Приведём в этой связи следующий документ.

 

10 марта

 

Многоуважаемый Фёдор Михайлович,

 

Я  виделся сегодня утром с Л.С. Маковым, который повто­ рил мне то, что я Вам уже передавал. Снятие с Вас полицей­ ского надзора не встретит никакого препятствия, но так как никто кроме вас не имеет права делать какие-либо заявле­ ния от вашего имени, то для достижения желаемого резуль­ тата необходимо, чтобы вы потрудились написать Министру докладную записку вроде той, которую я вам передал (NB, не забудьте наклеить марку в 60 коп.). Для большей скорости потрудитесь [доставить] записку вашу ко мне.

 

Искренне ваш Я. Киреев.

 

Стремянная, № 5 -

 

Из письма Киреева следует, что он уже зондировал почву. Надо думать, первоначально Достоевский полагал, что неофициаль­ ного, но вполне авторитетного ходатайства Киреева будет доста­ точно, чтобы вопрос решился положительно. Однако министр указал на необходимость надлежащей формальной процедуры.

 

Неизвестно, ориентировался ли Достоевский на какой-то упо­ минаемый Киреевым (очевидно, аналогичный) документ: до нас дошёл только его собственный черновик.

 

Докладная записка отставного подпоручика Фёдора Михай­ ловича Достоевского.

 

Всемилостивейшим производством меня в прапорщики

 

в  1856 году из [рядовых] унтер-офицеров 7-го Сибирского линейного батальона, в который вступил я [из] по отбытии четырёхлетних каторжных работ 2-го разряда в Омской кре­ пости, мне были возвращены все мои гражданские права, утраченные мною за участие вделе о преступной пропаганде

 

в  1849году в Петербурге. На паспорте моём, выданном мне при


отставке 30 июня 1859 года в городе Семипалатинске, не зна­ чится, чтобы я был под присмотром полиции, тем не менее присмотр сей продолжается, как то мне напр. было сообща­ емо [бывшим С.-Петербургским генерал-губернатором кня­ зем Суворовым] в 3-м Отделении Собственной его величе­ ства канцелярии, в которую я, отправляясь за границу, всегда должен был обращаться с особою просьбою, и, наконец, ещё

 

в  1875 году, когда я, проживая зиму 1874—1875 годов в г. Старой Руссе, узнал от самого старорусского исправника, что состою

у него под надзором.

 

Со времени моего помилования и возвращения мне граж­ данских прав протекло 25лет. На сотнях страниц высказал

я  и высказываю свои убеждения, и политические и религиоз­ ные. Убеждения эти, я надеюсь, таковы, что не могут подать повода к тому, чтобы заподозрить мою политическую нрав­ ственность, поэтому я и позволяю себе просить, дабы поли­ цейский надзор за мною был прекращён^^

 

Прежде всего поражает тон. Автор записки твёрд, сдержан, исполнен чувства собственного достоинства. В конце — он даже несколько высокомерен и насмешлив. Здесь нет сильных выраже­ ний, нет ничего от кипевшего в его письмах негодования («подо­ зревают чёрт знает в чём», «чёрт знает что такое» и т. п.). Но зато отсутствует и другое: не выставляется ни одного заискиваю­ щего аргумента (как то: чистота намерений, патриотизм, любовь

к  государю и проч. — то есть те добродетели, на которые ука­ зывалось в частном письме — Майкову). Он как бы намеренно предпочитает «оставаться при факте»: строго придерживаться формально-юридического взгляда на вещи. Но за этим лакони­ ческим, спокойным, деловым слогом — ощущение правоты. Он не укоряет власть и не ищет её расположения: он говорит с нею на равных.

 

При этом автор обнаруживает незнание некоторых поли­ цейских тонкостей. Адресаты его записки могли усмехнуться довольно наивному заявлению просителя, что в его паспорте не значится, чтобы он был «под присмотром полиции». «Не зна­ чится» именно потому, что «присмотр» был секретным.

 

Черновик выдаёт и некоторые колебания автора. Так, пишется,

а затем вычеркивается имя бывшего петербургского генерал-губернатора князя Суворова. В 1863 году князь Италийский


(«гуманный внук воинственного деда», по язвительному слову Тютчева) немало способствовал получению Достоевеким загра­ ничного паспорта, и благодарный проситель опасается бросить на его имя невольную тень.

 

...Административный механизм сработал на сей раз довольно быстро. Маков отнёсся в Ш Отделение: он излагал поступившую

к  нему записку и просил почтить его, Макова, «уведомлением

о  вашем по настоящему ходатайству г. Достоевского заключении». Прежде чем направить таковое в Министерство внутренних дел, чиновники III Отделения вновь подняли свои архивы и соста­ вили о ходатае обстоятельную справку. И хотя нынешний шеф жандармов (а им к этому времени уже успел стать — по совмести­ тельству — Лорис-Меликов) был лицом, очевидно, более эруди­ рованным, нежели покойный Мезенцов, чиновник, составляв­ ший справку, не преминул на всякий случай заметить: «Фёдор Достоевский известный наш литератор». Одна эта — почти отече­ ская — интонация уже говорила в пользу проеителя.

 

31 марта 1880 года III Отделение с лёгким сердцем ответило министру внутренних дел, что «со времени освобождения Досто­ евского в 1875 году от надзора в III Отделении не производилось никакой переписки о подчинении его вновь гласному или секрет­ ному надзору полиции»^'^.

 

Не ясно, получил ли наконец Достоевский официальное уве­ домление о снятии с него полицейского надзора (такой бумаги в его архиве не обнаружено), или же ему сообщили об этом устно*, но во всяком случае последние десять месяцев своей жизни он мог чувствовать себя вполне свободным.

 

И  всё же во всей этой истории был один тонкий, почти неуло­ вимый, но, очевидно, не совсем безразличный для него нюанс.

 

 

Цена свободы

 

Докладная записка Макову была подана почти сразу же вслед за адресом на высочайшее имя. Конечно, здесь не было ника-

 

*  В документах Министерства внутренних дел значится, что «ему было объ­ явлено» об этом «на поданную им в 1880 году докладную записку». «Объяв­ лено», очевидно, всё-таки устно (лично или через Киреева), ибо письменный документ такой важности был бы непременно сохранён Анной Григорьевной.


КОЙ видимой связи, и ему не хотелось бы думать, что кто-нибудь может усмотреть таковую. И все же... Сам факт его авторства (в случае с адресом) должен был иметь в глазах министра вну­ тренних дел определённый политический смысл. Выступле­ ние известного русского писателя в этом специфическом жанре как бы свидетельствовало о его политической благонадежности. Макова мало трогали авторские идеи, сокрытые в тексте адреса (да и он, как мы видели, не очень-то умел в них вникать); он тоже предпочитал «оставаться при факте».

Факт же говорил сам за себя.

 

Независимо от желания Достоевского (и даже вопреки ему) адрес Славянского благотворительного общества мог выглядеть как плата. Здесь тоже был момент игры: баш на баш. Конечно, подай он докладную записку до адреса, дело, надо полагать, кон­ чилось бы тем же: ведь надзор как-никак был уже снят. Но он-то этого не знал. Со стороны могло показаться, что он воспользо­ вался случаем.

Чтобы избавиться от одного унижения, нужно было пойти

на риск испытать другое. Ему могли отказать — и в этой ситуации

адрес явился бы сильным козырем. Один этот текст в глазах пра­

 

вительства мог перевесить те «сотни страниц», на которые не без

скрытой гордости указывал он в своей докладной записке.

 

Тем знаменательнее, что даже в таком — чрезвычайном — случае он не поступился ничем: адресуясь прямо к государю, он высказал только то, во что искренне верил. Чем и навлек невольно на Славянское благотворительное общество полускры­ тый монарший упрёк.

 

Интересно: обратился бы он к министру, если бы до него дошли подлинные слова Александра II?

Тут уместна одна аналогия.

 

В  1854 году, в Семипалатинске, он вздумал сочинить тёплые патриотические стихи на актуальную тему: только что был огла­ шён манифест — начиналась война с коалицией. Неуклюжая попытка вторгнуться в пределы чужеродного жанра обнаружи­ вала искренние, хотя и не очень искусно выраженные поэтические чувствования. Однако дальнейшие упражнения в версификации (приуроченные ко дню рождения вдовствующей императрицы

 

и  к торжествам по случаю коронации и заключения мира) дышали натужным пафосом и лирическим хладом. («Читал твои стихи

и  нашёл их очень плохими. Стихи не твоя специальность»^^ —


лаконически заметит ему старший брат, не подозревавший о буду­ щих гениальных откровениях капитана Лебядкина.)

 

Однако худо-бедно, а стихи выполнили свою служебную функ­ цию: пошли по инстанциям, были доложены начальству и вызвали его одобрение. Рядовой 7-го Сибирского линейного батальона теперь

 

с  большим основанием мог рассчитывать на перемену судьбы. Судьба действительно переменилась (он был произведён в унтер-

офицеры, а затем получил первый офицерский чин), но «сверхза­ дача» так и не была решена. Главная цель, ради которой он готов был предпринять и не такие поэтические подвиги, эта цель оста­ валась столь же недосягаемой, как и раньше. Новый государь, согласившись на производство его в прапорщики, приказал «учре­ дить за ним секретное наблюдение впредь до совершенного удо­ стоверения в его благонадёжности и затем уже ходатайствовать одозволении ему печатать свои литературные труды»^^

 

Это было в 1856 году. Именно с этого момента началась неглас­

ная государственная опека, продолжавшаяся почти двадцать лет

 

(он полагал, что двадцать пять). Казалось бы, по точному смыслу

 

высочайшего предписания «секретное наблюдение» должно было

прекратиться с того момента, когда ему дозволят печататься;

 

на деле «совершенное удостоверение» в его благонадёжности ото­

двинулось почти на два десятилетия.

Да и наступило ли оно вообще?

Если Александр II знал (а точно ли он не знал?), кто является автором поднесённого ему текста, тогда его недоумение кажется не столь уж странным. Упрёк Славянскому благотворительному обществу (даже смягчённый высочайшей усмешкой) выглядел несправедливо. Чего нельзя сказать о намёке в адрес бывшего политического преступника: повод с его стороны для «солидар­ ности с нигилистами» мог бы отыскаться всегда.

 

Егодавние стихи преследовали чисто утилитарную цель: доказать. Доказатьдейственность наказания, искренность раскаяния, лояль­ ность. Уадреса 1880годазадача была совершенно иная: указать. Ука­ зать власти на возможностьтакого мироустройства, при котором самодержавие и свобода станутнадёжнейшими гарантамидругдруга.

 

Но указание на второе из этих понятий свидетельствовало о тайном сомнении в первом.

 

Разумеется, адрес, как и стихи, тоже не был его специальностью. Но он, сочинитель, не превратился в слепое орудие жанра: сам жанр был побеждён и вынужден был служить его целям.


 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

глава VIII

свидетель казни

 

Государственный переворот

 

Итак, проект адреса был принят в общем собрании Славян­ ского благотворительного общества. Это произошло 14 февраля. На следующий день в петербургских газетах появился именной указ от 12 февраля об учреждении Верховной распорядительной комиссии по охранению государственного порядка и обществен­ ного спокойствия. Ей вменялось в обязанность «положить предел беспрестанно повторяющимся в последнее время покушениям дерзких злоумышленников поколебать в России государствен­ ный и общественный порядок».

Правительство вышло из недельного шока, последовавшего за взрывом в Зимнем. Диктатура, к которой не уставали призы­ вать «Московские ведомости», была наконец установлена.

Однако это была диктатура особого рода. Дело заключалось

 

в  имени. Главным начальником Верховной распорядительной комиссии стал граф Михаил Тариелович Лорис-Меликов.

Выходец из древнего армянского рода, боевой генерал и недав­ ний покоритель Карса, он привлёк к себе внимание России


не только этим победоносным штурмом. Уже в мирное время ему удалось одержать верх над ветлянской чумой, поразившей устье Волги и страшившей жителей обеих столиц. (Впрочем, погова­ ривали, что последняя победа досталась графу даром: чума пре­ кратилась ещё до его прибытия.) Будучи в 1879 году назначен генерал-губернатором Харькова, он ухитрился не повесить там ни одного человека (не в пример своим коллегам в Киеве, Одессе

 

и  Петербурге), чем и завоевал симпатии поражённых таким обстоятельством либералов.

 

Его не зря называли «вице-императором»: дарованные ему пол­ номочия были почти безграничны. Ему предоставлялась власть «делать все распоряжения и принимать вообще все меры, которые он признаёт необходимыми... как в С.-Петербурге, так и в дру­ гих местностях империи»^ Он становился главноначальствую­ щим в городе Петербурге, ему подчинялись III Отделение и кор­ пус жандармов. «Человек со стороны», далёкий от двора и почти неизвестный в высших сферах, превращался в фактического правителя России. «Ни один временщик, — признавался он впо­ следствии, — ни Меншиков, ни Бирон, ни Аракчеев — никогда не имели такой всеобъемлющей власти»^

 

«Диктатура полнейшая, — записывает 15 февраля в своём дневнике А.А. Киреев. — Вице-император. Что ж, если настоя­ щему Императору не удаётся сладить с нигилистами, то пусть ладит кто иной. Государю-то, пожалуй, вешать не слишком удобно»^ И повторяет ту же мысль в письме сестре — О. А. Нови­ ковой: «Делегация почти царской власти Лорису есть полуаб-дикация (отречение от престола. — И. В), с другой стороны.

 

Учреждение Верховной распорядительной комиссии было сво­ его рода государственным переворотом сверху.

 

С  первых же шагов Лорис-Меликов постарался показать, что будет пользоваться вручённой ему властью с известной осторож­ ностью. Его обращение «К жителям столицы» было составлено

 

в  решительном и одновременно намекающем тоне.

«Не давая места преувеличенным и поспешным ожиданиям, —

 

заявлял начальник Верховной распорядительной комиссии, ~ могу обещать лишь одно — приложить всё старание и умение

к  тому, чтобы, с одной стороны, не допускать ни малейшего послабления и не останавливаться ни пред какими строгими мерами для наказания преступных действий, позорящих наше


общество, а с другой — успокоить и оградить законные интересы благомыслящей его части. Убеждён, что встречу поддержку всех честных людей, преданных Государю и искренно любящих свою родину, подвергшуюся ныне столь незаслуженным испытаниям». Далее следовало самое примечательное: «На поддержку обще­

 

ства смотрю как на главную силу, могущую содействовать вла­ сти к возобновлению правильного течения государственной жизни, от перерыва которого наиболее страдают интересы самого общества»^

 

К  обществу впервые обращались по-человечески; более того — обращались с просьбой, К подобному языку не привыкли.

 

Так начиналась «диктатура сердца».

У Достоевского могли явиться некоторые надежды, что про­ грамма, изложенная им 14 февраля (этим же днём помечено обращение Лорис-Меликова), имеет хоть какой-то шанс осуще­ ствиться. Как же отнёсся он к столь резкому повороту государ­ ственной жизни и — к самому Лорис-Меликову?

 

 

Опасения и упования

 

Первое, что его беспокоит, это в чьих руках окажется дело. Он настойчиво вопрошает Суворина («Точно я что-нибудь знал», — скромно замечает последний), «хорошими ли людьми окружает себя Лорис, хороших ли людей пошлёт он в провинцию? Ведь это ужасно важно. А хорошие люди есть, выбирать есть из чего». Как

 

и всегда, Достоевского волнует не форма, а суть, чисто челове­ ческая сторона проблемы. Для него не столь важно, хороши или плохи те или иные установления: он хочет знать, кто будет прово­ дить их в жизнь.

 

Он желает убедиться в исторической компетентности нового руководителя государства, в глубине его ретроспективного пони­ мания русской жизни. «Да знает ли он, — не отстаёт от Суво­ рина Достоевский, — отчего всё это происходит, твёрдо ли знает он причины?..»

 

Иными словами: понимает ли Лорис свою миссию только в пер­ вом приближении — как непосредственную борьбу с крамолой, или же у него достанет сил пойти вглубь, осознать проблему, которую он призван решать, не в категориях привычного, инер­ ционного, сугубо бюрократического мышления, а в контексте


всей русской истории? «Ведь у нас все злодеев хотят видеть...»^ — сердито добавляет Достоевский, и похоже, что в данном случае его раздражение направлено против тех, кто полагает простым искоренением «злодеев» искоренить само злодейство.

 

15 февраля (то есть в день, когда появилось воззвание Лорис-Меликова) Софья Ивановна Смирнова (Сазонова) посетила Достоевского.

 

Она записывает в дневнике: «Б<ыла> у Достоевского. Он сидит больной, недавно б<ыл> припадок. Рассказывает мне план св<оего> романа. Гов<орит> о Верховной комиссии, о том, как Лорис-Меликов будет ловить революционеров, о том, что его воз­ звание «К общ<еству>» плохо редактировано...»^

 

Он пребывает в двух жизненных кругах одновременно: в своём всё время расширяющемся романном мире и в том, который свидетельствует о себе со столбцов сегодняшних газет. Эти круги незримо связаны между собой. Кто знает, может быть,

 

и  Смирновой-Сазоновой он поведал о том же, о чём в эти дни толковал с Сувориным: об Алёше, совершающем «политическое преступление» и гибнущем на эшафоте.

«Говорит... как Лорис-Меликов будет ловить революционе­ ров» — в этом нейтральном неразвернутом сообщении можно ощутить всё тот же акцент: опасение, что дело ограничится только административными мерами.

 

Он знал силу слова — и ему, писателю, не понравилась редак­ тура (в своё время первое, что сделал Огарёв, разбирая в «Поляр­ ной звезде» коронационный манифест Александра II, — это выбранил стиль*). Но ведал ли он о том, что воззвание Лорис-Меликова (как недавно выяснилось) было составлено близким

 

к  Суворину публицистом К. Скальковским по образцу воззва­ ний Наполеона III, а затем отредактировано самим Сувориным?^ (Кстати, этот малоизвестный факт объясняет некоторые недо­ молвки суворинских воспоминаний: может быть, издатель «Нового времени» сообщил Достоевскому о своём участии

 

в политическом дебюте Лорис-Меликова, почему тот и донимал его вопросами.)

 

*  «Мне скажут, что это маловажно, — писал Огарёв. — Нет! Не мало­ важно! Это значит, что правительство не умеет найти грамотных людей для редакции своих законов... Это явление страшное, которое приводит в тре­ пет за будущность, ибо носит на себе печать бездарности» *


И всё-таки, несмотря на все свои опасения, он надеялся:

 

«Я ему (Лорис-Меликову. — И. В) желаю всякого добра, всякого успеха...»

 

20          февраля, по свидетельству Суворина, «он был необыкно­ венно весел». Издатель «Нового времени», просидевший у него два часа, утверждает, что он «радовался замирению» (именно так поняты им последние новости) и с большим оптимизмом смотрел

 

в  будущее: «Вот увидите, начнётся совсем новое. Я не пророк,

а вот вы увидите. Нынче все иначе смотрят»^®.

Так говорит Суворин в своих воспоминаниях. Теперь обратимся

 

к  его дневниковой записи, повествующей о тех же событиях. Хотя текст этот достаточно хорошо известен, имеет смысл остано­ виться на нём ещё раз.

 

 

Христос у магазина Дациаро

 

20 февраля Суворин посетил Достоевского: «Он занимал бедную квартирку. Я застал его за круглым столиком его гостиной наби­ вающим папиросы. Лицо его походило на лицо человека, только что вышедшего из бани, с полка, где он парился. Оно как будто носило на себе печать пота. Я, вероятно, не мог скрыть своего удивления, потому что он, взглянув на меня и поздоровавшись, сказал:

 

— Ау меня только что прошёл припадок. Я рад, очень рад. И он продолжал набивать папиросы».

Естественно, разговор зашёл о недавнем взрыве в Зимнем

дворце. «Обсуждая это событие, Достоевский остановился

на странном отношении общества к преступлениям этим. Обще­ ство как будто сочувствовало им или, ближе к истине, не знало хорошенько, как к ним относиться».

 

Обратим внимание: речь касается нравственной оценки. «Представьте себе, — говорил он, — что мы с вами стоим у окон

 

магазина Дациаро и смотрим картины. Около нас стоит чело­ век, который притворяется, что смотрит. Он чего-то ждёт и всё оглядывается. Вдруг поспешно подходит к нему другой чело­ век и говорит: «Сейчас Зимний дворец будет взорван. Я завёл машину». Представьте себе, что мы это слышим, что люди эти так возбуждены, что не соразмеряют обстоятельств и своего голоса. Как бы мы с вами поступили? Пошли ли бы мы в Зимний дворец


предупредить о взрыве или обратились ли к полиции, к городо­ вому, чтоб он арестовал этих людей? Вы пошли бы?

— Нет, не пошёл бы...

— И я бы не пошёл. Почему? Ведь это ужас. Это — преступле­ ние. Мы, может быть, могли бы предупредить...»"

«Если сравнить, — пишет Л.П. Гроссман, — эти колебания Достоевского с его чрезвычайно хмужественной и честной пози­ цией на политических допросах 1849 года, придётся пожалеть об упавшей общественной морали великого романиста»^^.

Мы поостереглись бы делать столь решительное умозаклю­ чение. Ибо колебания свидетельствуют как раз об обратном:

о  самом пристальном, самом жгучем внимании как раз к пробле­ мам общественной хморали.

 

В  1849 году он действительно вёл себя мужественно и честно: поступал в соответствии со своими убеждениями. Он не отрёкся ни от чего, во что искренно верил; не выдал никого из своих това­ рищей и друзей.

Теперь, в 1880году, он «моделирует» совершенно иную нравственную ситуацию. Аименно: какдолжно вестисебя по отношению к своим политическим противникам в минутудвойной смертельнойопасно­ сти. Опасности, во-первых, для них сахмих, а во-вторых, для других (втомчисле не толькодля царя: десятьубитых и пятьдесят искалечен­ ных солдат Финляндского полка — по-видимому, не последняя вели­ чина вусловияхэтой поставленной самомусебезадачи).

 

Рассматриваются две возможности: просто пойти предупре­ дить — и тем самым предотвратить взрыв и гибель людей — или обратиться к городовому, чтобы он задержал преступников.

 

Оба этих варианта по размышлении отвергаются.

Тут следует вновь обратиться к его предсмертнохму спору

с  Кавелиным.

 

Выше уже приводилась запись о том, что инквизитора, «сожи-гающего еретиков» в согласии со своими убеждениями, нельзя признать нравственным человеком. Через несколько страниц Достоевский вновь возвращается к этой теме.

 

«Проливать кровь вы не считаете нравственным, но проливать кровь по убеждению вы считаете нравственным. Но, позвольте, почему безнравственно кровь проливать?»^^

 

Это моральная проблема Родиона Раскольникова. Действительно: если пролитие «крови по совести» (то есть

в согласии с внутренним убеждением) допустимо (аименно так


полагает Раскольников), тогда в принципе допустимо любое проли­ тие крови, ибо подходящие «убеждения» всегда найдутся. Убийство может быть оправдано соображениями высшей целесообразности, но от этого само по себе оно не становится моральным актом.

 

«Нравственно, — записывает Достоевский, — только то, что совпадает с вашим чувством красоты и с идеалом, в котором вы её воплощаете».

 

Раскольникова погубила эстетика: перешагнув порог этиче­ ский, он споткнулся именно на ней — оказался «эстетической вошью». Сходная участь постигла и Ставрогина («Некрасивость убьёт, — прошептал Тихон, опуская глаза», — после того как выслушал исповедь Ставрогина о растлении им двенадцатилет­ ней Матрёши).

 

Этика, не совпадающая с идеалом красоты, грозит своему адепту самоуничтожением.

«Нравственный образец и идеал есть у меня один, Христос, — ещё раз приведём запись в последней тетради. — Спрашиваю: сжёг ли бы он еретиков, — нет. Ну так, значит, сжигание еретиков есть поступок безнравственный»^^.

 

Против этой записи, на полях, он ставит NB, три плюса и два восклицательных знака.

 

В  споре с Кавелиным Достоевский оперирует примерами исто­ рическими. Сжигание еретиков — это эпоха Великого инквизи­ тора, «ночь средневековья».

 

Но у него есть аргументы и поновее.

«Помилуйте, — записывает Достоевский, — если я хочу по убеждению, неужели я человек нравственный. Взрываю Зим­ ний дворец, разве это нравственно»^^

 

Попробуем в данном случае применить тот же критерий, кото­ рый принимает сам Достоевский.

Христос, взрывающий Зимний дворец, — это выглядит чудовищно.

 

Но намного ли лучше выглядит Христос, доносящий полиции на тех, кто взрывает?

 

В  разговоре с Сувориным Достоевский говорит, что он мыс­ ленно перебрал все причины, которые могли бы заставить его донести на взрывателей. «Причины основательные, солидные,

 

и  затем обдумал причины, которые мне не позволяли бы это сде­ лать. Эти причины прямо ничтожные. Просто — боязнь про­ слыть доносчиком»^^


Думается, что в последнем случае Достоевский кое-что недого­ варивает. Среди «непозволяющих» причин были не только одни «ничтожные».

В той же записной тетради сказано: «...иногда нравственнее бывает не следовать убеждениям, и сам убежденный, вполне сохраршя своё убеждение, останавливается от какого-то чувства

 

и  не совершает поступка»^^

Донос — даже в соответствии с убеждениями — не становится

 

от этого эстетически ценным. «Некрасивость» убийства не выку­ пается «красотой» предательства.

Как же должен был поступить Христос (или, что легче предста­ вить, Алёша Карамазов), окажись он у магазина Дациаро? Лично схватить преступников или кликнуть городового, то есть вме­ шать в дело «кесаря»? Броситься в Зимний дворец и погибнуть вместе с взрываемыми?

Из этого положения не было выхода.

«Мне бы либералы не простили. Они измучили бы меня, довели бы до отчаяния»^^ — так передаёт Суворин слова Досто­ евского. Выставляется причина внешняя и, по сути, не главная. «До отчаяния» могла скорее довести собственная совесть — коле­ бание нравственное.

 

Либералы, однако, упомянуты не случайно. Отношение либе­ рального общества к политическому террору своей двусмыслен­ ностью подавало повод вспомнить поведение Ивана Карамазова, уезжающего перед убийством отца в Чермашню. Такая нрав­ ственная позиция невыносима для Достоевского. Но, как ска­ зано, невыносима и мысль о возможности политического доноса (уж никак не совпадающего с «чувством красоты»).

 

Вопрос о личном моральном самоопределении оставался открытым.

 

Ещё один промах

 

В те самые часы, когда Достоевский вёл долгую беседу с издате­ лем «Нового времени», собеседники ещё не знали, что на улицах Петербурга происходит нечто, имеющее самое непосредственное отношение к их сегодняшнему разговору.

 

Около двух часов дня 20 февраля граф Лорис-Меликов возвра­ щался домой после похорон графини Протасовой. Карета глав­ ного начальника Верховной распорядительной комиссии оста­


новилась на углу Большой Морской и Почтамтской — у дома, где квартировал граф. Городовые, стоявшие у подъезда, замерли

 

и  взяли под козырёк. Михаил Тариелович уже поднялся было на крыльцо, как вдруг, по словам газетного отчёта, «какой-то человек, оборванный, грязно одетый, подскочил с правой сто­ роны к графу и, уперев револьвером в правый бок графа, ближе

 

к  бедру... выстрелил и тотчас уронил пистолет из рук».

 

Лорис-Меликов не был даже ранен. Боевой генерал, он не счёл возможным бежать с поля боя.

«Граф... ни на секунду не теряя присутствия духа, сбросил шинель и соскочил на тротуар, чтобы схватить преступника»^^ Но того уже взяли: взятие, натурально, сопровождалось избие­ нием. Граф направился в дом, пошутив с народом, что его пули не берут. Преступника связали и увезли; при этом он попросил застегнуть на себе сюртук, чтобы не простудиться.

 

Покушавшимся оказался двадцатичетырехлетний крещёный еврей Ипполит Осипович Млодецкий, мещанин города Слуцка Минской губернии.

Некоторое время назад Млодецкий скитался по Петербургу,

и  его подозрительно часто встречали на Дворцовой площади. Как лицо без определённых занятий, он был выслан из столицы на родину. В Минске он несколько ночей добровольно провёл

в участке, платя за полицейское гостеприимство перепиской рапортичек. Затем похитил револьвер системы «ляфоше» и исчез, чтобы объявиться уже в новом качестве.

 

Млодецкий действовал на свой страх и риск: его поступок не был санкционирован «Народной волей». Он хотел нанести удар непременно 19 февраля, но, не зная Лорис-Меликова в лицо, замедлил на сутки.

 

Вместо ожидаемых в дни юбилейных торжеств взрывов, пожа­ ров и прочих ужасных катаклизмов раздался один-единственный выстрел, так и не достигший цели.

Тем не менее событие произвело сильнейшее впечатление — и в России, и за границей.

 

«В заграничных газетах пишут, — отмечает в своём дневнике С.И. Смирнова-Сазонова, — что выстрел Млодецкого стоил Рос­ сии 12 миллионов. Пишут также, что вопрос о падении нашей династии — вопрос только времени. Нетерпеливые ожидания революции в России; фантастич<еские> иллюстрации с пред­ ставлениями взрывов и поимки нигилистов...»^°


Заграничные газеты писали о падении династии, русские — пору­ гивали полицию за нерасторопность. «С полицейскими повтори­ лась известная история: они брали под козырёк в то время, когда надо было схватить злодея и обратить внимание на близстоящих»^^

Как же отнёсся к событию Достоевский?

«Покушение на жизнь графа Лорис-Меликова его смутило, — свидетельствует Суворин, — и он боялся реакции. “Сохрани Бог, если повернут на старую дорогу”».

 

Свидетельство, если вдуматься, знаменательное. Оно показы­ вает, чего опасался Достоевский в первую голову. Разумеется, он не одобряет покушений, но негодование его в данном слу­ чае обращено не столько на преступника, сколько на очевидную неуместность его деяния. Его страшат последствия. Он боится ответных — кровавых — действий со стороны власти. Он гово­ рит о той провокативной роли, какую может сыграть (и, как мы знаем, до сих пор играет) политический экстремизм — эта прелюдия к политической реакции.

 

В своих воспоминаниях Суворин пишет: «Во время политиче­ ских преступлений наших он ужасно боялся резни, резни образо­ ванных людей народом, который явится мстителем. “Вы не видели того, что я видел, — говорил он, — вы не знаете, на что способен народ, когда он в ярости. Я видел страшные, страшные случаи’У^.

 

Может быть, эти страхи тоже следует объяснять болезненным воображением Достоевского?

Но вот что говорит о народных толках в те февральские дни такой трезвый наблюдатель, как граф де Воллан. «Кто желает убить царя — господа, потому что он дал волю. Это семя, бро­ шенное умелою рукою, может взрасти в чудовищно-грозный призрак...»

 

В призрак контрреволюции.

«...B народе, — продолжает де Воллан, — идёт глухой ропот, что во взрыве (в Зимнем дворце. — И. В) виноваты сановники, господа и что фабричные перевернут вверх дном Петербург

 

и  будут бить всякого в немецком платье... Все представляют себе, в какой ярости будет народ»^^

«Вы не знаете, на что способен народ, когда он в ярости...» — говорит Достоевский.

 

Здесь не только неприятие того, что Пушкин называл «русским бунтом, бессмысленным и беспощадным», не только естествен­ ное отвращение к разгулу слепой и кровавой стихии.


В  ЭТИХ словах — ужас перед провокацией. Перед белым терро­ ром — стихийным или направляемым сверху, перед охотноряд-ством, взявшим на себя защиту «народной правды».

 

Это ужас не только пугачёвщины, но и — Вандеи.

Да, он был убеждённым противником революционных мер. Однако не в меньшей степени, чем революции, автор «Бесов» страшится контрреволюции.

«Сохрани Бог, если повернут на старую дорогу».

«На старую дорогу», окаймлённую долгим рядом виселиц, окончательно повернули через год — после 1 марта: правда, этого Достоевский уже не увидел.

Одна виселица, впрочем, была воздвигнута.

 

Два утра с интервалом в тридцать лет

 

Суд над Млодецким оказался скорым. К вечеру того же дня,

 

20 февраля, следствие было закончено. На следующий день,

в половине одиннадцатого утра, обвиняемый предстал перед

 

С.-Петербургским военно-окружным судом, который в час попо­ лудни вынес приговор. 22 февраля Млодецкий был повешен^'^.

Достоевский присутствовал при казни.

 

Какие причины заставили его сделать это? Зачем понадобилось ему вставать чуть свет (ему, «сове», привыкшему к ночной работе

и  поздним пробуждениям) и, ещё не оправившись после недав­ него припадка, тащиться на Семёновский плац, присутствовать, быть свидетелем, видеть?

 

26 февраля, через четыре дня после казни Млодецкого, великий князь Константин Константинович заносит в свой дневник впе­ чатления о бывшем у него вечере — «с Достоевским и дамами».

«Так как мне неловко принимать дам у себя, — записывает буду­ щий К. R, — то Мама пригласила гостей в свои парадные ком­ наты, а сама она, по болезни, конечно, не будет показываться...

 

Вечер начался в 9 часов в угловом малиновом кабинете и прошёл весьма благополучно. По выражению Льва Толстого, мы пода­ вали Достоевского его любителям как изысканное кушанье».

 

В этой утончённой дворцовой обстановке, в присутствии дам самого высшего общества Достоевский заводит разговор совер­ шенно несветский: о том, что он видел там.

 

«Достоевский ходил смотреть казнь Млодецкого, — про­ должает молодой Романов, — мне это не понравилось, мне


было бы отвратительно сделаться свидетелем такого бесчеловеч­ ного дела; но он объяснил мне, что его занимало всё, что каса­ ется человека, все положения его жизни, его радости и муки. Наконец, может быть, ему хотелось повидать, как везут на казнь преступника, и мысленно вторично пережить собственные впе­ чатления. Млодецкий озирался по сторонам и казался равно­ душным. Фёдор Михайлович объясняет это тем, что в такую минуту человек старается отогнать мысль о смерти, ему при­ поминаются большею частью отрадные картины, его перено­ сит в какой-то жизненный сад, полный весны и солнца. И чем ближе к концу, тем неотвязнее и мучительнее становится пред­ ставление неминуемой смерти. Предстояш;ая боль, предсмерт­ ные страдания не страшны: ужасен переход в другой, неизвест­ ный образ..

Внук Николая I, некогда пославшего его нынешнего гостя

 

на эшафот, излагает слова самого Достоевского, передаёт его впе­ чатления. Собеседник великого князя достаточно с ним открове­ нен. Но кое о чём он предпочитает умалчивать.

Попытаемся же восстановить всю картину.

Слух о казни Млодецкого распространился к вечеру 21 февраля: именно cjryx, так как о предстоящей казни утренние газеты сооб­ щить не успели. На Семёновском плацу трудились плотники.

Поздно вечером поручик Судоплатов осмотрел эшафот, а также уже послужившие в своё время Дубровину «позорные дроги», которые согласно инструкции надлежало немедленно «по испол­ нении казни вернуть обратно в крепость»^^

 

21         февраля, очевидно ещё до первых известий о приговоре (или по крайней мере до известий о времени и месте казни), двадца­ типятилетний Всеволод Гаршин написал письмо, адресованное Лорис-Меликову.

 

«Ваше сиятельство, — обращается к диктатору молодой писа­ тель, — простите преступника! В Вашей власти не убить его человеческую жизнь... Помните... что не виселицами и не катор­ гами, не кинжалами, револьверами и дршамитом изменяются идеи, ложные и истинные, но примерами нравственного само­ отречения. Простите человека, убивавшего Вас! Этим Вы каз­ ните, вернее скажу -- положите начало казни идеи, его пославшей на смерть и убийство, этим же Вы совершенно убьёте нравствен­ ную шпу людей, вложивших в его руку револьвер, направленный вчера против Вашей честной груди».


О  времени исполнения приговора Гаршину стало известно ещё до отправления этого письма. И он делает следующую приписку: «Сейчас услышал я, что завтра казнь. Неужели? Человек власти

и чести! Умоляю Вас, умиротворите страсти, ради преступника, ради меня, ради Вас, ради Государя, ради родины и всего мира, ради Бога»^1

Это крик души — души ужаснувшейся и потрясённой. Справедливо замечено, что письмо Гаршина по своему замыслу

и  аргументации предвосхищает позднейшие призывы Вл. Соло­ вьёва и Льва Толстого к Александру III о помиловании первомар-товцев. Но оно является также и своеобразным комментарием

к   приводившейся выше записи Достоевского о казни Квятков-ского и Преснякова (хотя эта запись сделана значительно позд­ нее), к кругу «повторяющихся» идей, владевших им в последний год его жизни. Письмо Гаршина свидетельствует о реальности (и в известной мере даже типичности) тех общественных умона­ строений, на которые пытался опереться автор Пушкинской речи

 

в поисках выхода из исторического тупика.

Трудно сказать, узнал ли когда-нибудь об этом послании Досто­

 

евский. Но он мог знать о другом: о событиях, случившихся после отсылки гаршинского письма и ставших вскоре известными

в литературных кругах.

В  ночь с 21 на 22 февраля, не надеясь, очевидно, на действен­ ность своей эпистолы, Гаршин в чужой, «важной» шубе явился домой к Лорис-Меликову и, несмотря на поздний час, был принят.

...Какой между ними произошёл разговор — никому не известно. По одной версии, Гаршин, рыдая, на коленях умо­

 

лял Лорис-Меликова помиловать Млодецкого, по другой — гро­ зил ему, говоря, что у него под ногтями сокрыты пузырьки с ядом и ему ничего не стоит, оцарапав графа, отправить его на тот

 

свет^^ Любезному, умеющему располагать к себе людей Лорис-

 

Меликову удалось успокоить Гаршина — и тот уехал домой, наде­ ясь, что всесильный генерал что-нибудь предпримет. В это время на Семёновском плацу заканчивали последние приготовления.

 

...Народ стал собираться с семи часов утра: газеты оценивают общее количество собравшихся тысяч в шестьдесят. Люди усеяли крыши домов, высокие мишени семёновского стрельбища и даже забирались на крыши вагонов Царскосельской железной дороги.


Виселица, сколоченная из трёх балок, и врытый подле неё позорный столб были, как и полагалось, выкрашены чёрной кра­ ской. Рядом воздвигли платформу для представителей власти, которые не замедлили прибыть: градоначальник Зуров, чинов­ ники военно-окружного суда и другие начальствующие лица.

Вокруг виселицы были построены в каре четыре батальона гвардейской пехоты с отрядом барабанщиков впереди. С внешней стороны каре разместился жандармский эскадрон.

 

Общая картина (за исключением деталей) должна была напо­ минать 22 декабря 1849 года.

...Прошлой зимой Достоевский был на очередной «пятнице»

 

у Якова Петровича Полонского. Полонские жили тогда на углу Николаевской и Звенигородской — с видом на Семёновский плац. Хозяин «сам подвёл Достоевского к окну, выходяидему на плац,

и  спросил:

 

— Узнаёте, Фёдор Михайлович? Достоевский заволновался.

— Да... Да!.. Ещё бы... Как не узнать?..»^^

 

Через много лет Анна Григорьевна сделала к тому месту «Иди­ ота», где описывается смертная казнь, следующее примечание: «Для Фёдора Михайловича были чрезвычайно тяжелы воспоми­ нания о том, что ему пришлось пережить во время исполнения над ним приговора по делу Петрашевского, и он редко говорил об этом. Тем не менее мне довелось раза три слышать этот рас­ сказ, и почти в тех же самых выражениях, в которых он передан

в  ром<ане>...»^“

Гости Полонского услышали один из таких рассказов.

« — Холодно!.. Ужасно холодно было!! Это самое главное. Ведь

 

с  нас сняли не только шинели, но и сюртуки... А мороз был двад­ цать градусов»^^

 

Очевидец, присутствовавший тогда, в 1849 году, на площади, утверждает, что Достоевский «не был бледен, довольно быстро взо­ шёл на эшафот, скорее был тороплив, чем подавлен»^^. По другому свидетельству, он был даже восторжен. «Nous serons avec le Christ» («Мы будем вместе с Христом»), — сказал он Спешневу. — «Un peu de poussire» («Горстью праха»)^^, — насмешливо отозвался тот.

 

Во время чтения приговора сквозь морозный туман проглянул красный солнечный шар — и лучи его заиграли на куполах Семё­ новской церкви. «Не может быть, чтобы нас казнили», — сказал Достоевский Дурову. Тот молча указал рукой на телегу, покрытую


рогожей: он полагал, что там стоят гробы (после оказалось, что это арестантское платье)^"^.

 

...22 февраля 1880 года мороза не было: утро выдалось серень­ кое, унылое, слякотное. Люди терпеливо ждали. «Сотни скамеек, табуреток, ящиков, бочек и лестниц образовали своего рода каре вокруг войска... За места платили от 50 к. до 10 руб.; места даже перекупались...»^^ — писал на следующий день «Голос». Один из очевидцев казни, захвативший с собой бинокль и поэтому хорошо разглядевишй подробности, утверждает, что «чисто оде­ той публики» было мало и что «такие зрители находились больше в передних рядах»^^.

Где именно стоял Достоевский?

Об этом нет абсолютно никаких сведений. Естественно было бы предположить, что он наблюдал казнь из окон квар­ тиры Полонских. Но тогда выходила несообразность: вечером того же дня у тех же Полонских Достоевский рассказывает о том, что он видел утром. Пришлось выяснить, где жили Полонские

 

в феврале 1880 года, — и недоумение разъяснилось: оказалось, что несколько месяцев назад они переехали на Фонтанку.

Итак, Достоевский находился на площади. Трудно сказать, был ли он один, или кто-нибудь его сопровождал: ни Анна Гри­ горьевна и никто из его близких знакомых никогда не упоминали об этом факте.

 

Может быть, он затерялся среди толпы простонародья, а может, находился среди «чистой публики» — ближе к эшафоту. В конце концов, это не столь важно. Важно другое: почему он был там.

 

Помимо слишком явных причин, приведших его на это столь знакомое ему место, помимо желания «видеть всё, что касается человека, все положения его жизни», кто знает, не было ли здесь ещё одной причины — тайной? Не мелькала ли у него безумная надежда, что в последнюю минуту казнь будет остановлена?

 

Для такой надежды имелись известные основания.

До сих пор — за всё текущее столетие — Петербург видел только две публичные казни (из состоявшихся четырех): 3 сентября 1866 года повесили Каракозова; 28 мая 1879-го — Соловьёва (дека­ бристов и Дубровина казнили в крепости — тайно). Но столица хорошо запомнила также две инсценировки.

 

Жертвой первой из них был сам Достоевский.

«...По выходе из экипажей, — говорилось в высочайше утверж­ дённом «сценарии», — встретить их священнику в погребальном


облачении, с крестом и св. Евангелием и, окружённому конвоем, провести по фронту и потом пред середину войск»^^

«Не могли же они шутить даже с крестом!»^* — скажет впослед­ ствии Достоевский. Очевидно, могли: священник исполнял свою роль понарошку.

 

С  них под рвущую морозный воздух барабанную дробь сняли «мундирную одежду» и надели длинные белые рубахи. Это было явным отступлением от закона: мундир снимался только у при­ говоренных к повешению. («При расстрелянии обряд сей законом не предписан», — пометил на проекте казни какой-то дотошный формалист, но его служебное рвение было сочтено неуместным.)

 

«К столбам подводятся преступники... с завязанными гла­ зами, — говорилось в «сценарии». — По привязании преступ­ ников сих к столбам, подходят к каждому из них на 15 шагов

15 рядовых, при унтер-офицерах, с заряженными ружьями. Про­ чие преступники остаются при конвойных»^^.

 

Раздалась команда «Прицель!» — и солдаты подняли ружья. Оставалось скомандовать «Пли!».

Не было произнесено только это короткое слово; в осталь­ ном же обряд был исполнен полностью.

 

«Вызывали по трое, — пишет Достоевский брату вечером того же дня, — след., я был во второй очереди и жить мне оста­ валось не более минуты... Наконец ударили отбой, привя­ занных к столбу привели назад, и нам прочли... настоящие приговоры»*'^®.

 

Описания казни петрашевцев, в общем, хорошо известны. Гораздо меньше знают о другом спектакле, который по своей режиссуре очень напоминает действо 1849 года. Для его устроите­ лей, надо полагать, не прошёл бесследно уникальный опыт рас­ правы над петрашевцами.

 

Но об этом следует сказать особо.

 

Знакомство в день казни

 

Ранним петербургским утром 4 октября 1866 года на Смолен­ ское поле были доставлены осуждённые по каракозовскому делу (самого Каракозова казнили месяцем раньше). Маленького гор-

 

*   Весть о помиловании должен был сообщить осуждённым командую­ щий всей процедурой казни генерал-адъютант Сумароков.


батого Ишутина (его одного приговорили к смерти) поставили под виселицу, остальных — к позорным столбам.

Попытаемся воссоздать подробности этого дня, который, как выяснится, сыграл в жизни Достоевского исключительную роль.

 

«Сегодня Петербург проснулся очень рано, — сообщают «С.-Петербургские ведомости». — В 5часов утра на улицах было шумно от ехавших экипажей, толпы всевозможного народа шли по направлению к Николаевскому мосту и оттуда на Смоленское поле... Небо было серое, совершенно осеннее. Часов в шесть пошёл дождь, и потом повалил сильный снег, как в хорошую зимнюю пору. Дурная погода никого не останавливала — народ продолжал идти к месту казни; многие несли с собой скамейки, лестницы, стулья»"^*.

 

Казни политических отличались в столице завидным единообра­ зием: и петрашевцы, и Каракозов, и Ишутин, и Млодецкий прошли через один и тот же тщательно регламентированный ритуал.

«По прочтении приговора, — пишут «Биржевые ведомости», — Ишутин, поддерживаемый палачами и в сопровождении свя­ щенника, сошёл с эшафота к виселице, между тем как над неко­ торыми из остальных преступников (дворянами. — И. В) палач ломал шпаги»'*^ (Ишутин, как потомственный почётный гражда­ нин (то есть не дворянин), избегнул этой процедуры.)

«Священник заговорил с преступником, — сообщают

«С.-Петербургские ведомости», — потом последний стал

на колени, молился, поднялся снова, припал губами (к кресту. —

И.  В) и долго от него не отрывался. Священник благословил его

и  осенил ещё раз крестом. Наступило молчание, словно на этой площади не было ни одного человека»"^^

Не только детали, но и сам ритм этого газетного описания уди­ вительно напоминают известную сцену из «Идиота».

Конечно, все казни похожи одна на другую. Однако у нас нет сведений, что автор «Идиота» — романа, где на «зарубежном материале» воспроизведена точно такая же сцена, — когда-нибудь присутствовал при гильотинировании. Меж тем домашние при­ меры были под рукой.

 

Достоевский был внимательнейшим читателем газет: многие сюжеты перекочевали в его романы прямо из газетной хроники.

 

Правда, в «Идиоте» нет (и не могло быть) одной подробности, которая характерна именно для русских казней: со времен Разина

и  Пугачёва (и ещё ранее) она составила неотъемлемую принадлеж­ ность отечественной традиции. «По окончании исповеди Ишутин


Это было чисто русское, национальное прощание, после которого для приговорённого наступала тьма; ему — уже по-европейски —- завязывали глаза и надевали саван.

 

Один из приговорённых (И. Худяков) так описывает происходя­ щее: «...перед нашими глазами готовились повесить Ишутина; его закутали в какой-то белый мешок, накинули петлю на шею, при­ чём он так согнулся, что совершенно походил наживой окорок.

 

Это была возмутительная сцена. Его продержали в петле десять минут...

«В таком положении, — сообщает газетный репортёр, —

он стоял несколько минут, поддерживаемый палачами и опуская

по временам голову на грудь»'^^

Возможно, что и это промедление было тщательно рассчитано:

паузе надлежало оттенить развязку.

«...Как вдруг в толпе раздались громко голоса: «Фельдъегерь, фельдъегерь едет! Помиловали!» Действительно, в каре въехал фельдъегерь на обыкновенных дрожках с плоскими рессорами, запряжённых парою в дышло, как обыкновенно фельдъегери ездят по городу. Он держал в руках бумагу, которою махал, под­ няв её высоко над головою»"^^.

Власть понимала толк в театральных эффектах.

Итак, на площади появился фельдъегерь — и министр юстиции Замятин {благой вестник был на сей раз повышен чином), вскрыв запечатанный пакет, громко прочитал конфирмацию. «Немед­ ленно с Ишутина была снята петля, а затем и саван, и были раз­ вязаны глаза. Погода была так дурна, что с мест, где стоял народ, не было никакой возможности, даже и в бинокль (и здесь нали­ чествует этот комфортный прибор. — И. В.), рассмотреть, какое впечатление произвело это на преступника, который, впро­ чем, всё время, казалось нам, держал себя довольно спокойно, разумеется — относительно»'^^

«Все сняли шапки, — говорит ещё один газетный очеви­

дец, — руки невольно брались за них, когда произносились слова

милосердия».

«...Верёвку с петлёй быстро вытянули из кольца, — повествует другой корреспондент, — она упала мгновенно, и это вызвало шумный, радостный взрыв в народе... Монаршее милосердие было общим предметом разговоров»'^^.

 

История повторилась — с не менее жуткими, чем в первом слу­ чае, подробностями. Ишутин, по высочайшему милосердию ссы­ лаемый в венную каторгу, получил вдобавок к ней свои десять


минут. Когда его вынимали из петли, палач отечески заметил:

 

«Что, не будешь больше?»^®

Петрашевцы были помилованы в последний момент; в послед­ ний момент получил жизнь обратно Ишутин. Не позволи­ тельно ли было надеяться, что и на сей раз — не совершится и что несчастного Млодецкого в худшем случае ожидает участь его счастливых предшественников?

 

К  милосердию взывал Гаршин; мысль об этом в первые дни Лорис-Меликова не казалась столь уж неисполнимой.

Казнь Млодецкого была единственной смертной казнью, кото­ рую бывший петрашевец мог наблюдать со стороны: 3 сентября 1866 года он был в Москве, 28 мая 1879-го — в Старой Руссе и, следовательно, не мог присутствовать при последних минутах Каракозова и Соловьёва.

 

Но что делал он в день несостоявшейся казни Ишутина?

4 октября 1866 года Достоевский находился в Петербурге

и в принципе мог присутствовать на Смоленском поле. Но здесь мы обнаруживаем одно поразительное совпадение. Не менее поразительно, что оно до сих пор не было замечено.

4 октября 1866 года — важнейшая дата биографии Достоевского.

 

В этот день он познакомился со своей будущей женой •—Анной Григорьевной Сниткиной.

Воспоминания Анны Григорьевны об этом событии прекрасно известны. Но попробуем рассмотреть её свидетельства ещё раз*.

Предложение о работе уДостоевского было сделано Анне Гри­ горьевне в понедельник 3 октября её преподавателем стеногра­ фии П.М. Ольхиным. Вручая адрес писателя, Ольхин, по словам Анны Григорьевны, прибавил, что ей «непременно следует быть там в половине 12-го, ни раньше, ни позже, а именно тогда, когда он мне назначил»^^

 

Казнь Ишутина состоялась в 8 часов утра.

Мог ли Достоевский присутствовать при казни? Теоретически мог вполне: он успел бы к половине двенадцатого

вернуться домой — в Столярный переулок. Представить же такой вариант практически — весьма затруднительно: во-первых,

 

*  Наряду с «Воспоминаниями» мыпользуемся также женевским (стеногра­ фическим) дневникомАнны Григорьевны 1867года. Записи об интересующем нас дне сделаны внём ровно через год после описываемых событий и воспроиз­ водят их более подробно и непосредственно, чем позднейшие воспоминания.


ОН поздно вставал; во-вторых, время визита было назначено зара­ нее. Так что вряд ли до половины двенадцатого он выходил из дома. Известно, какое впечатление произвёл Достоевский на Анну

Григорьевну. Но вчитаемся ещё раз: «Показался он мне очень

странным: каким-то разбитым, убитым, изнеможённым, боль­ ным, тем более что сейчас мне объявил, что страдает болезнью, именно падучей».

 

И  внешний вид, и душевное состояние Достоевского вполне объ­ яснимы: в это время забот у него хватало (неоконченное «Престу­ пление и наказание», история со Стелловским, кредиторы и т. д.). Октябрь 1866года — один из самых критических моментов его жизни. Однако Анна Григорьевна, впоследствии хорошо изучив­ шая мужа, подмечает, что в этот день он был озабочен сверх обык­ новенного. «Он как бы был уж слишком расстроен и, кажется, даже не мог собраться с мыслями. Несколько раз он принимался ходить, как бы забыв, что я сижу тут, и, вероятно, о чём-нибудь думал, так что я даже боялась опять ему как-нибудь не помешать».

 

Рассеян, раздражён («Вообще он былкакой-то странный, не то гру­ бый, не то уж слишком откровенный»), чем-то подавлен — всё это

 

в  нём не столь ужнеобычно. Но, как мы убедимся, точно такое же пси­ хологическое состояние овладеваетим и после казни Млодецкого.

«Наконец, — продолжает Анна Григорьевна, — он мне сказал, что теперь диктовать не в состоянии, а что не могу ли я прийти

к  нему эдак сегодня вечером часов в 8». На том и порешили. Что же получается? Основная цель, которую преследовало

 

это свидание (диктовка) и к наилучшему осуществлению кото­ рой должны были подготовиться оба собеседника, так и не была достигнута. И не потому ли, что на одного из них, помимо всех прочих причин, подействовало какое-то дополнительное (и экс­ траординарное) обстоятельство?

 

То, что произошло вечером, подтверждает такое предположение. Ровно в восемь Анна Григорьевна вновь у Достоевского. Однако

 

и на этот раз он не спешит приступать к работе. Он затевает раз­ ные посторонние разговоры: расспрашивает о семействе, инте­ ресуется её воспитанием и образованием и т. д. И наконец — «он начал рассказывать про себя».

 

О чём же поведал сорокапятилетний писатель двадцатилет­ ней девушке, которую он видел впервые в жизни (если не счи­ тать утренней встречи) и которая пока оставалась для него совер­ шенно чужим человеком?


Он, как свидетельствует его собеседница, заговорил о самом страшном своём воспоминании. О том, «как он четверть часа стоял под боязнью смертной казни и как ему оставалось жить только 5 минут, наконец, он доживал минуты, и как ему каза­ лось, что не 5 минут осталось, а целых 5 лет, 5 веков, так ему было ещё <долго> жить»^^. Далее следуют известные подробности.

«Почему-то (подчёркнуто нами. — И. В.), — говорит Анна Гри­ горьевна в воспоминаниях, — разговор коснулся петрашевцев

и  смертной казни»^^. Позволительно спросить: почему?

 

«Федя очень много мне в этот вечер рассказывал, — заключает (в дневнике) Анна Григорьевна, — и меня особенно поразило одно обстоятельство, что он так глубоко и вполне со мной открове­ нен. Казалось бы, этот такой по виду скрытный человек, а между тем мне рассказывал всё с такими подробностями и так искренно

и  откровенно, что даже странно становилось смотреть»^^.

С чего бы? Зачем вдруг ему, человеку, трудно сходящемуся

 

с  посторонними, отнюдь не охотнику до скорых душевных изли­ яний, вздумалось исповедоваться перед юным существом, без­ молвно внимавшим его ужасным признаниям? Ведь не рисо­ вался же он перед ней этим. Тем более что он не любил вспо­ минать эту историю, и, как мы уже знаем, Анне Григорьевне довелось слышать её из его уст не более трёх раз.

 

Конечно, всё можно объяснить одним словом: одиночество (Анна Григорьевна так это и объясняет).

 

Одиночество подвигает на странные поступки. И психологиче­ ски вполне объяснимо (и даже естественно), что самое сокровен­ ное «вдруг» поверяется вовсе не знакомому человеку.

 

Всё это так. Но не уместно ли ко всем указанным причинам теперь прибавить ещё одну?

 

Независимо от того, был или не был он в тот день на Смолен­ ском поле, он не мог не знать о совершающейся драме.

При первой, утренней встрече с Анной Григорьевной, помня

о  том, что только что произошло там (известие о помилова­ нии могло ещё не достичь Столярного переулка), он не в силах собраться, взять себя в руки, приступить к делу. Ибо само дело, как он любил повторять, требовало спокойствия душевного.

 

Вечером того же дня мы наблюдаем совсем иную картину.

Он более приветлив, более общителен и разговорчив (как сей­ час сказали бы — более коммуникабелен). Расположение его


духа явно переменилось. Разумеется, в восемь часов он уже знает о помиловании. Не это ли известие послужило толч­ ком к его исповеди? Могло ли не поразить его сходство поло­ жений, одинаковость развязки, тайное сближение судеб?

 

И  не потому ли явился сам рассказ о казни петрашевцев, что раз­ говор зашёл об утренних событиях?

 

Анна Григорьевна не говорит об этом ни слова. Но ведь напрасно мы стали бы искать у неё и каких-либо свидетельств

о том, что делал её муж утром 22 февраля 1880 года. Ибо сами воспоминания Анны Григорьевны полемичны по отношению

 

к  той, в начале века достаточно авторитетной, традиции, которая рассматривала Достоевского через призму его «извращённой», «больной», «подпольной» гениальности. И столь выразительный биографический штрих (автор «Бесов», глазеющий на виселичную экзекуцию!) мог бы дать дополнительные аргументы сторонни­ кам этой весьма привлекательной точтмзрения.

 

Но умолчание о «казни» Ишутина могло быть продиктовано ещё одним очень субъективным и вполне извинительным мотивом.

4 октября 1866 года — слишком большой и слишком светлый день в жизни Анны Григорьевны, чтобы связывать его — даже

 

в  интимных записях — с каким-либо омрачающим обстоятель­ ством. Тем более когда дело касается политического преступле­ ния: и в записных книжках, и в воспоминаниях Анна Григо­ рьевна не жалует политику.

 

И тем не менее уистоков ихлюбви обнаруживается трагедия: личная судьба пересекается с грозным и кровавым ходомрусской истории.

 

ЧерезпятнадцатьлетАннаГригорьевнавозмутитсяпризывом Вла­ димира Соловьёва не казнить первомартовцев: она забыла многое.

 

Но пора вернуться к Млодецкому.

 

 

«...B виду отрубленной головы!»

 

Да, пора вернуться к их встрече. Но прежде следует, пожалуй, назвать ещё одну причину, почему утром 22 февраля бывший смертник вновь оказался на Семёновском плацу.

 

Десять лет назад, летом 1870 года, в Дрездене Достоевский про­ читал статью Тургенева «Казнь Тропмана»: она была опублико­ вана в июньской книжке «Вестника Европы».


«Вы можете иметь другое мнение, Николай Николаевич, — пишет он Страхову, — но меня эта напыщенная и щепетиль­ ная статья возмутила. Почему он всё конфузится и твердит, что не имел права тут быть? Да, конечно, если только на спектакль пришёл; но человек, на поверхности земной, не имеет права отвёртываться и игнорировать то, что происходит на земле,

 

и есть высшие нравственные причины на то. Homo sum et nihil humanum...* и т. д.»^^

 

Не эту ли же мысль — почти дословно — повторит он в 1880 году великому князю?

В январе 1870 года в Париже был гильотинирован ещё сравни­ тельно молодой человек — Тропман, жестокий и хладнокровный убийца. Его процесс наделал в то время много шума. Тургеневу (благодаря содействию его парижских друзей) представилась редкая возможность не только присутствовать при самой казни, но войти в камеру приговорённого, наблюдать его предсмертный туалет, проводить его до гильотины. Тургенев описывает бессон­ ную ночь, проведённую им накануне казни в доме начальника тюрьмы, громадную толпу на площади, наконец, самого Троп-мана. «Что касается до меня, — пишет Тургенев, ~ то я чувство­ вал одно: а именно то, что я не был вправе находиться там, где

 

я  находился, что никакие психологические и философские сооб­ ражения меня не извиняли».

«Есть высшие нравственные причины», — говорит Достоевский. Для Тургенева в подобной ситуации таких причин не суще­

ствует. Автор статьи главным образом фиксирует внимание на собственных ощущениях. (При этом он не забывает упомя­ нуть, что отказался от утренней чашки шоколада, любезно пред­ ложенной радушным хозяином — начальником тюрьмы.)

 

Впрочем, последние минуты Тропмана изображены с чрезвы­ чайным талантом.

Преступника втащили на гильотину, «два человека броси­ лись на него, точно пауки на муху»; «он вдруг повалился голо­ вой вперёд», «подошвы его брыкнули». «Но тут я, — говорит автор, — отвернулся — и начал ждать — а земля тихо поплыла под ногами...»^^

 

Здесь не только различие двух нравственных позиций. Разные мировосприятия и, что существенно, — разные поэтики. В эсте­ тический круг Тургенева не входит изображение безобразного


 

«Я человек, и ничто человеческое...» {л а т )


ТОМ числе — безобразной смерти). В эстетике Достоевского безобразное равноправно «всему остальному»: смерть у него (как, впрочем, и у Толстого) — явление этически и эстетически значи­ мое. Муза Достоевского не отводит взора там, где муза Тургенева

 

в ужасе закрывает глаза: естественно, что объекты изображения при этом не совпадают.

 

22 февраля 1880 года Тургенев находился в Петербурге. «Всего комичнее, — продолжает Достоевский своё письмо

 

Страхову, — что он в конце отвёртывается и не видит, как каз­ нят в последнюю минуту: «Смотрите, господа, как я деликатно воспитан! Не мог выдержать». Впрочем, он себя выдаёт: главное впечатление статьи в результате — ужасная забота, до последней щепетильности, о себе, о своей целости и своём спокойствии,

 

и это в виду отрубленной головы!»^^

22 февраля 1880 года Достоевский видел всё. И каковы бы ни

 

были его личные переживания, очевидно, не они составляли главный предмет его забот. Недаром он, по выражению рус­ ского физиолога А.А. Ухтомского, обладал «доминантой налицо другого»^^ то есть мощной способностью вживаться в чужое состояние, в чужой психический мир, видеть в другом равноцен­ ное с собой бытие.

 

Он видел такое равноценное бытие и в Млодецком: на его гла­ зах оно подходило к концу.

 

 

Князь Мышкин и Ипполит Млодецкий

 

...Млодецкого везли через весь город: по Литейной, Кирочной,

 

Надеждинской, через Невский, по Николаевской. Его везли

на высокой чёрной колеснице, запряжённой парой лошадей. Он

сидел спиной к кучеру, и руки его ремнями были привязаны

к железной скамье. На груди болталась черная доска с надписью белыми буквами: «Государственный преступник». Из-под бор­ тов чёрного арестантского халата виднелась белая рубашка. Днём раньше боявшийся простыть, сейчас он относился к этому вполне равнодушно*.

 

*  В 1849 году из всех петрашевцев, почти час простоявших раздетыми на двадцатиградусном морозе, никто даже не простудился. Правда, Григо­ рьев, один из привязанных к столбам и выдержавший несколько мгновений под ружейным прицелом, позднее сошёл с ума.


Говорили, что перед выездом из крепости ему дали напиться чаю.

 

Сквозь мерный гул толпы прорывались смех и шутки, как сви­ детельствует очевидец, «подчас даже и очень циничные»^^. (Через год, когда будут казнить пятерых первомартовцев, толпа встретит казнь гробовым безмолвием.) Народ валом валил за процессией, которую замыкала телега: ломовой извозчик должен был увезти труп.

Млодецкий был ещё жив.

 

Свидетель казни (тот, который был с биноклем) вспоминает: «Лицо этого человека с рыжеватой бородкой и такими же усами было худо и жёлто. Оно было искажено. Несколько раз казалось, что его передёргивала улыбка»^®.

Воспоминания эти были опубликованы через тридцать семь лет после описываемых событий. Но у нас есть ещё один источ­ ник: газетные отчёты (кстати, сам факт их существования — знамение прогресса: ни в 1826-м, ни в 1849 году русские газеты не смели публиковать собственную информацию о такого рода происшествиях).

 

«Лицо его было покрыто страшною бледностью, — сообщает корреспондент «Голоса», — и резко выделялось своею одутло­ ватостью из-под чёрной одежды; блестящие глаза его беспо­ койно блуждали в пространстве. Густые чёрные брови, нисхо­ дившие к носу, придавали ему весьма мрачный и злобный вид, который иногда неприятно смягчался лёгкой насмешливою

 

и  стиснутою улыбкою правой половины некрасиво очерчен­ ного рта»^^

Описание «Нового времени» отличается известной специфич­ ностью: по словам газеты, Млодецкий «представляет собою чисто еврейский тип самого невзрачного склада». «Некоторые утверждали, — продолжает репортёр, — что он будто бы улы­ бался. Мы не могли принять за улыбку болезненно кривившиеся черты»^^.

 

Об этой улыбке писали и подпольные народовольческие листки: в них она именовалась «геройской». Выражение лица на месте казни становилось аргументом политическим.

...Влекомый неведомым ему и отвращавшим его миром русской революции, пытавшийся изобразить этот мир в «Бесах» и «Под­ ростке», не пропускавший ни единой подробности текущих политических процессов, знавший все обстоятельства казни сво-


его соседа по Старой Руссе — Дубровина, — Достоевский в пер­ вый и последний раз увидел, как ведёт себя на эшафоте предста­ витель нового, столь мучившего его поколения: человек, чей воз­ раст ненамного превышал возраст Алёши и Ивана Карамазовых.

Млодецкий был доставлен на площадь в 10 часов 40 минут.

Палач Иван Фролов* (это был он: другого пока не находилось

на всю Россию) приступил к делу: «Рослый, сильный, упитан­

ный и хорошо одетый человек (он был в тёплой поддёвке. — И. В)

 

подошёл спокойно и, как говорится, «истово» к хилому, измучен­

ному, привязанному к своему сиденью и безобразно наряжен­

ному человеку. Он отвязал его, но не освободил его рук от рем­

ней, а напротив того подтянул их ещё покрепче. После этого

 

он так же «истово», почти ласково повёл его, легонько прикасаясь

рукой к его спине, как иногда делает радушный хозяин, подводя

гостя к закуске»^"^.

Десять минут простоял Млодецкий у позорного столба, слушая чтение приговора и ожидая конца. Может быть, как и пригово­ рённого в «Идиоте», посещали его мысли посторонние и «недо­ конченные»: «...вот этот глядит — у него бородавка на лбу, вот

 

у палача одна нижняя пуговица заржавела». (Самому автору «Идиота» тогда глубоко врезалось в память, как, окончив чте­ ние, аудитор аккуратно сложил бумагу и опустил её в боковой карман.)

...В передней генерала Епанчина князь Мышкин ведёт беседу с лакеем. Князь рассказывает о виденной им в Лионе смертной казни: преступника (как и Тропмана в очерке Тургенева) возво­ дят на гильотину.

 

«Что же с душой в эту минуту делается, до каких судорог её доводят? — говорит Мышкин. — Надругательство над душой, больше ничего! Сказано: «Не убий», так за то, что он убил, и его убивать? Нет, это нельзя».

 

Это — совершеннейшее неприятие института смертной казни — с явной опорой на один библейский текст («не убий») и с косвенным отрицанием другого («око за око»).

 

*  Летом 1879 года Фролов, «второй человек в России после госу­ даря», написал заявление на имя петербургского градоначальника, что он более не желает продолжать свою деятельность, и просил отправить его обратно — в московскую тюрьму. Его уломали, пообещав к а к сп ециалист у увеличить сумму вознаграждения^^.


Не помогают ли суждения князя Мышкина ответить на постав­ ленный выше гипотетический вопрос: о возможном отношении Достоевского к казни первомартовцев?

 

«Убивать за убийство несоразмерно большее наказание, чем самое преступление, — продолжает князь. — Убийство по приго­ вору несоразмерно ужаснее, чем убийство разбойничье. Тот, кого убивают разбойники, режут ночью, в лесу... непременно ещё наде­ ется, что спасётся, до самого последнего мгновения... А тут всю эту последнюю надежду, с которою умирать в десять раз легче, отнимают наверно, тут приговор, и в том, что наверно не избег­ нешь, вся ужасная-то мука и сидит, и сильнее этой муки нет на свете».

 

Вспомним, что в строгом юридическом смысле Млодецкий даже не был убийцей: тем несоразмернее наказание.

Смертная казнь переживалась Достоевским трижды: реально («изнутри») — 22декабря 1849 года, художественно ■—в «Идиоте» и вновь реально (но уже «со стороны») — 22 февраля 1880 года.

 

Его «смутил» поступок Млодецкого; поступок с Млодецким «смущал» не менее. Здесь вне зависимости от политических веро­ ваний действовала круговая порука смертников. И он оказался на площади не только потому, что желал проверить собственные впечатления «другим зрением». Это был своего рода моральный долг — долг, отдаваемый лично.

 

«Приготовления тяжелы, — говорится в «Идиоте». — Вот когда объявляют приговор, снаряжают, вяжут, на эшафот взводят, вот тут ужасно». Конечно, на миру и смерть красна. Но здесь — не уси­ ливает ли само наличие «мира», этого видимого избытка физи­ ческой жизни, ужас перехода «вдругой неизвестный образ», не подчеркивается ли самим бытием необоримость небытия? «Вот их десять тысяч, а их никого не казнят, а меня-то казнят!» — так передаёт князь Мышкин последние мысли осуждённого,

 

и вряд ли можно сомневаться, что тут отозвались собственные ощущения автора.

 

«Бытие только тогда и есть, — запишет Достоевский в 1876 году, — когда ему грозит небытие. Бытие только тогда и начинает быть, когда ему грозит небытие»

Их кончающаяся жизнь казалась бесценной, ибо до небытия было подать рукой.

 

«Кто сказал, — спрашивает Мышкин, — что человеческая при­ рода в состоянии вынести это без сумасшествия? Зачем такое


ругательство, безобразное, ненужное, напрасное... Об этой муке

 

и об этом ужасе и Христос говорил*. Нет, с человеком так нельзя поступать»^^.

Тургенев передаёт ужас зрителя; Достоевский — смертную муку приговорённого. И в том и в другом случае казнь выглядит оттал­ кивающе: но если зритель действительно может оттолкнуться («отворотиться», как в «Казни Тропмана»), то у казнимого такой возможности нет**.

 

Очевидец утверждает, что Млодецкий, прощаясь с народом, сделал несколько поклонов; газеты, которым в данном случае приходится верить больше, таких подробностей не сообщают.

 

Когда священник с крестом приблизился к осуждённому, «толпа как будто замерла... Священник, по-видимому сильно взвол­ нованный, обратился с тихою речью к преступнику...» Вначале Млодецкий «зажестикулировал руками» (не было ли это попыт­ кой, по примеру Дубровина, отказаться от крестного целова­ ния?), затем, сказав несколько фраз, приложился к кресту^^.

«Лицо, — пишет репортёр «Нового времени», — перестало искривляться в улыбку, которую перед тем он старался сделать. Он был сам не свой»^^ Фролов с подручным надел на Млодецкого белый колпак, закрывавший ему лицо, и холщовый халат, свя­ зав его сзади рукавами. Затем накинул на него петлю и поставил на скамейку.

 

*  К1гязь Мышкин имеет здесь в виду сцену из Евангелия от Матфея («моление о чаше»): «И взяв с Собою Петра и обоих сыновей Зеведеевых, начал скорбеть и тосковать. Тогда говорит им Иисус: душа Моя скорбит смертельно, побудьте здесь и бодрствуйте со Мною. И отошед немного пал на лице Свое, молился и говорил: Отче Мой! если возможно, да минует Меня чаша сия...» (Мф. 26:37—39). Заметим, что Иисус тоскует ещё до выне­ сения ему официального смертного приговора. Моля о «перемене судьбы», он хотел бы изменить не человеческое решение, а, так сказать, сам Боже­ ственный замысел.

 

**  Хотя «Идиот» написан примерно за два года до тургеневской «Казни Тропмана», сопоставление соответствующих сцен обоих произведе­ ний оставляет впечатление художественной полемики: Достоевский как бы заранее противополагает свой взгляд тургеневскому. И пусть

 

в письме к Страхову нет прямых ссылок на роман — его автор, не принимая точку зрения Тургенева, несомненно, исходит и из своих собственных худо­ жественных изображений.


В этот последний миг надежда ещё не была потеряна. Но — фельдъегерь не появился, и барабаны вместо отбоя ударили дробь. «Еще мгновение... палач отдёрнул скамью из-под белой фигуры,

веревка дрогнула, натянулась, и в воздухе закачалось тело преступника...»*

 

Агония Млодецкого с сильными предсмертными судорогами длилась целых двенадцать минут, и газеты не отказали себе

в  удовольствии описать её в подробностях. В половине первого разобрали виселицу, и вскоре площадь приняла обычный вид.

Александр И своим бисерным почерком пометил в запис­ ной книжке: «Млодецкий повеш<ен> в 11 ч. на Семён<овском> плацу — всё в поряд<ке> >>^\

 

Вечером у Полонских

 

22 февраля приходилось на пятницу; по пятницам собирались

 

у Полонского. И если об утре Достоевского нам не известно ничего более, кроме самого факта, что он был там, то о его вечере сохранились некоторые подробности.

 

«Достоевский, — повествует мемуарист (уже знакомый нам Садовников), — был не в духе... может, ещё под впечатле­ нием чего-либо предшествовавшего. Я не люблю его и остался в кабинете».

 

Нерасположение к писателю, конечно, не может не отразиться на тоне воспоминаний. Но нас в данном случае интересуют факты.

 

Разговор зашёл о Млодецком.

«— Правда ли, — говорю я, обращаясь к Достоевскому, — что сегодня на Семёновском плацу было второе покушение на Мели­

 

*  Фролов, имея за плечами богатый опыт 1879 года, работал «чисто». Оп оплошает лишь при казни первомартовцев, когда Т Михайлов дваж ды сорвётся с виселицы, вызывая ужас толпы и ожидатшс пощады. Первые два раза приговорённый поднимался на скамью сам; в третий раз его буквально вденут в петлю. Верёвка вновь начнёт перетираться; тогда Фролов набросит на Михайлова вторую петлю со свободной виселицы (она предназначалась для Геси Гельфман, чья казнь в связи с её беременностью была отложена)

и вдобавок, используя «сахалинский способ», повиснет у него на ногах. Как сообщали иностранные корреспонденты, на протест присутствовавшего при казни доктора Фролов ответит: «Когда ятебя повешу, то стяну как следует»^® Казнь первомартовцев была последней публичной казнью в России.


кова? Рассказывали так, что будто кто-то выстрелил, затем хотел застрелить себя и не успел. После чего взяли ещё 6 человек

с  револьверами...

— Нет-с, это всё городские слухи. Если бы проследить рост этих слухов с утра и вплоть до вечера, это представляло бы интерес.

 

Я был свидетелем казни. Народу собралось до 50 000 человек»^^ Достоевский сух, сдержан, немногословен. Он не вдаётся в под­

робности, он как бы намеренно запрещает себе сообщать что-либо «художественное», поверять личные впечатления.

Его интересуют слухи; городская молва, дающая пищу мифу, воплощающая в себе тайные надежды и опасения, «доигрываю­ щая» в своей многоустой жизни несбывшиеся возможности. Не было ли среди этих утренних толков и предположений о помило­ вании? Не сказалосьли втолках вечерних сожаление об этой так и не явленной милости и одновременно — вещее предвидение мести?*

 

Между тем вечер у Полонских шёл своим чередом: прибыл Иван Фёдорович Золотарёв (он будет вскоре вместе с Достоев­ ским делегирован Славянским благотворительным обществом на Пушкинский праздник). Прибывший сообщил, что он посе­ тил Лорис-Меликова, облобызался с ним и что последний здоров. Садовников упоминает ещё об одной любопытной подробно­ сти. В разговоре «Достоевский порицал женщин, которые гово­

 

рят, что не могут смотреть на казнь, жалуясь иг нервы». Автор мемуаров явно не одобряет Достоевского.

 

Интересно, читал ли он «Идиота»?

...В гостиной генеральши Епанчиной продолжается разговор о смертной казни.

Князь Мышкин: — Там очень не любят, когда женщины ходят смотреть, даже в газетах потом пишут об этих женщинах.

 

Аглая: — Значит, коль находят, что это не женское дело, так тем самым хотят сказать (а стало быть, оправдать), что это дело муж­ ское. Поздравляю за логику. И вы также, конечно, думаете?^"^

 

Мышкин не успевает ответить (то есть автор не даёт ему такой возможности): ведь Аглая уже высказала то, что требовалось.

 

*   Нелишне сопоставить слухи о выстрелах на площади и тому подобном со следующим местом из воспоминаний А.К. Энгельмейера: «Затем конные

и  пешие жандармы и полицейские провели несколько бедно одетых людей,

 

с интеллигентными взволнованными лицами. Они будто бы, как рассказы­ вали в толпе, заявили публично, что казнью их не испугать и что они всё-таки будут продолжать “своё дело”” .


Смертная казнь — не есть человеческое дело. Это дело античе­ ловеческое: ни мужское, ни женское — нелюдское.

Но пока смертная казнь существует на земле (и вина лежит

на всех), устранение от этого зрелища только женщин — не более

чем лицемерие. Этим лишь подчёркивается (и одновременно —

приглушается!) нечеловеческий характер действа; само же дей­

ство продолжает совершаться.

 

Автор «Идиота» не стал объяснять всё это Садовникову. Сразу же после чая он уехал. Тургенев прибыл после одиннад­

цати: на этот раз они разминулись.

«...Мне не понравилось, — замечает Садовников, — какое-то совершенно холодное отношение автора «Мёртвого дома» к казни живых людей, и само появление его на месте казни объясняю как желание извлечь нечто для своих патологических сочинений последнего времени, в которых один Венгеров находит что-то даже гениальное»^^

 

Присутствие Достоевского на Семёновском плацу не понра­ вилось Садовникову (впрочем, как и великому князю Констан­ тину Константиновичу). Правда, двадцатиоднолетний Рома­ нов пытается как-то извинить этот поступок: Достоевский был

 

с  ним достаточно откровенен. Тридцатитрёхлетний Садовников гораздо строже: он не находит для этого случая никаких оправда­ ний и объясняет любопытство автора «патологических сочине­ ний» причинами сугубо утилитарными. В свою очередь Досто­ евский, чрезвычайно тонко чувствующий то или иное к себе отношение, не считает нужным разъяснять Садовникову свои мотивы.

 

Однако на следующий день некоторые разъяснения потребовались.

 

 

На следующийдень и через неделю

 

24 февраля 1880 года вдова президента Академии художеств графиня Анастасия Ивановна Толстая пишет своей дочери Е.Ф. Юнге: «Сейчас возвратилась я от Достоевских — я нашла его чем-то расстроенным, больным, донельзя бледным. На него сильно подействовала (как на зрителя) казнь преступника 20 февраля»^^ (имеется в виду день покушения).

 

Показавшийся Садовникову «совершенно холодным» в самый день казни, теперь, через два дня после неё, он выглядит совер­


шенно разбитым — и его состояние не остаётся не замеченным А.И. Толстой.

Слова шестидесятитрёхлетней графини поразительно напоми­ нают характеристику Достоевского в дневнике двадцатилетней Анны Григорьевны: вспомним её запись от 4 октября 1866 года — в день казни Ишутина.

Он мало изменился за прошедшие тринадцать лет.

Но у нас имеется ещё одно — правда, косвенное — свиде­ тельство того, каким образом казнь Млодецкого отразилась на эмоциональном и психическом состоянии автора «Братьев Карамазовых».

 

23         февраля (то есть на следующий день после казни и накануне посещения А.И. Толстой) у Достоевского состоялся крупный разго­ вор с неким Павлом Петровичем Казанским, капитаном Генераль­ ного штаба. П.П. Казанский — родственник Д.А. Шера, который,

в  свою очередь, приходился родственником самому Достоевскому. Шеры — одни из главных претендентов на куманинское наслед­ ство (этой родственной тяжбой — о капиталах, оставленных бога­ той тёткой А.Ф. Куманиной, отравлены его последние годы).

 

Вслед ушедшему Казанскому отправляется письмо. «Полчаса после Вас, — пишет Достоевский, — я опомнился

и  сознал, что поступил с Вами грубо и неприлично; а главное, был виноват сам, — а потому и пишу это, чтоб перед Вами изви­ ниться вполне. Если пожелаете, то приеду извиняться лично». Через одиннадцать месяцев ещё один родственный разговор — на ту же «куманинскую» тему — явится (согласно одной из вер-сий) главной причиной его предсмертной болезни. На сей же раз обошлось; дело закончилось лишь скандалом. Причём, чувствуя

 

себя виноватым, Достоевский первый делает шаг к примире­ нию — очевидно, нелёгкий для него шаг.

«Но замечу, однако (как необходимую подробность), — про­ должает автор письма, — что г-на Шера я назвал чер<вонным> валетом (то есть мошенником. — И. В) отнюдь не в прямом (юри­ дическом) значении, а просто выбранил его первым попавшимся словом, не сопрягая с ним значения прямого, какое имеет слово валет. Это отнюдь».

 

Разъяснив эти вербальные тонкости, Достоевский обра­ щается к более широкому, можно сказать — общественно­ психологическому, контексту ссоры. Он говорит, что вовсе не желает оправдываться своим болезненным состоянием, кото­ рое вполне сознаёт, и даже — тут следует важное признание —


«беспокойным состоянием нашего времени вообще, мысль

 

о котором приводит меня в болезненное расстройство, что было уже неоднократно в последние дни».

 

«Не оправдывается», однако упоминает: его оправдательным аргументом становится само время.

 

Личному столкновению, ссоре из-за «несчастного наследства» («...хоть бы его вовсе не было», — в сердцах замечает Достоевский) подыскивается мотивировка, придающая самому скандалу вне-личностный оттенок. И хотя автор письма вовсе не извиняет себя («Все эти объяснения (как оправдания) были бы для меня постыд­ ными. Я виноват вполне...»)^^, тем не менее он указывает причину. Разумеется, его адресату вовсе незачем знать, был ли он на казни Млодецкого (да об этом и не говорится в письме), но это неназван­

 

ное обстоятельство сыграло свою роль.

В поступке Достоевского есть ещё одна сторона. Его жест являет не только благородство характера. Это акт самодисци­ плины, «самоодоления», «самовыделки», испытание самого себя — пусть на «бытовом» уровне — в том, что через несколько месяцев как задача будет провозглашено в Пушкинской речи. Он, как всегда, не выдержал, сорвался, вспылил и, может быть, оби­ дел незнакомого (или малознакомого) посетителя. Ему трудно признать свою ошибку постфактум, однако он заставляет себя это сделать — тем бескорыстнее, что ни в каком отношении не зависит от Казанского. Это акт его доброй воли: «смирись, гор­ дый человек», обращённое к самому себе.

 

Всего лишь несколько дней назад, 19 или 20 февраля, он «нео­ быкновенно весел» (А.С. Суворин), полон самых радужных надежд; теперь же, после казни, — недоверчив, угрюм, подавлен, готов взорваться по самому ничтожному поводу.

И наконец, существует ещё одно упоминание о присутствии Достоевского на казни Млодецкого. Это дневниковая запись уже знакомой нам С.И. Смирновой-Сазоновой. Запись сделана через неделю после казни — 29 февраля 1880, високосного, года.

 

«...Пришёл Достоевский, записывает Смирнова-Сазонова. — Говорит, что на казни Млодецкого народ глумился и кричал...

Большой эффект произвело то, что Мл<одецкий> поцеловал крест. Со всех сторон стали гов<орить>: “Поцеловал! Крест поцеловал!V*

 

Он толкует о казни в самый день казни (у Полонских), через два дня после неё (графине Толстой), через четыре дня (вели­


кому князю) И , наконец, через неделю. Впечатление, вынесенное

 

с  Семёновского плаца, не отпускает его: этот сюжет занимает более всех других.

 

В разговоре со Смирновой-Сазоновой он касается поведения толпы. Глумление над приговорённым — факт, несомненно его поразивший. Это никак не вязалось с народными обычаями. Тут при желании можно было усмотреть несочувствие делу, за кото­ рое умирал Млодецкий. Но можно — и другое.

 

До сих пор в Петербурге публично казнили только цареубийц (если не считать инсценировок). Млодецкий был приговорён за выстрел в Лорис-Меликова: естественно, народ не знал, кто есть этот последний. Незначительность объекта преступления (всего лишь какой-то генерал, «не царь») как бы делала само пре­ ступление «несерьёзным», снижала образ преступника. Кроме того, смех и шутки, раздававшиеся в толпе, могли быть своего рода затцитной реакцией. «Люди, — пишет современник, — как будто бы старались таким образом показать своё мужество»^^.

 

«Большой эффект» произвело то, что Млодецкий поцеловал крест (он недавно, в 1878 году, принял православие). Не мень­ шее впечатление должно было произвести это обстоятель­ ство и на самого Достоевского. В его глазах крестное целование сближало осуждённого со всеми остальными людьми. Это был по меньшей мере знак уважения к толпе, к её обычаям и верова­ ниям. Разорвав со всеми земными установлениями (и уж во вся­ ком случае, с убивающим его государством), преступник не рас­ торгал этой последней связи — с тем, что в идеале (вспомним: «Церковь — весь народ») должно было заменить, вытеснить не внемлющую голосу милосердия власть. И тогда — «нет казни».

 

Но — казнь была, и священник протягивал Млодецкому крест, отпуская ему его земные прегрешения, но не даруя земной жизни, которая этой Церкви отнюдь не принадлежала.

 

Оставалась ли у него надежда на жизнь небесную?

 

 

К вопросу о бессмертии души

 

Это происходило тридцать лет назад.

 

...Когда аудитор закончил чтение приговора, его сменил на эша­ фоте священник: его появление должно было окончательно убе­ дить их, что казнь действительно воспоследует. Изо всех петра­


шевцев к исповеди подошёл один Тимковский; к кресту, однако, приложились все. Приложился даже Петрашевский, явный атеист. Почему же они отказались от исповеди? Ведь среди них были люди истинно религиозные (Дуров, как про него говорили, даже «до смешного»). Может быть, потому, что крестное целование — не более чем формальность, тогда как исповедь (тем паче послед­

няя) требует, чтобы исповедующийся участвовал в обряде всем своим существом...

Князь Мышкин рассказывает:

«С ним всё время неотлучно был священник и в тележке

с  ним ехал и всё говорил, — вряд ли тот слышал: и начнёт слу­ шать, а с третьего слова уж не понимает... Священник, должно быть, человек умный, перестал говорить, а всё ему крест давал целовать... поскорей, скорым таким жестом и молча, ему крест к самым губам вдруг подставлял, маленький такой крест, сере­ бряный, четырёхконечный, — часто подставлял, поминутно.

 

И как только крест касался губ, он глаза открывал и опять на несколько секунд как бы оживлялся, и ноги шли. Крест он

с жадностью целовал, спешил целовать, точно спешил не забыть захватить что-то про запас, на всякий случай, но вряд ли в эту минуту что-нибудь религиозное сознавал»*®.

 

Процитировав последние слова и применив их к самому автору «Идиота», Л. Гроссман пишет: «В момент такого страшного испы­ тания вера изменила Достоевскому».

Это очень серьёзное утверждение — и оно требует не менее серьёзных доказательств. Конечно, вера его прошла «через гор­ нило сомнений», и почти нельзя сомневаться в том, что она дей­ ствительно временами изменяла ему (или он изменял ей). Но справедливо ли полагать, что это случилось именно на эшафоте?

 

Л.   Гроссман говорит, что вере в загробную жизнь и бессмертие души «неумолимо противостояло представление о растворении умершего в природе, о его естественном слиянии с космосом, быть может, с отблесками солнечных лучей, которые и станут его «новой природой». Такое «неверие» останется навсегда основой мироощущения Достоевского, несмотря на весь его живейший интерес к вопросам религиозной проблематики»*^

Если следовать Л. Гроссману, Достоевский был, так сказать, стыдливым пантеистом, которому оставалось сделать только шаг до «чистого» материализма. Имеется в виду известная цитата из «Идиота»: «Невдалеке была церковь, и вершина собора с позо-


леченною крышею сверкала на ярком солнце. Он помнил, что ужасно упорно смотрел на эту крышу и на лучи, от неё сверкав­ шие; оторваться не мог он от лучей: ему казалось, что эти лучи его новая природа, что он через три минуты как-нибудь сольётся

 

с  ними...» Здесь действительно есть оттенок пантеистической гру­ сти, и, казалось бы, дальше должна зазвучать более мажорная нота, свидетельствующая о здоровом оптимизме обречённого — в связи с его скорым «растворением в природе», о сладком пред­ вкушении «естественного слияния с космосом».

 

Но увы. УДостоевского звучит совсем иное. «Неизвестность и отвращение (курсив наш. — И. В) от этого нового, которое

будет и сейчас наступит, были ужасны...»* Ужас и отвращение вызваны почему-то заманчивой пантеистической перспективой...

Но, может быть, этот ужас как раз и есть свидетельство веры? Именно так полагает первый биограф Достоевского — Орест Фёдо­ рович Миллер. Основываясь на тех же самых обстоятельствах, что и Гроссман, он приходит к выводам прямо противоположным.

«Он ощущал только мистический страх, — пишет Миллер, — весь находился под влиянием мысли, что через каких-нибудь пять минут перейдёт в другую, неизвестную жизнь (в нём, стало быть, нимало не была поколеблена вера в бессмертье)»*^

Вопрос, который так безапелляционно решают два разных, но ставящих перед собой некую обязательную задачу биографа, заслуживает между тем обсуждения.

 

В том, что преступник во время смертного обряда судорожно тянется к кресту, нельзя усмотреть наличие веры, точно так же как нельзя усмотреть неверие в том, что он не сознаёт в этот момент «что-нибудь религиозное». Эшафот — не самое удобное место для разрешения теологических споров.

 

Млодецкий, после некоторого колебания всё-таки целующий крест, и толпа, отозвавшаяся на его поступок глухим и сочув­ ственным гулом, — эта картина исполнена для Достоевского глу­ бокого смысла. Временное сходилось с вечным — и это схождение давало надежду примирить всех. «Злодеи» превращались в муче­ ников — и мученичеством своим как бы искупали злодейство.

 

Если Алёше Карамазову суждено было погибнуть на эшафоте, то день 22 февраля сыграл бы в этом замысле не последнюю роль.

 

*  Ср. слова, сказанные автором «Идиота» великому князю: «...Ужасен переход в другой, неизвестный образ».


 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

глава IX

на сцене и за кулисами

 

в пользу детей

 

Зима 1880 года закончилась казнью Млодецкого. Наступила весна.

К   весне успех «Братьев Карамазовых» уже не вызывал сомнений. Отрывки, читаемые на вечерах, встречались вос­ торженно. Книжки «Русского вестника» переходили из рук

 

в  руки.

Роман нужно было закончить хорошо и в срок.

15 марта Анна Григорьевна пишет племяннику мужа:

«...если найдёте нужным переговорить, приходите утром:

до 11 я всегда дома; вечером же никогда не свободна, так как дик­ туем напропалую и спешим отослать в “Русский вестник” “Бра­ тьев Карамазовых”»’.

 

Диктовал, разумеется, Достоевский. Однако множественное число употреблено не случайно: труд, если учесть его физический объем, совершался совместно. И в украсившем роман посвя­ щении — Анне Григорьевне Достоевской — не только любовь, но и признательность литературная.


Между тем весна выдалась трудной: благотворительные вечера следовали один за другим. И отказать не было никакой возможности.

 

Ещё в феврале он дал обещание читать в пользу Дома милосер­ дия. («Позвольте, — писал он П.И. Вейнбергу, — пожать Вам руку за то, что стараетесь о детях»^)

 

Сами дети были необычные: из вновь учреждаемого «преду­ предительного отделения», задача которого, как пояснил Вейн-берг, заключается «в призрении тех детей, которые вследствие отсутствия нравственного и материального ухода за ними впо­ следствии должны попасть уже, так сказать, в штат Дома мило­ сердия или просто пропасть, — таких детей, одним словом, один из образчиков которых мы видим в Вашем “Мальчике на ë4KeV.

 

Рассказ «Мальчик у Христа на ёлке» помянут не случайно. Его

герой, замерзающий в чужой подворотне, за дровами, мог бы —

при более благоприятном стечении судеб — оказаться «в штате»

Дома милосердия, иными словами — выжить. И если рассказ

взывал к обп^ественной совести и тем самым делал своё дело,

то теперь его автору предоставлялась возможность помочь своим

героям не только нравственно, но и материально.

Дети всегда интересовали Достоевского (недаром одно из про­ должений «Карамазовых» замышляется как «роман о детях»). Но

 

с  особенным чувством вглядывается он в «мальчиков с ручкой» — маленьких обитателей социального дна.

 

В начале 1876 года он посетил воспитательный дом — приют для незаконнорожденных. Изложив в «Дневнике писателя» свои впечатления, он ставит «неудобный» вопрос — о будущем этих «вышвырков», этих отверженных, никогда не знавших ни семьи, ни материнского тепла.

 

Он требует социальной компенсации.

«...Не вознаградить ли их как-нибудь другим путём, — спраши­ вал он, — возрастив, например, в этом великолепном здании, — дать имя, потом образование и даже самое высшее образование всем, провесть через университеты, а потом, — а потом приискать им места, поставить на дорогу, одним словом, не оставлять как можно дольше, и это, так сказать, всем государством, приняв их, так сказать, за общих, за государственных детей»'^.

 

Всё это говорится в пользу детей. Разумеется, подобные советы не были приняты всерьёз, ибо то, что предлагалось, — слишком


радикально. И он подчиняется обычному порядку вещей: несет свою лепту на дела благотворительные.

Вечер в пользу Дома милосердия состоялся 20 марта.

 

На вечере этом с Анной Григорьевной приключился престран­ ный случай. Лица большинства мужчин, сидящих в зале город­ ской думы, показались ей знакомыми. Анна Григорьевна встре­ вожилась: не галлюцинация ли? В антракте дело разъяснилось.

 

Жена городского головы была одной из попечительниц Дома милосердия, и, конечно, все купцы и приказчики Гостиного двора отозвались на её зов посетить литературный вечер в пользу патронируемого ею учреждения. «А так как я, ■—продолжает Анна Григорьевна, ~ запасаясь ввиду лета материями для дет­ ских платьиц, в поисках красивых рисунков на днях обошла весь Гостиный двор, то лица приказчиков мне запомнились и теперь показались знакомыми»^

 

Воспоминания Анны Григорьевны следует дополнить. Газета «Берег» сообщала: «Публики на вечер собралось

немного, особенно в начале вечера передние ряды кресел были почти не заняты». (Как видим, призыв супруги городского головы менее всего подействовал на состоятельную публику, обычно покупавшую билеты в передние — самые дорогие — ряды партера.)

Из писателей, кроме Достоевского, присутствовали Потехин

и  Григорович.

 

«Публика встречала исполнителей радушно, — продолжает

 

«Берег», — особенно долго раздавались рукоплескания, когда на эстраду взошёл наш талантливейший романист г. Достоев­ ский... Г. Достоевский прочёл отрывок из романа «Братья Карама­ зовы» — именно беседу монастырского старца Зосимы с бабами»^

 

На сей раз — может быть, ввиду не очень высокой интеллигент­ ности аудитории — он читал сравнительно простой для восприя­ тия текст.

Он выступал в пользу детей: в зале сидели взрослые. Но изве­

стен случай, когда он читал детям. Это было примерно год

 

назад — вскоре после уже описанных тургеневских дней. 3 апреля

1879 года в Соляном городке* состоялся утренний детский

праздник.

 

*  Так назывался дом на Фонтанке против Летнего сада (на месте старого Соляного двора). Здесь устраивались лекции и концерты.


«Большая аудитория педагогического музея была перепол­ нена так, что многие стояли в проходах, — сообщается в газет­ ном отчёте. — Такую массу публики, конечно, привлекло извещение об участии в празднике г. Достоевского. Праздник начался пением детского хора... Хор пел очень удовлетвори­ тельно и вызвал самые оживлённые приветствия. В заключе­ ние, при общих овациях, хор несколько раз пропел “Боже, Царя храни”».

 

Последнее обстоятельство подчёркивается не случайно. Строки национального гимна обретали буквальный смысл

в  связи с вчерашним событием: 2 апреля Соловьёв стрелял

в государя.

 

«Затем, — продолжает газета, — последовало чтение г. Досто­ евского. Предполагалось, кажется, прочесть былину об Илье Муромце*, но лектор выбрал свой рассказ о Христовой ёлке для замерзшего мальчика (из «Дневника писателя»)».

 

Для детей выбирается повествование о детях: в светлый пас­ хальный день читается рождественский рассказ с далеко не идил­ лическим сюжетом.

 

«Мастерское чтение, — заключает хроникёр, — произвело сильное впечатление на публику. По окончании рассказа, когда

г. Достоевского вызвали, на эстраду вышли несколько мальчиков

и девочек и поднесли ему букеты цветов»^

 

Не совсем ясно, какие это были цветы — живые или искус­ ственные, — и могли ли они соперничать с розами, поднесён­ ными ему две недели назад. Впрочем, это не так уж важно. Глав­ ное, что букеты дарили дети.

 

«Ввиду того что праздник был детский, — вспоминает Анна Григорьевна, — муж пожелал взять на него и своих детей, чтобы они могли услышать, как он читает с эстрады, и увидеть, с какою любовью встречает его публика... Фёдор Михайлович оставался до конца праздника, расхаживая со своими детьми по залам, любуясь на игры детей и радуясь их восхищению доселе невидан­ ными зрелищами»^

 

С детьми он быстро находил общий язык: гораздо быстрее, чем со взрослыми.


 

 

 

* А.К. Толстого.


Все ли браки заключаются на небесах?

 

Пожалуй, никогда ему не приходилось выступать так много, как весной 1880 года. На следующий день после вечера в пользу Дома милосердия, 21 марта, состоялся ещё один благотворительный концерт — в пользу Женских педагогических курсов. Он прохо­ дил в зале Благородного собрания: место было привычным.

Событие это заслуживает внимания.

Устроители вечера по примеру прошлого года решили соеди­ нить у себя двух знаменитостей — Тургенева и Достоевского.

Хотя Тургенев с начала февраля находился в Петербурге и тео­ ретически они могли видеться, вероятность подобной встречи была очень мала. Нейтральной территорией был дом Полонских: однако радушные хозяева старались избежать неприятностей, вроде той, которая произошла на тургеневском обеде.

 

Итак, если они не встречались у Полонских, то 21 марта должна была состояться их первая встреча: первая после вынужденного публичного рукопожатия — год назад, в зале того же Благород­ ного собрания.

Вечеру 21 марта предшествовали некоторые события.

 

Три девушки-словесницы отправились на переговоры к Тур­ геневу, а математички поехали приглашать Достоевского.

С  Тургеневым дело уладилось сравнительно быстро. Оказа­ лось, правда, что он дал подписку не участвовать в публич­ ных чтениях (правительство— не без науськивания со сто­ роны «Московских ведомостей» — несколько преувеличивало степень его оппозиционности)*. Однако деятельные педаго-гички «нажали» на директора всех женских гимназий и педа­ гогических курсов И.Т. Осина, тот в свою очередь обратился

 

к  принцу П.Г. Ольденбургскому (председателю Главного совета женских учебных заведений) — и желанное разрешение было получено.

Вторая депутация вернулась ни с чем.

 

*  8 мая 1880 года Тургенев пишет М.М. Стасюлевичу (из Спасского-Лутовинова): «...между всеми здешними мужиками и бабами ходили толки, что вследствие взрыва во Дворце меня Г<осударь> приказал замуровать

 

в каменный столб и надеть мне на голову двенадцатифунтовую чугунную шапку. Вот в какие цветики выращиваются семена, столь тщательно посе­ янные опытными руками г.г. Катковых и К°»’.


«Достоевский отказал нам, — кричали наперебой матема­ тички. — Это вы виноваты! Зачем вы были у Тургенева раньше, чем мы пригласили Достоевского? Вы обидели его. Теперь поез­ жайте сами. Он прямо сказал: “Вы были у Тургенева, зачем я вам? Или вы хотите собрать у себя всех писателей? Боитесь, что сбор будет неполный? Не беспокойтесь, имя Тургенева на афише собе­ рёт полную залу. Оставьте меня в покое. Я не поеду”».

 

Повторяем: он крайне редко отказывался от выступлений. Но тут были причины.

На 20 марта уже был назначен вечер в пользу Дома милосердия,

 

а  осилить два вечера подряд при его эмфиземе было не так легко. Кроме того, у него могло возникнуть подозрение, что Тургенева пригласили не только раньше, но и вместо него, Достоевского, и только неуверенность в успехе (он вполне мог слышать о подпи­ ске) заставила педагогичек обратиться именно к нему.

 

Ещё об одной причине мы скажем несколько ниже. Девушки-математички оказались с характером — и после бур­

ных огорчений решились отправиться к Достоевскому вторично: впрочем, без особых надежд на успех. И женская настойчивость была вознаграждена.

 

«Часа через два математички вернулись сияю1цие, встретив совсем другой приём у Фёдора Михайловича. Вероятно, пожалев о своей горячности, он обрадовался, увидев их вновь.

 

— Ну вот, я вижу, что вы добрые, — сказал он, — любите меня...

 

Ну, будьте спокойны, я приеду к вам... приеду.

Он предложил чаю, усадил к самовару, угостил печением, варе­ нием, ласково поговорил с ними и отпустил их счастливыми и довольными домой»^°.

 

Он сдался без боя: судя по всему, в глубине души он желал этого повторного приглашения, сожалея о своём отказе и не зная, как поправить дело. Замечательно, что на этот раз о Тургеневе не было даже упомянуто. Ему важно убедиться, что он — гость желанный, что хлопоты математичек вызваны не устроительной тактикой, а искренним стремлением видеть и слышать на своём вечере именно его.

 

Этот случай очень напоминает ситуацию, описанную в других воспоминаниях.

На одном из вторников у Штакеншнейдеров жена драматурга Аверкиева стала просить его прочитать что-нибудь вслух. «Подо­ шла она к Достоевскому с самоуверенностью хорошенькой жен­


щины, которой в подобных просьбах не отказывают, и потерпела фиаско. Долго, впрочем, она с ним возилась, но он опять заду­ мал ломаться. Наконец она рассердилась и бросила его. Но когда она отвернулась от него и пошла к своему месту, я заметила в его взгляде, которым он её провожал, недоумение и сожаление — “зачем, дескать, ты рано отошла, не дала мне ещё немножко поло­ маться? Я бы ведь согласился”».

 

Конечно, каприз; но каприз не злой, высокомерно-заносчивый,

а  бесхитростный, наивно-ребяческий, выдающий некую дет­ скость натуры.

Кстати, хорошо изучившая его характер Е.А. Штакеншнейдер действовала в подобных случаях просто: «Я сунула ему в руки том Пушкина и говорю: “Я нездорова, доктор запретил меня раз­ дражать и мне противоречить, читайте!” Он не возразил ни слова и немедленно стал читать...»•*

 

Вечер 21 марта был литературно-музыкальный: наряду

с  известными писателями в нём участвовали не менее известные певцы и виолончелисты. Благодарные устроители приготовили за кулисами изысканный стол. Пока иные из артистов налегали на коньяк, Тургенев обменивался любезностями с окружавшими его курсистками.

 

Достоевский, как всегда, любезностью не отличался. Заметив педагогичку в открытом платье, он оглядел её с головы до ног и отрывисто спросил: «Поёте?» — полагая, что это одна из при­ глашённых певиц.

 

Именно эта девушка, которую он своим неуместным вопросом ухитрился вогнать в краску, стала свидетельницей (скорее всего единственной) первого мгновения их с Тургеневым встречи.

 

Достоевский присел за столик, чтобы подготовиться к чтению,

а  упомянутая выше курсистка расположилась у порога, преграж­ дая дорогу любопытным.

 

...Тургенев появился в дверях неожиданно — высокий, с зачё­ санными назад седыми волосами. Осмотревшись и увидев Досто­ евского, погружённого в чтение, он направился прямо к нему. «Достоевский даже вздрогнул от неожиданности быстрого дви­ жения Тургенева и неловко привстал. Молча они протянули друг другу руки, а Тургенев двинулся к молодёжи, которая тотчас окружила его».

 

Сцена почти в точности повторяет их встречу на вечере 9 марта 1879 года.


Тургенев читал «Певцов», Достоевский — отрывок из «Под­ ростка». Как некий примирительный жест (или жест литера­ турной вежливости, отделяющий общее в данном случае дело отличных недоразумений) можно расценить то обстоятельство, что, когда один из писателей выходил на эстраду, другой направ­ лялся в зрительный зал — послушать коллегу.

 

Исполнение «Подростка» прошло, если верить газетному источнику, не вполне гладко.

 

Недаром, готовясь к выступлению, он погрузился в чтение соб­ ственного текста (и даже не сразу заметил вошедшего в комнату Тургенева). Дело в том, что предполагаемый для чтения отрывок не был заранее просмотрен.

 

«Вот, —- сокрушённо заметил он девушке, первоначально при­ нятой им за певицу, —...не успел дома прочитать, а не про­ чтя заранее, нельзя выходить на эстраду. Всегда могут слу­ читься неподходящие места, которые придётся, может быть, выкинуть...»’^

Именно так и случилось.

«К сожалению, — замечает корреспондент «Петербургской

газеты», — нельзя умолчать, что наш высокоталантливый рома­

нист Ф.М. Достоевский сделал не особенно удачный выбор для

чтения». Далее излагается известный сюжет из «Подростка»:

молодая девушка ищет уроков, даёт публикации в газетах,

но «получает предложение поступить на содержание и обман­

ным путём попадает в дом терпимости». В конце концов героиня

вешается.

 

«Нечего говорить, — продолжает корреспондент, — что рас­ сказ в талантливом изложении автора и его прекрасном чте­ нии производит тяжёлое впечатление на публику. Но насколько уместно рисовать такую мрачную, хотя единично возможную картину при молодых девушках, из которых многим предстоит борьба с жизнью и нуждой... это вопрос другой, и вопрос весьма серьёзный».

 

Высказав эти педагогические соображения, автор корреспонден­ ции заключает: «Мы слышали, что выбор чтения будто бы опро­ бован г. попечителем учебного округа, но сомневаемся в правди­ вости такого слуха. Мы готовы скорее всего отнести эту ошибку

 

к   болезненности г. Достоевского, весьма часто заставляющей его забывать подробности своих многочисленных произведений. Что у чтеца никакой задней мысли не было, доказывает то, что он сам


ВО время чтения зам етно спохватился и сделал в некоторы х местах значительны е сокращ ения своего повествования»’^.

Так излагает дело газетный отчёт. Однако никто из очевидцев, оставивших свои воспоминания об этом вечере, кажется, ничего не заметил.

 

Мемуаристка свидетельствует: «Когда всё стихло, на эстраде появился маленький человек, бледного, болезненного вида,

 

с  мутными глазами и начал слабым, едва слышным голосом чтение.

 

Пропал бедный Достоевский! — подумала я».

Далее произошло то, что совершалось почти всегда. Взгля­ нув на эстраду (воспоминательница находилась за кули­ сами), она вдруг увидела, что «лицо Достоевского совершенно преобразилось»’^ и стало похоже налицо пушкинского пророка.

 

«Достоевский читал не очень громко, — вспоминает другая мемуаристка, — но таким проникновенным голосом, что стано­ вилось как-то жутко и казалось, что эту страшную сцену действи­ тельно переживаешь сама»’^

 

«По окончании чтения началось настоящее столпотворение. Публика кричала, стучала, ломала стулья и в бешеном сумасше­ ствии вызывала: “Достоевский!”»

 

Весенние чтения 1880 года обнаружили, что общественная тем­ пература поднялась ещё на несколько градусов.

Эта атмосфера благоприятствовала удивительным всходам. Выше мы привели свидетельства людей, для которых вечер

21 марта стал, пожалуй, решающим событием их личной жизни. Серафима Васильевна Карчевская (та, что выглядывала из-за

 

кулис) вскоре сделается женой будущего знаменитого физио­ лога И.П. Павлова. «Я не помню, кто подал мне пальто, — рас­ сказывает она. — Закрывшись им, я плакала от восторга! Как

 

я  дошла домой и кто меня провожал, решительно не помню. Уже позже узнала я, что провожал меня Иван Петрович (надо пола­ гать, от самого Ивана Петровича. — И. В.). Это сильно сблизило нас»’^.

 

Не осталось без последствий и другое знакомство. Попросив девушку, ошибочно принятую им за певицу, приискать место

в зале для своего домашнего доктора Якова Богдановича фон Бретцеля, Достоевский, очевидно, не мог предположить, что эта невинная просьба завершится для её исполнительницы закон­ ным браком.


События интимной жизни совпадают с явлениями жизни общественной чаще всего по чистой случайности. Но бывают знаменательные исключения.

 

На вечерах, в которых участвует Достоевский, неизменно возникает повышенная эмоциональная температура, особый моральный климат. Чтец как бы распространяет вокруг себя мощное магнитное поле, к которому невольно подключаются слушатели (недаром С.В. Карчевская признаётся, что такого подъёма она потом никогда не испытывала). Рушатся глухие меж­ личностные перегородки, открывается путь к другому.

 

Подобные ситуации благоприятствуют завязке (или развязке) человеческих отношений.

 

Конечно, браки заключаются на небесах: но разве то, что совер­ шалось во время его выступлений, не было своего рода прорывом в эмпиреи?

 

Эстрадное действо не проходило бесследно и для него самого. Когда, окончив чтение, он прошёл за кулисы, Я.Б. Бретцель тут же осведомился о его здоровье (это было второе выступле­ ние за сутки). Доктор недоумевал, почему во время чтения его пациент ни разу не кашлянул. «А всё благодаря вашим лепёш­ кам, — сказал Достоевский и, вынув из кармана коробочку, сей­ час же принял лекарство»’^.

 

Лекарство и на самом деле могло быть превосходным. Но, оче­ видно, тут действовали ещё и тс внутренние силы, которые

 

в  момент наивысшего напряжения «замораживают» болезнь, снимают головную боль и обостряют сознание.

 

«...A «мы» читали pia разных чтениях, — сообщает Анна Гри­ горьевна А.А. Достоевскому (племяннику), — и нам аплодиро­ вали больше, чем Тургеневу, и будем читать и впредь получать аплодисменты»*^

Анна Григорьевна ревностно относилась к успехам мужа: ход его соперничеста с Тургеневым включается в число главных семейных новостей.

Она не ведала, что Достоевский «обошёл» Тургенева не только 21 марта, но и на следующий день.

 

22 марта великий князь Константин Константинович запи­ сывает в дневнике: «Вчерашний вечер с Тургеневым расстро­ ился; он несколько раз подвергался подозрениям в революци­ онном направлении, и хотя эти предположения вовсе не основа­ тельны — нельзя напрасно делать Мама целью вздорных слухов.


В утешение я затеял сегодня вечер с Достоевским... Вечер был

 

в  малиновом кабинете Мама, а приглашения я рассылал её име­ нем, хотя она сама не могла показаться по болезни. Евгения (принцесса Ольденбургская. — И. В) была очень довольна Досто­ евским, проговорила с ним весь вечер»

 

Интересно: догадывался ли Достоевский, что на сей раз его дей­ ствительно пригласили «вместо» («в утешение», как деликатно выразился великий князь)? Хочется верить, что нет: в противном случае его реакция могла быть такой же, как во время первого визита математичек.

 

Но пора, пожалуй, назвать ещё одну причину, вызвавшую тогда его неожиданный «каприз».

 

 

«...Вам нельзя читать!»

 

В  его архиве хранится письмо следующего содержания:

 

22. III1880

 

Уважаемый Фёдор Михайлович, Вы сказали вчера, веро­ ятно, слушательницы Бестужевских курсов сердятся, что я отказался читать на их вечере.

 

Нет, милый Фёдор Михайлович, не сердимся мы и не смеем сердиться. Мы не можем желать того, что хотя сколько-нибудь может нарушить Ваше спокойствие, повредить Вашему здоро­ вью. Мы любим Вас глубоко и умеем беречь Вас в наших серд­ цах; мы знаем, что Фёдор Михайлович — один идругого такого не будет никогда. Мыдаже не завидуем педагогичкам. Делить Вас — как-то и в голову не приходит. Ведь Вы и так принадле­ жите всем. Мы можем только внимать с благоговением Вашему светлому слову, где бы оно ни было произнесено, и благодарить Вас, бесконечно благодарить за внушённую Вами нам любовь. Живите, живите долее. Лучше никогда не появляйтесь среди

 

нас, только храните Ваши силы, Ваше здоровье. Прощайте, целую крепко, крепко Ваши руки. Простите,

не сердитесь, что так написала, но никакими иными словами не умею закончить этой записки.

 

Одна из слушательниц Бестужевских курсов


 

Л. Пыхачева^^.


Абсолютно искреннее и трогательное, это послание написано на следующий день после вечера в Благородном собрании и несёт

в себе его живой отзвук.

Как явствует из текста письма, на вечере 21 марта присут­

 

ствовали бестужевки: состоялся разговор, причём Достоевский высказал нечто вроде извинения за свой отказ выступить на кур­ сах. Надо полагать, переговоры о таком выступлении (которое, очевидно, должно было состояться в эти же мартовские дни) шли параллельно переговорам с педагогичками. И, отказывая последним, Достоевский мог иметь в виду возможность своего выступления на Бестужевских курсах. Однако педагогички ока­ зались настойчивее: их повторное посещёние решило дело в их пользу.

 

В  свою очередь отказ бестужевкам мотивировался действи­ тельно серьёзной причиной: состоянием здоровья (три выступле­ ния подряд — нагрузка для него непомерная). И всё-таки он ощу­ щает себя виновным и спрашивает, не сердятся ли на него кур­ систки. Совестливость — одна из его структурных черт.

 

Ему было трудно отказать бестужевкам: с курсами связаны некоторые воспоминания.

 

С.-Петербургские Высшие женские курсы были открыты срав­ нительно недавно — в сентябре 1878 года.

Это было первое в России высшее учебное заведение для жен­ щин. Идея, которую горячо поддерживал автор «Дневника писа­ теля», была наконец воплощена в жизнь.

 

Достоевский симпатизировал курсам не только как учрежде­ нию: с ними его связывали и некоторые личные отношения.

 

В числе тех, кто много лет вёл борьбу за открытие курсов, — Анна Павловна Философова. Она была первой председательни­ цей Комитета общества для доставления средств Высшим жен­ ским курсам (именно это общество и устраивало благотворитель­ ные вечера; Достоевский числился в списке его членов).

 

Первым директором курсов (чьё имя они и носили) был ака­ демик К.Н. Бестужев-Рюмин (племянник казнённого декабри­ ста). Он же состоял председателем Славянского благотворитель­ ного общества; Достоевский недавно был избран товарищем председателя.

 

За полтора месяца до смерти Достоевского, в декабре 1880 года,

к  нему обратится неугомонный П.И. Вейнберг — на этот раз

в стихотворной форме:


«Опять Бестужевские курсы

 

С  поклоном к Вам. В нужде они Весьма большой. Добыть ресурсы Совсем необходимо; дни, Часы им дороги...—

 

ИТ. д.

 

Несколько ранее тот же Вейнберг писал: «...Без Вашего участия

о  хорошем сборе и думать нечего. В прошлом году это участие уже доставило немалую сумму денег»^^

 

Прошлогоднее выступление было памятно Достоевскому не только своим материальным успехом.

 

5 апреля 1879 года (то есть через три недели после тургеневских торжеств, через три дня после соловьёвского покушения и через день после детского праздника в Соляном городке) он читал

 

в здании Александровской женской гимназии: весь сбор шёл Бес­ тужевским курсам. «Он выбрал сцену из «Преступления и нака­ зания», — вспоминает Анна Григорьевна, — и произвёл своим чтением необыкновенный эффект»^^

Анна Григорьевна ошибается: он читал отрывок из другого романа. Что же касается «необыкновенного эффекта», она совер­ шенно права.

 

О  степени этого эффекта можно судить по двум письмам, отправленным на имя Достоевского в один и тот же день —

 

6 апреля 1879 года, то есть назавтра после его выступления. Оба автора не пожелали назвать своё имя. «Один из многочис­

ленных ваших читателей и почитателей» — так подписано первое письмо. Под вторым не значится ничего.

 

«Фёдор Михайлович, — пишет первый корреспондент. — Без всякого прибавления: Фёдор Михайлович — без «Милости­ вый государь», без «Многоуважаемый» и проч. Просто — Фёдор Михайлович! Так лучше и проще».

 

Письмо написано под впечатлением. На вчерашнем вечере автор письма впервые увидел Достоевского. «Я и на вечер вчера пришел, — пишет он, — только для того, чтобы посмотреть на вас. Я ведь никогда до вчерашнего вас не видел. Не один

 

я  так. Нас много так пришло. И все очергь были рады, что вы так любовно были приняты. Именно любовно, а не как-нибудь там иным образом. Вон Тургенева тоже принимали хорошо, может быть, с большим блеском, но именно с блеском. Души-то


там вряд ли много было. Он ведь больше уму говорит. Потому так его и принимали — с уважением, потому нельзя — талант. Вас же просто, любовно, сердечно, потому что талант вы такой простой, сердечный».

 

Здесь интересна разница в восприятии. Но было бы ошибкой заключить, что 5 апреля 1879 года. Достоевский выступал вместе

 

с Тургеневым. Это не так: ещё 21 марта Тургенев отбыл за гра­ ницу, и автор письма скорее всего имеет в виду одно из его мар­ товских выступлений.

«Право, Фёдор Михайлович! — продолжает «один из почита­ телей». — Вот только что встал с постели, вспоминаю вчераш­ нее — и как всё хорошо, впечатление осталось приятное. И рубля не жалко, право! Адля меня рубль много значит».

 

Последняя фраза удостоверяет, что автор письма — человек небогатый. Кто же он? Студент, учитель, мелкий чиновник? Трудно сказать. Он застенчив. «Мне хотелось бы насказать вам много-много хорошего, да вот — бумага проклятая: не укладыва­ ется на ней как-то, перо-то плохо умею держать в руке. На словах

 

я  бы лучше вам сказал. Впрочем, нет; пожалуй, ничего бы не ска­ зал. Как вчера — хотелось пожать вашу руку, да так с одним желанием и остался: вышло бы, пожалуй, уж очень заметно и торжественно...»^"^

Те, кто ощутил на себе воздействие самой личности Достоев­ ского, испытывают острую потребность во встречном, ответном душевном движении. Эта потребность излилась и в другом ано­ нимном письме от того же дня, которое имеет смысл привести полностью.

 

6апреля 1879 года

 

Батюшка любимый мой, голубчик, вам нельзя читать! Вот если б вас слушать можно было стоя на коленях, да за каждое ваше гениальное слово можно было бы отдавать своюдушу, тогда ещё вам простительно читать, а то подумайте, какое мучение человеку слушать вас, чувствовать просто какую-то боль от восторга и знать, что нет никаких сил, никакой воз­ можности выразить всего, что чувствуешь, — это ужас как больно! Кроме того, вам самому нельзя слышать и видеть благоговения перед собой: вам ужасно вредно волноваться (а вы ведь тогда волновались, когда читали, я уж не знаю, как


И  назвать тот отрывок из «Братьев Карамазовых» про Илю-шечку!). Если можно, примите мой совет от одного восторга и любви к вам — не читайте больше, не то помогите найти воз­ можность отдавать вам своюдушу.

 

«Очень нужное»^^ — пометил на конверте автор этого порази­ тельного послания — и он не ошибся. Такие письма были очень «ужлы Достоевскому: не менее, чем он сам был нужен своим слу­ шателям и корреспондентам.

 

Однажды он признался: «Писателю всегда милее и важнее услышать доброе и ободряюпдее слово прямо от сочувствующего ему читателя, чем прочесть какие угодно себе похвалы в печати. Право, не знаю, чем это объяснить: тут, прямо от читателя, — как бы более правды, как бы более в самом деле»^^

 

Его корреспонденты именуют его «просто Фёдор Михайлович» или — ещё интимнее, ещё доверительнее — «батюшка»: мало кто из русских писателей, его современников, удостаивался такой эпистолярной непосредственности. Впрочем, он сам давал чита­ телям подобное право: это было ответом на искренность его соб­ ственного искусства.

 

После издания «Дневника писателя» (1876—1877) бурно раз­ рослись его личные и общественные связи. Ему писали и к нему являлись верующие и атеисты, он стал вхож в камеры заключён­ ных и в великокняжеские салоны.

В  последние годы у него появляется много неизвестных друзей.

 

И  это не могло его не радовать.

Однако как обстояло дело с друзьями известными?


 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

глава X

 

друзья и знакомые

 

4(Два-три человека!..»

 

Увы, в эти последние годы у него нет близких и сокровенных дру­ зей. Друзей, до конца ему преданных, свободно вхожих в его вну­ тренний мир. Страхов? Но какой же это друг... Аполлон Николае­ вич Майков? Да, конечно: это приятельство тянется ещё с 40-х годов, но их близость (более ощутимая на расстоянии — во время пребывания Достоевского за границей) в последние годы заметно ослабла. И Страхов, и Майков — особенно после публикации «Подростка» в «Отечественных записках» — относятся к нему, по его собственному выражению, «со складкой». Страхов, правда, регулярно обедает; однако и он, и Майков в эти годы скорее друзья семьи — без той внутренней теплоты, которая присуща интимным духовным связям. Оба лишь совершают освящённый временем (и поддерживаемый растущим успехом Достоевского) обряд.

 

Владимир Соловьёв? Их глубокий интерес друг к другу, несмо­ тря на значительную разницу лет, мог бы получить сильное раз­ витие (недаром в 1878 году они предприняли совместное путе­


шествие в Оптину пустынь). Но Вл. Соловьёв слишком погружён

 

в свои академические занятия, а Достоевский — в своё писа­ тельство, чтобы крепко «обняться душами». Да и сами-то души не расположены к объятиям...

Может быть, О.Ф. Миллер, А.С. Суворин, Всеволод Соловьёв, И.С. Аксаков? Это все добрые знакомьте, связанные с ним более внешним образом. Это его близкий круг, но опять-таки — круг не интимный. Здесь нет того приятия, которое — в разной сте­ пени — отличало, скажем, отношения Пушкина с Дельвигом, Вяземским, Жуковским, Нащокиным, А. Тургеневым...

 

Катков и Победоносцев? Это сюжет особый. Во всяком слу­ чае, они отнюдь не принадлежали к числу его задушевных и даже — без существенных оговорок — не могут быть причис­ лены к его идейным союзникам.

 

Кто же тогда? Да никто. У него нет друга. Такого, каким был для него покойный брат Михаил Михайлович или в молодости — И.Н. Шидловский.

 

Самый близкий ему человек — конечно, Анна Григорьевна: она одна.

В  1880 году мы не обнаруживаем старых или новых его прияте­ лей, с кем бы он был на «ты» (за исключением разве А.Н. Пле­ щеева и Д.В. Григоровича: «ты» — здесь лишь знак давности знакомства).

В  этом последнем году его жизни у него ни с кем нет правиль­ ной переписки; нет больших эпистолярных циклов, которые про­ слеживаются за прежние годы, кроме, разумеется, переписки

с женой. Количество корреспондентов как будто возросло: однако много писем носят случайный или же сугубо деловой характер; нельзя выделить ни одной сколько-нибудь устойчивой эписто­ лярной привязанности.

 

В последние годы у него как будто мало оснований сетовать

 

на невнимание: от знакомых и незнакомых посетителей нет отбоя. Но подлинной близости не устанавливается, пожалуй, ни

 

с  кем. В его возрасте уже поздно заводить новые дружбы. И внеш­ ний успех лишь сильнее подчёркивает его одиночество.

 

В дружбе с такими людьми, как Достоевский, трудно (почти невозможно) быть на равных. Но у него нет и друзей иного рода: своего Анненкова (как у Тургенева), своего Черткова (как

 

у Л. Толстого) и даже, на худой конец, своего отца Матвея (как

у Гоголя).


В  1878 году он с горечью говорит Всеволоду Соловьёву: «Вы думаете, у меня есть друзья? Когда-нибудь были? Да, в юности, до Сибири, пожалуй что были друзья настоящие, а потом, кроме самого малого числа людей, которые, может быть, несколько

 

и расположены ко мне, никогда друзей у меня не было. Мне это доказано, слишком доказано!»

 

После Сибири, говорит он, многие из прежних приятелей не пожелали его узнать. Потом друзья всегда появлялись вместе с успехом. «Уходил успех, и тотчас же и друзья уходили. Смешно это, конечно, старо, известно всем и каждому, а между тем всякий раз больно, мучительно...» Об успехе своей новой книги он узна­ вал по количеству навещавших его друзей: оно колебалось про­ порционально степени этого успеха. «О, у людей чутьё, тонкое чутьё! Помню я, как все кинулись ко мне после успеха «Престу­ пления и наказания»! Кто годами не бывал, вдруг явились, такие ласковые... а потом и опять все схлынули, два-три человека оста­ лось. Да, два-три человека!..»’

 

Может быть, в этом своём разговоре с Всеволодом Соловьёвым он назвал одно имя. То самое, которое несколькими годами ранее он упомянул в письме Анне Григорьевне: «Нет, Аня, это сквер­ ный семинарист, и больше ничего; он уже раз оставлял меня

в жизни, именно с падением «Эпохи», и прибежал только после успеха “Преступления и наказания”»^.

Речь идёт о Николае Николаевиче Страхове.

 

 

«И речь ведёт обиняком...»

 

«Поистине можно сказать, — замечает Анна Григорьевна, — что Страхов был злым гением моего мужа не только при его жизни, но, как оказалось теперь, и после его смерти»^

 

Эти слова были произнесены в 1914 году, когда вдова Достоев­ ского впервые ознакомилась с печально знаменитым письмом Страхова Л.Н. Толстому.

 

Осенью 1883 года Страхов посылает Толстому изданный вдо­ вой Достоевского и только что вышедший том первого посмерт­ ного собрания его сочинений. Этот том — «Биография, письма

и  заметки из записной книжки» — хотя и значился первым, замыкал собою издание. Именно для него по просьбе издатель­ ницы Страхов и написал свои воспоминания.


Ещё в августе, сообщая Толстому о своей работе, Страхов заме­ чает: «Не ожидал, что это так меня увлечёт, и если первая поло­ вина будет скучна, то вторая, вероятно, прочтётся с интересом». Автор ещё не знает о «третьей части», каковой можно считать то письмо, которым он сопроводит свою будущую посылку. Но уже здесь Страхов как бы предупреждает: «Какое странное явле­ ние этот человек! И отталкивающее, и привлекательное»^.

 

28         ноября 1883года вслед за «Биографией...» вЯсную Поляну отправляется письмо. «...Прошу Вашего внимания и снисхожде­ ния, — пишет Страхов. — Скажите, как Вы её («Биографию...». —

 

И. В) находите. И по этому-то случаю хочу исповедаться перед Вами».

Исповедь состояла в следующем.

Автор письма признаётся, что, работая над своими — заметим, очень спокойными и «симпатическими» по тону — воспоминаниями

 

о Достоевском, он боролся с подымавшимся внём отвращением, хотя и «старался подавить в себе это дурное чувство». Герой воспоминаний был, по его словам, «зол, завистлив, развратен, и он всюжизнь провёл

в  таких волнениях, которые делали егожалким иделали бысмеш­ ным, если бы он не был при этом так зол и такумён»^

 

«Только она (Е.А. Штакеншнейдер. — И. В) да Страхов так любили его...» — утверждает В. Микулич.

 

Да, Страхов умел скрывать свои чувства: и в литературе, и в жизни.

«Всегда неизменно деликатный и благодушный, — говорит его биограф, — мягкий и вежливый, но уклончивый, так же скупой на выражение своих симпатий, как антипатий, старающийся все свои настроения и впечатления скрасить шуткой и смехом, по воз­ можности не высказывающий своего мнения и с величайшим вниманием выслушивающий во всех подробностях всякую чужую мысль, никогда не направляющий разговора в ту или другую сто­ рону, но всегда идущий за своим собеседником, охотно подтруни­ вающий, но никогда не допускающий себе обмолвиться ни одним резким, грубым или неуместно игривым словом, — таким вспоми­ нают его с невольной любовью все, кто лично знал Страхова»^

 

Когда читаешь письмо Страхова Толстому, трудно поверить, что вышеприведённая характеристика относится к его автору. Может быть, единственный раз в жизни Страхов высказался резко и — до конца.

Что же подвигло его на такой нехарактерный поступок?


Поведав Толстому о своём отвращении к герою воспоминаний, Страхов выкладывает решающий, на его взгляд, аргумент: «Его тянуло к пакостям, и он хвалился ими. Висковатов стал мне рас­ сказывать, как он похвалялся, что соблудил в бане с маленькой девочкой, которую привела ему гувернантка»^

Нет нужды опровергать здесь эту поистине мировую сплетню, приписывающую «ставрогинский грех» самому автору «Бесов»: она давно исследована и разоблачена. Но любопытно, что говорит Страхов далее: «Заметьте при этом, что при животном сладостра­ стии у него не было никакого вкуса, никакого чувства женской красоты и прелести. Это видно в его романах»^

 

Автор письма утверждает, что Достоевский был похож на таких своих героев, как Подпольный, Свидригайлов, Ставрогин, и что все его романы «составляют самооправдание, доказывают, что

в человеке могут ужиться с благородством всякие мерзости»^

В  словах Страхова чувствуется какая-то личная обида.

 

Существует предположение, что это письмо вызвано той оцен­ кой, какую дал ему, Страхову, Достоевский в своих записных тетрадях (тетради эти после смерти их владельца на некоторое время оказались в руках Страхова)^^

 

«Никакого гражданского чувства и долга, — записывает Досто­ евский, — никакого негодования к какой-нибудь гадости, а напротив, он и сам делает гадости; несмотря на свой строго нрав­ ственный вид, втайне сладострастен и за какую-нибудь жирную грубо-сладострастную пакость готов продать всех и всё, и граж­ данский долг, которого не ощущает, и работу*, до которой ему всё равно, и идеал, которого у него не бывает, и не потому, что он не верит в идеал, а из-за грубой коры жира, из-за которой не может ничего чувствовать»^.

 

«...Несмотря на свой строго нравственный вид, втайне сладо­ страстен», — говорит Достоевский**. «Заметьте... что при живот­ ном сладострастии у него не было никакого вкуса», •—«отвечает»

 

* Уточнённое прочтение (Н. Тарасовой) — «и родину».

 

**  Интересно сопоставить эти слова со свидетельством В. Розанова — в его некрологе Страхову — о том, что последний избегал «фривольных» тем, никогда не шутил «бесстыдно, даже нескромно»^^. Ср. замечание Пушкина

 

о  п р е у в е л и ч е н н о й стыдливости (относящееся, правда, к прекрасному полу): «Такое свойство предполагает нечистоту воображения, отвратительную в женщине, особенно в мoлoдoй»^^


Страхов. «...За какую-нибудь жирную грубо-сладострастную пакость готов продать всех и всё...» — говорит Достоевский. «Его тянуло к пакостям», — «отвечает» Страхов и спешит подкрепить свои слова развесистой клубничкой (курсив наш. — И. В).

 

Этот — почти дословный! — размен показывает, чем именно Стра­ хов был задет за живое. Достоевский попал в самую точку, в глухой угол страховского «подполья» — и вечный холостяк Страхов спешит возвратить емуте обвинения, которые уязвили его больше всего*.

Но Страхов осуждается не только за свои тайные грехи,

но и за пороки общественные (тоже тайные). Отсутствие «граж­

данского чувства и долга» (тщательно скрываемое) оказывается

незримо сопряжённым с «подпольем», нравственный индиф­

ферентизм — с «грубой корой жира». Страховская физиология

как бы запечатлена и в его душевной структуре**.

 

«И ангелу Лаодикийской церкви напиши...» Страхов — «тёпл».

В одних старых воспоминаниях рассказывается:

«К чаю пришёл Страхов, меня познакомил с ним Стахеев

и  заметил:

— Видели вы на лестнице книги, — и на площадке, и вниз они тянутся... У него три комнаты ими сплошь завалены. Тысяч шестьдесят. Так, Николай Николаевич?

Страхов виновато улыбнулся:

— Не считал. Думаю, тысяч двадцать.

— Книжный человек!.. И думаете, читает? Нет, так неразрезан­ ные и ставит на полки.

— Времени нет, потом... — оправдывался Страхов и всё конфузился...

— Николая Николаевича очень Толстой любит, — всё они пере­ писываются, — хвастался Стахеев. — И всё спорят, спорят, —

 

и  конца-краю их спору нет... Хороший человек... Николай Нико­ лаевич! Хороший!»’^

 

*  Если допустить, что Страхов всё-таки не читал записи о нём Досто­ евского, то подобная перекличка становится ещё более знаменательной —

 

в  литературно-психологическом плане.

 

**  Ср. каламбур Достоевского: «Если не з а т о л с т е е т , как Страхов, з а т о л - ст ел человек»''^, содержащий не только указание на демонстративную при­ верженность Страхова к Толстому, но и его нравственно-физическую характеристику.


Благожелательный мемуарист допускает одну неточность (правда, с чужих слов): никаких особых споров у Страхова с Тол­ стым не бывало. Страхов избегал этого жанра.

 

Страхов «тёпл»; однако у теплого, всегда благодушного, кон­ фузящегося Страхова хватило темперамента, чтобы сыграть при Достоевском роль запоздалого Сальери: подсыпать свою толику яда в чашу его посмертной славы.

 

Всё это придаёт психологической загадке Страхова довольно зловещий оттенок: безамбициозный «хмаленький человек» {литературный человек) способен, оказывается, на многое..

 

Симпатизирующий Страхову В. Розанов (неизмеримо превос­ ходящий его характером и масштабом дарования, но в каких-то душевных точках тайно к нему тяготеющий) говорит: «Всегда передо мною гипсовая маска покойного нашего философа и кри­ тика, Н.Н. Страхова, — снятая с него в гробу. И когда я взгля­ дываю на это лицо человека, прошедшего в жизни нашей какой-то тенью, а не реальностью, — только от того одного, что он не шумел, не кричал, не агитировал, не обличал, а сидел тихо

и тихо писал книги, у меня душа мутится...

Судьба Константина Леонтьева и Говорухи-Отрока...»^^

Кстати, Константин Леонтьев — вот что сообщал он тому же Роза­

 

нову о том же Страхове:

«Вы желаете, чтобы я вам побольше написал о Страхове. Про­ стите, не хочется! Я всегда имел к нему какое-то «физиологи­ ческое» отвращение... его-то, с его тягучестью и неясностью идеалов, я уже никак не намерен считать выше себя... ибо дока­ зателен ли я или нет, не знаю, но знаю, что всякий человек поймёт, чего я хочу, а из Страхова никто ничего положитель­ ного не извлечёт, у него всё только тонкая и верная критика да разные «уклонения», «умалчивания», «нерешительность»

 

и  «притворство»^^

Разумеется, К. Леонтьев в глаза не видывал запись Достоев­

ского о Страхове (она была опубликована лишь в наши дни):

совпадение между тем замечательное.

 

«Н.Н. С<трахов>, — записывает Достоевский, — как критик очень похож на ту сваху у Пушкина в балладе «Жених», об кото­ рой говорится:

 

Она сидит за пирогом

 

И речь ведёт обиняком.


Пироги жизни наш критик очень любил и теперь служит в двух видных в литературном отношении местах, а в статьях своих говорил обиняком, по поводу, кружил кругом, не касаясь серд­ цевины. Литературная карьера дала ему 4-х читателей, я думаю не больше, и жажду славы. Он сидит на мягком, кушать любит индеек, и не своих, а за чужим столом. В старости и достигнув

2-х мест, эти литераторы, столь ничего не сделавшие, начинают вдруг мечтать о своей славе и потому становятся необычно обид­ чивыми. Это придаёт уже вполне дурацкий вид, и ещё немного, они уже переделываются совсем в дураков — и так на всю жизнь».

 

И  Достоевский добавляет: «Главное в этом самолюбии играют роль... и 2 казенные места. Смешно, но истина. Чистейшая семи­ нарская черта. Происхождение никуда не спрячешь»^^

 

Тут уместно вспомнить другую запись — из черновиков к «Бра­ тьям Карамазовым»: она уже приводилась выше. Это заметки

о  Семинаристе-Ракитине (с его желанием «уничтожить народ»). Казалось бы, что может быть общего между тонким эстетиком,

 

философом-идеалистом, славянофилом и интеллектуалом Стра­ ховым и поклонником грубого материализма, прагматиком и раз­ вязным атеистом, начисто лишённым высших духовных интере­ сов? Они — антиподы, враги, представители противоположных

и противоборствующих сил.

И  всё же в них есть момент тайного родства. Это — небескорыстие.

И для Страхова и для Ракитина идеология — лишь средство; вещь не кровная, не основная, а — вспомогательная. Оба они живут для себя, и их убеждения — независимо от своего реаль­ ного состава — прикрывают ту «грубую кору жира», которая на первый взгляд прикрывает их самих. «Кора» и есть в них самое главное.

 

За убеждения не заплачено судьбой.

Это психологическое сродство оказывается решающим. «Тёплая» духовность Страхова немногим привлекательнее

«горячей» бездуховности Ракитина.

Не будем, однако, преуменьшать выигрышных качеств Стра­ хова: его художественного вкуса, ума и, наконец, не столь уж малого литературного дарования. Он как-никак был много­ летним собеседником таких людей, как Толстой и Досто­ евский. Зачем-то он был им нужен. А в чём-то, может быть, он их и превосходил.


◄(Тонкость, — говорит Пушкин, — редко соединяется с гением, обыкновенно простодушным, и с великим характером, всегда откровенным»^®.

 

Непрямодушный и скрытный Страхов порою брал верх над гениями. И тем не менее один из них раскусил его, а другой не стал обсуждать услужливо предложенную ему «ставрогин-скую» версию.

 

Страхов понят, но — не отлучен: при своей сверхосторожно­ сти он, конечно, старался не давать повода для открытого раз­ рыва. Он по-прежнему обедает по воскресеньям у Достоевских; он, полуприкрыв глаза, дремлет у Штакеншнейдеров; он вежливо кивает собеседнику, «не обнаруживая при этом своего согласия или несогласия»^^

Словом, его голыми руками не возьмёшь.

 

И  всё-таки он понят и отодвинут от сердца: о той близости, которая существовала в середине 60-х годов, теперь не может быть и речи^^. Он участвует в Пушкинском празднике — и Досто­ евский, называющий в своих письмах из Москвы десятки имен, не упоминает его ни разу (как, впрочем, и во всей своей пере­ писке 1878—1881 годов: факт знаменательный, если вспомнить частоту упоминаний за прежние годы).

 

Страхов не мог не чувствовать этой отчуждённости. С недоуме­ нием и скрытой досадой наблюдает он за всё возрастающим успе­ хом «Братьев Карамазовых» (которых, кстати, не считал боль­ шим художественным достижением). Он, как говорилось, остро чувствовал чужую талантливость. Но если Толстой буквально подавлял его своим величием и духовной мощью, то Достоев­ ский, этот вечно торопящийся «полухудожник», не обладавший

 

к  тому же преимуществом отдалённости, не был для Страхова достаточно высоким авторитетом.

 

В своих воспоминаниях о Достоевском Страхов никогда не упу­ скает случая мягко подчеркнуть свою близость к герою. Однако иногда, желая выглядеть беспристрастным, он проговаривается.

 

«Я сам очень обижался на Фёдора Михайловича, тем более обижался, чем ближе мы когда-то были, — пишет автор вос­ поминаний. — Непобедимая мнительность иногда заставляла его смотреть и на меня как на человека, имеющего к нему что-то враждебное, недостаточно к нему расположенного, и это очень огорчало меня. “Он несправедлив, — думал я, — он мог бы знать мои чувства и верить в них”. Я старался победить в себе раздра­


жение, вероятно чересчур самолюбивое, делал некоторые при­ ступы к большему сближению и до последнего времени всё меч­ тал, как о большом благополучии, о возможности восстановить вполне наше прежнее взаимное расположение. Охотно признаю себя виновным, что не вполне сумел и успел в этом; с его сто­ роны, я уверен, было такое же желание»^^

 

Надо полагать, такого желания у Достоевского не было. Ибо его «непобедимая мнительность» оказывается в настоя­

 

щем случае непобедимой проницательностью: он как бы заранее подозревает Страхова в способности совершить ту низость, кото­ рую Страхов и совершил. «Я старался победить в себе раздраже­ ние», — со скромным благородством признаётся Страхов. И —

 

в письме к Толстому — договаривает всё: «Я боролся с подымав­ шимся во мне отвращением...»

 

Но почему же осторожный и уклончивый Страхов так неосмо­ трительно доверился обитателю Ясной Поляны? В этом тоже был свой расчёт.

 

Страхов желает понравиться Толстому. Он пытается подражать ему в его «моральной профилактике» — в преследовании и одо­ лении в самом себе разного рода «недобрых чувств». Он подла­ живается под беспощадную искренность Толстого, даря послед­ него небезопасными для себя, но зато столь мужественными признаниями.

 

Он не расчёл одного: Толстой никогда бы не смог тишком опро­ вергать то, что только что было провозглашено им публично. Тол­ стой не унизился бы до посмертного доноса.

 

Страхов забыл об этой маленькой разнице.

Возможно, Страхов был действительно потрясён смертью Достоевского. «Точно земля зашаталась под ногами»^'^, — пишет он Фету 30 января 1881 года. И через четыре дня — Л. Толстому: «Чувство ужасной пустоты... не оставляет меня с той минуты, когда я узнал о смерти Достоевского. Как будто провалилось пол-Петербурга или вымерло пол-литературы. Хоть мы не ладили всё последнее время, но тут я почувствовал, какое значение он для меня имел: мне хотелось быть перед ним и умным, и хорошим,

 

и то глубокое уважение, которое мы друг к другу чувствовали, несмотря на глупые размолвки, было для меня, как я вижу, бес­ конечно дорого»^^

Помнил ли Страхов, посылая через два года Толстому свой «обвинительный акт», об этих, может быть вынужденных мину-


ТО Й , признаниях? Очевидно, не помнил, ибо эти документы взаимно уничтожают друг друга. «...Мне хотелось быть перед ним и умным, и хорошим...» — ведь это сильнейший аргумент

 

в пользу Достоевского! Это свидетельство его необоримой нрав­ ственной силы: разве возникает желание быть (или казаться, добавим мы) умным и хорошим перед тем, кого в глубине души считаешь «злым, завистливым, развратным»? Лучшим хочется выглядеть лишь в глазах тех, кто лучше нас...

 

Страхов даёт понять своему корреспонденту, что он был глу­ боко уважаем покойным. Мы знаем, что это не так. Он говорит и о собственном уважении к Достоевскому: через два года это слово будет заменено понятием совершенно противоположным. «...Он писал как будто не теми словами, какими думал»^^, — говорит панегирист Страхова, дружественной рукой нанося сво­

 

ему герою неслабый удар.

Существовала, по-видимому, ещё одна причина, почему Стра­ хов исповедовался Толстому. Он мог полагать, что автору «Войны и мира» будет приятно поношение его потенциального сопер­ ника. И здесь Страхов просчитался. В ответном письме Тол­ стой фактически отклонил предложенную ему заманчивую тему: не стал обсуждать страховские наветы. Но при этом высказал некоторые собственные суждения.

«Книгу вашу прочёл (то есть всю «Биографию...». — И. В), — пишет Толстой. — Письмо ваше очень грустно подействовало на меня, разочаровало меня. Но вас я вполне понимаю и, к сожа­ лению, почти верю вам».

 

О  чём рассуждает Толстой? Прежде всего о том, что образ Достоевского в передаче Страхова (не в книге, разумеется,

а  в письме) оказался вовсе не таким, каким, по мнению адресата, должен явить себя русский писатель. Страховское письмо «разо­ чаровало» Толстого именно этим. И он «почти» верит автору. Ого­ ворка для Страхова достаточно неприятная, ибо, конечно, ему хотелось бы, чтобы Толстой поверил ему целиком.

 

«Мне кажется, — продолжает Толстой, — вы были жерт­ вой ложного, фальшивого отношения к Достоевск<ому> — не вами, но всеми преувеличения его значения и преувеличения по шаблону, возведения в пророка, святого — человека, умер­ шего в самом горячем процессе внутренней борьбы добра и зла. Он трогателен, интересен, но поставить на памятник в поучение потомству нельзя человека, который весь борьба».


Удивительно: Толстой оставляет без всякого внимания те нрав­ ственные изъяны обсуждаемого лица, на которые с горестью указывает Страхов. Он говорит о другом. О том, что нельзя при­ нимать за образец («ставить на памятник») человека, находяще­ гося в процессе внутренней борьбы. То есть, по мнению Толстого, «памятника» (или звания святого) заслуживает лишь тот, в ком этот процесс уже завершился безусловной победой добра; тот, чьё мировоззрение целостно и неколебимо и кто в этом отношении может служить примером для других. В общем, «в идеале» это скорее всего сам Толстой. Или — тот, кем он желал бы быть.

 

Толстой говорит, что есть прекрасные на вид лошади — «краса­ вица, рысак, цена 1000 р., и вдруг заминка, и лошади-красавице,

и  силачу грош цена. Чем больше живу, тем больше люблю людей без заминки». Рысак с указанным недостатком — «да никуда на нём не уедешь, если ещё не завезет в канаву». Достоевский — «с заминкой», в отличие, например, от Тургенева, который «пере­ живёт» Достоевского: «И не за художественность, а за то, что без заминки».

Сравнение писателей с лошадьми, конечно, очень впечатляет. Оно вполне в духе автора «Холстомера». Но что имеет в виду Толстой под «заминкой», способной опрокинуть незадачливого ездока (то есть читателя: здесь имеется в виду именно он) в гипо­ тетическую канаву? Ну конечно, всё ту же неясность, нецель-ность, непоследовательность (как это представляется автору «Исповеди») мировоззрения. И, может быть, некоторую непря-моту, изощрённость художественного языка, дающего искуси-тельную возможность разных толкований. Толстому — и как художнику, и как мыслителю — хотелось бы избежать этих «заминок». Он предпочитает, чтобы «рысак» мерно двигался

 

к уже обозначенной цели — без каких-либо остановок, плутаний и отвлечений.

 

Но ещё интереснее, что Толстой, «почти» согласившись со Страховым, делает при этом собственный вывод.

«Из книги вашей я в первый раз узнал всю меру его ума. Чрез­ вычайно умён и настоящий. И я всё так же жалею, что не знал его»^.27

«Из книги вашей», — говорит Толстой. То есть из присланной ему «Биографии...», где впервые был напечатан большой мас­ сив писем Достоевского. Отсюда — понятие о «мере его ума», которого, впрочем, не отрицает и Страхов. Но Толстой произно-


СИТ главное для него слово: «настоящий». Достоевский (несмо­

 

тря на «заминку»!) — настоящий: а ведь как раз это Страхов

и  пытался опровергнуть.

Но нет ли у нас оснований подозревать, что ещё при жизни

 

Достоевского Страхов, беседуя с Толстым, отзывался о своём ста­ ром знакомце в весьма неодобрительных тонах?

Такие основания есть.

Страхов едва ли не единственный общий знакомый Толстого

и Достоевского, достаточно близкий к ним обоим. И поэтому — наиболее «компетентный» информатор. Правда, в его многочис­ ленных письмах к хозяину Ясной Поляны, написанных ещё при жизни Достоевского, нет ни одной сколько-нибудь подробной характеристики того, кто, конечно же, не мог не интересовать Толстого.

 

Это выглядит странным.

Между тем Страхова можно понять: он не желает оставлять документ. Он не исключает возможности, что оба писателя ещё могут встретиться (исторической нелепостью выглядит тот факт, что великие современники не были знакомы, тем более что каж­ дый из них знаком почти со всеми крупными писателями своего времени: Тургеневым, Некрасовым, Гончаровым, Островским, Григоровичем...).

 

При жизни Достоевского Страхов избегает письменных оце­ нок. Но одна вырвавшаяся у него фраза (мы приводили её выше: «Я Тургенева и Достоевского — простите меня — не считаю ЛЮДЬМИ...») говорит о многом.

Она свидетельствует прежде всего оразговорах, которые велись между Толстым и Страховым, когда последний бывал в Ясной Поляне (иначе фраза эта кажется немотивированной и неумест­ ной). Страхов лишь повторяет то, о чём он говорил Толстому устно. И его письмо 1883 года является развитием (и на сей раз документальной — «для потомства» — фиксацией) уже прежде высказанных суждений.

 

В  этой связи возникает ещё одно подозрение.

 

 

Ещё одно обвинение против Страхова


 

10 марта 1878 года, возвращаясь с лекции входившего в силу молодого Владимира Соловьёва (это была седьмая из цикла


В  одиннадцать лекций — «Чтения о Богочеловечестве»), Достоев­ ский, как вспоминает Анна Григорьевна, спросил её:

«  — Ане заметила ты, как странно относился к нам сегодня Нико­ лай Николаевич (Страхов)? И сам не подошёл, как подходил всегда, а когда в антракте мы встретились, то он еле поздоровался и тотчас

 

с кем-то заговорил. Ужне обиделся ли он на нас, как ты думаешь?

 

— Да и мне показалось, будто он нас избегал, — ответила я. —

Впрочем, когда я ему на прощанье сказала: «Не забудьте воскре­

сенья», — он ответил: “Ваш гость”».

 

Итак, необычное поведение Николая Николаевича отмечено обоими супругами.

 

«Меня несколько тревожило, — продолжает Анна Григо­ рьевна, — не сказала ли я, по моей стремительности, что-нибудь обидного для нашего обычного воскресного гостя. Беседами со Страховым муж очень дорожил и часто напоминал мне пред предстоящим обедом, чтоб я запаслась хорошим вином или при­ готовила любимую гостем рыбу»^^

 

Анна Григорьевна воистину преданная супруга. Она отводит от мужа любые ретроспективные подозрения. Это, видите ли, она могла чем-то обидеть Страхова: глава семьи на это не способен. Он дорожит своим собеседником. Однако не обольщается при этом относительно возможности удержать его подле себя исключительно духовными узами: их следует подкреплять хорошим столом*.

 

...Когда вскоре после описанной встречи Страхов пришёл обе­ дать, Анна Григорьевна прямо спросила его, в чём дело.

« — Ах, это был особенный случай, — засмеялся Страхов. —

Я  не только вас, но и всех знакомых избегал. Со мной на лекцию приехал граф Лев Николаевич Толстой. Он просил его ни с кем не знакомить, вот почему я ото всех и сторонился.

 

— Как! С вами был Толстой?— с горестным изумлением вос­ кликнул Фёдор Михайлович. — Как я жалею, что я его не видал! Разумеется, я не стал бы навязываться на знакомство, если чело­

 

*  Мы не рискнули бы попрекать Страхова чужими хлебом-солью,

 

если бы этот момент не был обыгран в указанной записи Достоевского. Ср. приводимый Анной Григорьевной отзыв о Страхове одного из близко знавших его лиц: «Кто, в сущности, был Страхов? Это... тип «благородного приживальщика», каких было много в старину. Вспомните, он месяцами гостит у Толстого, у Фета, у Данилевского, а по зимам ходит по определён­ ным дням обедать к знакомым и переносит слухи и сплетни из дома в дом»^’.


век этого не хочет. Но зачем вы мне не шепнули, кто с вами?

 

Я  бы хоть посмотрел на него!

— Да ведь вы по портретам его знаете, — смеялся Николай Николаевич.

 

— Что портреты, разве они передают человека? То ли дело уви­ деть лично. Иногда одного взгляда довольно, чтобы запечатлеть человека в сердце на всю свою жизнь. Никогда не прощу вам, Николай Николаевич, что вы его мне не указали!»^®

 

Итак, если верить Страхову, на лекции Владимира Соло­ вьёва (тема которой живо интересовала и Достоевского, и Тол­ стого и могла бы дать первый толчок их беседе) Толстой пред­ почёл сохранить инкогнито. Это вполне правдоподобно*. Но вот вопрос: сказал ли Страхов Толстому, что здесь присутствует Достоевский? И если сказал, то значит ли, что после зтото сооб­ щения Толстой отказался от знакомства?

Через много лет Анне Григорьевне довелось разговаривать

с  автором «Войны и мира» (это была их единственная встреча). «Я всегда жалею, — заметил Толстой, — что никогда не встре­ чался с вашим мужем...»

 

«А как он об этом жалел! — воскликнула в свою оче­ редь Анна Григорьевна. — А ведь была возможность встре­ титься — это когда вы были на лекции Владимира Соловьёва

 

в  Соляном городке. Помню, Фёдор Михайлович даже упре­

кал Страхова, зачем тот не сказал ему, что вы на лекции.

“Хоть бы я посмотрел на него, — говорил тогда мой муж, — если уж не пришлось бы побеседовать”».

 

Какова же была реакция Толстого на это напоминание? Анна Григорьевна так передаёт его слова:

 

«Неужели? И ваш муж был на той лекции? Зачем же Николай Николаевич мне об этом не сказал? Как мне жаль! Достоевский был для меня дорогой человек и, может быть, единственный, которого я мог бы спросить о многом и который бы мне на многое мог ответить!»^^

 

Толстой удивлён и огорчён одновременно. Его трудно запо­ дозрить в неискренности. Страхов, видевший Достоевского

 

*  Не совсем ясно, был ли Толстой на лекции с одним Страховым. Ср. его письмо к А.А. Толстой: «Я вспомнил, что нынче лекция Соловьёва, и лек­ ция, как мне говорили, самая важная, и я еду на неё. Мне кажется, что вы хотели послушать его. Не поедете ли вы?»^^


ХОЛОДНО С НИМ поздоровавшийся), видимо, ничего не сказал своему спутнику. И даже если допустить, что формально он сле­ довал желанию самого Толстого, он не мог не понимать, что бывают исключения. Страхов как бы «переиграл» саму судьбу —

 

и  уготованная ею (надо думать, не без усилий!) встреча в послед­ ний момент сорвалась.

Чем же руководствовался Страхов?

Знакомство (тем более дружба) с Толстым — немалый мораль­ ный капитал. Этим капиталом Страхов чрезвычайно дорожил: он придавал ему вес и в собственных глазах и в глазах окружаю­ щих. Страхов как бы представлял в Петербурге интересы сво­ его корреспондента. При отсутствии личных отношений между Толстым и Достоевским он был единственным потенциальным посредником. Было бы досадно, если бы какая-то случайная встреча могла уничтожить (или сильно ослабить) эту монополию. Вместо страховских рассказов стал бы возможен прямой диа­ лог (личные встречи, переписка и т. д.). Страхов утратил бы все те почти неощутимые, но не лишённые приятности выгоды, которые он извлекал из факта незнакомства. Более того: при этом могла бы обнаружиться неприглядная роль самого Страхова, поставляющего Толстому (а кто знает, может быть, и Достоев­ скому) не вполне «адекватную» информацию.

 

Этого Страхов боялся и не желал. Но только ли по его милости не состоялось свидание двух самых значительных людей России?

К  этому вопросу нам ещё предстоит вернуться.

 

 

Женщины в его жизни

 

До сих пор речь шла о друзьях-мужчинах. Но не пора ли заду­ маться над тем фактом, почему в позднем писательском успехе Достоевского такую важную роль играют женщины? Почему именно ОШ1 чутче и тоньше мужчин воспринимают его лич­ ность, а иногда и творчество и почему на закате его жизни жен­ щины занимают всё большее место в его личном и общественном окружении?

С.А. Толстая, Е.А. Штакеншнейдер, А.П. Философова,

 

Е.Н. Гейден, Ю.Д. Засецкая, О.А. Новикова, А.Н. Энгельгардт —

вот круг, тяготеющий к Достоевскому, круг, к которому и он,

по-видимому, испытывает чувство приязни. Среди этих жен­


ГЛАВА X, ДРУЗЬЯ И ЗНАКОМЫЕ

 

241

 

щин есть дамы высшего света, но нет ни одной женщины только светской: все они или довольно видные общественные деятель­ ницы (Философова, Гейден, Засецкая, Новикова), или женщины сильного ума и «умного сердца» (Толстая, Штакеншнейдер), или, наконец, те и другие одновременно.

 

О  Достоевском нельзя сказать словами поэта: «Он средь жен­ щин находчив, средь мужчин — нелюдим» (ибо нелюдим он порой и среди представительниц прекрасного пола). Однако душевное предпочтение, отдаваемое им в последние годы жен­ щинам, очевидно.

 

«Кстати скажу, что Фёдор Михайлович имел много искренних друзей среди женщин, — с видимым бесстрастием пишет Анна Григорьевна, — и они охотно поверяли ему свои тайны и сомне­ ния и просили дружеского совета, в котором никогда не получали отказа. Напротив того, Фёдор Михайлович с сердечною добро­ тою входил в интересы женщин и искренно высказывал свои мнения, рискуя иногда огорчить свою собеседницу. Но доверяв­ шиеся ему чутьём понимали, что редко кто понимал так глубоко женскую душу и её страдания, как понимал и угадывал их Фёдор Михайлович»^^.

 

Эти наблюдения Анны Григорьевны дополняет дочь Досто­ евского Любовь Фёдоровна: «В салоне графини Толстой, так же как и на студенческих вечерах, Достоевский имел больший успех

 

у женщин, чем у мужчин, и всё по той же причине: потому что

 

он всегда относился к слабому полу с уважением... Он не развлекал женщин и не собирался их обольщать; он говорил с ними серьёзно, как с равными. Никогда не хотел он... целовать уженщины руку; он утверждал, что это целование унизительно для нее»^"^.

 

Женщины — его благодарная аудитория. Но и у него к ним — особый счёт.

Однажды (это было в 1873 году) он попросил корректора типо­ графии, где печатался «Гражданин», купить ему по дороге коробку папирос. В.В. Тимофеева исполнила просьбу «с пре­ вышением»: к купленным папиросам она прибавила «от себя» несколько апельсинов. Не избалованный таким вниманием, Достоевский был тронут. Оторвавшись от рукописи, он «полу­ шутя, полусерьёзно» заметил: «А я вот вам за это комплимент по адресу нынешних женщин пишу...»^^

 

«Комплимент» этот через несколько дней появился в «Гражда­ нине»: «В нашей женщине всё более и более замечается искрен-


ность, настойчивость, серьёзность и честь, искание правды

 

и жертва; да и всегда в русской женщине это было выше, чем

у  мужчин... Женщина меньше лжёт, многие даже совсем не лгут, а мужчин почти нет не лгущих, — я говорю про теперешний момент нашего общества. Женщина настойчивее, терпеливее в деле; она серьёзнее, чем мужчина; хочет дела для самого дела, а не для того, чтоб казаться. Уж не в самом ли деле нам отсюда ждать большой помощи?»^^

 

Как видим, «комплимент» носит вполне общественный харак­ тер. Высказанный впервые («никогда ещё современную жен­ щину не хвалил»), он перекликается с его будущими — чрезвы­ чайно высокими — оценками современной ему русской молодёжи

 

и  непосредственно предшествует им. Поколение семидесятников было открыто Достоевским благодаря женщинам.

В его общем историко-психологическом прогнозе русской жен­ щине отведена исключительная роль.

Он говорит о поколении, которое сознательно обрекло себя «на служение и жертву». Именно в женщинах, хочет он того или нет, явственней и резче сказался нравственный порыв русской рево­ люции, подвижничество и искупление. Женщина — хранитель­ ница мирового идеального начала, и это означает для него вели­ кую надежду. «Может быть, русская-то женщина и спасёт нас всех, всё общество наше, новой, возродившейся в ней энергией, самой благороднейшей жаждой делать дело, и это до жертвы, до подвига»^^

 

Конечно, женщины из ближайшего окружения Достоевского вовсе не принадлежали к поколению семидесятниц. Однако почти все они отличались такими качествами, как искренность, душевное бескорыстие, сердечное участие в делах общественных.

 

Тут пора назвать одно имя.

 

 

Наследницы Татьяны Лариной

 

Это — Татьяна Ларина.

 

Когда в центр Пушкинской речи Достоевский ставит образ пуш­ кинской Татьяны, то это естественно вытекает из его размышле­ ний и наблюдений 70-х годов, из современной ему исторической практики. Он, этот образ, не только исходное звено в известной литературной цепи: на Татьяне замыкается ещё и другая тради­


ция — этико-историческая. «Нет, русская женщина смела. Рус­ ская женщина смело пойдёт за тем, во что поверит, и она дока­ зала это». В этих совершенно понятных для тогдашней аудитории словах содержится недвусмысленное указание на исторические прецеденты: от декабристок до участниц недавних политиче­ ских процессов и сестёр-доброволок последней Русско-турецкой войны (иных аналогий просто не существует). Татьяна — жен­ щина именно этого склада, и то, что она «не пошла» за Онеги­ ным, объясняется отнюдь не её житейской трусостью, а причи­ нами совсем иного порядка^^

 

Именно Татьяна, «угаданная» гением Пушкина, есть реальное воплощение главной, определяющей черты нации, её нравствен­ ного ядра. Это — невозможность поступить «не по правде», пойти против совести, невозможность созиждеть своё личное благопо­ лучие на несчастье другого (будь то «слезинка ребёнка» или горе убитого изменой «старика»).

 

В нравственных коллизиях, которые пытается разрешить Достоевский, критерием истины, её «последней» проверкой ока­ зывается не только названный в записных книжках Христос, но ещё и другой персонаж — пушкинская Татьяна. Конечно, эти понятия для Достоевского вовсе не равнозначны, однако

 

в  известном смысле — художественно сопоставимы (ибо его Хри­ стос — отчасти тоже «сверхобраз», некая бесконечная нравствен­ ная величина).

Из этой цепи намёков и сопоставлений, согласно этой «истори­ ческой эстетике», возникала одна надежда.

 

Если образ Татьяны Лариной, её жизнеповедение отвечает мирочувствованию основного состава нации («народа»), не про­ тивоборствуя, а совпадая с ним, тогда подобное совпадение открывает невиданную историческую перспективу. То, что осно­ вополагающая народная черта воплощена в женщине, вековыми сословными перегородками отторгнутой от народа, но не утра­ тившей с ним внутренней духовной связи, давало повод для «рус­ ского решения вопроса». Татьяна оказывалась единственной художественно осязаемой точкой соединения двух противостоя­ щих друг другу социальных стихий, единственным залогом буду­ щего духовного возрождения.

 

Поэтому весной 1880 года, накануне Пушкинской речи, он так пристально всматривается в лица своих современниц: он ищет знакомые черты.


Молчание как жанр

 

И  всё же существует ещё одна — пожалуй, наиболее скрытая — черта, определяющая особые отношения Достоевского с его современницами. Эта черта, как думается, имеет прямое каса­ тельство не только к его личности, но и к самому типу его худо­ жественного мышления.

 

Чтобы пояснить нашу мысль, сошлёмся на Л. Толстого. Его ближайшее духовное окружение — преимущественно мужское. Само понятие «толстовец» в русском языке плохо сочетается с женским родом, обозначая в последнем слу­ чае скорее всего вид одежды. Но дело, разумеется, не только

 

в  семантике...

Дело в ином: в исключительно сильном рационалистическом

 

начале, пронизывающем все стороны мирочувствования Тол­ стого, в мощной логико-аналитической доминанте его духа и его мышления.

Тут следует сделать одно отступление.

Художественное мышление Толстого и Достоевского — два раз­ нонаправленных (встречных) потока, два противоположных спо­ соба миропостижения.

 

Толстой в максимальной степени «высветляет» свою прозу; он старается объяснить, обсудить, «дегерметизировать» харак­ теры действующих в его романах персонажей, твёрдо установить их взаимные связи, как можно точнее зафиксировать все их при­ тяжения и отталкивания. Толстой не терпит двусмысленностей, недоговоренностей, намёков, умолчаний: его усилия направлены

к  тому, чтобы уничтожить неопределённость.

Это стремление выражено в самом синтаксисе толстовской

прозы, в построении фраз (типа «не потому что, а потому, что»),

в  обилии объясняющих, «разматывающих», уточняющих прида­ точных предложений и т. д.

 

Обнажение скрытых от глаз читателей внутренних причин и следствий совершается либо в форме прямого авторского тол­ кования, либо через перекрещивающиеся и дополняющие друг друга сознания действующих лиц. Но в любом случае — открыто, неприкровенно, на наших глазах.

 

Эта художественная методология одинаково применима и к воссозданию глобальных исторических событий, и к изображе­ нию камерных семейных сцен.


«Наполеон начал войну с Россией потому, что он не мог

 

не приехать в Дрезден, не мог не отуманиться почестями, не мог

не надеть польского мундира, не поддаться предприимчивому

впечатлению июньского утра, не мог воздержаться от вспышки

гнева в присутствии Куракина и потом Балашева.

 

Александр отказался от всех переговоров потому, что он лично чувствовал себя оскорблённым. Барклай де Толли старался наилучшим образом управлять армией для того, чтобы испол­ нить свой долг и заслужить славу великого полководца. Ростов поскакал в атаку на французов потому, что он не мог удержаться от желания проскакать по ровному полю».

 

Называются скрытые побудительные мотивы; единым взором охватывается бесконечная совокупность причин и следствий; определяется позиция каждого персонажа по отношению к глав­ ному событию (войне 1812 года), и само это событие находит соответствующее место в слепой (но теперь выявленной и осо­ знанной) игре мировых сил.

 

Именно такой способ вйдения организует художественное дей­ ствие на всех уровнях.

 

Приведём характерный эпизод из «Войны и мира»: Наполеону приносят портрет сына («короля Рима»), присланный в подарок императрицей.

 

«Со свойственной итальянцам способностью изменять про­ извольно выражение лица он подошёл к портрету и сделал вид задумчивой нежности. Он чувствовал, что то, что он скажет

 

и  сделает теперь, есть история. И ему казалось, что лучшее, что он может сделать теперь, — это то, чтобы он... выказал, в противо­ положность этого величия, самую простую отеческую нежность».

 

Ничто не остаётся необъяснённым: вся информация вводится

в текст. Сам эпизод дан не с точки зрения кого-то из его участ­ ников (например, Наполеона, как это может показаться на пер­ вый взгляд), а через всеобъемлющее авторское созерцание. Сцена психологически завершена; читателю не оставляется возможно­ сти для каких-либо дополнительных предположений.

 

Анна сообщает Вронскому о своей беременности. Она наблю­ дает реакцию Вронского. Следует подробное описание внешнего поведения, «суммы движений» каждого из героев. Сообщается о том, что думает Анна по поводу того, что, по её мнению, думает Вронский. Но этого мало. Приводятся исчерпывающие сведения о том, что думает Вронский на самом деле.


«Но она ошиблась в том, что он понял значение известия так, как она, женщина, его понимала. При этом известии он

 

с  удесятерённой силой почувствовал припадок этого стран­ ного, находившего на него чувства омерзения к кому-то; но вместе с тем он понял, что тот кризис, которого он желал, наступит теперь, что нельзя более скрывать от мужа и необ­ ходимо так или иначе разорвать скорее это неестественное положение».

 

Ситуация, таким образом, рассматривается с разныхточ^к зре­ ния, дополняющих и корректирующих друг друга; достигается максимальная полнота и объективность в изображении того, что не произносится персонажами вслух, но подразумевается. Всё подлежит немедленной художественной огласке.

 

В «Анне Карениной» есть эпизод, где рассмотренный метод

достигает своего предела. Это сцена падения Вронского с лошади во время скачек.

«Ааа! — промычал Вронский, схватившись за голову. — Ааа! что

 

я  сделал! — прокричал он. — И проигранная скачка! И своя вина, постыдная, непростительная! И эта несчастная, милая, погу­ бленная лошадь! Ааа! что я сделал!»^^

 

То, что мгновенно (в виде нерасчленённого ощущения) должно пронестись в душе Вронского (и что выражается его немым мыча­ нием — «ааа!»), разлагается на составляющие и оформляется в хмонолог: герой фактически «прокричал» здесь авторский текст.

 

В самый момент душевного (и физического) потрясения проис­ шествию даётся исчерпывающая и всесторонняя оценка; при этом герой умудряется избегнуть крепких (и в этом смысле всегда иррациональных) выражений: его эпитеты не только вполне литературны, но и тщательно подобраны.

 

Мощное аналитическое начало господствует в толстовской прозе. Даже в оценке самой «неуправляемой» героини «Войны и мира» — Наташи Ростовой (которая «не удостаивает» быть умной) — можно усмотреть попытку рационалистического объ­ яснения характера, в общем иррационального.

 

Грандиозное единство и целостность толстовского романа не отменяют того обстоятельства, что любой романный эпи­ зод обретает максимальное количество художественных связей

 

в  самый момент своего воплощения; если те или иные сцены «аукаются» между собой, то это происходит как перекличка уже завершённых единств. Количество сцеплений в толстовской


прозе бесконечно; однако это именно сцепление одного с другим,

 

а  не превращение одного в другое.

Художественное зрение Достоевского устроено совсем иначе.

У  Достоевского отдельные романные ситуации, как правило, оставляют некоторый простор для читательской догадки. Автор не настаивает на одной (безусловной) версии происходящего. Это особенно видно на примере жизнеописаний: даётся несколько биографических версий ~ без авторского ручательства в пра­ вильности какой-либо из них. Тот или иной слух играет при характеристике Свидригайлова, Ставрогина, Фёдора Павловича Карамазова, Смердякова и так далее — ничуть не меньшую роль, чем достоверно установленный факт. Достоевский почти никогда не даёт происходящему немедленной авторской интерпретации. Нередко та или иная сцена содержит в себе зёрна, зародыши, элементы тех повествовательных положений, которые развер­ нутся лишь в дальнейшем. (Этот «детективный» приём обретает

 

у Достоевского силу художественного закона и распространяется на коллизии уже не сюжетного, а идеологического порядка.)

 

Можно сказать, что в прозе Достоевского действует система повествовательных намёков.

...Порфирий Петрович предлагает Раскольникову написать «объявление» в полицию о заложенных им у старухи процент­ щицы вещах.

 

«— Это ведь на простой бумаге? — поспешил перебить Раскольников...

 

— О, на самой простейшей-с! — И вдруг Порфирий Петро­ вич как-то явно насмешливо посмотрел на него, прищурившись и как бы ему подмигнув. Впрочем, это, может быть, только так показалось Раскольникову, потому что продолжалось одно мгно­ вение. По крайней мере, что-то такое было. Раскольников побо­ жился бы, что он ему подмигнул, чёрт знает для чего (курсив наш — И. В).

 

«Знает!» — промелькнуло в нём как молния».

Вся сцена дана с одной точки зрения, а именно Раскольникова, находится в круге его сознания. То, что представляется Расколь­ никову, не дополняется и не корректируется сознанием Порфи-рия Петровича (мы не знаем, что последний при этом думает) или сознаниями других участников эпизода (все они, кроме Рас­ кольникова, даны только в поведении, а не в мышлении). Однако то, что видит Раскольников, подвергается некоторому сомне­


нию. Происходящее не получает объективного освещения; оно не зафиксировано, так сказать, твёрдо и окончательно (путём сопоставления нескольких точек зрения или при помощи «разре­ шающего» авторского комментария): остаётся неясным, действи­ тельно ли подмигнул Порфирий Петрович, или всё это лишь при­ грезилось его впечатлительному собеседнику Увиденное глазами Раскольникова читатель может восполнить собственными пред­ положениями: этот принцип дополнительности сообщает прозе Достоевского кажущуюся психологическую неопределённость.

 

Для его героев характерны прозрения, предвидения и предчув­ ствия; важную роль играют отношения интуитивного порядка. Так, Сонечка Мармеладова догадывается о том, что Раскольни­ ков — убийца, ещё до его признания; Иван Карамазов знает, что убийство должно произойти, ещё до его совершения, и т. д. и т. п.

 

Известный разговор Ивана со Смердяковым целиком построен на недомолвках. Здесь значимы не только и не столько слова, сколько движения.

 

«Что батюшка, спит или проснулся? — тихо и смиренно прого­ ворил он (Иван. — И. В), себе самому неожиданно, и вдруг, тоже совсем неожиданно, сел на скамейку»; «Иван Фёдорович длинно посмотрел на него»; «с особенным ираздражительным любопыт­ ством осведомился Иван Фёдорович»; «что-то как бы перекосилось

 

и дрогнуло в jvmxt Ивана Фёдоровича. Он вдруг покраснел». И т. д. Иван уезжает наконец в Чермашню. «Когда уже он уселся

в  тарантас, Смердяков подскочил поправить ковёр.

— Видишь... в Чермашню еду... — как-то вдруг вырвалось у Фёдоровича, опять, как вчера, так само собою слетело, да ещё

с  каким-то нервным смешком...

 

■—Значит, правду говорят люди, что с умным человеком и пого­ ворить любопытно, — твёрдо ответил Смердяков, проникновенно глянув на Ивана Фёдоровича»"^® (курсив наш — И. В).

 

Сговор фактических сообщников происходит без произнесения окончательного слова; он выражается в намёках, интонационных акцентах, в «мимике и жесте».

 

Если у Достоевского важнейшие художественные смыслы часто уведены, «загнаны», запрятаны в подтекст, то автор «Войны

и  мира» занят задачей прямо противоположной: он стремится вывести эти смыслы наружу — в текст — из тьмы внетекстового хаоса; он хочет твёрдым комментирующим словом объять и объ­ яснить всю полноту душевных и исторических движений.


В  публицистике Толстого анализу (и часто осуждению) под­ лежит сама авторская личность; с не меньшей пристальностью, чем Наташу Ростову или Андрея Болконского, Толстой разбирает самого себя. Разымается не только человек: религия, государство, семья, искусство — ничто не может избегнуть скептического

 

и всепроникающего взгляда. Любое явление спешит получить прямую моральную оценку.

Поразительно, что, переводя и комментируя Новый Завет, такой художник, как Толстой, пренебрегает именно поэтиче­ ской стороной евангельского мифа и опирается главным обра­ зом на евангельскую «публицистику», всячески рационализи­ руя сам миф и добиваясь в первую очередь логической гармонии"^. Не случайно такую важную роль играет в толстовстве его прак­ тическое, поведенческое, императивное начало (опрощение, непротивление, вегетарианство и т. д.) — именно то, что Досто­ евский, не доживший до оформления толстовской доктрины, проницательно назовёт в «Дневнике писателя» мундиром.

 

Может быть, чисто головная, рационалистическая, мужская доминанта толстовства, «оправдание добра» с «насильственной» помощью разума помешали возникнуть типу страстных и фана­ тичных последовательниц этого учения («боярынь Морозо­ вых») — при наличии достаточного количества преданных учени­ ков. (У толстовства были свои мученики, но оно не mditT’ мучениц, как, скажем, раннее христианство; из числа последних можно назвать разве Софью Андреевну. И одними ли материальными соображениями объясняется активное неприятие ею учения мужа? Не было ли здесь ещё и стихийного сердечного недоверия

 

к  рационалистическому примату толстовства, чисто женского непонимания обязательности любви!)

 

 

*  Ср. известную запись в дневнике То-тстого от 4 марта 1855 года: «Разго­ вор о Божественном и вере навёл меня на великую, громадную мысль, осу­ ществлению которой я чувствую себя способным посвятить жизнь. Мысль эта — основание новой религии, соответствующей развитию человече­ ства, религии Христа, но очищенной от веры и таинственности, религии практической, не обещающей будущее блаженство, но дающей блаженство на земле»'**. «Запись Толстого, — замечает современный исследователь, — поразительно напоминает замысел Великого инквизитора в “Братьях Карамазовых”»'*^


Женщины более откровенны с Достоевским, нежели с Тол­ стым. И, отвечая на их послания, автор «Дневника писателя» всегда старается учесть личность своих корреспонденток. Его ответы никогда не строятся по известной моральной схеме, как многие «типовые» письма позднего Толстого. Достоевскому совершенно не свойствен эпистолярный автоматизм.

Может быть, женская доверительность была не чем иным, как интуитивным отзывом на интуитивное начало его искусства

 

и его «учения» (ибо у Достоевского мы не обнаруживаем призна­ ков того, что можно именовать «системой» в толстовском смысле). Достоевский многое не договаривает до конца. Но в его поэтике молчание есть момент содержательный.

 

Раскольников словоохотлив; Сонечка Мармеладова — молча­ лива. Но последнее слово остаётся за ней.


 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

глава XI

сюрпризы последней весны

 

Свои и чужие лавры

 

28 марта 1880 года зала Благородного собрания была набита бит­ ком: ждали Тургенева. Именно он, редкий гость Петербурга, представлял, по признанию газетного хроникёра, «главный инте­ рес вечера». Но писатель неожиданно почувствовал себя нездоро­ вым и прислал извинительную записку. Обескураженные устрои­ тели предложили желающим получить деньги обратно, но, как замечает «Новое время», к вящему их удовольствию, зала «...оста­ лась совершенно полною, на что, впрочем, можно было рассчи­ тывать, зная... то обаятельное действие, какое постоянно произ­ водит на публику имя Ф.М. Достоевского»’.

 

«Г. Достоевский, — повествует «Молва», — с необыкновен­ ною теплотою прочёл превосходный отрывок из «Преступления

 

и  наказания» — сцену в кабаке между Мармеладовым и Расколь­ никовым, которая произвела громадное впечатление».

 

В отличие от других петербургских газет, «Молва» не ограни­ чилась бесстрастной информацией. Она оживила её следующим глубокомысленным пассажем:


«Видя это трогательно-восторженное отношение молодёжи

 

к  писателю, занимающему столь видное место в нашей лите­ ратуре, нельзя было удержаться, к сожалению, от мысли, что тот же писатель вследствие каких-то роковых особенностей сво­ его таланта и своей натуры всё более и более уходит в мрачный мистицизм, в литературное мракобесие, в какое-то озлобленное отношение к цивилизации и её идеалам — словом, ко всему тому, что приветствующей его публике всего дороже»^.

 

«Литературное мракобесие» и «мрачный мистицизм» относи­ лись, очевидно, к печатающимся «Братьям Карамазовым». Дели­ катно намекалось, что не вполне прилично увлекаться столь сомнительным автором.

 

Правда, с восторгами на сей раз действительно переборщили. Почти все столичные газеты не преминули отметить (а Анна Гри­ горьевна в родственном письме повествует об этом с особенной торжественностью), что на вечере 28 марта Достоевскому были преподнесены два лавровых венка.

 

Год назад венков удостаивался один Тургенев. Ныне шансы как будто бы уравнялись.

 

Но (маленький нюанс): отчего же именно два? Неужели рас­ порядители вечера были столь нерасторопны, что сгоряча про­ дублировали вещественные знаки своей невещественной благодарности?

 

Не скроем: нас сильно смущает подозрение, что второй венок вовсе не предназначался Достоевскому. Им, очевидно, предпола­ галось увенчать автора «Записок охотника»: его отсутствие спутало карты*. Надо было куда-то девать второй венок: не дарить же его,

 

в самом деле, прочим участникам — Полонскому, Миллеру или Вейнбергу: они до этой чести явно недотягивали.

 

Трудно сказать, догадывался ли Достоевский, что ему доста­ лись ещё и тургеневские лавры. Но если и догадывался, то, во вся­ ком случае, вида не подал.

Анна Григорьевна утверждает, что выступление 28 марта было последним в весенний сезон 1880 года. Она ошибается: до отъезда

 

в  Старую Руссу Достоевский участвовал по меньшей мере ещё

 

*   Эта догадка подтверждается и письмом К.М. Станюковича к жене: «Люба, милая Люба! Сейчас узнал, что сегодня будут овации Тургеневу

 

и  Достоевскому. Готовят поднести венки им. Ступай на чтение. Будет интересно!..»^


В  ОДНОМ вечере'*. Он состоялся в воскресенье 27 апреля, в послед­ ний день пасхальных увеселений.

 

«...Несмотря на то что... стояла прекрасная погода, которая заодно с только что наступившими белыми петербургскими ночами манила на прогулку на открытом воздухе, зала Благород­ ного собрания у Полицейского хмоста к началу вечера, то есть ещё засветло, была буквально переполнена публикою...»^

 

Не следует всё-таки слишком полагаться на память мемуари­ стов (даже самых добросовестных!). Только что процитирован­ ный нами М.А. Александров, запомнив главное, увы, ошибается в мелочах. «Благодаря отвратительной погоде, — поправляет его столичная газета, ■—да и также невыгодной по сезону минуте, публики явилось не особенно много. Зала была далеко не полна»^.

 

Тургенева на этот раз не ожидалось: он уже отбыл в Москву. Орест Миллер, угостив публику своей статьёй «Основы учения

 

первоначальных славянофилов», исполнил затем два стихотво­ рения Хомякова. Со стихами (но уже собственными) выступили также Полонский и Случевский.

 

Достоевского (писателя, как замечает Александров, «знамени­ того, но лишь недавно признанного таковым») встретили ова­ цией, длившейся минут пять. Выйдя из-за кулис, он направился к столу, стоявшему посредине эстрады, но вынужден был оста­ новиться на полдороге и несколько раз поклониться рукоплещу-щему партеру. Затем «продолжал, тою же деловою поступью, путь к столу; но едва он сделал два шага, как новый взрыв рукоплеска­ ний остановил его вновь»^. Уже сев за стол, он должен был снова несколько раз вставать и раскланиваться.

Он выбрал для чтения отрывок из девятой книги «Братьев Карамазовых» («Мальчики»). Текст предназначался для апрель­ ского номера «Русского вестника» — он читал по полученной из Москвы корректуре.

 

«Что за превосходное чтение! — восклицает газетный репор­ тёр. — Сколько простоты и между тем теплоты и задушевности. Прочтённый отрывок очень интересен. В нём выведен и совер­ шенно замечательно обрисован некий юноша Коля — яркая характеристика одного из хороших типов «увлечённой моло­ дёжи», увлечённой на социально-сумбурной почве»^

Текст комментировался ещё до его появления в печати.

После вечераДостоевский сообщаетЛюбимову: «...эффект, без пре­ увеличения и похвальбы могу сказать, был чрезвычайно сильный»^.


Об «эффекте» упомянуто не без расчёта. Информация пред­ назначена лицу, являющемуся — по должности — первым чита­ телем романа. Помощнику Каткова совсем нелишне знать, что роман пользуется успехом у публики. В своих далеко не простых отношениях с руководителями «Русского вестника» Достоевский не прочь опереться на силу общественного мнения.

Теперь он явится перед широкой публикой только в июне:

в Москве — в час своего наивысшего торжества.

 

 

Сплетня не первой свежести

 

Весна 1880 года одарила не только одними лишь эстрадными успехами. Она огорошила и неприятностями литературными.

 

В апрельской книжке «Вестника Европы» — журнале либе­ ральном, солидном, уважаемом — Павел Васильевич Анненков делился своими воспоминаниями о 40-х годах.

 

Годы эти были памятны Достоевскому.

Описав блистательный дебют двадцатичетырёхлетнего автора «Бедных людей», добросовестный воспоминатель продолжает: «Внезапный успех, полученный его повестью, сразу оплодотво­ рил в нём те семена и зародыши высокого уважения к самому себе

 

и  высокого понятия о себе, какие жили в его душе. Успех этот более чем освободил его от сомнений и колебаний, которыми сопровождаются обыкновенно первые шаги авторов: он ещё при­ нял его за вещий сон, пророчивший венцы и капитолии, а когда решено было напечатать «Бедные люди» в альманахе Некрасова «Петербургский сборник» (1846 г.), автор совершенно спокойно

 

и  как условие, следующее ему по праву, потребовал, чтоб его роман был отличён от всех других статей книги особенным типо­ графским знаком, например — каймой. Роман и был действи­ тельно обведён почётной каймой в альманахе»’®.

 

Когда автор «Замечательного десятилетия» выпустил в следую­ щем году свои воспоминания отдельным изданием, он исклю­ чил из приведённого текста последнюю фразу: именно благодаря ей почтенный мемуарист попал в пренеприятнейшее положение.

 

4 апреля в «Новом времени» появилась безымянная заметка. Процитировав слова Анненкова о кайме, автор заметки не без ехидства присовокуплял: «Мы взяли “Петербургский сборник” 1846 года и увидели, что г. Анненков это обстоятельство сочи-


НИЛ, вероятно, по свойственному ему добродушию: “Бедные люди” напечатаны без всякой каймы, тем же самым шрифтом, как и другие статьи этого сборника. Мало этого, “почётной кай­ мой” отличены “Помещик” Тургенева и “Парижские увеселе­ ния” Ивана Панаева, — под этой почётной каймой мы разумеем иллюстрации... Таким образом, П.В. Анненкову надо покаяться,

а  вместе с ним и “Вестнику Европы”. Это прискорбно будет для таких тузов...»’^

 

Между тем свидетельство Анненкова не было исключительно плодом его воображения. Мемуарист гальванизировал легенду тридцатипятилетней давности. Старая окололитературная сплетня получила официальный статус литературного факта.

 

«Муж был страшно возмущён такою клеветой...»’^ — пишет Анна Григорьевна. Заметка в «Новом времени» должна была несколько его успокоить.

 

Однако теперь забеспокоился Анненков.

В апреле 1880 года он находился за границей, но реплика «Нового времени» дошла до него довольно быстро. Автор «Заме­ чательного десятилетия» срочно посылает М.М. Стасюлевичу (издателю «Вестника Европы») оправдательное письмо:

 

«...Память мне не изменила, да и не могла изменить. Всему тог­ дашнему литературному миру были известны долгие переговоры Достоевского с Некрасовым, предметом которых служило тре­ бование первого, чтобы роман его был отличён от других про­ изведений в альманахе каким-либо почётным знаком, помещая или на первом месте или на последнем и как бы отдельно от сосе­ дей... Прошу Вас навести справку об этой подробности у Турге­ нева, который знал всё это дело... Я сам видел первые экземпляры Сборника с рамками... Может быть, что злосчастной рамкой наде­ лены были только первые экземпляры «Петербургского Сбор­ ника» и опущена она в последующих экземплярах, как смешная выдумка, оскорбляющая всех прочих авторов»’^

 

Так или иначе, редакция «Вестника Европы» была постав­ лена перед необходимостью защищать честь мундира. В майской книжке журнала появляется следующая редакционная заметка:

«Автор «Воспоминаний» находится за границей; но нам и не пришлось ожидать от него объяснений, так как возмож­ ность справки у нас под рукой. Вся существенная сторона рас­ сказа о «кайме» — несомненна, но автор «Воспоминаний»...

 

отнёс «обстоятельство», известное всем в ту эпоху, к «Бедным


ЛЮДЯМ», между тем как дело должно идти о другом произве­ дении г. Достоевского — «Рассказ Плисмылькова» или что-то

в  этом роде, — предназначавшемся в задуманный Белинским сборник «Левиафан»... Автор «Бедных людей» потребовал не от Некрасова, а от Белинского, чтоб его новый труд был поме­ щён не иначе как в начале или в конце сборника, но никак не между другими, в середине, и к тому же — был бы обведён каймой»^^.

 

Как видим, М.М. Стасюлевич не пожелал воспользоваться малоубедительными и путаными оправданиями Анненкова (кстати, никаких экземпляров «Петербургского сборника» с пре­ словутой каймой до сих пор не обнаружено). Ответ редакции основан на свидетельстве другого очевидца 40-х годов — именно того, на кого указывал Анненков. Тургенев в эти апрельские дни находился в Петербурге: он-то, видимо, и внёс необходимые кор­ рективы в рассказ своего старого друга.

 

Свидетельство такого современника должно было выглядеть особенно авторитетным.

 

Однако полемика вокруг «каймы» на этом не закончилась. Не успел выйти в свет майский «Вестник Европы», как Суворин обратился к главному герою этой истории со следующим (до сих пор не публиковавшимся) письмом:

 

1 мая 1880

 

Многоуважаемый Фёдор Михайлович,

 

Посылаю Вам «Вестник Европы» на случай, если его Вы не выписываете. На стр. 412 Вы найдёте ответ на мою заметку, которую я сделал относительно «Каймы». Будете ли Вы отвечать или нет? Во всяком случае отвечать можно и мне. «Вест<ник> Евр<опы>» не выписал из моей заметки тех строк, где я говорю о том, что обведены были каймою рассказ Турге­ нева и очерк Панаева, т. е. иллюстрированы, в ответе вообще замечается путаница, и он похож на какую-то сплетню, ибо никакого доказательства рассказанной сплетне нет.

 

К  тому же ничего Вашего не было в «Современнике», сколько

 

я  помню, а ещё не случилось той беды, которая разрази­ лась над Вами, и, если не ошибаюсь. Вы продолжали писать в «От<ечественных> Зап<исках>», где последнею вещью была повесть «Неточка Незванова». Если Вы отвечать не будете — черкните два слова. Я отвечу сам, ибо, повторяю, ничего убе­


дительного врассказе «Вест<ника> Европы», вероятно, Турге­ нева, нет.

 

ВашА. Суворин.

 

Р. S. Была ли у Вас повесть «Рассказ Плисмылькова»?*^^

 

«Вестник Европы» выходил по первым числам. Письмо Суво­ рина помечено 1 мая: надо отдать должное его оперативности. На следующий день «Новое время» начинает новый полемический раунд: «...со стороны г. Стасюлевича совсем уже дурно, что он раз­ личными лживыми изворотами старается утвердить достоверность явного журнального вздора»^^ Ещё через день редакция «Вестника Европы» уличается и в «некотором литературном невежестве»*^.

 

«Довольны ли Вы тем, что написал Буренин о кайме, — спра­ шивал Суворин Достоевского в своём неопубликованном письме от 12 мая, — или Вы желали бы, чтоб объявить от Вашего имени, что это ложь? Признаться, я не решился это сделать, думая, что Вы, пожалуй, раздумаете. Но я нашёл все альманахи при «Современнике», в одном из них Ваш крошечный рассказ совсем не под тем названием, под которым объявил «Вестник Европы»,

 

а  в «Современнике» Ваш рассказ на 10 страничках, в письмах, и больше — ничего»*^

 

«Насчёт глупенькой «каймы» не знаю, что Вам и сказать, — отвечаетДостоевский Суворину уже из Старой Руссы. — Сло­ вами в «Новом времени» (о кайме) я, конечно, доволен. Если сам что-нибудь напишу, то когда-нибудь потом, когда начну мои «Литературные воспоминания» (аих я начну непременно). Но если бы теперь Вы, например, как издатель газеты, поме­ стили бы всего пять строк в том смысле, что: «мы-де получили от Ф.М. Достоевского формальное заявление, что никогда ничего подобного рассказанному в «Вести. Европы» (насчёт каймы)

 

не было и не могло быть», и проч. и проч. (формулировка по Вашему усмотрению), то я был бы Вам весьма за это благодарен»*^.

В номере от 18 мая Суворин поместил подобное заявление, снабдив его краткой фактической справкой: «Никакого «Рас­

 

*  Так первоначально именовался рассказ Достоевского «Ползунков», напечатанный в «Иллюстрированном альманахе» Некрасова и Панаева (1848). Альманах был запрещён цензурой. В сохранившихся экземплярах никакой «каймы» нет. Зато есть иллюстрации.


сказа Плисмылькова» нет ни в «Сочинениях» Достоевского, ни

 

в  “Современнике”»^®. На этом полемика оборвалась.

Через год Анненков, как уже говорилось, повторит свою версию

 

в  отдельном издании мемуаров (сняв, естественно, фразу о том, что требование каймы получило-таки полиграфическое вопло­ щение). И он не остался в одиночестве: в той или иной форме о «кайме» упоминают И. Панаев, Д. Григорович, К. Леонтьев...

 

Настойчивость упоминаний (причём весьма авторитетных) заставляет отнестись к этой истории с сугубой осторожностью. Едва ли подлежит сомнению, что каймы физически не суще­ ствовало. С другой стороны, известно, что в 1846 году появилось

 

и  ходило по рукам послание, написанное Некрасовым и Тургене­ вым (якобы от имени Белинского) и адресованное Достоевскому.

В этом послании Белинский усердно просил автора «Бедных людей» «уделить» ему новое своё произведение. Послание это заканчивалось следующим образом:

 

Буду нянчиться с тобою.

 

Поступлю я, как подлец.

Обведутебя каймою,

Помещу тебя в конец.

 

Вопрос поэтому надлежит поставить так: являются ли все упо­ минания о кайме абсолютным вымыслом, или же здесь присут­ ствует некое фактическое «зерно» — хотя бы и давшее впослед­ ствии довольно развесистые всходы.

Позволим высказать одну гипотезу.

Некрасов, помещая в 1846 году «Бедных людей» в «Петербург­ ском сборнике», прекрасно понимал, что именно они — «гвоздь» предполагаемого издания. И действительно выделяет повесть, открывая ею свой альманах.

Но этого мало. Некрасов, оказывается, намеревался «отли­ чить» «Бедных людей» ещё неким образом. Он ведёт перего­ воры с художником П.П. Соколовым об иллюстрацияхдля пер­ вой повести Достоевского. Этот факт, который никогда прежде не связывался с интересующим нас сюжетом, приводит в своих воспоминаниях не кто иной, как сам Соколов:

«...Некрасов... нервно начал ходить по комнате, лихорадочно

потирая себе руки, заговорил: — «Так вот, г. Соколов... главною

вещью этого «Альманаха» и самою выдающеюся будет повесть


Достоевского «Бедные люди»; уж Вы, пожалуйста, постарайтесь передать эти бесподобные типы».

Итак, выясняется, что при подготовке «Петербургского сбор­ ника» речь действительно могла идти о каком-то выделении «Бедных людей». Но дело в том, что подобная инициатива исхо­ дила вовсе не от Достоевского! Она принадлежала издателям альманаха.

 

«По моему совету, — продолжает Соколов, — Некрасов решил ограничиться одним заглавным листом; это было бы и дешевле

 

и скорее могло быть исполнено. На большом листе я собрал все цветы поэзии этого альманаха в виде большого букета с группою из повести “Бедные люди”»^^

 

Откроем «Петербургский сборник». Никаких иллюстраций Соколова там нет. Есть несколько рисунков А. Агина, гравиро­ ванных на дереве Е. Бернардским, но они вовсе не относятся

к  «Бедным людям».

И  всё же какие-то иллюстрации существовали, хотя ни один исследователь не видел их воочию. Зато ими любовался в марте 1846 года сотрудник «Северной пчелы», о чём он и поспешил поведать читателям:

 

«На Невском проспекте, в многолюдной кондитерской Излера всенародно вывешено великолепное карточное объявление о «Петербургском сборнике». На вершине сего отлично распи­ санного яркими цветами объявления, по сторонам какого-то бюста красуются спиной друг к другу фигуры «Макара Алексее­ вича Девушкина» и «Варвары Алексеевны Добросёловой», героя и героини повести Достоевского «Бедные люди». Один пишет на коленях, другая читает письма, услаждающие их горести»^^.

 

Таким образом, иллюстрации Соколова (или кого-то другого) не попали в текст, а были использованы лишь для рекламного объявления. Логично допустить, что Достоевский был огорчён этим обстоятельством.

 

Разумеется, эти огорчения не могли укрыться от другого участника «Петербургского сборника» — двадцатисемилетнего И.С. Тургенева. Он, как было сказано, пишет вместе с Некрасо­ вым язвительное «Послание к Достоевскому». Ни в каких других текстах Тургенева упоминания о кайме более не встречаются.

 

Письменных свидетельств нет; однако до нас дошла живая речь Ивана Сергеевича — правда, лишь в мемуарной передаче Кон­ стантина Леонтьева:


«Вот как, например, случилось с этим несчастным Достоев­ ским. Когда он давал свою повесть Белинскому для издания, то увлёкся до того, что сказал ему: «Знаете, мою-то повесть надо бы каким-нибудь бордюрчиком обвести!»»^^

 

На первый взгляд эти слова как будто подтверждают защищае­ мую Анненковым версию.

 

Но обратим внимание на тональность. «Дерзкое» требо­ вание отнюдь не сопровождается наступательной, нагло­ самоуверенной интонацией; тон здесь почти просительный, защитный {«каким-нибудь бордюрчиком»). Так, пожалуй, мог бы выражаться и Макар Девушкин.

 

«Гордые» слова Достоевского могли звучать вовсе не гордо. Высказывается пожелание, чтобы новое произведение (то есть

написанное после «Бедных людей») было хоть как-то проиллю­ стрировано (как, скажем, стихи того же Тургенева в «Петербург­ ском сборнике»). Или, на худой конец, хотя бы украшено какой-нибудь заставкой! Эта просьба выглядит совсем иначе, чем требо­ вание «каймы».

Пребывая в остром конфликте с ближайшим литературным

окружением, молодой и болезненно самолюбивый Достоевский

мог усмотреть в отсутствии ранее обещанных рисунков к «Бед­

ным людям» акт явной дискриминации и теперь настаивал

на равных правах. В этом случае слова о «кайме» (если таковые

вообще имели место) суть не проявление литературного высоко­

мерия, а лишь средство самозащиты, неуклюжая попытка хоть

таким способом оградить своё писательское «я» от действитель­

ных и мнимых посягновений.

 

В той взвинченной (как бы сейчас сказали — сенсационной) атмосфере, какая окружала молодого писателя, подобное пожелание падало на благодатную почву. Это был неоценимый подароклитера­ турным остроумцам. И — первотолчок к зарождениюлегенды*.

 

...Последняя весна Достоевского была отравлена той же самою сплетней, какая омрачила и его первую литературную весну (если допустить, что тогда этот слух был ему известен). Нрав­ ственному поношению подвергался дебют — самое светлое из его воспоминаний.

 

Под подозрением оказывалась его моральная личность.

 

*  Подробнее об истории с каймой си .: И горь Волгин. Родиться в России. М., 1991, с. 413-419, 529-538.


Он записывает за несколько недель до смерти: «Мутная волна. Это я после Карамазовых-то мутная волна? А вы, небось, свет­ лая? Ах если б вам какой анекдотик. Прибегать к кайме, чтобы запачкать»^"^.

 

«Чтобы запачкать» — вот к чему, по его мнению, направлена ретроспективная сплетня. Неприятнее всего было то, что за авто­ ром сплетни маячил Тургенев: худой мир грозил вновь обер­ нуться доброй ссорой.

«Клевета Анненкова, — говорит Анна Григорьевна, — так воз­ мутила моего мужа, что он решил, если придётся встретиться с ним на Пушкинском празднестве, не узнать его, а если подой­ дёт, не подать ему руки»^^

 

«Не узнать» Анненкова было делом нехитрым. Сложнее обстояло с его невольным соавтором: «неузнавание» Тургенева могло бы повести к очередному скандалу. Причём в самом непод­ ходящем месте: под сенью ещё не открытого памятника осново­ положнику новой русской литературы.

 

 

Ночные письма

 

Как и следовало ожидать, эстрадные отвлечения не прошли для него даром. Работа над «Карамазовыми» поневоле замедлилась. Надо было просить отсрочки. И 29 апреля он садится за письмо к Любимову.

 

«Как я ни бился, а на майский (будущий) № «Русского Вест­ ника» опять ничего не могу доставить... Не мог же написать...

потому что здесь буквально не дают писать и надо скорее бежать из Петербурга».

 

Он сочиняет это письмо глубокой ночью и, дописав, оставляет его жене вместе со следующей запиской:

 

Голубчик Аня, не можешь ли ты отослать это заказное письмо Любимову сегодня же, не медля. В нём пишу о чем знаешь.

Твой Ф.Достоевский

29-го 3   утра^^

 

«Подобные записки, — пометила Анна Григорьевна, — Фёдор Михайлович часто оставлял на столе гостиной, не желая будить меня ночью, но имея необходимость о чём-нибудь попросить»^^.


Даже в этой ночной переписке он подписывается своим пол­ ным литературным именем: это его неизменная эпистоляр­ ная формула. Она употребляется как в деловых бумагах, так

 

и  в сношениях с самыми близкими людьми. Он блюдёт культуру письма. Никакие усечённые варианты (типа «Фёдор» или «Федя») тут невозможны. Для всех без исключения он остаётся Фёдо­ ром Достоевским (с теми или иными добавлениями: «твой друг

 

и  брат», «твой весь», «твой муж», «твой вечный и неизменный», «Ваш весь» и т. д. и т. п.).

 

Это автографическое постоянство свидетельствует о тайно сознаваемом единстве личности, не расчленяющей самое себя на литературную (официально-парадную) и интимную (семейно­ бытовую) ипостаси.

 

В  письме к Любимову он называет лишь одну причину, по кото­ рой ему следует «бежать из Петербурга». Между тем имеется

и другая: уже решено отправиться на московские торжества, куда его так усиленно зазывают.

Он должен явиться в Москву не с пустыми руками. Следовало сочинить текст. Этому ещё не созданному тексту (ради которого он готов оторваться даже от романа) он придаёт чрезвычайное значение.

 

В  Старую Руссу следовало «бежать» как можно скорее.

Когда же он оставил Петербург?

При попытке ответить на этот вопрос обнаруживаются вещи довольно странные.

 

 

Желание государыни цесаревны

 

5    мая 1880 года А.И. Толстая, вдова вице-президента Академии художеств Ф.П. Толстого, пишет дочери: «Вчера... не медля ни минуты, отвезла твоё письмо к Достоевскому; хорошо, что не отло­ жила, — сегодня утром они уехали на дачу в Старую Руссу»^^

 

Таким образом, 4 мая Достоевские были уверены, что они уедут на следующий день утром (и 5-го Толстая полагает, что они уже уехали).

Однако 19 мая Достоевский пишет Победоносцеву: «Перед отъездом из Петербурга (ровно неделю назад)...»^^ и т. д. Следова­ тельно, отъезд, назначенный на 5 мая, был неожиданно отложен

и  состоялся только 12 или 13 числа.


Какие же непредвиденные обстоятельства на целую неделю

 

задержали Достоевского в столице? Вопрос этот никогда

не обсуждался. Полагаем, что ответить на него позволяет следую­

щий документ:

 

Воскресенье 4 мая

 

Любезный Фёдор Михайлович, позвольте снова посягнуть на вашу свободу и попросить Вас приехать ко мне в четверг вечером в 9час.

 

Дело втом, что в прошлое воскресенье на концерте в пользу Георгиевской общины ваше чтение особенно понравилось Государыне Цесаревне и ей захотелось поближе с вами познако­ миться. Она будету меня вчетверг 8 мая; если вы не откажетесь прочесть что-нибудь из ваших сочинений, разумеется по соб­ ственному вашему выбору, мы будем вам крайне благодарны. Мы проведём вечер в самом тесном кружке. Кроме Сергея будут Евгения и Мария Максимилиановны и г-жа Шереметева (дочь покойной В<еликой> к<нягини> Марии Николаевны).

 

Надеюсь, ничто не помешает вам своим присутствием доста­ вить всем нам истинное удовольствие.

 

Душевно ваш

Константин

 

Совершенно очевидно: записка великого князя изменила бли­ жайшие намерения Достоевского — и отъезд, назначенный на 5-е, был отложен.

 

Но почему адресат этой записки не поступил как год назад, когда, будучи удостоен высочайшего приглашения, он предпо­ чёл этому визиту участие в вечере Литературного фонда? Ведь

и теперь мотивировка отказа была бы вполне уважительной: отъезд всем семейством в Старую Руссу, физическое отсутствие в Петербурге. Правда, молодой Романов почти настаивал (в пре­ делах аристократической вежливости, разумеется): «Надеюсь, ничто не помешает вам...» и т. д.

 

Думается, однако, что его согласие определялось не этим. Дело было в гостях.

Остановимся на приглашённых.

Сергей — это двадцатитрёхлетний великий князь Сергей Алек­ сандрович, четвёртый сын Александра II, будущий московский


генерал-губернатор, которого памятливая молва ославит «царём ходынским». (Через четверть века, в феврале 1905 года, он будет разорван в Кремле бомбой Каляева.) Этим знакомством нача­ лось общение Достоевского с юными представителями дина­ стии; в марте 1878 года по совету воспитателя великих князей Д.С. Арсеньева бывший петрашевец и каторжанин впервые был зван на обед к Сергею Александровичу.

 

На том давнем обеде присутствовал и Константин. Он запи­ сал в дневнике: «Я обедал у Сергея. Унего были К.Н. Бестужев-Рюмин и Фёдор Михайлович Достоевский. Я очень интере­ совался последним и читал его произведения. Это худенький, болезненный на вид человек, с длинной редкой бородой и чрез­ вычайно грустным и задумчивым выражением бледного лица. Говорит он очень хорошо, как нишет»^^.

 

С  Сергеем Александровичем особой близости уДостоевского не возникло. Знакомство ограничилось несколькими «воспита­ тельными» обедами (известно не более трёх приглашений на тако­ вые). Иное дело — Константин Константинович. К будущему

 

К.   Р. автор «Карамазовых» испытывал определенную симпатию (вспомним его откровенность при рассказе о казни Млодец-кого) и прочил ему литературную стезю. «С молодым великим князем, -- пишет Анна Григорьевна, — у моего мужа, несмотря на разницу лет, установились вполне дружеские отношения...»^^

 

Константин Константинович упоминает в числе приглашён­ ных двух сестёр — принцессу Ольденбургскую Евгению Макси­ милиановну и принцессу Баденскую Марию Максимилиановну:

 

с  ними Достоевский уже знаком по прежним посещениям. Из новых лиц называется Елена Шереметева — внучка Николая I.

Но всё это избранное общество не смогло бы, как кажется, изменить его намерения немедленно отбыть в Старую Руссу. Решающим аргументом явилось присутствие на вечере ещё одного лица.

 

Речь идёт о цесаревне, жене наследника престола, Марии Фёдоровне.

 

Датская принцесса София-Фридерика-Дагмара была приве­ зена в Россию восемнадцати лет — в 1866 году* (ожидание её при­ езда ускорило казнь Каракозова). В 1880 году ей было тридцать

 

*  Первый раз она приезжала в 1864 году в качестве невесты великого князя Николая Александровича; после смерти последнего стала невестой


два года (она переживёт три русские революции, своих убиенных детей и внуков и умрёт в Дании в 1928 году, чтобы в году 2006-м быть перезахороненной в соборе Петропавловской крепости). Мария Фёдоровна — едва ли не единственная из русских импе­ ратриц, сумевшая сохранить привязанность своего августейшего супруга. Александр III очень считался с сильным и скрытным характером дочери датского короля.

 

Присутствие будущей императрицы, недвусмысленно изъявив­ шей желание познакомиться с автором «Братьев Карамазовых», придавало задуманному вечеру особый смысл.

 

Путь наверх, как известно, проходит через женщин. Но зачем ему понадобилось вступать на него?

 

 

Диалог глухих

 

П.Г. Кузнецов, мальчиком служивший у Достоевских (он помо­ гал Анне Григорьевне в книжной торговле), простодушно расска­ зывает: «Ф.М. ездил на литератур1{ые вечера, и изредка его при­ глашал государь император Александр II (чего, заметим, никогда не бывало. — И. В) и великий князь Константин Константино­ вич. Его обратно привозили в придворных каретах, после этого он был очень доволен»^^

Специалисты подошли к делу гораздо серьёзнее.

 

В  1934 году Л. Гроссман опубликовал документы о взаимоотно­ шениях Достоевского с высшими правительственными кругами (письма К.П. Победоносцева, Т.И. Филиппова, пригласительные записки великого князя Константина и т. д.). Эти материалы про­ извели на учёного чрезвычайное впечатление. Личные контакты

 

с  представителями династии были вменены автору «Мёртвого дома» в сугубую вину.

 

Л. Гроссман пишет: «В третьем поколении царизм, приговорив­ ший в 1849 году Достоевского к расстрелу и каторге, не только снимает с него всякие подозрения в оппозиционном образе мыс­ лей, но возводит его в степень выразителя своих основополож­ ных воззрений и предначертаний. Внуки Николая I относятся

 

к  Достоевскому с почтительнейшим вниманием, стремясь сбе-

 

будущего Александра III. Подробнее см.: Игорь Волгин. Достоевский и цареубийство. (Готовится к печати.)


речь для своего политического дела такого крупного и влиятель­ ного союзника, как известнейший из писателей старшей плеяды русских романистов»^"^.

В этом эффектном утверждении многое неверно.

 

Ибо не столько власть стремилась «сберечь для своего полити­ ческого дела» заступника униженных и оскорблённых (никогда,

кстати, не изменявшего этому своему сколько он сам пытался направить эту власть по тому пути, который он считал единственно правильным.

 

Этико-историческая концепция Достоевского (как мы обо­ значаем комплекс его представлений о нравственном и граждан­ ском миропорядке), с поразительным напряжением и упорством отстаиваемая и в «Дневнике писателя», и в «Братьях Карамазо­ вых», и в Пушкинской речи, не слишком соответствовала видам реальной государственной политики. «Высшие» цели Досто­ евского фактически отрицали ближайшие и отдалённейшие задачи той системы, в рамках которой они призваны были осуще­ ствиться. И сама «система» не могла этого не чувствовать.

 

Раздражение Александра И, вызванное адресом Славянского бла­ готворительного общества, было, по сути дела, частным случаем того исторического недовольства, которое неизбежно должна была выказать власть при первой же попытке Достоевского применить свои идеалы к реальной государственной практике. То, что не воз­ бранялось в сфере художественной идеологии, в области «высокого

 

и  прекрасного» или в бесплотном мире нравственных отвлечений, получает мгновенный отпор при первой же попытке воплощения. Такое миронастроение могло умилять власть имущих, но за ним не признавалось одного права: стать философией жизни.

 

Л.   Гроссман глубоко заблуждается, говоря, что «правительство последних Романовых вело свою политическую линию в духе заветов Достоевского», что «восьмидесятые и девяностые годы — эпоха государственного осуществления» его идей и что поэтому на него ложится «часть ответственности» за внутреннюю и внеш­ нюю политику российского абсолютизма^^ Достоевский, право, не стоит этой чести. Вряд ли Александр III мог претендовать

на роль его духовного наследника.

Но вот вопрос: отказался бы сам автор Пушкинской речи пере­ дать будущему царю хотя бы часть этого наследства?

Когда Победоносцев осторожно подталкивал его на сближе­ ние с царствующим домом, он, несомненно, имел свои виды. Его


вполне устроила бы та роль, которую позднее отведёт Достоев­ скому Л. Гроссман. Трудность, однако, в том, что потенциальный исполнитель роли этой не приемлет.

 

Л.   Гроссман прав только в одном отношении: Достоевский дей­ ствительно хотел, чтобы нынешнее и особенно будущее царство­ вание исполнило его программу. Он мечтает пересоздать русскую монархию в духе своих религиозных и этических убеждений.

 

И  если Победоносцев желает сделать его союзником того, что есть, сам он стремится стать вдохновителем того, что будет.

Откликаясь на всегдаучтивые приглашения великого князя, он имеет в виду свою постоянную цель. И конечно, ничто не могло бытак способствовать осуществлению этой цели, как непо­ средственноеличное воздействие на тех, кому он готовдоверить свои идеалы и от кого внемалой мере зависит ихдальнейшая судьба.

 

Присутствие цесаревны в салоне великого князя открывало прямой путь к «подножию трона»: являлся шанс, что его голос будет наконец услышан.

 

Беда стране, где раб и льстец

 

Одни приближены к престолу,

Л  небом избранный певец Молчит, потупя очи долу.

 

Надо было попытаться сделать то, что не удалось ни Пушкину, ни Гоголю, ?ти Карамзину.

Ради этого стоило отложить отъезд в Старую Руссу.

 

Розыгрыш на высшем уровне

 

Из письма Константина Константиновича следует, что будупщя государыня слышала Достоевского 27 апреля («в прошлое вос­ кресенье»). Но где и при каких обстоятельствах?

 

«На концерте в пользу Георгиевской общины», — говорит вели­ кий князь. Нам об этом концерте ничего не известно.

Дочь Достоевского Любовь Фёдороврта приводит в своих вос­ поминаниях весьма любопытную версию знакомства её отца

 

с  женой наследника престола. По её словам, на каком-то из вече­ ров, где присутствовала Мария Фёдоровна, Достоевский читал известную сцену из «Карамазовых»: одна из пришедших к старцу Зосиме баб убивается по своему умершему малолетнему сыну. «Она (то есть цесаревна. — И. В.), — пишет Любовь Фёдоровна, —


тоже когда-то потеряла маленького сына и не могла его забыть. Услышав чтение моего отца, Цесаревна принялась громко пла­ кать, вспомнив о маленьком умершем. Когда Достоевский кон­ чил чтение, она обратилась к дамам, организовавшим вечер,

и сказала, что хотела бы с ним поговорить».

Далее Любовь Фёдоровна рассказывает, что вышеупомянутые

 

дамы (которые, добавляет она, «были не слишком умны»), зная недоверчивый характер Достоевского и опасаясь, что он откажется выполнить августейшее пожелание, пошли на хитрость. Они ска­ зали, что с ним хочет познакомиться «одна интересная личность».

 

« — Что это за интересная личность? — спросил Достоевский удивлённо.

 

— Вы сами увидите... Она очень интересная... Пойдёмте скорее

с  нами! — ответили молодые женщины, завладели моим отцом и, смеясь, повлекли его за собой в маленькую гостиную. Они ввели его туда и закрыли за ним дверь. Достоевский был очень удивлён этим таинственным поведением. Маленькая гостиная, в кото­ рой он находился, была слабо освещена лампой, затенённой шир­ мой; молодая женщина скромно сидела у столика. В этот период жизни мой отец уже не заглядывался больше на молоденьких женщин. Он приветствовал незнакомку, как приветствуют даму, которую встречают в салоне своей знакомой, а так как он поду­ мал, что две юные шалуньи позволили себе его мистифициро­ вать, то вышел из комнаты через противоположную дверь... Чет­ верть часа спустя молодые дамы, которые привели его к дверям маленькой гостиной, бросились к нему.

— Что она вам сказала? Что она вам сказала? — спрашивали они с любопытством.

— Кто она? — спросил отец удивлённо.

— Как это, кто она? Цесаревна, конечно!

— Цесаревна? Но где же она? Я её не видел...»^^ Воспоминаниям дочери Достоевского следуетдоверять с боль­

шой осторожностью: это известно не только специалистам. Любовь Фёдоровна многое путает и далеко не всегда опирается надостовер­ ные факты. Весной 1880года ей ещё не исполнилось одиннадцати лет, и вряд ли тогда она знала и запомнила то, о чём поведала чита­ телям через четыре десятилетия. Но, может быть, её информация опирается на какие-то семейные предания или исходит из тех вели­ косветских кругов, к которым всюжизнь так тяготела мемуаристка? Анна Григорьевна хранит по этому поводу молчание. Правда,

 

она тоже упоминает о цесаревне, но — несколько в иной связи.


Говоря О выступлении Достоевского 22 декабря 1880 года в пользу

 

приюта Св. Ксении в доме графини Менгден, она пишет:

«...Фёдор Михайлович был приглашён во внутренние комнаты,

по желанию императрицы (будущей. — И. В) Марии Фёдоровны,

которая благодарила Фёдора Михайловича за его участие в чте­

нии и долго с ним беседовала»^^

Новейшие комментаторы полагают, что Анна Григорьевна говорит здесь о первой встрече Достоевского с Марией Фёдо­ ровной. По их мнению, Анна Григорьевна перепутала даты,

 

и на самом деле этот вечер состоялся 22 декабря 1879 года^^ Оба этих вывода представляются неверными.

Анна Григорьевна вовсе не утверждает, что встреча, состояв­

шаяся 22 декабря, была первой. Сам же вечер упомянут ею среди

других выступлений 1880 года: все они названы абсолютно верно.

Кроме того, события последних недель жизни Достоевского

(а со дня встречи в доме графини Менгден до дня его смерти про­

шло чуть больше месяца) должны были особенно ярко запечат­

леться в памяти его вдовы.

 

И  наконец, самое капитальное. Если бы встреча с Марией Фёдоровной состоялась 22 декабря 1879 года, тогда записка Константина Константиновича от 4 мая 1880 года лишена вся­ кого смысла. Получается, что с автором «Карамазовых» желает «поближе познакомиться» то самое лицо, которое с ним уже познакомилось (и даже долго беседовало) полгода тому назад.

 

22 декабря 1880 года великая княгиня разговаривала с Досто­ евским как с человеком, который уже известен ей лично. И эпи­ зод с «розыгрышем», приводимый Любовью Фёдоровной, никак нельзя приурочить к этому дню.

Следовательно, жена и дочь Достоевского имеют в виду разные встречи.

 

С другой стороны, не с потолка же взяла Любовь Фёдоровна свою завлекательную историю: в её рассказе присутствуют очень характерные подробности.

 

Константин Константинович утверждает, что цесаревна слы­ шала чтение Достоевского «в прошлое воскресенье», то есть 27 апреля 1880 года: очевидно, розыгрыш, о котором пове­ ствует Любовь Фёдоровна, произошёл именно тогда. Между тем нам известно только об одном вечере 27 апреля: в Благо­ родном собрании — в пользу Славянского благотворительного общества.

 

Как разрешить это недоумение?


Конечно, можно было бы предположить, что супруга наслед-ника престола слышала Достоевского на вечере в Благородном собрании. Однако это предположение вызывает сильный скепти­ цизм. Мы забыли об этикете.

 

Дело даже не в том, что присутствие цесаревны на вечере 27 апреля не отмечено ни одной петербургской газетой, — для такого сообщения требовалось согласие Министерства двора. Трудно вообразить, чтобы жена наследника престола позво­ лила себе появиться на «массовом» литературно-общественном мероприятии. Следует, пожалуй, оставить и заманчивую мысль об инкогнито.

Кроме того, Любовь Фёдоровна определённо утверждает, что описанная ею встреча произошла в большом петербургском свете. Да и проделка двух «юных шалуний», осмелившихся — без представления — оставить автора «Карамазовых» наедине с цеса­ ревной, свидетельствует об их принадлежности к высшим при­ дворным кругам. Так шутить можно было только в кругу своих.

 

И действительно: как удалось выяснить, будущая импера­ трица впервые слушала Достоевского в доме графини Менгден (Дворцовая набережная, 34; там же они встретятся в послед­ ний раз — 22 декабря 1880 года) — на вечере в пользу Общины сестёр милосердия Св. Георгия, официальной покровительницей которой она состояла. Но вечер этот имел место не в воскресе­ нье 27 апреля, как первоначально объявлялось, а был перенесен на вторник 29-е, о чём известила Достоевского председательница Георгиевской общиньГ^.

 

Таким образом, можно с уверенностью утверждать, что «высо­ чайший розыгрыш» состоялся 29 апреля 1880 года в доме графини Менгден.

Однако цель розыгрыша не достигнута. Повторное знакомство происходит 8 мая в салоне великого князя: сам вечер предпри­ нимается по инициативе цесаревны, и не исключено — с целью загладить недавнюю неловкость.

 

«Великую княгиню, — пишет Любовь Фёдоровна, — не оггол-кнула эта неудачная встреча (то есть в доме графини Менгден:

не допустил ли Достоевский какую-нибудь бестактность по отно­ шению к цесаревне, а то, чего доброго, и нагрубил ей? — И. В)\ она знала о дружбе между Достоевским и Великим князем Константи­ ном и обратилась к последнему с просьбой познакомить её с моим отцом. Великий князь немедленно организовал вечер и пригла­ сил Достоевского, сообщив ему предварительно, кого он встретит


У  него. Отец был несколько смущён тем, что не узнал цесаревну, фотографии которой висели тогда во всех витринах; он принял приглашение и постарался быть любезным...»'^®

Он постарался быть любезным: мы знаем, что это ему не всегда удавалось.

 

Почему Михаил Никифорович изменился в лице

 

8 мая хозяин вечера записывает в своём дневнике: «Ф.М. читал из «Карамазовых». Цесаревна всем разлила чай; слушала крайне внимательно и осталась в восхищении. Я упросил Ф.М. прочесть исповедь старца Зосимы, одно из величайших произведений (по-моему). Потом он прочёл «Мальчика у Христа на елке». Елена (Шереметева. — И. В.) плакала, крупные слёзы катились по её щекам. У Цесаревны глаза тоже подёрнулись влагой»^*.

 

На самом «верху» он читает рассказ о детях петербургских тру­ щоб: акт социальной педагогики, если угодно.

 

Но отъезд в Старую Руссу был отложен, конечно, не только для того, чтобы исторгнуть августейшие слёзы. У автора, как мы говорили, была собственная «сверхзадача», и, очевидно, о?! полагал, что 8 мая приблизит его к осуществлению таковой.

 

«Достоевский, — пишет его дочь, — произвёл на неё (Марию Фёдоровну. — И. В.) глубокое впечатление; она так много гово­ рила о нём своему мужу, что и Цесаревич захотел познакомиться

с  отцом... Будущий Александр Ш очень интересовался всеми русо­ филами и славянофилами, ожидавшими от него крупных реформ. Достоевский также хотел с ним позртакомиться, чтобы поделиться своими идеями по русскому и славянскому вопросам...»"^^

 

Об их единственной встрече — речь впереди.

Любовь Фёдоровна не уточняет, что именно желал поведать её отец будущему русскому самодержцу. Но ей определённо известно о самом намерении.

Стараясь быть любезным с женой наследника престола, он делает это вовсе не из-за каких-то личных или придвор­ ных видов иначе и быть не может. Правда и то, что от Алексан­ дра Александровича действительно ждали реформ. Достоевский никогда не узнает, что по невеселой в таких случаях иронии они войдут в отечественные анналы с приставкой «контр».

 

Сюжет с вечером у великого князя Константина Констан­ тиновича (очевидно, это была их последняя встреча) требует завершения.


В письме, написанном в ночь с 27 на 28 мая в московской гости­ нице «Лоскутная», Достоевский рассказывает Анне Григорьевне

 

о своём посещении Каткова. Говорили, разумеется, о «Карамазо­ вых». Затем автор счёл необходимым сообщить своему издателю одну чрезвычайную новость.

 

«Я рассказал Каткову о знакомстве моём с высокой особой

у  графини Менгден и потом у К.К. Был приятно поражён, совсем лицо изменилось»'^^

 

Это — важное наблюдение.

Катков поражён известием (автор письма утверждает, что «при­ ятно»): это отражается в мимике беседующего. Он воспринимает сообщение как первостепенную новость.

У редактора «Московских ведомостей» выражение лица просто так не менялось.

Известно, в каком незавидном положении оказался Катков на Пушкинском празднике. Он остро переживает свои обще­ ственные неудачи. Он внимательно следит за малейшими изме­ нениями в расстановке политических сил.

 

Знакомство автора «Русского вестника» с супругой наслед­ ника престола (и — потенциально — с самим наследником) могло означать непосредственное включение Достоевского в сферу высо­ кой политики.

С одной стороны, Катков имел основания радоваться: Достоев­ ский — его формальный союзник, и, действуя через него, он, Кат­ ков, мог бы добиваться своих целей. С другой стороны, он должен был насторожиться.

Ибо автор уже написанной и готовой к произнесению Пушкин­ ской речи менее всего способен осуществлять чужие предначер­ тания. Он слишком самостоятелен и, главное, — непредсказуем.

 

Он не поддаётся идеологическому контролю. Его влияние (а Кат­ ков хорошо знал силу этого влияния) могло повести к результатам, совершенно отличным от собственных предположений Каткова.

 

Во всяком случае, это новое обстоятельство следовало учесть. «Провожать меня, — пишет Достоевский, — вышел в перед­

нюю и тем изумил всю редакцию, которая из другой комнаты всё видела, ибо Катков никогда не выходит никого провожать»"^"^.

Издатель «Русского вестника» предупредителен сверхмеры:

он провожает ныне не только своего постоянного автора, но и фигуру. Он не подозревает отом, какой громадной фигурой — правда,

 

совсем вином смысле — станет его гость всего через несколько дней.


 

 

 

 

 

 

Часть

 

t# . * W ^ C A /^                                                         ^    ^ \             '*


 


 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

глава XII

памятник рукотворный

 

Исторический феномен

 

Месяц спустя после открытия памятника Пушкину П.И. Гай-дебуров писал, что если бы кто-нибудь прочёл московские речи «у себя в комнате, тот непременно сказал бы о наших москов­ ских восторгах, что мы просто “с ума посходили” Оно, пожа­ луй, так и было, — заключает издатель «Недели», — только

я  не прочь бы ещё хоть раз в жизни сойти так с ума»^

Менее чем за год до взрыва, оборвавшего царствование Алек­

 

сандра И, совершается событие, бросающее какой-то фанта­ стический свет не только на его непосредственных участников, но и высвечивающее невидимые глубины русской жизни. Эта вспышка представляется тем более ослепительной, что почти сразу же вслед за ней смыкается мрак, поглотивший действую­ щих лиц и позволяющий лишь гадать о возможности иной исто­ рической развязки.

Пушкинский праздник 1880 года исключителен не только

 

по своему осуществлению, но главным образом по своему «нео­

жиданному» историческому смыслу. Он вызвал безумное лико­


вание и породил не менее безумные надежды. Он заставил при­ стальнее вглядеться в прошлое и будущее. Он, наконец, явил некий урок.

 

Наряду с Пушкиным ещё один человек сделался главным героем этого торжества.

«По внешнему впечатлению, кажется, ничто не может встать рядом с тем днём 8 июня 1880 года, когда в громадной зале б<ывшего> Дворянского собрания, битком набитой интелли­ гентной публикой, раздался такой рёв, что казалось, стены зда­ ния рухнут»^ — вспоминает одна из тех, кому довелось в этот день слышать Достоевского.

 

Никогда ещё ни одно публичное выступление не вызывало подобной бури.

 

Салон, гостиная, обеденная зала — вот поле деятельности русских литераторов. Ни Пушкин, ни Гоголь, ни Белинский не выступали перед широкой аудиторией. Лев Толстой являлся публике тоже в редчайших случаях.

 

В  1880 году русский писатель впервые обратился к русскому образованному обществу не только «через литературу», но —

с  «настоящей» общественной трибуны: такой, которая в силу обстоятельств приобретала общенациональныйхгржт^^. Впервые в речи, сказанной по частному (литературному) поводу, затраги­ вались мировые вопросы.

 

Пушкинский праздник весьма отличался от тех «нацио­ нальных торжеств», к каким привыкла Россия и какие только и были в ней возможны: коронации, освящение храмов, возвра­ щение победоносных войск, пополнение августейшего семей­ ства и т. д. Все названные и им подобные ликования всегда устраивались государством и исходили от него: власть, и только власть, служила источником и целью легальных общественных возбуждений.

 

Так было всегда, и думалось, что так всегда и будет: самодер­ жавие никому не собиралось уступать одну из своих важнейших прерогатив. Московские торжества «нечаянно» поколебали эту древнейшую государственную традицию: последствия подобного «прорыва» представлялись чрезвычайно заманчивыми.

 

«Московский праздник, — писал «Вестник Европы», — был со времён Рюрика первым чисто общественно-литературным праздником, и по своему поводу, и по исполнению», он «прини­ мал размеры, принадлежащие национальным событиям»^


Знаменитый «исторический» обморок, о котором, кажется, не забыли упомянуть ни одна русская газета и ни один из позд­ нейших воспоминателей, — обморок «молодого человека», ринув­ шегося на эстраду и в беспамятстве рухнувшего у ног Достоев­ ского, — это, по-видимому, сугубо медицинское происшествие не только оттенило ораторский успех автора Речи, но и явилось предельным «физиологическим» выражением того глубокого стресса, который переживало русское общество.

 

Пушкинская речь непостижима в отрыве от реальных истори­ ческих обстоятельств, её породивших. Более того: изъятие тек­ ста Речи из реального общественного контекста парадоксальным образом «искривляет» сам текст.

 

Ни одно произведение Достоевского при жизни автора не вызы­ вало такого количества откликов: «очерк» объёмом около одного печатного листа породил лавину комментариев, оценок, возраже­ ний и опровержений — лавину, которая на протяжении несколь­ ких месяцев буквально захлёстывала русскую прессу.

 

Немало писали о Пушкинской речи и после смерти Достоевского.

 

И  всё-таки, говоря его собственными словами, остаётся «неко­ торая великая тайна».

 

 

«Устраняемое лицо»

 

Супруга Александра II, Мария Александровна, скончалась 22 мая 1880 года — в день, когда Достоевский выехал из Старой Руссы

 

в  Москву В Твери он купил газеты: по случаю «кончины госу­ дарыни Императрицы и наложения глубокого траура» Государю «благоугодно было повелеть, чтобы торжество открытия памят­ ника Пушкину было на некоторое время отложено»^.

 

Памятник этот имел свою историю. Мысль о нём впервые воз­ никла ещё в 1860 году — при подготовке к 50-летнему юбилею Лицея. Самым подходящим местом показалось Царское Село; объявили подписку. Она шла не очень бойко, по-домашнему, и, достигнув тринадцати тысяч рублей, замерла. Дело стало.

 

Через десять лет, на очередном лицейском обеде, о памятнике вспомнили вновь — и учредили комитет. В него вошли два быв­ ших однокашника Пушкина — барон М.А. Корф и адмирал Ф.Ф. Матюшкин (ни один из них так и не доживёт до откры­


тия). Именно Матюшкин первым подал идею поставить памят­ ник в Москве, ибо в Петербурге, «уже богатом памятниками царственных особ и знаменитых полководцев, мало было надежды найти достойное поэта, достаточно открытое и почёт­ ное место». Высшая власть подозрительно быстро согласилась

с  этой идеей — и монумент было указано ставить в первопре­ стольной, где он «получит вполне национальное значение»*^ Подписка пошла веселее — и вскоре достигла ста шести тысяч рублей. Объявили конкурс: предпочтение было отдано модели Опекушина.

 

Официальное приглашение прибыть в Москву Достоевский получил от Общества любителей российской словесности. Донельзя занятый «Карамазовыми», он колебался.

 

Однако в апреле—мае обнаружились причины, без сомнения повлиявшие на его окончательное решение.

В обстановке национального кризиса задуманный праздник начинает приобретать всё более выраженный политический характер. Конечно, речь шла лишь о пробе сил, но в условиях России эта теоретическая проба (здесь уместно вспомнить Рас­ кольникова) могла повлечь самые неожиданные практические последствия.

С  приближением праздника ситуация обострялась.

 

«Национальное торжество всей образованной России, — с него­ дованием писал «Берег», -- грозит превратиться в партиозный скандал ошалевших краснокожих нашей журнальной прессы. Вместо воздаяния должных почестей памяти великого поэта, они готовы проплясать качучу над его могилой, — им-то что такое? Во имя чего стали бы они сдерживать проявления своего мораль­ ного безумия? Удивляться здесь нечему: разве могут подняться до идеи народного дела те, кто на всё смотрит с точки зрения удобств своего дебоша?»^

 

*   Матюшкин, внося своё предложение, в какой-то мере мог руководство­ ваться неприязнью к городу, п о гу б и в ш е м у поэта. Что же касается власти, то она, очевидно, руководствовалась желанием отдалить памятник от офи­ циальной столицы империи и царской резиденции. Именно так понимали дело современники. Ср.: «Москве нечего особенно радоваться, и если теперь памятник поэта высится в белокаменной, то потому только, что памятники знаменитых полководцев помешали найти в Петербурге почётное место, достойное поэта. Недаром Петербург — военный город!»^


Газета Цитовича беспокоилась не напрасно: праздник мог ока­ заться в руках либеральной интеллигенции. Для этого предпри­ нимались определённые шаги.

 

«...Надобно, чтобы манифестация была полная и чтобы все литераторы и др. явились сюда в полном сборе... — в стиле боевых приказов пишет Стасюлевичу из Москвы И.С. Тургенев. — Ника­ ких стеснений не будет — и враждебный элемент устранён»^

 

Последняя фраза особенно примечательна: остановимся пока на её первой части.

 

«Никаких стеснений не будет» — эта неслыханная уверен­ ность зиждется на определённой основе. Дело даже не в том, что московский генерал-губернатор князь Долгоруков пообещал отсутствовать на публичных обедах, дабы «не стеснять выра­ жения мнений в спичах и тостах». Сам губернаторский посул — следствие тех изменений, которые произошли в политическом климате страны на протяжении последних недель.

 

С тех пор как у кормила власти встал Лорис-Меликов, пра­ вительственный курс переменился. «Диктатура сердца», какими бы тактическими соображениями ни руководствовались её вдохновители, повела к некоторому ослаблению администра­ тивного произвола, смягчению цензуры и т. п.

 

Весна и лето 1880 года — краткая историческая передышка, некое равновесие сил «между революцией и реакцией» (если иметь в виду под первой террористическое подполье, а под второй — консерва­ тивные правительственные круги). После потрясшего воображение современников февральского взрыва в Зимнем дворце покушения как будто бы приостановились. Приостановился и террор «сверху». Создавалось впечатление, что обе стороны выжидают. Это могло быть понято как знак, намёк на готовность к диалогу.

 

Вопрос, куда пойдёт страна и каким именно образом осуще­ ствится этот переход, оставался открытым.

 

Русские либералы чувствовали приближение своего звёздного часа: борьба, в которой они не принимали почти никакого уча­ стия, могла окончиться в их пользу.

 

Но вернёмся ко второй половине тургеневской фразы — «враж­ дебный элемент устранён».

 

«Враждебный элемент» — это прежде всего партия «Москов­ ских ведомостей». Очевидно, ещё в конце апреля состоялось решение о недопущении на заседания Общества любителей рос­ сийской словесности (так называемые чтения) депутатов от этой


газеты (иначе говоря — М.Н. Каткова). Что и вызвало громкий скандал, речь о котором впереди.

У Достоевского между тем были основания принять доходив­ шую до него противоречивую информацию на свой счёт. Осто­ рожно сообщая Победоносцеву, что даже «в газетах уже напечатано про слухи о некоторых интригах»^, он, надо полагать, имеет в виду фельетон московского корреспондента «PïoBoro времени»: в фелье­ тоне туманно намекалось, что «кого-то не допускают к праздне­ ству», «кто-то устраняется от участия в торжестве» и т. п. Далее

 

в  газете следовала фраза, которая должна была особенно насторо­ жить Достоевского: «С этими слухами связывалось одно почтен­ ное имя, которое, однако, стоит в программе празднества...»^®

 

А.С. Долинин полагал, что в данном случае имелся в виду Кат­ ков. Достоевский же «по болезненной своей мнительности мог, конечно, подумать, что под этим устраняемым лицом разумеется именно он»“.

 

Представляется, однако, что Достоевский был прав.

В 1891 году издатель «Русского архива» П.И. Бартенев обнаро­ довал замечательный факт: «Любопытно, что в одном из засе­ даний приготовительной комиссии едва было не постановили не допускать Достоевского к чтению чего-либо на Пушкинском празднике. Некоторые члены комиссии настаивали на таком недопущении, потому что Достоевский якобы нанёс Тургеневу обиду, спросив его прямо и во всеуслышание, на одном из петер­ бургских общественных обедов, чего именно хочет он от наших студентов (вот ещё одна версия обеденного инцидента! — И. В.), и тем приведя знаменитого друга молодёжи в неловкое поло­ жение и смущение. На этот раз большинство членов комиссии не допустило такого остракизма; но прения были горячие»^^.

 

Таким образом, выясняется, что «мнительность» здесь ни при чём. «Интрига» всё-таки имела место. И связана она, оказыва­ ется, с прошлогодним происшествием, бережно, хотя и с разноч­ тениями, хранимым общественной памятью.

 

Обо всем этом Достоевский мог кое-что знать. Во всяком случае, желал знать. В первом же письме Анне Григорьевне из Москвы он пишет: «Узнаю, наконец, и об литературных интригах подноготную»*^^

 

*   Новейшие комментаторы полагают, что речь здесь идёт либо о воз­ можном столкновении западников и славянофилов, либо об отказе


В ЭТОЙ СВЯЗИ примечателен один нюанс его переписки

 

с  С.А. Юрьевым.

Сообщая председателю Общества любителей о своём согласии

 

приехать в Москву, Достоевский спрашивает: «Неужели же раз­ решат читать вновь написанное без предварительной чьей-нибудь (курсив наш. — И. В) цензуры? Аксаков, Тургенев и проч. как будут читать: с цензурой или без цензуры, а vive voix или по написанному?»*^

 

Вопрос как будто бы касается цензуры официальной. Но под­ черкнутые слова позволяют предположить, что он, помимо про­ чего, опасается ещё и цензуры «внутренней» — той самой, по его позднейшему выражению, «либеральной полиции», которая на празднике призвана защищать интересы «своей» партии.

 

Юрьев поспешил успокоить Достоевского, заверив его, что Общество любителей, согласно своему уставу, само цензор всех речей и выступлений и поэтому «не обязано представлять их ни общей цензуре и ни на цензуру никаких властей». «Конечно, ваше слово не подвергнется и этой процедуре»*^, — добавлял Юрьев, имея в виду «приготовительное» собрание Общества, рассматри­ вающее тексты публичных выступлений. Однако при этом под­ робнейшим образом описывал саму «процедуру».

 

Такое «успокоение» могло, пожалуй, встревожить его ещё больше. Он пишет Победоносцеву: «Впрочем, может быть, просто не дадут говорить. Тогда мою речь напечатаю»*^

 

Он ехал в Москву как боец. Анна Григорьевна до конца своих дней сокрушалась, что не смогла сопровождать мужа. Но жён не берут на войну.

Однако готовились не только общественные силы.

 

III Отделение и «Генеральные штаты»

 

18 мая Лорис-Меликов обратился к московскому генерал-губернатору с отношением «о принятии мер к недопуще­ нию манифестаций при открытии памятника поэту Пушкину

 

М.Е. Салтыкова-Щедрина и Л.Н. Толстого принять участие в празднике'"'. Думается, однако, что Достоевский имеет в виду прежде всего себя. Ср.: «Интриги, однако, были несомненные»'^. И употреблённое здесь прошед­ шее время, и сама тональность (очевидная личная заинтересованность) свидетельствуют в пользу подобного предположения.


В  Москве». Правда, Москва была относительно спокойным горо­ дом: здесь (исключая взрыв свитского поезда в ноябре 1879 года) не совершилось ни одного крупного покушения и, следова­ тельно, — ни одной смертной казни. Однако общая ситуация давала правительству повод для беспокойства. Тревога эта, по-видимому, исходила от самого императора: Лорис-Меликов подчёркивает, что он обращается к Долгорукову «на основании высочайше преподанных мне указаний».

 

Хозяин Москвы немедленно принимает меры к «недопуще­ нию каких бы то ни было противузаконных проявлений». Уста­ навливается должное наблюдение «за лицами, навлекающими на себя подозрение и могущими дать повод к каким-либо про­ тивоправительственным манифестациям». Полицейские офи­ церы ежедневно обходят гостиницы и меблированные комнаты. Назначаются пешие и конные патрули по всем частям города. «...B день же открытия памятника на площади Страстного мона­ стыря будет достаточный полицейский и жандармский наряд

 

с  особым резервом»^^, — рапортует в Петербург Долгоруков.

 

Несмотря на заверения московской полиции, что среди участ­ ников праздника будут действовать особые «доверенные лица»,

III  Отделение сочло необходимым направить в Москву своих соб­ ственных осведомителей (одним из них «по совместительству» оказался сотрудник газеты «Берег»). Эти агенты должны были озаботиться «в особенности тем, чтобы иметь совершенно вер­ ные сведения как о представителях литературы и почитателях поэта, так и обо всём, что во время празднеств будет происходить

 

в собраниях литераторов и других»^®.

Итак, правительство готовится встретить Пушкинский празд­

ник во всеоружии.

Между тем в Москве собирается цвет русской интеллиген­ ции. Помимо литераторов, профессоров и представителей печати сюда прибыли посланцы едва ли не всех существующих

 

в  стране общественных учреждений (вплоть до Русского хоро­ вого общества и Общества акклиматизации животных и рас­ тений) — всего 106 делегаций. 244 депутата томились в ожи­ дании открытия. Пожалуй, лишь коронационные торжества собирали в Москве такое количество гостей. Но тогда являлась Россия «верхняя» — парадная, титулованная, аристократиче­ ская; ныне же — в основном «средняя»: земская, журнальная, интеллигентская — неофициальная.


Здесь были представители университетов и гимназий, зем­ ских управ и юридических обществ, архивов и библиотек, сто­ личных и провинциальных театров, советов присяжных пове­ ренных и технических училищ, петербургского и уездного дво­ рянства, обществ торговли и судоходства. Литературное JXQRO собрало вокруг себя силы, далеко превышающие потребности литературы.

 

Какова же политическая подоплёка московского съезда? Пушкинский праздник был первым (со времён Земских собо­

 

ров и комиссий Екатерины) собранием общественных представи­ телей. Его можно назвать первым русским «парламентом» (или, вернее, «предпарламентом»). Разумеется, эти выражения весьма условны: то, что происходило в Москве, ни в малой мере не напо­ минало парламентской процедуры и вообще не обладало ника­ кими признаками «нормального» парламентаризма. И всё-таки

 

в  условиях самодержавной России, в период «конституционного ожидания», в обстановке значительного общественного подъёма, кризиса «верхов» и недовольства «низов» московский съезд при­ обретал характер некоего, хотя и ограниченного, национального представительства. Была сделана — пусть полусознательно — попытка в «литературной» форме заявить минимальные обще­ ственные требования. Тут был момент стихийности, который власть инстинктивно предчувствовала, но не могла в полной мере осознать или предотвратить. Официально разрешённая церемония неожиданно для самих её участников и устроителей превращалась в смотр наличных общественных сил.

 

В  духовном плане подобный съезд мог стать русскими «гене­ ральными штатами».

Но у московского форума была одна существенная особен­ ность. Пушкинские торжества носили сугубо корпоративный характер: это было собрание интеллигенции, и только интелли-генции^^. Причём интеллигенции либеральной. (Представители «Отечественных записок» ограничились ролью зрителей.)

 

Пожалуй, никогда ещё в своей «нетворческой» жизни Досто­ евский не испытывал такого напряжения душевных и физиче­ ских сил. Он настолько поглощён происходящим, что его письма

 

к Анне Григорьевне — «в личном плане» — гораздо сдержаннее, чем обычно. Если в его эпистолярных циклах, связанных с пре­ быванием в скучном бессобытийном Эмсе, информативная часть обычно уравновешена «лирикой» — поверкой чувств, интим­


ными (порой сугубо интимными) признаниями, то в москов­ ских письмах 1880 года эти последние моменты почти полностью отсутствуют. Чуткая Анна Григорьевна не могла не заметить столь необычной сухости — и забеспокоилась: «Вообще же, мой дорогой, я замечаю из твоих писем явную ко мне холодность»^^

У неё были причины для ревности.

 

 

Суета сует

 

Он приехал в Москву в 10 часов вечера 23 мая и уехал домой,

 

в  Старую Руссу, 10 июня в час дня. Он не знал, что это послед­ ний визит в город его детства — на родину. За тринадцать лет супружеской жизни (во втором браке) он покидал семью на столь длрыельный срок только для путешествий в Эмс, на воды. Анне Григорьевне, как мы уже говорили, очень хотелось сопутство­ вать ему в этой поездке. Однако, когда были подсчитаны ресурсы, выяснилось, что и без того напряжённый семейный бюджет не выдержит чрезвычайных расходов. Встречались и другие пре­ пятствия. «После смерти нашего сына Алёши, — пишет Анна Григорьевна, — Фёдор Михайлович, всегда горячо относив­ шийся к детям, стал ещё мнительнее насчёт их жизни и здоро­ вья, и нельзя было и подумать уехать нам обоим, оставив детей на няньку... К тому же на подобное торжество надо было и мне явиться одетой в светлом, если и не роскошно, то всё-таки при­ лично, а это увеличивало стоимость поездки». (Анна Григорьевна не знала, что смерть императрицы и официальный по этому слу­ чаю траур могли бы избавить её от последних забот.)

 

Полагали, что он пробудет в Москве самое большее неделю. Но в связи с отсрочкой торжеств он оставался там восемнадцать дней (не считая дороги). За это время Анна Григорьевна натер­ пелась страху. Она опасалась, что с мужем случится в Москве припадок и он, «ещё не придя в себя, пойдёт по гостинице оты­ скивать меня, что там его примут за помешанного и ославят по Москве, как сумасшедшего». Она прекрасно знала, что в такие минуты его нельзя оставлять одного: после приступа он испы­ тывал «мистический ужас», и присутствие близкого человека было ему необходимо. Анна Григорьевна даже подумывала, не поехать ли ей в Москву инкогнито и, нигде не показываясь, наблюдать здоровье мужа.


Впрочем, у неё имелись опасения и иного рода. Хорошо изу­ чившая характер своего супруга, она пыталась по мере сил убе­ речь его от неприятных встреч и разговоров, прибегая порой для этого к маленьким хитростям. В гостях она просила хозяйку дома посадить мужа подальше от того или иного потенциально опас­ ного посетителя. Под благовидным предлогом она отзывала мужа в сторону, если он начинал слишком уж горячиться.

Москва таила в себе угрозу. В ней собиралась «вся литература», причём в большинстве своём — враждебная (Анненков, Тур­ генев). Поэтому опасения, что мужа «могут раздражить, дове­ сти его до какого-нибудь безумного поступка»^^ (тургеневский обед ещё на памяти!), — все эти опасения выглядят не столь уж неосновательными.

 

Единственным утешением было то, что он обещал писать регу­ лярно. И он сдержал слово: письма из Москвы отправлялись порой даже два раза в сутки.

 

Он написал ей тринадцать больших посланий (с припиской, имеющей характер самостоятельного письма, — четырнадцать)^'^. Больше в эти дни он не писал никому.

 

«А письма ты должен о празднике писать подлиннее, — просит Анна Григорьевна мужа, — слышишь ты, голубчик мой, а то поду­ май, я ничего о нём не узнаю, а ты так пишешь, как никто»^^

Он действительно писал «как никто».

 

Трудно отделаться от чувства, что судьба имела свой тайный умысел, разлучая супругов на время московских торжеств. Будь они вместе, мы никогда бы не обрели возможность читать этот, как выражался его автор, «бюллетень», вводящий нас в самую гущу событий. Мы никогда бы не увидали совершающееся его глазами.

 

Он останавливается в гостинице «Лоскутная» на Тверской, твёрдо намереваясь покинуть Москву через день-два. И не без удивления убеждается, насколько за последнее время выросла его популярность. Его уверяют, что праздник переносится лишь на несколько дней, и умоляют остаться. Он говорит, что «Русский вестник» ждёт на июнь очередную порцию «Карамазовых», — ему отвечают, что готовы послать к Каткову специальную депутацию

 

с просьбой об отсрочке. Он — как на последний довод — указы­ вает на жену и детей, и слышит в ответ, что и к Анне Григорьевне будет отправлена коллективная телеграмма и даже (в случае надобности) опять-таки депутация всё с той же просьбой.


Об интригах, разумеется, предпочитают умалчивать.

 

Он посещает Каткова — главным образом для того, чтобы попытаться оттянуть публикацию романа до осени. В первый свой визит он «опрокинул чашку с чаем и весь замочился»; поэ­ тому, повествуя о втором посещении, ставит в особенную себе заслугу, что «в этот раз я у него чаю не пролил...»^^.

 

Катков отменно любезен: потчует своего гостя дорогими сига­ рами, рекомендует ему лучшего в Москве зубного врача.

Его втягивает в себя предпраздничный водоворот; он прини­

мает бесчисленных посетителей и сам отдаёт визиты; он уча­

ствует в приготовлениях и томится в ожиданиях. Самое удиви­

тельное, что среди всех этих хлопот он не оставляет надежды

выкроить хотя бы несколько часов — и заняться романом

(«А Карамазовы-то, Карамазовы! Эх, в какую суетню въехал»).

Но с горестью убеждается, что это физически невозможно.

Его везут в «Эрмитаж», где в его честь устраивают обед (кажется, он впервые в жизни удостаивается подобной чести). Его поражает московский размах («...не по-петербургски устраи­ вают»): снимается отдельная зала, наличествуют «балыки осетро­ вые 1 V2 аршина, полторааршинная разварная стерлядь, черепа­ ший суп, земляника, перепела, удивительная спаржа, мороженое, изысканнейшие вина и шампанское рекой». Он отдаёт должное утончённости стола и тому, что после обеда за кофеем и ликёром являются «две сотни великолепных и дорогих сигар». (Правда, позднее выяснится, что обед был по подписке, трёхрублевый,

 

а  «всю роскошь, цветы, черепаший суп, сигары, залу» и т. д. — всё это издатель «Русской мысли» и большой поклонник Достоев­ ского В.М. Лавров прибавил уже «от себя».)

Радует не только стол: «Сказано было мне (с вставанием

с места) 6 речей, иные очень длинные»^^.

 

Он отмечает все эти подробности потому, что пишет жене, которой всё это интересно и которой он желает зримо продемон­ стрировать, как его принимают и как потчуют. В информации такого рода «вставание с места» и продолжительность речей — момент существенный.

 

Трудно представить, чтобы, скажем, Л. Толстой в подобном тоне сообщал о своих успехах и приберегал для Софьи Андре­ евны такие подробности. Черепашьим супом автора «Анны Каре­ ниной» не удивишь. В своих романах он может описывать заме­ чательные обеды, но ему не придёт в голову повествовать об этом


В  СВОИХ письмах. Для него это дело светское, следовательно — привычное. Еда, которой могут его угостить московские друзья, именно еда — и ничего больше.

 

Для Достоевского разварная стерлядь и дорогие сигары — знак уважения к нему лично.

 

При этом он совершенно не опасается показаться смешным.

С  обезоруживающей, почти детской непосредственностью рас­ сказывает он Анне Григорьевне о расточаемых в его адрес знаках внимания: жизнь не очень-то баловала его этим.

Простодушие — вот слово, которое применительно к Достоев­ скому встречается у нас уже не впервые. Эту свою черту он, оче­ видно, сознавал и сам. «...У Феди (сына. — И. В) характер мой, — пишет он Анне Григорьевне, — моё простодушие. Я ведь этим только, может быть, и могу похвалиться, хотя знаю, что ты, про себя, может быть, не раз над моим простодушием смеялась»^^

 

Его письма к ней покоряют не блеском ума (и вообще не литера­ турным блеском, этим защитным цветом эпистолярного жанра). Их обаяние, может быть, как раз в их нелитературности, в неза­ щищенности автора, безоглядно подставляющего себя ретро­ спективным насмешкам.

 

«Эти все московские молодые литераторы восторженно хотят со мной познакомиться»^^, — сообщает он в Старую Руссу. Звучит совершенно так же, как тридцать пять лет назад, когда, упоённый внезапным успехом «Бедных людей», он поведал брату: «Всюду почтение неимоверное, любопытство насчёт меня страшное... Все меня принимают как чудо. Я не могу даже раскрыть рта, чтобы во всех углах не повторяли, что Достоевский то-то сказал, Досто­ евский то-то хочет делать... откровенно тебе скажу, что я теперь упоён собственной славой своей...»^®

 

Такие признания встречаются у него только в начале и в конце пути: крайности сходятся. Его первый год в литературе и его последний год — «праздник жизни». «В середине» ничего подоб­ ного нет: там только будни — вечный, не приносящий ощутимого успеха труд, насмешки недавних друзей, разочарования, недо­ вольство собой...

 

Но, несмотря на исполненную драматизма жизнь, каторгу, болезни, взлёты и падения, несмотря на возраст и опыт, обна­ руживается мало изменившаяся душевная организация. Тогда, в молодости, то, что с ним совершалось, было искушением. Ему выпал успех, и он вёл себя, как положено по «сценарию». Он играл


ЭТОТ успех, внутренне ужасаясь, потому что прозревал в себе настоящего писателя и предчувствовал, какие муки принесёт ему это открытие. Он словно предвидел, что никогда не будет дово­ лен собой, — и чем яснее он это сознавал, тем громче звучали его самовосхваления, тем лихорадочнее вёл он счёт своим действи­ тельным и мнимым заслугам.

 

Теперь он старый известный писатель. Но почему же в его пись­ мах Анне Григорьевне наряду с откровенной гордостью (слиш­ ком откровенной, чтобы обратиться в гордыню) звучат и нотки плохо скрываемого удивления? Он искренне удивлён тем, что его так встречают, что посторонние люди узнают его в лицо, что его ценят и им дорожат. То, к чему Тургенев или Толстой отнес­ лись бы внешне спокойно, как к чему-то вполне естественному

 

и заслуженному, глубоко волнует его: он видит в этом неожидан­ ную милость и перст судьбы.

 

«Он вовсе не знает своей цены», — приводились слова мемуаристки.

 

Он по-настоящему скромен, и эта внутренняя скромность про­ является уже на бытовом, житейском уровне. В «Лоскутной» его просят перейти в лучший номер: Дума «записала» его именно

в  нём. «Я удивился и спросил: почему знает Дума? — Да ведь

вы же стоите на счёт Думы, ответил Юрьев. Я закричал...»

Он «закричал», ибо во всю свою жизнь никогда не жил на чужой

 

счёт: он за всё привык платить сам. Юрьев «твёрдо» возразил ему, что все гости праздника стоят за счёт Думы и что, отказавшись, он тем самым оскорбит её. «Я решил наконец, что если и приму от Думы квартиру, то не приму ни за что содержания». Он осве­ домляется у управляющего гостиницей, правда ли, что его счёта оплачивает Дума, и, получив утвердительный ответ, заявляет, что вовсе этого не хочет. Но ему опять возражают, что в таком случае он обидит город Москву. «Что мне теперь, Аня, делать? Не принять нельзя, разнесётся, войдёт в анекдот, в скандал, что не захотел, дескать, принять гостеприимство всего города Москвы и проч.».

 

Его знакомые удивлены его щепетильностью. В конце кон­ цов он смиряется (он, рассчитывающий для поездки в Москву каждую копейку). Путешествие оказывается не столь наклад­ ным, но —■«но зато как же это меня стеснит! Теперь буду нарочно ходить обедать в ресторан, чтоб, по возможности, убавить счёт, который будет представлен гостиницей Думе. А я-то два раза уже


был недоволен кофеем и отсылал его переварить погуще: в ресто­

 

ране скажут: ишь на даровом-то хлебе важничает»*^^ Подобные опасения оказались не такими уж пустыми. Он,

 

боявшийся из-за своей щепетильности «войти в анекдот», вошёл-таки в него — правда, через четверть века и в смысле, совершенно обратном предполагаемому.

Некий анонимный воспоминатель («Одиссей») поме­

щал в 1906 году в бульварной «Петербургской газете» заметки из «Записной книжки» («Вытащена из моего собственного кар­ мана», — игриво сообщал подзаголовок). В этих извлечённых из кармана историях нашлось место и для Достоевского.

 

Посетовав, что «такой-то великий человек был совершенным ребёнком в жизни», Одиссей в подтверждение своего тезиса сооб­ щает следующее.

 

На Пушкинском празднике «все мы, представители тогдашней петербургской литературы и прессы, считались гостями города Москвы, пользовались помещениями в гостиницах, полным содержанием и экипажами в течение недели. Потом стали разъез­ жаться. Пора, дескать, гостям и честь знать... Один Ф.М. Достоев­ ский остался на долгое время.

 

— Зачем я буду торопиться? Здесь так прекрасно, и город Москва так принимает меня любезно.

 

Город Москва был, конечно, рад, что он так понравился зна­ менитому писателю, и просил погостить сколько ему будет угодно»^^

 

Если бы нас не удерживал пиетет перед всегда почтенной неиз­ вестностью (вдруг — что, впрочем, маловероятно — под маской Одиссея обнаружится лицо уважаемое!), мы назвали бы свиде­ тельство таинственного воспоминателя совершеннейшей чепу­ хой. Достоевский, буквально по минутам высчитывающий, когда он сможет вернуться к семье и «Карамазовым», не задержавшийся

 

*   Ср. рассуждения на эту тему П. Гайдебурова: «Я нахожу, что для меня это дорого (4-рублёвый номер в «Лоскутной». — И . В.), но мне деликатно намекают, что это не моя забота... Немножко стеснительно, но в то же время (не стану притворяться) очень приятно и даже трогательно... Узнавши, что

 

я  — гость, которому ни за что не придётся платить, я, естественно (как, вероятно, и все другие), старался довольствоваться самым необходимым; например, я привык пить за обедом порядочное красное вино, а тут требо­ вал себе самого дешёвого, чтобы не вводить Думу в напрасные расходы»^^.


В  Москве ни одного лишнего часа, под пером Одиссея предстаёт этаким парнасским ленивцем, у которого в запасе вечность.

 

Нет, в подобных случаях он бывал достаточно взросл: «дет­ скость» его выражалась не в этом.

 

Она хотя бы в том, как популярно объясняет он Анне Гри­ горьевне необходимость остаться и ждать открытия: «Если будет успех моей речи в торжественном собрании, то в Москве (а стало быть, и в России) буду впредь более известен как писа­ тель (т. е. в смысле уже завоёванного Тургеневым и Толстым величия)». Мыслимое ли дело, чтобы те же Тургенев и Толстой так беззастенчиво, так ребячески-откровенно признавались в подобных помыслах и приводили подобные аргументы! Да они постеснялись бы употребить само это слово «величие» — и вовсе не потому, что не смели соотнести себя с таким высоким поня­ тием. Достоевский упоминает о «величии» буднично, с есте­ ственностью человека, отнюдь не снедаемого тайным жаром честолюбия: слову не придаётся никакого особого смысла. Это фразеология мальчишки, запальчиво доказывающего окружаю­ щим, что и он ничуть не хуже других.

 

Но кроме соображений престижного порядка он приво­ дит в пользу своего дальнейшего пребывания в Москве и иные доводы. «Мой голос будет иметь вес, а стало быть, и наша сто­ рона восторжествует. Я всю жизнь за это ратовал, не могу теперь бежать с поля битвы»^"^.

 

Битва между тем приближалась.

 

 

Потомки Пушкина идругие

 

Накануне открытия, 5 июня. Московская городская дума устро­ ила приём депутаций.

 

В зале, убранной зеленью и цветами, красовались три пор­ трета: благополучно царствующего государя, его дяди — Алек­ сандра I и его прабабки — Екатерины И. Не хватало одного изо­ бражения — родителя нынешнего монарха (кстати, портреты тех же особ — опять-таки в отсутствие Николая Павловича — будут фигурировать и завтра на акте в университете: подобная избирательность вряд ли была случайной).

 

Впрочем, императорский дом был представлен не одними лишь живописными полотнами: в зале присутствовал его высо­


чество принц Пётр Георгиевич Ольденбургский — августей­ ший председатель комитета по сооружению памятника. «Весело

и  радостно было уже видеть, — говорит в частном письме

И.  Аксаков, — члена царской фамилии и носителей высшей вла­ сти сидящими (несколько смиренно и даже сконфуженно) под огромным бюстом Пушкина... Это у нас новое зрелище: явление силы нравственной, смирившей силу внешней государственной

 

Депутации входили в залу одна за другой и заявляли свои чув­ ствования. Однако и здесь наблюдались проблемы. «От право­ славного духовенства, — меланхолически замечает «Неделя», — не было ни одного депутата. — Из всех иноверных исповеданий только московский раввин явился представителем своих едино­ верцев на общерусском празднестве»^^.

Один депутат (от Московского юридического общества) при­

влёк всеобщее внимание. Это была дама: доктор прав Лейпциг­

ского университета, тридцатишестилетняя А.М. Евреинова —

первая русская женщина с таким учёным званием. «Одета она

была прилично, — не без некоторого удивления отмечает агент

тайной полиции, — хотя, разумеется, не в трауре (объявлен­

ном по случаю кончины государыни. — И. В), а вся в белом,

но манеры её мало женственны; развязности нигилистки, впро­

чем, не было BaMeTHo»^”.

Присутствовали все дети Пушкина: Александр Александрович, командир Нарвского гусарского полка; Григорий Александро­ вич, отставной военный, «псковский землевладелец»; дочери — Наталья Александровна, графиня Меренберг, морганатическая жена немецкого принца Николая Нассауского, и Мария Алексан­ дровна Гарту нг.

 

Красавица Наталья Александровна не оставила равнодушным никого — даже упомянутого тайного соглядатая. «Ее изящная манера себя держать, непринуждённость любезных ответов...

 

очертание носа, живость и блеск глаз многим старикам напоми­ нали одновременно и её отца и её мать», — добросовестно доно­ сит агент, утруждая начальство явно избыточной информацией. И, словно спохватившись, добавляет: «В субботу она уезжает»^^

 

О  Наталье Александровне — правда, без лирических подроб­ ностей — упоминает и Достоевский. «Видел (и даже говорил)

 

с дочерью Пушкина (Нассауской)»^^, — кратко извещает он Анну Григорьевну.


Он ничего не говорит о второй дочери — Марии Александровне, хотя, казалось бы, именно она должна была заинтересовать его в первую очередь.

 

Мария Александровна была вдовой генерал-майора Гартунга. её мужа в 1877 году присяжные признали виновным в подлогах

и  мошенничестве. Во время суда, в ожидании приговора, генерал выстрелил себе в сердце. Он оставил записку, в которой катего­ рически отрицал свою вину.

Достоевский подробно писал о самоубийстве Гартунга в «Днев­ нике писателя».

 

Через много лет Л. Толстой в «Живом трупе» воспроизведёт некоторые подробности этой трагедии.

Аристократическая внешность Марии Александровны («поро­ дистые» завитки на затылке) в своё время поразила Толстого: старшая дочь Пушкина послужила «физическим» прототипом для изображения Анны Карениной.

 

Странные встречи случались на Пушкинском празднике. Хотя церемония в Думе прошла гладко, главные опасно­

 

сти были ещё впереди. «Говорят, — замечает «Берег», — что для депутатов от газет и журналов сделана одна хоругвь. Один шут­ ник говорит, что представители разных «литературных групп» на площади пред лицом Пушкина изорвут эту хоругвь в клочки

 

и  здесь же передерутся»'^®.

В тот же день Достоевский пишет Анне Григорьевне: «И вообще здесь уже начинается полный раздор. Боюсь, что из-за направле­ ний во все эти дни, пожалуй, передерутся... Послезавтра... обед человек в 500 с речами, а может быть, и с дракой»'^*.

 

Это письмо написано в гостинице «Лоскутная» в 8 часов вечера

 

5 июня (то есть накануне открытия): оно передаёт крайнее воз­ буждение автора. Но имеется ещё одно свидетельство — «со сто­ роны», — запечатлевшее Достоевского примерно за час до напи­ сания им вышеуказанного письма. Свидетельство это, при­ надлежащее П.И. Гайдебурову и носящее вполне дневниковый характер, до сих пор не было замечено.

 

«Вечером (5июня. — И. В) захожу к Достоевскому и вижу, что он в ужаснейшем состоянии: весь как-то подёргивается, в гла­ зах — беспокойство, в движениях — раздражительность и тревога. Я знал, что он человек в высочайшей степени нервный и впечатли­ тельный, страстно отдающийся всякому чувству, но в таком состо­ янии я, кажется, никогда ещё его не видел. «Что с вами, Фёдор


Михайлович?» — «Ах, что это будет, что это будет!» — восклицает он в ответ с отчаянием. «Да что такое? В чём дело?» Он не говорит ничего определённого, но я и без него отлично знаю, в чем дело.

 

Я  стараюсь, однако же, успокоить и уверить, что не будет ничего, что всё обойдётся прекрасно. Когда уверяешь другого в чём-то таком, в чём сам не уверен, а только хочешь увериться, то всегда делаешь это с особенным азартом, и чем меньше веришь сам, тем сильнее уверяешь другого. Не знаю, удалось ли мне уверить Достоевского, но он, по-видимому, несколько успокоился, а сам

 

я  ушёл от него ещё более встревоженный, чем пришёл»^^

 

 

Две фигуры в белом

 

...С утра 6 июня накрапывал дождик; затем перестал, но погода оставалась серенькой. «Четыре фотографа, — сообщает журнал «Будильник», — ещё с раннего утра установили, в разных пун­ ктах, свои аппараты...»"^^Депутаты в чёрных фраках с белыми бутоньерками (на которых стояли золотые буквы А.П.) спе­ шили в верхнюю церковь Страстного монастыря, где московский митрополит Макарий служил панихиду.

 

«Почему-то, — замечает Страхов, — нельзя было совершить окропление памятника святою водою, как это принято при вся­ ких сооружениях»'^'^. Об этом же пишет и Глеб Успенский: «...пого­ варивали в народе, что едва ли митрополит разрешит святить ста­ тую, так как, что ни говори, Пушкин-то он Пушкин, а всё-таки он истукан, статуй, идол... человек не на коне, не с саблей, а просто со шляпой в руке...»'^^ Может быть, дело было не только в шляпе...

 

...Молодая жена А.С. Суворина, тронутая прекрасной служ­ бой, дивным пением певчих, молилась за Пушкина со слезами на глазах. Вдруг кто-то тронул её за плечо. «Я чуть-чуть огляну­ лась, думая, что это, как обычно, передают свечу к образу. Смо­ трю — пустая рука. Взглянула вверх, — о ужас — вижу Фед<ор> Мих<айлович>, как всегда, с блестящими проникновенными глазами смотрит мне в глаза и шепчет: “У меня к Вам большая просьба... Обещайте только её исполнить”».

Он повёл смущённую Анну Ивановну в притвор, повторяя:

«Обещаете?» Ей подумалось, что он сейчас попросит подвезти его

 

в  экипаже, и она (уже с улыбкой) сказала, что с удовольствием исполнит его желание. «Он взял мою руку, крепко сжал в своей


И  сказал: “Так вот что! Если я умру, вы будете на моих похоронах

 

и  будете за меня молиться, как вы молились за Пушкина! Я всё время наблюдал за вами, будете? Обещаете?”» И, не слушая её сконфуженный лепет, повторил сурово: «Вы обещаете?»"^^

Она — обещала.

Он вышел на площадь, расцвеченную красными, белыми

и синими флагами, заполненную депутациями городских цехов

и  делегатами с венками в руках. Громадная толпа глухо гудела

в ближайших улицах; люди усеяли крыши (окна, выходящие

на площадь, сдавались по цене от 20 до 50 рублей). Под звон коло­ колов и звуки гимна парусиновая пелена, колеблемая ветром, медленно упала к ногам монумента.

Тут следует остановиться и вспомнить.

Несколько месяцев назад он тоже стоял на площади — в пяти­ десятитысячной толпе, собравшейся, правда, совсем по иному поводу. Это было 22 февраля: казнили Млодецкого.

Две толпы, два события, внешне ничем не связанные друг

с другом, знаменуют собой крайние точки незабываемого 1880 года. В феврале — один из последних всплесков крова­ вой волны затихающего правительственного террора; в июне — неистовое ликование, клики восторга, объятия и слёзы: первый всплеск иной, закипающей волны — того желанного единения, которое, как мнилось, уже близко, уже грядёт, уже «у дверей».

 

Тогда, на Семёновском плацу в Петербурге, и теперь — на Твер­ ской площади в Москве, высились фигуры в белых балахонах:

но тогда — балахон надевали, теперь — снимали, и он медленно падал, обнажая «благородный медный лик» того, чьё имя должно было, словно по волшебству, прекратить вековые распри.

 

«Ещё свежо рисуются воображению убийства и покуше­ ния фанатиков, ещё не заглажено мрачное впечатление виселицы»^^, — писало «Новое время» на следующий день после открытия памятника.

 

Пушкинский праздник был пиром духа, но — пиром во время чумы. И всё же (как думалось) он мог знаменовать исцеление.

 

Накануне праздника были помилованы приговорённые к смерт­ ной казни Адриан Михайлов (тот самый кучер, который правил Варваром в момент покушения на Мезенцова) и О. Веймар. Это решение расценивалось как важный политический жест. «В этом помиловании он (русский человек. — И. В) почерпнёт главную уве­ ренность в прочности государственного строя... В таком успокоении


лучший залог борьбы со всякими преступными зaмыcлaми»'^^ — радовался «Голос». Ему вторила «Неделя»: «Мы считаем знамена­ тельным... что памятник... открыт в начале того десятилетия, когда обещают замириться у нас внутренние тревоги, так сильно смущав­ шие русское общество втечение последних годов»"^^.

 

Вспомним оптимизм Тургенева в его апрельском письме к Ста­ сюлевичу. «Враждебный элемент» устранялся в Москве потому, что он «устранялся» и в Петербурге: только что по настоянию Лорис-Меликова был уволен в отставку «министр народного помрачения» — Д.А. Толстой. «Представьте, кому ни скажешь, кому ни покажешь телеграмму — первым делом все крестятся, — сообщает Тургенев о реакции москвичей. — Вот ненавидим был человек! Но каким образом это случилось? Как рухнул этот столб?! — Подробностей, ради Бога, подробностей!»^^

Отставка Толстого была косвенным ударом и по Каткову:

 

он сразу оценил этот шаг и отозвался в своей газете сдержанно­ негодующей статьёй.

Место Толстого на посту министра просвещения занял

 

А.А. Сабуров, а на посту обер-прокурора Синода — К.П. Победо­ носцев (вряд ли Лорис-Меликов мог предположить, что именно этот последний свалит его самого и всю его систему ровно через год — в апреле 1881-го).

 

Сабуров «по должности» представлял правительство на москов­ ских торжествах. «...Новый министр народного просвещения, сам лицеист, выпросился на этот день у государя в Москву»^’, — сви­ детельствует И. Аксаков. П.А. Висковатов (родственник Сабу­ рова) говорил Достоевскому, что министр «читал некоторые места Карамазовых, буквально плача от восторга»^^.

 

Сразу же после открытия памятника состоялся торжествен­ ный акт в университете, на котором присутствовал и Сабуров. «Министр народного просвещения, — спешит наябедничать петербургскому начальству агент-осведомитель, — заставил себя долго ждать и вошёл лишь через полчаса, уже после того, как все заняли места, не исключая в том числе и его высочества принца Ольденбургского»^^

 

Во время церемонии Тургенев был избран почётным членом университетского совета. Это была самая крупная победа запад­ ников на Пушкинском празднике.

 

«...Мы слышали, например, из вполне достоверного источ­ ника, — писал «Вестник Европы», — что два месяца назад избра­


ние Московским университетом одного из его новых почётных членов было делом весьма проблематическим — казалось воз­ можным не получить утверждение выбора (Д.А. Толстой скорее всего не утвердил бы. — И. В)\ но обстоятельства быстро переме­ нились — и новый министр народного просвещения самым тор­ жественным образом приветствовал избрание Тургенева»^'^.

Что же произошло в университетском зале днём 6 июня? Когда крупная фигура Тургенева поднялась со своего места,

 

раздался вопль восторга. Новый министр, повествует «Неделя», «с приветливой улыбкой на симпатичном, ещё совсем молодом лице (Сабурову — сорок два года. — Я. В)... делает несколько шагов к Тургеневу, который и со своей стороны старается про­ браться к нему сквозь стулья. Вот они подошли друг к другу, министр протягивает Тургеневу руку — и публично, перед всей этой возбуждённой толпой, целует его три раза»^^ (Здесь, правда, закрадывается одно подозрение: не был ли этот поцелуй вынуж­ денным, причём не только в общественном, но и в прямом, физи­ ческом смысле? Не сам ли Иван Сергеевич, по своему обыкнове­ нию, подставил щёку неопытттому представителю власти?)

 

Министерский поцелуй означал нечто большее, нежели оценку художественных заслуг Тургенева. Он как бы символизировал официальное признание тех интересов, за которые либеральное общество ратовало последние четверть века. Он мог означать, что отныне власть намерена опереться на либеральные круги, ибо правительственное лобзание адресовалось человеку, «которого, —

 

с укором писала «Неделя», — иные выставляли прежде каким-то вождём антиправительственной интеллигентской оппозиции»^^ Как же повёл себя в подобной ситуации редактор «Московских

 

ведомостей»?

 

 

Incident Katkoff

 

«Катков, — напишет в одной ныне забытой статье В. В. Розанов, — создал государственную печать в России и был руководителем газеты, которая, стоя и держась совершенно независимо от пра­ вительства, говорила от лица русского правительства в его иде­ але, в его умопостигаемом представлении».

 

Розанов полагает, что именно Катков в большей степени, чем сама власть, защищал национальные интересы России. Ибо власть «была


Всущности «расхищена»: и каждый ковал своё личное благополучие, ковал торопливо и спешно, из того кусочка «власти», который вре­ менно попал в его обладание». Редактор «Московских ведомостей» как бы осуществлял московскую цензуру над всей петербургской администрацией — во имя своего главногодела: «Дело это — един­ ство и величие России». Розанову, писавшему о мистической роли государства, была близка такая позиция. Он говорит, что только в Москве, вдали отмелочной и своекорыстной петербургской бюро­ кратии, которая вобщем боялась Каткова, «вблизи Кремля и москов­ ских соборов, — могла отлиться эта монументальная фигура, цель­ ная, единая, ни разуне пошатнувшаяся, никогда не задрожавшая»^^

Розанов не вполне прав: можно указать на одно исключение.

В  эти июньские дни Катков испытывает небывалую расте­ рянность. Это потом, через год-два, он настолько осмелеет, что, оказываясь порой большим католиком, чем папа, будет «гро­ мить» правительство справа и менять неугодных ему министров. Сейчас же, летом 1880 года, реальная власть (вернее, влияние на реальную власть) ускользает из его рук. Не в силах предугадать истинные намерения правительства, он делается расчётливее и осторожнее, он предпочитает тактику выжидания.

Между тем его противникам мнится, что он готов дать реши­ тельный бой.

 

«Драка», которой так опасался Достоевский, грозила вспыхнуть в тот же день, 6 июня, на обеде, который Московская городская дума давала гостям.

Утром этого дня Тургенев посылает М.М. Ковалевскому следу­ ющую записку: «Любезнейший Максим Михайлович, вчера было решено соборне, чтоб нам всем идти непременно — иначе может показаться, что мы трусим, — но если Катков что-нибудь себе позволит, мы все встанем и удалимся»^^

 

Это уже настоящая война — с рекогносцировкой, выработкой общей тактики и т. д. То, что предлагается, тоже большое новше­ ство для отечественных застолий: так фракция — в знак проте­ ста — покидает парламентскую (здесь: обеденную) залу.

 

Позднее Е.А. Штакеншнейдер со слов В.П. Гаевского сообщит Достоевскому дополнительные подробности об этих предобеден­ ных манёврах: «...Тургенев ни за что не хотел идти на обед, чтобы не встретиться с Катковым, и пошёл только когда его друзья ему обещали, что при первой неприятности, которую ему сделает Катков, они все вместе с ним выйдут из залы»^^.


Думский обед запомнился надолго.

 

П.  Гайдебуров, накануне пытавшийся успокоить Достоев­ ского, сам пребывал сегодня в величайшем волнении: «...несмо­ тря на страшную жару, я вздрагивал от холода. Ведь слова, одного слова, одного неподходящего звука достаточно, чтобы испортить это настроение, а затем погубить и весь праздник... Неужели такой звук раздастся!»^®

 

Сабуров, как ему и полагалось, провозгласил первый тост за здоровье государя («радушно, но не восторженно»^^ — спешит отметить тонко чувствующий агент III Отделения).

После Ивана Аксакова должен был говорить Катков. Корре­ спондент «Недели» описывает это событие в эпических тонах.

«Наконец он встает. Это человек среднего роста, с совершенно белой головой, выразительным лицом и очень умными глазами.

 

Я  думаю, подсудимый смотрит на старшину присяжных, начина­ ющего читать приговор, не с большим волнением, чем я смотрел в этот момент на г. Каткова. И вот он заговорил...»^^

 

Катков-оратор оказался гораздо слабее Каткова-публициста. Он говорил «глухим голосом и смущённо»^^ так что в отдалённых концах залы его совсем не было слышно. Те, кто хорошо знал при­ ёмы «московского громовержца», не верили собственным ушам. «И вместо всего того, что от него ожидалось, я увидел в руках его протянутую масличную ветвь...»^"^ — изумляется Гайдебуров.

Что же сказал Катков?

Тихо и невнятно он выразил надежду на то, что его «искрен­ нее слово будет принято дружелюбно всеми без исключения». Он говорил о том, что, может быть, «это минутное сближение послужит залогом более прочного сближения в будущем и пове­ дёт к замирению, по крайней мере, к смягчению вражды между враждующими». Он закончил Пушкиным: «Да здравствует солнце, да скроется тьма!»^^

 

Тургенев и его единомышленники могли спокойно доедать свой обед.

 

Дальновидный редактор «Московских ведомостей» предпочёл открытой, как бы сейчас сказали, конфронтации демонстратив­ ную лояльность и даже лёгкое заигрывание со своими полити­ ческими противниками. Не надеясь более на явно «размякшую» власть, он страшится остаться в одиночестве и озирается, ища союзников: никогда ещё они не были так ему нужны!

Ему нужна передышка.


 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

глава XIII

господин издатель

 

6 озвра1дение билета

 

2     июня редакция «Московских ведомостей» получила письмо за подписью С. Юрьева: «Комиссия Общества Любителей Рос­ сийской Словесности удержала одно место для депутата от «Рус­ ского вестника». По ошибке послано мною приглашение и в редакцию «Московских ведомостей», приглашение, не соглас­ ное с словесным решением комиссии».

 

Это была первая пощёчина Каткову на Пушкинском празднике. Его газету отделяли от его же журнала, давая тем самым понять, что если он ещё терпим в качестве журнального редактора, то совершенно неприемлем в качестве политического публициста.

В момент получения этого письма Достоевский находился

у  Каткова.

 

«Форма письма самая сухая и грубая, — сообщает он Анне Гри­ горьевне. — Меня уверял Григорович, что Юрьева заставили это подписать, главное Ковалевский, но, конечно, и Тургенев. Кат­ ков был, видимо, раздражён. «Я бы и без них не поехал», — сказал он мне, показав письмо. Хочет всё напечатать в “Ведомостях”»^


Катков так и сделал: 3 июня письмо, названное редакцией «предостережением», было напечатано в газете. Редакцион­ ный комментарий был краток: «Нам остаётся присовоку­ пить, что редакция «Русского вестника» возвратила свой билет за ненадобностью»^

Иван Карамазов «возвращал билет» Богу; Катков — Обществу любителей. Читатель мог усмехнуться...

Как бы то ни было, война была объявлена.

 

Из невской столицы незамедлительно подал голос Цитович, петербургский союзник Каткова. Его газета «Берег», весьма склонная к полемике типа «сам дурак», заявила по поводу «отлу-чительного решения» комиссии, что сама эта комиссия «не выдер­ живает сравнения с одним г. Катковым», ибо последний «в свою жизнь написал с несомненными признаками литературного таланта больше, чем комиссия прочитала... Право, — продолжал «Берег», — нужна развязность, скажем откровенно, нахальство, чтобы хлопать дверью Общества любителей русской словесности пред этим стариком, послужившим на своём веку родине...»^

 

Катков был ровесником Тургенева: им обоим — по шестьдесят два года.

Неожиданный демарш комиссии пришёлся не по душе и Досто­ евскому. Прежде всего потому, что подобный остракизм озна­ чал, что инициатива находится в руках «тургеневской» партии. Во-вторых, его покоробила этическая сторона происшествия.

 

«Это уж, разумеется, просто свинство, — пишет он Анне Григо­ рьевне, — да и главное, что права они не имели так поступать. Мер­ зость, и если бтолько я не ввязался так в эти празднества, то, может быть, прервал бы с ними сношения. Резко выскажу всё это Юрьеву»'*. Он ещё потому так болезненно воспринимает историю с пись­

 

мом, что она могла напомнить ему «интриги» вокруг его соб­ ственного приглашения на праздник. Он считает поведение устроителей непорядочным. И как бы вменяет себе в обязанность сохранять лояльность к Каткову в трудный для последнего час.

 

«Катков, — пишет он Анне Григорьевне, — рискнул сказать длинную речь и произвёл-таки эффект, по крайней мере в части публики»^

 

Но гораздо больший эффект произвёл поступок Тургенева (сидевшего напротив): он отказался чокнуться с оратором и даже прикрыл свой бокал ладонью, оставив Каткова, по выражению одного журналиста, «в положении несколько неловком»^


Жест сделался историческим.

 

«Г. Катков, — писал «Голос», — публично, на обеде, в присут­ ствии всех, у всех же просил прощения, молил о забвении, протя­ нул руку — и никто не пожал этой руки!» Далее следовала знаме­ нитая фраза: «Да, тяжёлое впечатление производит человек, пере­ живающий свою казнь и думающий затрапезною речью искупить предательства двадцати лет!»^

 

Именно в таком виде «incident Katkoff», как его окрестили газеты, вошёл в литературу. В действительности дело обстояло несколько иначе.

 

«Эти слова, — пишет о корреспонденции «Голоса» К. Ста­ нюкович, — были бы, пожалуй, совершенно справедливы, если бы в самом деле случилось нечто похожее на «казнь», но в действительности никакой «казни» московский публи­ цист не пережил; напротив, к нему подходили многие, поздрав­ ляли его и жали ему руки...» И далее обозреватель «Дела» нано­ сит либеральному «Голосу» очень чувствительный удар. «А вы, хулители его (то есть Каткова. — И. В.), — говорит он, — разве

 

в  последние годы вы не печатали таких статей, от которых даже ваши сотрудники краснели и от которых не отказался бы Катков? Не вы ли после известных событий напечатали статью, в кото­ рой советовали обнажить государственный меч и действовать им беспощадно?»*

 

Аналогия была убийственной: «после известных событий» газета Краевского действительно говорила почти в унисон

 

с  «Московскими ведомостями». Но как только «государственный меч» был временно вложен в ножны, «Голос» осмелел.

Семидесятилетний издатель «Голоса» А.А. Краевский, присут­ ствуя на празднике, не произнёс ни единого слова (зачто и был про­ зван «каменным гостем» пушкинских торжеств). Однако он поста­ рался извлечь максимальную выгоду из публичного унижения сво­ его противника и — что ещё важнее — газетного конкурента.

 

Достоевский назвал речь Каткова «рискованной»; она дей­ ствительно была таковой. Оратор присутствовал на обеде не как гость отказавшего ему Общества любителей российской словес­ ности, а в качестве гласного городской думы и выступал вместе

 

с  И. Аксаковым по её поручению. «...Тусклый, холодный взгляд оратора, — пишет Г. Успенский, — запинающаяся речь, всё это...

посеяло в слушателях полнейшее безучастие к вялым воззваниям о примирении...»^


Нельзя сказать, чтобы современники не разгадали этого такти­ ческого хода. «Думаю, — писал Н.К. Михайловский, — не нужно доказывать, что, например, голубиное воркование г. Каткова, столь противоречащее всей его деятельности, было настоящей комедией... Ода! да здравствует солнце, да скроется тьма! Я боюсь только, что при этом придётся скрыться и г. Каткову. Мне кажется даже, что он и сам этого боится, а потому и сказал примиритель­ ную речь»*®. Об этом же говорит и приятель Достоевского Орест Миллер: «Вместо замаскировывающего обращения к слову «недо­ разумение» нужно было прямое сознание в своём заблуждении. Самолюбие не позволило это г. Каткову, и Ф.М. Достоевскому следовало бы шепнуть и ему, как пушкинскому Алеко: смирись, гордый человек! Вместо этого, к сожалению, мы встретили речь Достоевского на столбцах “Московских ведомостей”»**.

 

И  всё же следует признать, что застольный маневр Каткова частично удался. Иван Сергеевич Аксаков, например, поверил

в  его искренность; «Чувствовалось qu’il plaide sa propre cause (что он имел в виду самого себя), — и мне было больно это слышать»*^

«Некоторые лица, писал журнал «Слово», — как слышно, поддались сладкому пению этой змеи-предательницы и протя­ нули ему руку примирения»*^ Имеются в виду, конечно, не еди­ номышленники Каткова, а люди, явно ему не сочувствующие. Так, П. Гайдебуров сам засвидетельствовал, что он, «приблизив­ шись к г. Каткову сзади, назвал его по имени и сказал следующее: “Я такой-то. Еще недавно мы с вами полемизировали. Но во имя вашей умной и исполненной такта речи позвольте пожать вам руку и выпить за ваше здоровье... Противники и враги на жур­ нальном поприще сошлись в одном чувстве”». «Тогда же... — про­ должает «Неделя», — оратора обнял И.С. Аксаков, тоже немало расходящийся с ним в воззрениях»*"*.

«Я подошёл к Каткову, — подтверждает это свидетельство

И.  Аксаков, — и обнялся с ним; то же сделали Достоевский, Май­ ков. Ещё человек десять подошло...»*^

Москва славилась примирительными обедами: некоторые из них вошли в отечественные анналы. Ещё в 1844 году москов­ ские западники и славянофилы устроили совместную трапезу

в  честь Грановского. Пир удался на славу: в конце его, после обильных возлияний, вчерашние противники горячо обнялись и облобызались. «Для меня эти лобызания в пьяном виде — про­ тивны и гадки...»*^ — говорил по этому поводу Белинский. «Да,


московский человек — превосходный человек, но кроме этого он, кажется, ничем более не сделается»^^

 

В  1880 году Тургенев поступил как истинный европеец; впро­ чем, раздались голоса, отрицающие гражданственный смысл его поступка.

 

«Придавать... общественное значение личной размолвке знаме­ нитого романиста с московским публицистом было нелепо»^^ — замечает «Дело». И. Аксаков пишет жене, что сам Тургенев объяс­ нил свой поступок тем, что «он оскорблён Катковым лично и что между ними не одна литературная вражда»^^

 

Но самые любопытные сведения находим мы в воспоминаниях

М. Ковалевского. «Катков, — пишет мемуарист, — позволил себе протянуть бокал в его (Тургенева. — И. В) направлении, но при всём своём добродушии Иван Сергеевич уклонился от этой дерз­ кой попытки возобновить старые отношения. “Ведь есть вещи, которых нельзя забыть, — доказывал он в тотже вечер Достоев­ скому, — как же я могу протянуть рукучеловеку, которого я считаю ренегатом?..’У®

 

Таким образом, выясняется, что Тургенев счёл необходимым «доказывать» свой демарш постоянному сотруднику «Русского вестника».

 

Возвратясь в Старую Руссу, Достоевский получает уже приво­ дившееся выше письмо Е.А. Штакеншнейдер. Елена Андреевна пишет, что если бы версия «Голоса» была справедлива, то это бросало бы «невыгодный свет... на Вас всех присутствующих,

 

а  так как в числе присутствующих были Вы, Майков, Полонский, то значит всё ложь»^^

 

В этом был свой резон: получалось, что Достоевский убоялся неудовольствия либералов и не посмел отозваться на миротвор­ ческий призыв.

В ответном письме он подробно излагает истинный ход событий. «Тургеневже, — пишет он, — совсемне мог бояться оскорблений от Каткова иделать вид, что боится, а напротив, Катков мог опа­ саться какой-нибудь гадос1'исебе. УТургенева же была подготовлена (Ковалевским и Университетом) такая колоссальная партия, что ему нечего было опасаться. Оскорбил же Тургенев Каткова первый. После того как Катков произнёс речь и когда такие люди как Ив. Аксаков подошли к немучокаться (даже враги егочокались), Катков протянул сам свой бокал Тургеневу, чтобы чокнуться с ним, а Тургенев отвёл своюрукуи не чокнулся. Так рассказывал мне сам Тургенев»^^.


Из ЭТОГО следует, что Достоевский не наблюдал эту замеча­ тельную сцену непосредственно: он воспроизводит её со слов Тургенева.

«Я так был возмущён (заметкой в «Голосе». — И. В)... — пишет

 

И. Аксаков, — что подбил было Достоевского и ещё некоторых послать по телеграфу опровержение...»^^

 

Опровержение послано не было: может быть, потому, что Достоевскому, как автору «Русского вестника», этот шаг пред­ ставлялся не совсем удобным, может быть, по каким иным причинам.

 

Его собственные отношения с Катковым не столь уж про­ сты. Катков — не только политик и идеолог, не только наиболее серьёзная литературная сила консервативной партии. Катков ещё

 

и  издатель «Русского вестника». И это для Достоевского главное.

 

В  1878 году (то есть после прекращения «Дневника писателя») журнал Каткова становится для него (автора) основным источ­ ником существования. Гонорар, выплачиваемый «Русским вестником» за «Братьев Карамазовых», составляет основную

 

и  едва ли не единственную статью семейного бюджета (суммы, выручаемые от продажи собственных изданий, относительно невелики). Он постоянно зависит от Каткова — в самом прямом экономическом смысле.

 

В их личных отношениях всегда ощутим оттенок неравенства.

 

 

Что непозволительно херувимам

 

20 июня 1878 года Достоевский сидел в кабинете издателя «Рус­ ского вестника». Разговор предстоял деликатный: о публикации

 

в журнале ещё не написанных «Братьев Карамазовых». Автор намеревался просить о повышении своего гонорара на 50 рублей за печатный лист*.

 

*  Ещё в 1877 году Достоевский писал жене: «Мне 250 р. не могли сразу решиться дать, а Л. Толстому 500 заплатили с готовностью! (за «Анну Каре­ нину». — И . В ) Нет, уж слишком меня низко ценят, а оттого что работой живу»^'^ Очевидно, этот вопрос поднимался Достоевским и раньше. В нео­ публикованном письме к нему (от 4 мая 1874 года) Н.А. Любимов, говоря

 

о своём и Каткова желании, чтобы Достоевский сохранил связь с «Русским вестником» и на будущее время, как было до сих пор, обещает разрешить


«Стали говорить об общих делах, и вдруг поднялась страш­ ная гроза. Думаю: заговорить о моём деле — он откажет, а гроза не пройдёт, придётся сидеть отказанному и оплёванному, пока пройдёт ливень»^^.

 

Так, пожалуй, могли бы рассуждать и некоторые из его героев, «вычисляющих» своё поведение на несколько ходов вперёд. Отли­ чительная черта этой ситуации — состояние зависимости, стра­ дательности и напряжённости.

Диалог с издателем всегда грозил унижением.

 

В  1877годуу Толстого возникли трудности с «Русским вестни­ ком» — по поводу «Анны Карениной». Толстой пишет Страхову, что Катков, «мямля, учтиво прося смягчить то, выпустить это, ужасно мне надоел, и я уже заявил им, что если они не напечатают в таком виде, как я хочу, то вовсе Fîe напечатаю у них, и так и сделаю»^1

 

Толстой горд, независим, пренебрежителен.

С Достоевским Катков и его помощник по редакции — Нико­ лай Алексеевич Любимов — обходились без церемоний. Они вовсе не «мямлили», а твёрдо и бесповоротно решали, какие именно страницы «Преступления и наказания» или «Бесов» про­ тивны общественной нравственности и посему не могут увидеть свет. «Поберегите бедное произведение моё, добрый Николай Алексеевич», — тщетно взывает Достоевский. Приходилось усту­ пать требованиям высокоморальной редакции, править, пере­ делывать, объяснять — словно речь шла об исправлении гим­ назического сочинения. «Зло и доброе в высшей степени разде­ лено, и смешать их и истолковать превратно уже никак нельзя будет»^^ — успокаивает автор «Преступления и наказания» своих издателей, сообщая им о капитальной переделке одной из клю­ чевых сцен романа (чтение Евангелия Раскольниковым и Соней)

и  исполняя условие, вряд ли совместимое с его художественным методом, предполагающим, что «злое и доброе» отнюдь не «раз­ делено», а, наоборот, смешано самым непостижимым образом.

 

денежный вопрос удовлетворительным для автора образом: «Если бы было возможно, сохранив номинальный гонорарий, <...> прибавить Вам кру­ глою суммою столько, чтобы общее получение соответствовало Вашему желанию, то дело уладилось бы <...> Необходимо только это прибавление сохранить в тайне между нами». Боясь, чтобы подобная прибавка «не обра­ тилась бы в общее пpaвилo»^^ Любимов, по сути дела, предлагает Достоев­ скому негласную сделку, довольно для того унизительную.


и, словно в школьном сочинении, на полях корректур «Бра­ тьев Карамазовых» помощник Каткова делает пометки и ста­ вит вопросительные знаки. Это не красные чернила официаль­ ной правительственной цензуры, это цензура, так сказать, оте­ ческая, домашняя, но, может быть, именно потому — вдвойне оскорбительная.

 

«...Как я боялся, то и случилось: ко мне придираются», — жалу­ ется Достоевский. Жалуется, правда, не очень громко, памятуя, что «до сих пор кое-как их уламывал...»^^

 

«Уламывал» — именно это слово подходит здесь более всего. Мобилизуя свои эпистолярно-дипломатические способности, пытается он уверить редакцию «Русского вестника», что сам автор вовсе не сомневается в чудодейственности святых мощей

и что словечко «провонял» принадлежит вовсе не ему, автору,

а  его герою; что выражение «истерические взвизги херувимов» есть, так сказать, прискорбная художественная необходимость. «Умоляю пропустите так: это ведь Чёрт говорит, он не может говорить иначе». И вовсе не уверенный в успехе, предлагает запасной вариант: «Если же никак нельзя, то вместо истериче­ ские взвизги — поставьте: радостные крики. Но нельзя ли взвизги! А то будет очень уж прозаично и не в тон»^°.

 

Всё это он объясняет «заместителю» Каткова: самому Кат­ кову, всегда находившему время на переписку с Победоносцевым

 

и  министром просвещения Д.А. Толстым, недосуг вести пере­ говоры со своим автором. «Я... с Катковым и не переписываюсь вовсе, ибо действительно боюсь, что письмо моё так и забудется у него на столе»^*.

 

Но значит ли это, что Катков, в своё время настоявший на изменениях в «Преступлении и наказании» и на исключении из «Бесов» одной из важнейших глав (она была обнародована лишь в 1922 году), что он уже не осмеливается влиять на творче­ скую волю автора «Карамазовых»?

 

Конечно, времена изменились — и теперь издателю «Русского вестника» не так просто пойти на открытый конфликт со своим сотрудником. И все же он изыскивает способы довести до его све­ дения своё редакторское неудовольствие.

 

В  неопубликованном письме Достоевскому В.Ф. Пуцыковича от 9 марта 1879 года говорится: «При свидании с Катковым зашёл разговор о «Братьях Карамазовых». Он мне сказал, что даже про­ сит меня передать Вам наш разговор о некоторых главах романа


(во 2-й книжке), но я, право, боюсь теперь это передавать, так как, передавая вкратце, могу сказать неясно или не то, что нужно.

Я  лучше подожду личного с Вами свидания. Да к тому же он ска­ зал, что писал Любимову, прося его это же передать Вам»^^.

 

Мягкое (на сей раз) воздействие осуществляется по двум кана­ лам — через Любимова и через Пуцыковича: последний спустя несколько дней сообщает наконец Достоевскому суть редактор­ ских претензий.

 

«Замечание же Каткова, — пишет Пуцыкович, — относится исключительно до «крайнего реализма» двух-трёх глав. Он совсем не отрицает художест<венного> значения и этих глав, но говорит только, что напрасно им дано такое развитие, что он должен был ради их прятать от своих дочерей всю вторую часть»^^

 

Катков верен себе; «Русский вестник» — журнал для семей­ ного чтения, и он — его редактор — склонен скорее пропу­ стить более чем сомнительный разговор братьев в трактире. Легенду о великом инквизиторе и прочие мировые отвлечён­ ности, нежели «крайний реализм» при изображении «сладо­ страстников». Он печётся об общей нравственности и — при­ менительно к случаю — о нравственности своих незамужних дочерей.

 

Достоевский хорошо изучил эстетические вкусы своего патрона. Недаром, отправляя очередную «порцию» романа, он пишет Любимову: «В посланном тексте, кажется, нет ни еди­ ного неприличного слова». И слёзно просит сохранить то место, где рассказывается, как ребёнка пяти лет воспитатели обма­ зывали его же калом (факт, почерпнутый из текущей судеб­ ной хроники). «Нельзя смягчать, Николай Алексеевич, это было бы слишком, слишком грустно! Не для 10-летних же детей мы пишем»*^'^.

 

*   Ср. у Л.С. Пушкина: «...гг. критики нашли странный способ судить

 

о степени нравственности какого-нибудь стихотворения. У одного

 

из них есть 15-летняя племянница, у другого — 15-летняя знакомая,

 

и  всё, что по благоусмотрению родителей не дозволяется им читать, провозглашено неприличным, безнравственным, похабным! Как будто литература и существует только для 16-летних девушек!.. Безнрав­ ственное сочинение есть то, коего целью и действием бывает потрясе­ ние правил, на коих основано общественное счастье или достоинство человеческое»^^.


Фраза о десятилетних детях, может быть, не так невинна, как кажется. Уж не содержится ли в ней косвенный ответ на недавний упрек Каткова (чьи дочери, правда, не столь юны), намёк на его ханжеские ламентации?*

 

Толстой не умолял, а требовал. Достоевский не мог позволить себе такого тона. Правда, был предел, дальше которого он не шёл ни при каких обстоятельствах. Соглашаясь на уступки и пере­ делки (иногда довольно значительные), он никогда не отказыва­ ется от своей «заветной идеи».

 

Этот предел определяет меру его внутренней свободы: здесь он не менее свободен, чем Лев Толстой.

 

Но именно потому, что эта духовная свобода достаётся ему столь дорогой ценой, он так преувеличенно внимателен ко всем внешним деталям своих отношений с сильными мира сего,

к тону и взгляду. Он — им не ровня, отсюда особая реакция даже на проявление элементарной светской вежливости. Он, как уже говорилось, усматривает высокую политику в поступке Каткова, вышедшего проводить его в переднюю. И тот же Кат­ ков оказывается «в высшей степени порядочным человеком»^^, поскольку, разговаривая с московским генерал-губернатором князем Долгоруковым, он занят не только своим сановным собе­ седником, но и «поминутно» обращается к присутствующему тут же Достоевскому.

 

С другой стороны, когда Любимов замедлит однажды с испол­ нением пустяковой просьбы, эта небрежность вызывает у Досто­ евского мгновенное подозрение: «Мне всё кажется, что они делают так умышленно, чтоб я не забывался»^’’.

 

То, что для Толстого было само собой разумеющимся (попро­ бовал бы Катков не проводить автора «Войны и мира»!), воспри­ нимается Достоевским как его особая писательская заслуга, — и по этим мелким и мельчайшим приметам он пытается опреде­ лить свой общественный вес и своё литературное положение.

 

Вероятно, он разделил бы позднейшее мнение В. Розанова, что в кабинете Каткова «задумывались реформы России, огра­ ничивались другие реформы; задумывались “ну” и “тпру” России»^^


 

*  Это тем вероятнее, что указанное письмо Любимову написано 10 мая

 

1879 года, то есть менее чем через два месяца после получения письма Пуцыковича с упоминанием о «дочерях».


Достоевский ~ давний автор «Русского вестника». Подразуме­ валось, что он безоговорочно должен разделять общее направ­ ление катковских изданий. Считалось, что они с Катковым — не только сотрудники, но и единомышленники.

Но, как выясняется, так полагали далеко не все.

 

 

К тургеневскому обеду: пропущенный эпизод

 

Московский думский обед, запомнившийся благодаря отвер­

 

гающему автора «Отцов и детей», состоялся через год и три месяца после нашумевшего тургеневского обеда.

 

Ряд странных и знаменательных совпадений сближают два этих памятных застолья.

 

Оба события совершились по литературному поводу и носили подчёркнуто общественный характер. И там, и здесь про­ возглашались тосты, таящие скрытый политический смысл.

И  там, и здесь присутствовала «вся литература» и отсутствовали из её числа одни и те же знаменитости: Л. Толстой, Гончаров, Салтыков-Щедрин. Наконец, и московская, и петербургская тра­ пезы были отмечены скандалом.

Петербургский обед 13 марта 1879 года и московский 6 июня 1880 года — зеркальны по отношению друг к другу. И как во вся­ ком зеркале, стороны здесь меняются местами.

 

13 марта Тургенев подвергся атаке «справа» (во всяком слу­ чае, так показалось присутствующим); 6 июня он сам нанёс удар, оттолкнув протянутую «с той стороны» руку.

13 марта Тургенев пал жертвой застольного инцидента; 6 июня он стал его виновником. 13 марта Тургенева, изъяснявшегося весьма туманно, в упор спросили: «Скажите же теперь, какой ваш идеал?» (Вопрос, как помним, носил чисто риторический харак­ тер.) 6 июня сам Тургенев — отвержением бокала — фактически вопросил Каткова о том же (прекрасно зная, что тот не сможет дать вразумительного ответа).

 

Для поддержания полной исторической симметрии следует напомнить, что оба главных оратора (Тургенев — тогда и Кат­ ков — сейчас) завершили свои застольные речи пушкинскими стихами (правда, разными).

 

Из этой на редкость стройной картины выпадает только один персонаж: Достоевский.


Дело даже не в том, что 13 марта он был активным участником инцидента, а 6 июня — сторонним наблюдателем. «Несимме­ тричность» Достоевского вызвана особым его положением отно­ сительно других участников событий. И прежде всего — относи­ тельно Каткова.

Один из участников тургеневского обеда, Л.Е. Оболенский, почему-то ни словом не обмолвился о тогдашней выходке Досто­ евского, зато зафиксировал другой, не менее значительный эпизод.

 

«...Два молодых и горячих сотрудника «Недели» (Юзов и Чер­ винский) стали упрекать Достоевского за то, что он печатает свои романы в «Русском вестнике» и этим содействует распро­ странению журнала, направление которого, конечно, не может разделять. Достоевский стал горячо оправдываться тем, что ему нужно жить и кормить семью, а между тем журналы с более сим­ патичным направлением отказались его печатать. Он сослался на Н.П. Вагнера, который подтвердил, что ездил с предложением Достоевского в один из лучших журналов, но там категорически отказались даже вести переговоры по этому вопросу»^^.

Свидетельство Л. Оболенского имеет чрезвычайную ценность.

С Достоевским беседуют сотрудники народнической «Недели», которая в 1879 году была едва ли не самой «левой» из русских легальных газет. Этот еженедельник с семитысячным тира­ жом — постоянный антагонист катковских изданий. Сотрудники «Недели», беседовавшие с Достоевским, — Юзов (И.И. Каблиц)

 

и  Червинский (известный как П.Ч.), — оба связаны с подпольной «Землёй и волей».

У  обоих литераторов нет ни малейших сомнений относительно истинных симпатий Достоевского, который, «конечно», не может сочувствовать Каткову.

 

Самое выразительное здесь — это «конечно».

Не менее выразительно то, что, выслушав двух «молодых

и  горячих» журналистов, Достоевский отвечает им столь же «горячо».

Нет, он не возмущён обвинением, как, казалось бы, можно было ожидать. Он — оправдывается. Он приводит аргументы самые прозаические, но зато — и самые неотразимые: работа

в «Русском вестнике» — его хлеб.

Слова эти были услышаны не только Л. Оболенским.

По-видимому, совсем неподалёку находился и Аполлон Майков


(не его ли это голос среди выкриков, ободрявших Тургенева, — «Не говорите! знаем!» — одиноко прозвучал в пользу вопрошав­ шего: «Нет, вы не знаете!»?). Поэт был потрясён: двух таких сцен оказалось для него слишком.

 

В тот же вечер, вернувшись домой, Майков садится за письмо. «Любезнейший Фёдор Михайлович! Вернулся я с тургеневского

обеда измятый, встревоженный, несчастный, одинокий. Фальшь

 

и  ложь, анфаз и глупость, одна и та же тема, словом весь сума­ сшедший дом петербургской печати со Спасовичем во главе...

Заключительные слова Тургенева поразили и испугали меня:

он говорил громко как авторитет... такое нечто, что по-моему есть начало конца*. Но это всё ничего. Удар, от которого у меня заби­ лось сердце, нанесён был в святую святых души моей, поколебал веру в человека, — хуже, веру в трёх праведников...»

 

Этот удар нанёс не кто иной, как его ближайший друг и еди­ номышленник. И Майков, зная, что он рискует «порвать связи» с виновником своего потрясения, решается все же высказаться до конца.

 

«Вас, — продолжает Майков, — спрашивает кто-то из молодого поколения: «Зачем только Вы печатаетесь в «Русском вестнике»? Вы отвечаете: во—1, потому, что там денег больше и вернее и впе­ рёд дают, во—2, цензура легче, почти нет её, в—3, в Петербурге от Вас и не взяли бы. Я всё ждал 4-го пункта и порывался навести Вас — но Выуклонились».

 

Выясняется, таким образом, что в разговоре участвовал и сам Аполлон Николаевич: он хотел «навести», но, увы, не преуспел

в этом.

«Я ждал. Вы, как независимый, должны были сказать,

 

по сочувствию с Катковым и по уважению к нему, даже по едино­ мыслию во многих из главных пунктов, хотя бы о тех, о коих шла речь здесь на обеде, — Вы уклонились, не сказали».

 

Майков подмечает очень любопытную вещь: Достоевский, вопрошавший Тургенева об идеале (из чего большинство при­ сутствовавших сделало немедленный вывод о ретроградстве вопрошателя), в приватном и, очевидно, искреннем разго­ воре отнюдь не спешит настаивать на своей духовной близости

 

*  Не свидетельствует ли это в пользу высказанного выше предположе­ ния, что устный вариант тургеневской речи был несколько радикальнее печатного?


С идейным антагонистом Тургенева — редактором «Московских ведомостей».

«Как? — восклицает Майков. — Из-за денег Вы печатаетесь у Каткова? Ведь это не серьёзно, это не так. Что же это такое? Отречение? Как Пётр отрекся? Ради чего? Ради страха иудей­ ского? Ради популярности? Разве это передо мною пример, как Вы приобретаете доверие молодёжи? Скрывая перед ней главное, подделываясь к ней?»

 

Майков так и не отослал своего негодующего послания. Воз­ можно, он предпочёл объясниться с Достоевским лично. Во вся­ ком случае, их отношения в дальнейшем не изменились.

 

А  может быть, Майков, по здравом размышлении, решил, что у Достоевского всё-таки имелись свои резоны? «Или, — вопро­ шает поэт, — тут есть какие-нибудь тонкости общежития, кото­ рые я не понимаю?»"^® Ведь кто-кто, а он, Майков, прекрасно знал, что его старый приятель никогда, ни при каких обстоятельствах не «интересничал» с молодым поколением, напротив — нередко вступал с ним в нелицеприятный спор. Да ведь и случившийся на его глазах инцидент с Тургеневым свидетельствовал именно об этом.

 

Достоевский, «срезав» Тургенева, не побоялся навлечь на себя гнев своих либеральных недругов. Но не устрашило его и негодо­ вание друзей: вряд ли он не понимал усиленных намёков «наво­ дящего» Майкова.

 

Повторяем: он лоялен к Каткову, лоялен к нему как к чело­ веку и редактору. Ему близок пафос его передовых статей (Кат­ ков — публицист далеко не бесталанный, что выгодно кон­ трастирует с общей безликостью охранительной прессы). «Всё опиралось на «золотое перо» Каткова, — говорит В. Розанов. — Нельзя сказать, чтобы Катков был гениален, но перо его было истинно гениально. «Перо» Каткова было больше Каткова и умнее Каткова... Если бы в уровень с ним стоял ум его — он был бы великий человек. Но этого не было. Ум, зоркость, дальновидность Каткова — были гораздо слабее его слова. Он говорил громами довольно обыкновенные мысли. Слова его хватало до Лондона, Берлина, Парижа, Нью-Йорка; мысли его хватало на Московский уезд... Катков был человек «назад», а не “вперед”»'^^

 

Разделял ли Достоевский государственную программу Кат­ кова? Тут действительно были «тонкости общежития».


Упоминая в своих письмах Каткова, он ведёт речь исклю­ чительно об их взаимных отношениях. И почти не касается политики.

В других случаях он более откровенен.

 

 

«Тонкости общежития»

 

7     ноября 1878 года он пишет жене из Москвы: «Нервы расстроены. Ещё больше расстроил, прочитав давеча в вагоне брошюру Цито-вича. Дело его правое, но такого дурака я ещё и не видывал. Вот не посылай дурака защищать правое дело. Измарал! Теперь на эту тему и писать более нельзя»'^^.

 

Речь идёт о сочинении профессора Новороссийского (Одес­ ского) университета П.П. Цитовича, восходящей звезды консер­ вативного лагеря. Вскоре он прославится своими скандальными «антинигилистическими» брошюрами «Что делали в романе “Что делать?”», «Разрушение эстетики» и др.

 

«Дело его правое», — пишет Достоевский. Он сочувствует бла­ гим намерениям. Но Цитович «измарал» идею, скомпрометиро­ вал её. Не следует ли отсюда, что и сами представления о «правом деле» у них весьма различны?

 

Через два года он вновь вспоминает о Цитовиче. «У нас здесь говорят, что Цитович будет издавать (скоро) политическую газету... Это бы хорошо, если сумеет взяться за дело. Но изда­ вать брошюры одно дело, а газету — другое. Ахорошо, кабы был

 

успех»'^^ Достоевский оказался прав: газета «Берег» — бледное подобие

«Московских ведомостей» — не просуществовала и года. Правда,

в  этом письме Цитович дураком не назван: письмо адресовано

 

его единомышленнику — Пуцыковичу. Автор письма «наблюдает тактику».

В том же послании он останавливается на одной ста­

тье из «Варшавского дневника», «в которой редакция стоит

за истязание детей». «Варшавский дневник» — газета консер­ вативная, воинствующая; тем не менее Достоевский не щадит «своих».

 

«Осмеивают, — пишет он, — идею об обществе покровитель­ ства детям. Стоять за детей истязуемых — значит по-ихнему раз­ рушать семейство... где отцы мажут 4-летнюю девочку говном.


кормят её говном и запирают в морозную ночь в нужник (именно на эти факты он и указывал в своё время Любимову. — И. В.) — то семейство разве святыня, разве уж оно не разрушено? Какая неловкость с их стороны! От них сейчас отвернутся читаюн^ие после этого. А жаль, князь Голицын, кажется, человек порядоч­ ный и хочет добра. Кто же это у него пишет?»"^^

 

Редактор «Варшавского дневника» князь Н.Н. Голицын напи­ сал в своё время негодующее письмо автору «Дневника писа­ теля»: он обрушивался на него за сочувствие русской женщине и за горячие строки по поводу кончины Некрасова^^^

 

«У него» пишет ещё один его оппонент — Константин Леонтьев:

вскоре он восстанет на Пушкинскую речь.

 

Лагерь, признанным лидером которого был Катков, не вызы­ вает у Достоевского особых восторгов. Да и сам Катков вовсе не его идеал.

«Замечательно, — говорит В. Розанов, — что в Каткове, как

и  в друзьях его, не было индивидуальности. Катков — фигура, а не лицо. В нём не было чего-то «характерного» — «изюминки» по выражению Толстого, — той «изюминки», которую мы все любим и ради которой всё прощаем человеку. Ему повиновались, но «со скрежетом зубов». Его никто не любил»^^.

 

Особой любви к Каткову не заметно и у Достоевского. Скорее он чувствует себя должником: и в буквальном смысле, ибо Катков неизменно, в самые критические моменты, даёт деньги вперёд;

 

и  в моральном — ибо он признателен издателю «Русского вест­ ника» за подобное к себе отношение. Что касается политики, тут дело обстоит немного сложнее.

Ещё в 1876 году он записывает: «Банкротство консерватив­ ной партии, бойцы были Катков и Леонтьев* — устарели... Сла­ вянофилы в Москве исчезли. «Русский мир» (консервативная газета. — И. В), позор бессилия и неумения вести дело»'^1

 

Но если Катков — «устарел», если старая консервативная пар­ тия потерпела банкротство, будет ли он, Достоевский, искренен, если свяжет своё имя с чужим, пережившим себя делом?

Он молчит, несмотря на нетерпеливую подсказку поэта. Между тем свидетельства Майкова и Оболенского проли­ вают свет ещё на одно обстоятельство: становится возможным по-новому взглянуть на предысторию «Братьев Карамазовых».


 

* Имеется в виду П.М. Леонтьев, помощник Каткова по его изданию.


Предварительный зондаж

 

О намерении Достоевского предложить ему свой новый роман Катков узнал 20 июня 1878 года (во время беседы в виду собирав­ шегося ливня): автор специально прибыл для этой цели в Москву Катков, как сообщается Анне Григорьевне, принял его «заду­ шевно, хотя и довольно осторожно». Осторожность понятная: предыдущий роман петербургского гостя — «Подросток» (в отли­ чие от «Преступления и наказания», «Идиота» и «Бесов») — печатался не у него, Каткова, а в некрасовских «Отечественных записках». «При первых словах о желании участвовать лицо его прояснилось...»'^^

 

Не оттого ли «прояснилось» лицо Каткова, что предложение Достоевского явилось для него в некотором роде сюрпризом?

 

Действительно, никаких предварительных переговоров по этому вопросу между ними не велось, хотя о намерении при­ ступить к новому роману было объявлено ещё полгода назад,

 

в «Дневнике писателя». Достоевский не попросил, как обычно, денег вперёд (выручка от «Дневника писателя» позволила ему продержаться несколько месяцев). Он вообще не подавал пока никаких знаков.

Но, может быть, настороженность Каткова вызвана ещё и дру­ гим обстоятельством: тем, что он знает о конкурентах?

Майков в своём письме Достоевскому приводит его слова, что он печатается у Каткова потому, что в Петербурге у него «не взяли бы». В передаче Оболенского это утверждение звучит более опре­ делённо. Достоевский, как помним, говорит не только о том, что журналы «с более симпатичным направлением» отказы­ ваются его печатать, но и ссылается на Н.П. Вагнера, который тут же подтверждает, что ездил с предложением Достоевского «в один из лучших журналов, но там категорически отказались даже вести переговоры по этому вопросу»'^^

 

Ясно одно: речь может идти только о «Братьях Карамазовых». Никаких других предложений Достоевский делать тогда не мог. Гораздо туманнее другое: что это за «один из лучших журналов» и почему посредническую миссию взял на себя именно Вагнер?

 

Естественнее всего предположить, что «один из лучших журна­ лов» — это «Отечественные записки». Ни в либеральном «Вест­ нике Европы», ни в радикальном «Деле» с автором «Карамазо­ вых», пожалуй, действительно не стали бы разговаривать.


«Отечественные записки» — самое солидное, авторитетное

 

и многотиражное издание демократического лагеря. Это грозный противник «Русского вестника»: они полярны по своему духу, направлению, кругу сотрудников.

 

Достоевский — единственный из крупных русских беллетри­ стов, кто мог считать себя автором обоих изданий*. Еще в конце 1877 года Салтыков-Щедрин приезжал к автору «Подростка» — просить прозу для своего журнала^®.

Что же изменилось? Почему в 1878 году «там» (если это всё же «Отечественные записки») могли отказаться вести переговоры?

 

В декабре 1877 года умирает Некрасов. Он —■товарищ юно­ сти; именно с ним у Достоевского прочные личные связи; именно он предложил автору «Подростка» напечататься у него

 

в  журнале.

 

Руководителями редакции после смерти Некрасова ста­ новятся Салтыков-Щедрин, Елисеев и Михайловский. Ни

 

с  одним из них у Достоевского нет личной близости, а с Салты­ ковым (и, как мы помним, с Елисеевым) отношения довольно натянутые.

Шансы напечатать новый роман в «Отечественных запи­ сках» были не очень велики: прежде всего потому, что автор не смог бы вписаться в направление журнала. Но ведь, с дру­ гой стороны, просил же Салтыков его сотрудничества.

 

И если бы удалось установить, что Достоевский всё же пытался затеять какие-то переговоры с редакцией, этот факт выглядел бы многознаменательно.

У посленекрасовских «Отечественных записок»

нашлись бы основания, чтобы отказать Достоевскому. Косвен­

ные свидетельства, что такой отказ действительно мог иметь

место, обнаруживаются в самом тексте «Братьев Карамазо­

вых» (злая пародия на Елисеева, язвительные выпады в адрес

Салтыкова-Щедрина и т. п.).

К  идейным разногласиям могла примешаться авторская обида. Правда, один момент вызывает недоумение.


 

 

*   Л. Толстой напечатал в «Отечественных записках» только одну педа­ гогическую статью. Ни Тургенев, ни Гончаров, ни Писемский, ни Лесков

 

в  них не участвовали.


К вопросу о вызове душ

 

Если верить Л. Оболенскому, посредническую миссию взял

 

на себя Н.П. Вагнер. Менее удачную кандидатуру для сношений

с  «Отечественными записками» трудно было придумать. Твор­ чество Кота-Мурлыки (литературный псевдоним Вагнера) под­ вергалось в некрасовском журнале едким насмешкам; сам Ваг­ нер, насколько нам известно, не имел связей в кругах, близких

к  редакции.

Ещё в 1877 году Вагнер слёзно выпрашивал у Достоевского рас­

 

сказ для своего новоиспеченного журнала «Свет», укоряя за то, что тот обещал его «Отечественным запискам». Чего ради было Вагнеру стараться для конкурирующего издания? Уж не загу­ бил ли он всё дело?

Николай Петрович Вагнер был страстным поклонником спи­ ритизма (что, впрочем, не мешало ему успешно заниматься зоо­ логией и проповедовать Дарвина). Он усиленно пытался обратить

в  свою веру и Достоевского. Но, увы, автор «Бесов» не пожелал сделаться последователем нового модного увлечения: на стра­ ницах «Дневника писателя» он довольно бесцеремонно высмеял проделки потусторонних спиритических «чертей».

Однако Вагнер не оставил своих усилий. Как истинный адепт, он попытался обратить на пользу спиритизму даже саму смерть сомневающегося.

 

В архиве Анны Григорьевны мы натолкнулись на удивитель­ ный документ.

 

23 февраля 1881

 

Многоуважаемая Анна Григорьевна!

 

Я  весьма сожалею, что смутил Вас моими необдуманными словами. Для Вас вопрос о вызове Фёдора Михайловича не может иметь того значения, которое он имеет для меня. Мне весьма важно знать, изменились ли его взгляды там, в той сто­ роне, гдеутоляется жажда истины? Мне крайне необходимо знать: смотритли он на дело спиритизма так же, как здесь? Видит ли он в нём только одну отрицательную сторону или признаёт и его благотворное значение. Я думаю, что его душа не может оставить в заблуждении, в таком серьёзном вопросе, человека, который так сильно любил его и так глубоко уважал.


Вот почемуя желал быуслышать ответ Фёдора Михайловича из того мира. Если человек, так сильно осуждавший спири­ тизм при его жизни, снимет это осуждение, снимет сомнения с моей души и моихдел —то чего же мне более желать?

 

Не прошло и месяца (не говорим уже о сорока днях^) после кон­ чины Достоевского, а оперативный Вагнер уже пытается нала­ дить личный контакт с его бессмертной душой. Он готов немед­ ленно вызвать её из той страны, где, по его словам, «утоляется жажда истины», ибо здесь, в мире вещественном, таковая жажда ещё не утолена. Он горит желанием выяснить загробные убежде­ ния своего оппонента и наконец-то услышать от него (так сказать, де-факто) долгожданное признание спиритической правоты.

 

Легко догадаться, что все эти глубокоубедительные аргу­ менты не произвели должного впечатления на вдову вызывае­ мого. Изумилась ли она кощунственному простодушию Вагнера или посмеялась над ним — ответ её был достаточно резок. В чём и убеждает нас письмо Вагнера от 25 февраля 1881 года:

«Многоуважаемая Анна Григорьевна, — пишет неудачли­

вый экспериментатор. — Я настолько любил Фёдора Михай­

ловича и настолько уважаю Вас, что не буду делать попыток

к  вызову дорогой Вам души без Вашего согласия и даже Вашего присутствия»^^.

Засим Вагнер кротко сообщает Анне Григорьевне, что вчера он уснул в начале второго за чтением брошюры о гипнотизме.

Да, поручать такому человеку какие бы то ни было переговоры было шагом не очень разумным. Но для нас важно другое.

Для нас важно, что перед тем как отправиться в Москву, чтобы предложить свой роман в «Русский вестник», Достоевский зон­ дировал почву в других изданиях. И не исключено, что «осторож­ ность» Каткова вызвана именно этим.

 

Но если автор «Карамазовых» медлит, прежде чем предло­ жить свои услуги «Русскому вестнику» (журналу литератур­ ному, солидному, в котором как-никак печатался и Лев Толстой), можно ли говорить о его безусловном сочувствии органу, откро­ венно воинствующему, не устающему взывать к грубой государ­ ственной силе для разрешения всех отечественных недоумений?

 

Мы не встретим у него изъявления особых восторгов в связи

с  деятельностью «львояростного» Каткова: если он порой и хва­ лит его газету, то почти исключительно за статьи внешнеполи­


тические. Он пишет Любимову: «Передовые «Моск<овских> Ведомостей» читаю с наслаждением. Они производят глубокое впечатление»^\

 

Заметим: это сказано в апреле 1880 года, в тот момент, когда Катков был вынужден несколько сбавить тон.

Достоевский был внимательным читателем «Московских ведо­ мостей»: в этом мы сейчас убедимся.

 

 

Метаморфозы с птицей-тройкой

 

В двенадцатой книге «Братьев Карамазовых» («Судебная ошибка») в главе девятой излагается горячая речь прокурора. Особое волнение публики возбуждает то место речи, где образо­ ванный Ипполит Кириллович обыгрывает знаменитый гоголев­ ский сюжет.

 

«И если, — говорит оратор, — сторонятся пока ещё другие народы от скачущей сломя головутройки, то, может быть, вовсе не от почте-ттия к ттей, как хотелось поэту, а просто от ужаса — это заметьте. От ужаса, а может, и от омерзения к ней, да и то ещё хорошо, что сто­ ронятся, а пожалуй, возьмут, да и перестанут сторониться, и ста­ нут твёрдою стеной перед стремящимся видением, и сами оста­ новят сумасшедшую скачку нашей разнузданности, в видах спа­ сения себя, нросвещетгия и цивилизации! Эти тревожные голоса из Европы мы уже слышали. Они раздаваться уже начинают».

В перерыве судебного заседания речь Ипполита Кирилловича оживлённо комментируется слушателями:

 

« — А про тройку-то ведь у него хорошо, это где про народы-то.

 

— И ведь тгравда, помнишь, где он говорит, что народы не будут

ждать.

— А что?

— Да в английском парламенте уж один член вставал на про­ шлой неделе, по поводу нигилистов, и спрашивал министерство: не пора ли ввязаться в варварскую нацию, чтобы нас образо­ вать. Ипполит, это про него, я знаю, что про него. Он на прошлой неделе об этом говорил»^"^.

 

Комментаторы Полного (академического) собрания сочинений Достоевского дают к этому тексту сравнительную отсылку: сен­ тябрьский выпуск «Дневника писателя» 1876 года, главка «Pic-cola bestia»^^ В указанной главке говорится о лорде Биконсфилде


(Дизраэли) и о его выпадах против России в связи с «восточным вопросом». Но ничего сколько-нибудь напоминающего процити­ рованный диалог в «Дневнике писателя» нет.

Следует поискать другие источники.

 

27 июля 1879 года в «Московских ведомостях» была напечатана очередная передовая Каткова. Автор статьи повествует о том, как в английском парламенте («который сам стал посмешищем

 

в  собственной стране») один депутат «из ирландских эксцентри­ ков г. Коуэн» сделал «куриозный» запрос: осведомлено ли пра­ вительство её величества о том, «каким образом русские поддан­ ные по одному подозрению в политических проступках тыся­ чами угоняются на рабство в Сибирь». Далее депутат спрашивал о каком-то русском корабле, на котором «до 700 мужчин и жен­ щин, получивших образование», отправлены на остров Сахалин «запакованными в помещениях» без достаточного света, воздуха и пищи, и что из них 250 умерли на борту корабля, а 150 выса­ жены умирающими и т. д.

 

«Наконец, тот же парламентский шут, — продолжает Катков, — спросил, были ли сделаны правительством Её Величества увеща­ ния (remonstrances) России «против подобного обращения с пред­ полагаемыми политическими преступниками...»

 

Сцена в английском парламенте возмутила редактора «Москов­ ских ведомостей» до глубины души. Он говорит, что британ­ ский министр иностранных дел должен был бы ответить в таком смысле: «Досточтимый член, вероятно, не в своём уме (такая откровенность допускается в парламентских объяснениях), что обращается ко мне с подобными вопросами. Он точно так же, пожалуй, потребует от меня отчёта и о том, что делается на Луне. Но я могу отвечать только за действия правительства Её Вели­ чества и за то, что входит в сферу его обязанностей, а мы вовсе не ответственны за действия России, и нам дела нет до того, что там делается»^^. Вместо этого министр дал уклончивый ответ, за что и получил от Каткова начальственный нагоняй.

 

Нет ни малейшего сомнения в том, что именно этот текст послужил первоисточником для соответствующей сцены в «Бра­ тьях Карамазовых».

Почему же, однако, именно эта статья так хорошо запомнилась Достоевскому? Ведь между появлением её в газете и тем момен­ том, когда он приступил к работе над соответствующей частью романа, прошло более года.


Дело в том, что автор «Карамазовых» прекрасно знал, о каком «русском корабле» идёт речь.

Это был пароход Обществадобровольного флота* «Нижний Новго­ род». 7июня 1879года он отправился из Одессы на Сахалин с шестью­ стами ссыльнокаторжными (уголовниками) на борту. Плавучей тюрьмой, шедшей вокруг света, командовал капитан-лейтенант С.И. Казн. Согласно егодонесениям, страшная жара в Красном море вызвала «восемь случаев полуобморочного состояния, кончившихся бтгагополучно» (как видим, данные капитана сильно расходятся

 

с информацией Коуэна). «Поведение ссыльнокаторжных, — сообщает С.И. Кази Победоносцеву, — продолжает быть безукоризненным»^^

Последнее обстоятельство имело особую важность, ибо вся экс­ педиция носила экспериментальный характер и была задумана самим Победоносцевым.

 

«Мне хотелось, — пишет он Достоевскому 9 июня 1879 года, — устроить это дело так, чтобы скорбный этот путь стал по возмож­ ности путём утешения и чтобы вместо школы разврата, соединён­ ной с этапным хождением, устроилась бы по возможности школа духовного назидания и порядка». Далее Победоносцев описывает умилительную сцену: посреди океана несколько сот каторжников со священником во главе утром и вечером хором возносят молитвы. Подобное времяпровождение совершенно устранило угрозу воз­ можного бунта: за Босфором с узников, среди коих находились лица, «повинные в 40 убийствах»^^ были даже сняты кандалы.

 

Все эти трогательные подробности Победоносцев сообщил и другому своему корреспонденту — наследнику престола.

«Мёртвый дом», торжественно пересекающий океаны, — эта картина не могла не запомниться Достоевскому. И он не мог не соотнести её с сообщением «Московских ведомостей».

Тема «корабля» не нашла никакого отражения в тексте романа**. Однако наряду со статьёй Каткова этот выразительный эпи­

 

*  Общество добровольного флота было образовано в 1878 году и состо­ яло под высочайшим покровительством наследника престола Александра Александровича. К.П. Победоносцев являлся председателем Главного прав­ ления общества.

** Не исключено, что сюжет мог бы быть использован во второй части дилогии — при изображении предполагаемого побега Мити Карамазова («в Америку»), если бы, например, он был отправлен на каторгу не по этапу, как предполагалось.


зод МОГ закрепиться в памяти Достоевского и «всплыть» в виде романного диалога о запросе в английском парламенте.

Но хотя и Катков и Достоевский опираются на одни и

те же факты, в их отношении к ним можно проследить суще­

ственные различия.

Редактора «Московских ведомостей» волнует главным образом международно-правовая сторона вопроса. Он возмущён недопу­ стимой, с его точки зрения, попыткой иностранного воздействия на внутреннюю политику самодержавного правительства.

 

Автор «Карамазовых» тоже, по-видимому, не сторонник подоб­ ных поползновений (об этом свидетельствует хотя бы стилистика приведённого отрывка: намерение британского парламентария «ввязаться в варварскую нацию» расценивается в явно ирони­ ческом ключе). Но «перевод» катковской статьи на язык художе­ ственной прозы оказался весьма далёк от оригинала.

 

В романе упоминание о парламентском запросе как будто лишено особого акцента (хотя, повторяем, текст иронически окрашен). Но зато сам этот сюжет «замыкается» на нечто неиз­ меримо большее: на один из выразительнейших национальных символов.

 

Гоголевская птица-тройка не есть образ чисто литературный. Она обобщает одну из устойчивых черт национального само­ сознания. Метафору, коренящуюся в фольклорной, песенной стихии, Гоголь возводит на уровень провиденциальной. Птица-тройка ассоциируется с Россией, с её безоглядностью, с её неу­ держимым стремлением в неизвестность. «Чудным звоном зали­ вается колокольчик; гремит и становится ветром разорванный

 

в  куски воздух: летит мимо всё, что ни есть на земли, и, косясь, постораниваются и дают ей дорогу другие народы и государства».

В речи Ипполита Кирилловича совершается (уже без тени юмора!) полное переосмысление традиционного хрестоматий­ ного образа. Призрак, вызванный воображением оратора, обре­ тает грозный самостоятельный смысл. И хотя указание на связь этой бешеной тройки с каким-то нелепым парламентским запро­ сом имеет целью ослабить впечатление от только что нарисован­ ной апокалипсической картины, нельзя не признать, что сама эта картина обладает немалой художественной силой.

 

Устами скотопригоньевского прокурора автор «Братьев Кара­ мазовых» вступает в захватывающий диалог с автором «Мёртвых душ».


Впрочем, скрытые формы этой полемики можно обнаружить

 

и  раньше.

В  «Дневнике писателя» за 1876год Достоевский рассказывает о виденной им когда-то в юности сцене (когда он, пятнадцати­ летний, вместе с братом направлялся из Москвы в Петербург).

 

К  постоялому двору, где они остановились, лихо подкатил фель­ дъегерь, «высокий, чрезвычайно плотный и сильный детина с багровым лицом». Хлопнув в станционном доме рюмку водки,

 

он сел на новую переменную тройку; «ямщик, молодой парень лет двадцати... сам в красной рубахе, вскочил на облучок». Как только тележка тронулась, «фельдъегерь приподнялся и молча, безо вся­ ких каких-нибудь слов поднял свой здоровенный правый кулак и, сверху, больно опустил его в самый затылок ямщика. Тот весь тряхнулся вперед, поднял кнут, изо всей силы охлестнул корен­ ную. Лошади рванулись, но это вовсе не укротило фельдъегеря. Тут был метод... Ямщик, едва державшийся от ударов, беспре­ рывно и каждую секунду хлестал лошадей, как бы выбитый из ума,

 

и  наконец нахлестал ихдо того, что они неслись как угорелые»^^ Гоголевская тройка — обобщение, символ. Достоевский также

 

изображает свою тройку как «эмблему и указание». Это — оборот­ ная сторона медали: фельдъегерь, вздымающий государственный кулак, и истязуемый, «как бы выбитый из ума» ямщик. Отсюда только шаг до зловещего образа-оборотня в обвинительной речи Ипполита Кирилловича.

 

Возможность такого оборотничества заложена в самом гоголев­ ском тексте.

 

«Что значит это наводящее ужас движение?» — вопрошал автор «Мёртвых душ». Слово «ужас», будто бы невзначай оброненное Гоголем, глухо откликается уДостоевского: русские литератур­ ные «тройки» склонны к удивительным превращениям.

 

Работая над двенадцатой книгой «Карамазовых», он вспом­ нил прошлогоднюю статью Каткова. Но как трансформиро­ вался в его творческом сознании этот первоначальный импульс! Эпизод в британской палате общин, имеющий в глазах редак­ тора «Московских ведомостей» сугубо прикладной, политиче­ ский смысл, обзавёлся глубоким и многозначительным подтек­ стом. Частный случай был переосознан и подключён к мощной художественной традиции. Автор «Карамазовых» отталкивается от Гоголя и Каткова одновременно.

Но Катков Гоголю не соперник.


 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

глава XIV

 

завещание

 

 

 

Главный день

 

«Надо ещё речь исправить, бельё к завтраму приготовить. Завтра мой главный дебют. Боюсь, что не высплюсь. Боюсь припадка»^ — отрывисто сообщает Достоевский Анне Григо­ рьевне в ночь на 8 июня — накануне.

Припадка не было: в обморок падали другие*.

И. Аксаков должен был читать первым, но, видя волнение Достоевского, уступил ему свою очередь.

Предоставим слово современникам.

 

*  «Маша Шелехова упала в обморок. С Паприцем сделалась истерика»^ — записывает в своём дневнике Е.П. Леткова-Султанова. Это единственный источник, в котором упомянуто имя впечатлитель­ ного «молодого человека» — литератора К.Э. Паприца. Ср.: «Тут же в зале со многими делалось дурно, несколько дам впали в глубокий обморок,

 

с одним юношей на моих глазах сделался припадок падучей (?! — И . Я)»\

 

О  припадке падучей неосновательно говорят и другие воспоминатели.


Д.  Любимов: «Достоевский поднялся, стал собирать свои листки и потом медленно пошёл к кафедре, продолжая нервно перебирать листки, видимо, список своей речи, которым, кстати сказать, он потом почти не пользовался. Он мне пока­ зался осунувшимся со вчерашнего дня. Фрак на нём висел, как на вешалке, рубашка была уже измята, белый галстук, плохо завязанный, казалось, вот сейчас совершенно развяжется. Он

 

к  тому же волочил одну ногу»"^.

Глеб Успенский: «Когда пришла его очередь, он «смирнёхонько»

 

взошёл на кафедру, и не прошло пяти минут, как у него во вла­ сти были все сердца, все мысли, вся душа всякого, без различия, присутствовавшего в собрании. Говорил он просто, совершенно так, как бы разговаривал со знакомыми людьми, не надседаясь

 

в  выкрикивании громких фраз, не закидывая головы. Просто и внятно, без малейших отступлений и ненужных украшений он сказал публике, что думает о Пушкине... Он нашёл возмож­ ным, так сказать, привести Пушкина в этот зал и устами его объ­ яснить обществу, собравшемуся здесь, кое-что в теперешнем его положении, в теперешней заботе, в теперешней тоске»^

Н.  Страхов: «Как только начал говорить Фёдор Михайлович, зала встрепенулась и затихла. Хотя он читал по писаному, но это было не чтение, а живая речь, прямо, искренно выходящая из души. Все стали слушать так, как будто до тех пор никто и ничего не гово­ рил о Пушкине... До сих пор слышу, как над огромною притихшею толпою раздаётся напряжённый и полный чувства голос: «Сми­ рись, гордый человек, потрудись, праздный человек!»»^

 

Граф Д. Олсуфьев: «Он вспоминается мне невысоким, тщедуш­ ным, с лицом бледным, напряжённо-сосредоточенным и непри­ ветливым, с живыми, проницательными, чернеющими, как угольки, глазами; всё обличье его являло что-то нервное и болез­ ненное. Рядом с красивым, величавым старцем Тургеневым Достоевский казался маленьким и невзрачным. Голос у него был высокого тембра и средней силы, так что слова, которые Достоев­ ский хотел особенно подчеркнуть, он почти выкрикивал. Читал он свой доклад просто и вместе необычайно сильно по вырази­ тельности и по какой-то особой проникновенности»^.

 

И.  Василевский: «Он взошёл на кафедру взволнованный и блед­ ный. В нём чувствовался вдохновенный, воинственно настроен­ ный проповедник и фанатик... Орган у Достоевского был от при­ роды слабый, но читал... прекрасно...»*


В. Михневич: «Но вот взошёл на кафедру невзрачного вида, тощий, согбенный человек, с изжелта-пергаментным, сухим, некрасивым лицом, с глубоко впавшими глазами, под выпуклым, изборождённым морщинами лбом. Взошёл он как-то застен­ чиво, неловко и, сгорбившись над пюпитром... раскрыл тетрадку

 

и начал читать слабым, надорванным голосом, без всяких ора­ торских приёмов, как если бы он собрался читать для самого себя, а не перед огромной аудиторией...»^

 

Перечитывая воспоминания современников, замечаешь:

им трудно отделаться от впечатления, что они сделались свидете­ лями чуда.

 

Как чудо воспринимал это и сам Достоевский.

«Когда же я провозгласил в конце о всемирном единении людей, то зала была как в истерике; когда я закончил — я не скажу тебе про рев, про вопль восторга: люди незнакомые между публи­ кой плакали, рыдали, обнимали друг друга и клялись друг другу быть лучшими, не ненавидеть вперёд друг друга, алюбить. Поря­ док заседания нарушился: все ринулись ко мне на эстраду: гранд-дамы, студентки, государственные секретари, студенты — всё это обнимало, цаловало меня... Вызовы продолжались полчаса...»^®

Уже сама сила и острота общественной реакции должны были восприниматься правительством как явление необычное, тре­ вожное и нежелательное*.

 

Но если бы у властей и возникло желание умерить последствия Пушкинской речи, они могли бы этого не делать: с подобной задачей не без успеха справилась отечественная пресса (о чём ещё будет сказано ниже).

 

Речь Достоевского продолжалась около 45 минут. Толки о ней длятся уже более столетия.

 

Пора обратиться к тексту.

 

*   Любопытна анонимная информация, поступившая в Ш Отделе­ ние: «...наибольшим успехом в среде здешнего общества пользуется речь Достоевского; судя по слышанным отзывам, успех этой речи обу­ словливается, к сожалению, не литературными её достоинствами, но заключающимися в ней намёками на правительственные притесне­ ния к свободному развитию литературы (?! — И. В.). Вследствие этого...

 

ограничение распространения речи Достоевского представляется полезным»^^


Кого призывают смириться?

 

Слово, чаще других встречающееся в Пушкинской речи, — «фан­ тастический»: оно в тех или иных вариантах повторено в тексте семнадцать раз.

Алеко «является... в фантастическом свете» (само его бегство

 

в  цыганский табор характеризуется как «маленькая фантазийка»; духовные наследники Алеко стремятся достичь всемирного

счастья «в своём фантастическом                  «фантастический

 

и  нетерпеливый человек жаждет спасения пока лишь преимуще­ ственно от явлений внешних»; «Онегин любит в Татьяне только свою новую фантазию»; «да ведь он и сам фантазия» и т. д.

Слово это (вообще одно из ключевых уДостоевского) не только задаёт внутренний музыкальный тон всей речи, но как бы отбра­ сывает на всё странный двоящийся отсвет.

Во всех приведённых примерах «фантастическое» имеет опре­ делённо негативный оттенок. «Фантастический человек» —- чело­ век неполный, морально и исторически ущербный. Он «пока всего только оторванная, носящаяся по воздуху былинка».

 

Его биографическое существование как бы выпадает из миро­ вого порядка: с грехом пополам он ещё может вписаться в один из четырнадцати классов, но — не в реальную историческую жизнь, которой не знает, не понимает, не помнит. Его тоска про­ истекает не столько от сознания собственного несовершенства (в этом он готов винить себя в последнюю очередь), сколько от претензий к несовершенству внешнему. При этом он не прочь споспешествовать тому, чтобы и другие сделались жертвами ука­ занной дисгармонии: «Ленского он убил просто от хандры, почём знать, может быть, от хандры по мировому идеалу, — это слиш­ ком по-нашему, это вероятно».

 

Все эти «фантастические люди» поражены застарелой нацио­ нальной болезнью, они носят в себе смертельный изъян, порчу наследственного исторического кода. Их фантастичность — порождение «фантастического» течения отечественной истории.

 

Всё, что ни делает «русский скиталец», сразу же приобретает черты исторического инфантилизма.

 

Алеко в нравственном отношении — большое дитя, и, как всякий ребёнок, он жесток и безответствен: «Чуть не по нём,

 

и  он злобно растерзает и казнит за свою обиду». И, конечно, именно Онегин, а не Татьяна, «нравственный эмбрион»: его


духовный возраст неизмеримо меньше Татьяниного. Татьяна сопричастна возрасту народной души, она мудра её великой мудростью. И Алеко, и Онегин по сравнению с ней младенцы; они дети фантастической «постпетровской» цивилизации.

 

«Не только для мировой гармонии, но даже и для цыган не при­ годился несчастный мечтатель, и они выгоняют его — без отмщения (что взять с дитяти? — И. В.), без злобы, величаво и простодушно:

 

Оставь нас, гордый человек...»

 

Мы намеренно подчеркнули последние слова: они вошли

 

в печально знаменитую (возмутившую столь многих) формулу. Но посмотрим внимательнее.

 

«Гордый человек» Достоевского —*не человек «вообще», а лицо вполне определённое, максимально конкретное. Он —- не изо­ бретение автора, а буквальная цитата из Пушкина. И призыв «смирись» обращён не в пустое историческое пространство, а —

к  реальному историческому типу.

Запомним, к кому обращаются. Теперь следует выяснить — кто.

 

«Ну разумеется, сам Достоевский!» — в сердцах скажет читатель.

Возмущение вполне понятное: мы привыкли думать, что зна­ менитая тирада — не что иное, как авторская речь. Однако это не так; вернее, не совсем так.

 

«Нет, эта гениальная поэма не подражание! ~ говорит Достоев­ ский. — Тут уж подсказывается (курсив наш. — И. В) русское реше­ ние вопроса, «проклятого вопроса», по народной вере и правде: «Смирись, гордый человек, и прежде всего сломи свою гордость. Смирись, праздный человек, и прежде всего потрудись на родной ниве», вот это решение по народной правде и народному разуму».

 

Две ключевые фразы берутся Достоевским в кавычки как чужая прямая речь: они произносятся не «от себя», а как бы от имени «подсказывающей» народной правды. Таким образом, призыв «смириться» — не что иное, как цитата.

Все эти наблюдения могут показаться излишними:

 

не всё ли равно, кому принадлежат процитированные слова, если их смысл, по-видимому, вполне разделяет сам Достоевский? Но

в  высокоорганизованной «нервной» структуре Пушкинской речи нет ничего случайного: это — литература.


«Оставь нас, гордый человек», — говорят бездомному «ски­ тальцу» настоящие кочевники. «Оставь» — то есть уйди, но сам оставайся таким, каким тебе быть угодно. Они не навязывают Алеко своей правды: им достаточно отвергнуть его закон. Досто­ евский поступает иначе. «Своего» Алеко он ставит перед пробле­ мой: с чего, собственно, начинать мировое переустройство?

 

Вновь открываются кавычки — для «чужой» (внутренне одо­ бряемой) речи. «Не вне тебя правда, а в тебе самом; найди себя

в себе, подчини себя себе, овладей собой, и узришь правду. Не

в  вещах эта правда, не вне тебя и не за морем где-нибудь, а пре­ жде всего в твоём собственном труде над собою. Победишь себя, усмиришь себя — и станешь свободен...»’^

Что ж, метод известный, пожалуй даже тривиальный и, как полагал оратор, вполне отвечающий требованиям христианской этики (хотя, например, К. Леонтьев полагал иначе). Но именно это — неприемлемое для иных — обстоятельство вызвало наи­ большее раздражение: не только «безрелигиозной общественно­ сти», но и всей так называемой прогрессивной критики.

 

 

Раскольников как «гордый человек»

 

Кухарка Настасья приносит будущему убийце вчерашние щи

 

и спрашивает его, почему он оставил уроки. Тот нехотя отвечает, что за детей платят медные деньги.

«— А тебе бы сразу весь капитал? Он странно посмотрел на неё.

— Да, весь капитал, — твёрдо отвечал он, помолчав»*^ К названным им пушкинским персонажам Достоевский

 

мог бы добавить ещё одного: своего собственного. Раскольников — духовный близнец Алеко и Онегина; он звено всё той же цепи.

И дело не только в их общей оторванности от «нивы»: дело ещё

в  той легкости, с какой они позволяют себе «преступить». Трое убийц как будто ни в чём не схожи друг с другом (их

 

жертвы — Земфира, Ленский и старуха-процентщица — ещё более вопиют об их несопоставимости). Тем не менее глубинный мотив всех трёх преступников один: «я» выше, чем «не-я», и убий­ ство — самое простое средство для самоутверждения.

 

«Весь капитал» (будь то честь, как у Онегина, самолюбие, как у Алеко, или самостановление, как у Раскольникова) приобрета­


ется (или сохраняется) одним ударом: кажущееся самым труд­ ным на деле — элементарно. Это, впрочем, относится ко всем их поступкам. Алеко пытается достигнуть «рая» простым пере­ мещением в географическом и социальном пространстве; Оне­ гин — простым удовлетворением страсти; Раскольников — про­ стым криминальным экспериментом. Ни о каком «потрудись» они не захотели бы слышать.

 

К внешнему миру предъявляются требования неизмеримо большие, нежели те, которые обращены к самому себе.

Поэтому «смириться» должен вовсе не Человек (с большой буквы), но — Алеко, Онегин, Раскольников. Поразительно, что персональная направленность этого призыва, как правило, «не прочитывается».

 

Стоит задуматься над тем, какой объективный смысл имело понятие «гордый человек» во времена Достоевского.

 

 

Немного этимологии

 

«Гордый... — определяет Даль, — надменный, высокомерный, кичливый, надутый, высоносый, спесивый, зазнающийся; кто ставит себя самого выше прочих... Гордость, гордыня, гордели­ вость... качество, свойство гордого; надменность, высокоме­ рие. «Гордым быть —глупым слыть». Гордиться... быть гордым, кичиться, зазнаваться, чваниться, спесивиться; хвалиться чем, тщеславиться; ставить себе что-либо в заслугу, в преимущество, быть самодовольным»'^.

 

Словарь Даля вышел вторым изданием в 1880 году — в год Пуш­ кинской речи. Его автор не приводит ни одного значения слова «гордость» хоть с каким-нибудь мало-мальски положительным оттенком.

Гордость в народном понимании равносильна гордыне; каче­ ство это сугубо отрицательное, заслуживающее нравственного осуждения.

 

С  годами понятие претерпело существенную метаморфозу. «Гордость... —определяет словарь современного русского

 

языка, — чувство собственного достоинства, самоуважения. Чув­ ство удовлетворения отчего-либо. Гордый... исполненный чувства собственного достоинства, сознающий своё превосходство. Заклю­ чающий в себе нечто возвышенное, высокое... Гордыементы»^^.


Что же происходит?

 

Водрузив на место «надменного, кичливого, высокомерного»

и  т. п. Алеко некоего абстрактного (но при этом «исполнен­ ного чувства собственного достоинства») «гордого человека», мы совершаем невольную, но отнюдь не безопасную подмену. Ибо сами становимся жертвами этой удивительной аберрации*.

В этом нам немало помогли современники Достоевского.

 

«Не решён вопрос, пред чем гордились «скитальцы», — писал Л.Д. Градовский. — Остаётся без ответа и другой — пред чем сле­ дует “смириться V^.

 

Действительно, не оставляет ли нас Достоевский в неведении относительно этого пункта?

 

 

«Недоделанные люди» и мировая гармония

 

В «Дневнике писателя» за 1877 год сказано: «...сделаться чело­ веком нельзя разом, а надо выделаться в человека. Тут дис­ циплина... Мыслители провозглашают общие законы, то есть такие правила, что все вдруг сделаются счастливыми, безо вся­ кой выделки, только бы эти правила наступили. Да если б этот

 

идеал и возможен был, то с недоделанными не осуществи­ лись бы никакие правила, даже самые очевидные»*^.

Это ■—предвосхищение того, что через три года будет вновь заявлено в Пушкинской речи.

 

Мысль, объединяющая всё творчество Достоевского, на пер­ вый взгляд чрезвычайно проста. Жизнь не даётся даром, «весь капитал» не приобретается механическим путём. Человек как лич­ ность не есть некая законченная данность, он — процесс, требу­ ющий неустанной душевной работы («тут дисциплина»). Чело­ век не обладает автоматическим «правом первородства»: надо «выделаться в человека». Счастье не есть что-то готовое, внешнее по отношению к личности, оно — тоже процесс, величина пере­ менная, зависящая от самого человека.

 

*  Понятие изменилось уже к началу XX столетия (как изменился и вос­ принимающий слух). Поэтому «лобовое» противопоставление формулы Достоевского горьковскому «Человек... Это звучит... гордо» несостоятельно: разумеется, Горький употреблял слово «гордость» в его «втором», положи­ тельном значении.


Мировое переустройство оказывается самым тесным образом сопряжённым с «переустройством» человеческой личности.

Конечно, всё это при желании можно отнести к сфере лич­

ной нравственности, к сфере, казалось бы, далекой от реальной

общественной борьбы. Однако подобные проблемы волновали

не только таких мыслителей, как Достоевский или Толстой. О них

задумывались люди, судя по всему, совершенно иного склада.

 

«Пусть каждый добросовестный человек сам себя спросит, готов ли он. Так ли ясна для него новая организация, к кото­ рой мы идём... и знает ли он процесс (кроме простого лома­ нья), которым должно совершиться превращение в неё ста­ рых форм? И пусть, если он лично доволен собой, пусть ска­ жет, готова ли та среда, которая по положению должна первая ринуться в дело»^^

 

Слова эти были произнесены за десять лет до Пушкинской речи. Причём — самым знаменитым из «русских скитальцев». Герцен адресует их другому «скитальцу» — Бакунину, человеку, фанатически преданному идее, но не ведающему иных форм исторической работы, кроме «простого ломанья».

 

Речь идёт о честности, трезвости и нравственной ответст­ венности.

 

Герцен пишет: «Подорванный порохом весь мир буржуазный, когда уляжется дым и расчистятся развалины, снова начнёт

с  разными изменениями какой-нибудь буржуазный мир. Потому что он внутри не кончен и потому ещё, что ни мир построяющий, ни новая организация не настолько готовы, чтоб пополниться, осуществляясь»^^

 

Достоевский говорит о «недоделанных людях»; Герцен — о том, что старый мир не кончен «внутри», то есть в самом человеке.

И тот и другой толкуют о вещах очень близких^®.

Герцена в конце жизни чрезвычайно занимают нравственные аспекты революционного переворота. Он полагает необходимей­ шим его условием наличие у революционеров именно тех качеств, которые, согласно Достоевскому, как раз и помогают «вырабо­ таться в человека». «Нельзя, — пишет автор писем «К старому товарищу», — людей освобождать в наружной жизни больше, чем они освобождены внутри»^^. Без внутренних духовных усилий исторический прогресс сомнителен.

Алеко Пушкинской речи — бездельник и в нравственном, и в историческом смысле.


Да, «гордый человек» Достоевского есть «праздный человек»,

 

а  вовсе не лицо, исполненное предполагаемых общественных достоинств. Стремясь к мировому идеалу, он ничего не делает, чтобы приблизить к нему самого себя. Он — «праздный человек» не только из-за нежелания трудиться на «родной ниве», но также из-за равнодушия к своему духовному «я», из-за боязни серьёзной внутренней работы.

 

«Прежде чем проповедовать людям: «как им быть», — говорит Достоевский в «Дневнике писателя», — покажите это на себе. Исполните на себе сами, и все за вами пойдут. Что тут утопиче­ ского, что тут невозможного — не понимаю!»^^ Именно в «самооб­ ладании и самоодолении» — «тайна первого шага».

 

В  этом своём убеждении Достоевский обретает ещё одного нео­ жиданного союзника. Страстный оппонент автора «Что делать?», он в своих размышлениях «невольно» приближается к нравствен­ ным коллизиям этого романа. Разумеется, «новые люди» весьма далеки от идеалов Достоевского, но не они ли поставили целью «самообладание и самоодоление», иначе говоря, познали «тайну первого шага»?

 

Так автор Пушкинской речи вписывается в общую этическую традицию русского XIX столетия, начинающую отсчёт историче­ ской жизни с её главного виновника и участника — человека.

Но повторим вопрос: перед чем призывает смириться Достоевский?

 

Может быть, речь идёт о смирении перед какой-нибудь внеш­ ней силой, перед авторитетом церкви или государства? Или — о чисто религиозном смирении, об отказе от мира?* Или, нако­ нец, о смирении как об абсолютной духовной неподвижности, индифферентности, психическом штиле?

 

Ничего этого у Достоевского нет. Его «смирение» — равно­ значно работе («выделке в человека»). «Не у цыган и нигде миро­ вая гармония, если ты первый сам её не достоин, злобен и горд.

 

*   Любопытно, что последнее предположение отвергалось даже неко-торыхми церковными писателями. Так, архиепископ Антоний (Храпо­ вицкий), говоря об «одном публицисте», который «дополнил» Достоев­ ского («смирись, гордый человек, п ред Б огом ^), замечает: «Находились невежды, вменявшие эту прибавку в особенную похвалу критику, но, конечно, единственно по незнанию отеческого учения: “Послушание имей ко всем V \


И  требуешь жизни даром, даже и не предполагая, что за неё надобно заплатить».

«Высшие цели» вовсе не отменяются, но им назначается доро­ гая цена. Мировое переустройство ставится в жёсткую зави­ симость от моральной составляющей тех, кто предпринимает подобное деяние.

 

Столь категорическое сопряжение «внутренней» и «внешней» сторон социального поведения явлено в русской литературе впервые.

 

Разумеется, те, кто этого желал, могли обратить (и, как мы уви­ дим, действительно обратили) «смирись» — против революции.

Было бы несправедливым утверждать, что в Речи нет никаких реальных «зацепок» для интерпретаций подобного рода. Более того: сам Достоевский, очевидно, стремился к тому, чтобы «в пер­ вом приближении» его поняли именно так. Но вряд ли он ожи­ дал, что это «первое приближение» окажется и последним: его поняли только так, игнорируя «за ненадобностью» всё остальное.

 

В Речи прямо указывается на «скитальцев», которые «ударяются

 

в социализм», и, следовательно, как бы установлен новый социаль­ ный адрес Алеко и Онегина*. И этим указанием не замедлили вос­ пользоваться охранители: в их устах «смирись» приобретало уже строго однонаправленный вид, превращаясь в своего рода табу для любых попыток достигнуть мирового идеала. Их менее всего зани­ мала этическая сторона проповеди Достоевского: им был важен её сиюминутный, прикладной, политический смысл.

К сожалению, никто им не возражал.

Но дело в том, что формула Достоевского обоюдоостра. Заметив, что Алеко «злобно растерзает и казнит за свою обиду»,

Достоевский «вдруг» добавляет: «...или, что даже удобнее, вспом­ нив о принадлежности своей к одному из четырнадцати классов, сам возопиет, может быть (ибо случалось и это), к закону терза­ ющему и казнящему, и призовёт его, только бы отомщена была личная обида его».

 

Мы уже говорили о том, что государство для Достоевского такой же «гордый человек», как и Алеко. Российская монархия.

 

*  Подобная генеалогия давала русским «социалистам» некую эсте­ тическую санкцию (их противники предпочли бы, чтобы у социальных «злодеев», «монстров» и т. п. была менее почтенная (более примитивная) родословная).


разделённая «нигилистом»^"^ (именно так именует его Достоев­ ский) Петром Великим на четырнадцать классов, тоже принад­ лежит к числу исторических скитальцев. Она столь же «фанта­ стична», и уж конечно, не в ней может быть воплощён народный идеал.

 

Когда же Алеко не нужно будет ни убегать к цыганам, ни «оставлять» их?

 

 

Снова о нравственности во множественном числе

 

Признав, что в Пушкинской речи заключена «мощная про­ поведь личной нравственности», А. Градовский снисходи­ тельно указывает её автору, что в ней «нет и намёка на идеалы общественные»^^

 

«Указание Градовского на господство в истории общественных идеалов над нравственными следует признать правильным»^^ — безоговорочно соглашается с либеральным профессором один из позднейших комментаторов Пушкинской речи.

Не слишком ли поспешно это согласие?

 

Признать, что в истории общественные идеалы «господствуют» над нравственными, значит лишить первые их собственного смысла. Подобное признание абсурдно: общественный идеал — уже в силу того, что он идеал, — не может быть вненравственным. Нельзя привести ни одного примера, когда бы идеология опи­ ралась на аргументы внеморального порядка*. Другое дело, что сами моральные принципы («классовые», «общечеловеческие», «христианские», «расовые» и т. д.) могут толковаться в зависимо­ сти от нужд толкователей.

 

*  Это самоочевидно для идей, игравших «дрожжевую», движущую роль

 

в  историческом процессе, — Просвещения, Великой французской револю­ ции, утопического и научного социализма и т. д. Но даже «реакционные», консервативно-ортодоксальные или, положим, ксенофобские системы идео­ логии вынуждены обосновывать своё право на существование аргументами высшего порядка. «Попробуйте-ка, — говорит Достоевский, — соединить людей в гражданское общество с одной только целью «спасти животишки»? Ничего не получите, кроме нравственной формулы: «Chacun pour soi et Dieu pour tous» («Каждый за себя, и Бог за всех». — И . В ) . С такой формулой ника­ кое гражданское учреждение долго не проживёт, г. Градовский»^’.


в  истории не общественные идеалы господствуют над нрав­ ственными, а одни общественные (а значит, и нравственные!) идеалы господствуют над другими.

«Да тем-то и сильна великая нравственная мысль, — отвечает Достоевский Градовскому, — тем-то и единит она людей в креп­ чайший союз, что измеряется она не немедленной пользой,

 

а  стремит их в будущее... Чем соедините вы людей для достиже­ ния ваших гражданских целей, если нет у вас основы в первона­ чальной великой идее нравственной?»

 

Нравственный идеал Пушкинский речи есть одновременно и идеал общественный: ничем иным и быть не может стремле­ ние «ко всемирному, ко всечеловечески-братскому единению». Всемирность и всечеловечность мыслятся как естественная для нации форма её общественного бытия. Индивидуальные этиче­ ские задачи трансформируются в сферу социального поведения.

 

«Узнайте, учёный профессор, — продолжает Достоевский, — что общественных гражданских идеалов, как таких, как не связанных органически с идеалами нравственными, а существующих сами по себе, в виде отдельной половинки, откромсанной от целого вашим учёным ножом; как таких, наконец, которые могут быть взяты извне и пересажены на какое угодно новое место с успехом,

 

в  виде отдельного «учреждения», таких идеалов, говорю я, — нет вовсе, не существовало никогда и не может существовать!»^*

Речь идёт о неделимости морали. Нравственный закон, как уже говорилось, един: он не может действовать «применительно к случаю».

Вспомним: «Что правда для человека как лица, то пусть оста­ нется правдой и для всей нации».

 

В этом своём убеждении Достоевский не одинок.

 

За шестнадцать лет до Пушкинской речи в учредительном манифесте Международного товарищества рабочих К. Маркс формулирует важнейшие цели пролетариата. Одна из них заклю­ чается в том, «чтобы простые законы нравственности и справед­ ливости, которыми должны руководствоваться в своих взаимо­ отношениях частные лица, стали высшими законами и в отноше­ ниях между народами»^^

 

Российские последователи Маркса забыли, что в этой системе координат «слезинка ребёнка» имеет абсолютную ценность.

В своей, казалось бы, чисто публицистической Пушкинской речи Достоевский «вдруг» вступает в многомерное художествен­


ное пространство, чтобы именно там получить санкцию для своей идеологической системы.

И  санкция эта оказывается художественной.

 

 

К  вопросу о жанре

 

«Если наша мысль есть фантазия, — говорит Достоевский, —

 

то с Пушкиным есть по крайней мере на чём этой фантазии осно­ вываться». Ссылка на Пушкина — не только указание на его художественный опыт. Это — указание и на самого Пушкина, на его личность, на всю грандиозность его явления. Но дело

 

в том, что «сам Пушкин» выступает у Достоевского как опреде­ лённая художественная величина.

В Пушкинской речи образ Пушкина играет не меньшую роль, чем образ его любимой героини. В течение каких-нибудь 45 минут Достоевскому удалось убедить Россию в мировом зна­ чении Пушкина — убедить не путём логических доказательств,

а  силой искусства.

 

Дело обстоит именно так. Пусть автор Речи пытается на минуту «притвориться» учёным-исследователем (хотя и оговаривается специально, что он не критик) — и делит творчество Пушкина на «три периода»; пусть порой «надевает личину» историка или, скажем, философа; тем не менее он ни тот, ни другой и ни тре­ тий. Он «лишь» тот, кто он есть на самом деле^®.

 

Пушкинская речь была, пожалуй, первой попыткой «глобаль­ ного» прочтения Пушкина, попыткой «перевести» его из литера­ турного контекста в сферу этико-историческую.

 

Но парадокс заключается в том, что «перевод» этот был осу­ ществлён как раз литературными средствами.

«Пушкин умер в полном развитии своих сил и бесспорно унёс

 

с  собой в гроб некоторую великую тайну. И вот мы теперь без него эту тайну разгадываем» — так закончил Достоевский. «Раз­ гадка тайны» производится не путём логической расшифровки,

 

а  в категориях художественного мышления.

 

Пушкин и его судьба воспринимаются как некая художествен­ ная данность, как «миф», обладающий собственной онтологи­ ческой жизнью. И наиболее адекватное усвоение этого «мифа» совершается в формах, родственных его собственной природе: художественное познаётся через художественное.


Все компоненты Пушкинской речи могут быть рассмотрены как связанные друг с другом элементы единой образной струк­ туры, где такие понятия, как «Пушкин», «Татьяна», «русский народ», «скиталец», «всечеловек» и так далее, имеют не только прямую, непосредственно-публицистическую функцию, но и обладают ещё дополнительным художественным смыс­ лом. Эта «дополнительность» и создала предпосылки для мно­ гоаспектного, плюралистического восприятия Речи, её выхода за пределы сиюминутной «практической» полемики — в иную историческую глубину

 

Именно так была воспринята Речь в момент её произнесения. Сам Достоевский являлся в эту минуту её зримым, материальным образом. Отделённый от текста, он превратился просто в «автора» (или, влучшем случае, в «лирического героя»): текст «оголился». «Смирись...», лишённое своего собственного звука, обретало чужую интонацию: от начальственно-угрожающего (государственного!) окрика до шепотливого монашеского увещевания.

 

Скрытая художественная природа Пушкинской речи явилась про­ воцирующим моментом для разразившейся вслед за ней журналь­ ной бури. Речь, притворившаяся публицистикой, и была воспри­ нята в качестве таковой. Критики Речи не делали (да, собственно,

 

и  не обязаны были делать) поправку на жанр. Но, вычленив из Речи те или иные моменты и без особого труда их опровергнув, они не могли не чувствовать некоторой (может быть, тайной) неудовлет­ ворённости. Во-первых, оказывался «остаток», нечто, ускользавшее от их анализа, а во-вторых, смущал беспрецедентный успех Речи (не потомули её оппоненты оперируют такими полумистическими понятиями, как «затмение», «наваждение» и т. д.?).

 

Достоевского (как выразился бы один булгаковский герой) сле­ довало «разъяснить».

 

 

«Идеалистический радикал» (ещё к вопросу о жанре)

 

«Не беспокойтесь, скоро услышу: «смехтолпы холодной», — пишет Достоевский С.А. Толстой (вдове А.К. Толстого) через четыре дня после Пушкинской речи. — Мне это не простят в раз­ ных литературных закоулках и направлениях»^^

 

Нужно было сделать известное волевое усилие, чтобы, по сло­ вам Глеба Успенского, «“очухаться” от ворожбы Достоевского»^^.


Недаром вторая его корреспонденция о Пушкинской речи (посланная в «Отечественные записки» после первой, вполне сочувственной) называлась «На другой день».

 

«Надругой день» как бы опомнились. Гармонию следовало пове­ рить алгеброй. Началось разложение художественного смысла Речи. Естественно, что при этом все её внутренние связи были нарушены, и здание, ещё недавно казавшееся столь величествен­ ным, бесславно рухнуло — к вящемуудовольствию истолкователей.

 

Спор о Пушкине откатился к вечным русским вопросам: «что делать?» и «кто виноват?».

В  Пушкинской речи пытались найти «прямые» ответы.

В  1888 году Чехов писал А.С. Суворину: «...Вы смешиваете два понятия: решение вопроса и правильная постановка вопроса. Только второе обязателыю для художника. В «Анне Карениной»

и в «Онегине» не решён ни один вопрос, но они Вас вполне удо­ влетворяют, потому только, что все вопросы поставлены в них правильно»^\

Пушкинская речь ставила вопросы, «делая вид», что отвечает на них. Она была — да простится нам эта красивость — пунк­ тиром, трассирующим в исторической мгле. Но — только пунк­ тиром. То, что, казалось бы, должно было удовлетворить всех, не удовлетворило никого.

 

1880 год жаждал конкретных указаний и ждал быстрых ощути­ мых плодов. Он требовал «формулы перехода».

Но — увы. То, что предлагал Достоевский, не было ни реальной политической программой, ни тем паче инструкцией по немед­ ленному усовершенствованию общественных нравов. Автор Речи оперировал не «понятиями», а рядом художественных значений, которые в своей совокупности давали определённый художе­ ственный эффект. Пушкинская речь была таким же «пророче­ ством и указанием», как и сам Пушкин.

 

«Его (Достоевского. — И. В) воззрения, — писала «Неделя», — страдают недостатком практичности, в них нет переходных сту­ пенек, которые, конечно, необходимы. Но ведь он и не претен­ дует на практичность; идеалистический радикал, если можно так выразиться, он смотрит далеко вперёд, видит там яркую звезду

 

и  зовёт к ней; указывать пути совсем не его дело: он только носи­ тель идеала. Дурен этот идеал в своей основе, очищенный от слу­ чайных примесей?.. Господа, бросать грязью в такие вещи — зна­ чит пачкать самих себя!»^"^


К  этому одинокому голосу никто не прислушался. Рас­ шифровка Речи была предпринята русской критикой в кате­ гориях внехудожественного мышления: «перевод» оказался неадекватным.

 

Правомерно ли обвинять Достоевского в отвержении реального дела, в обольщении пустыми иллюзиями и даже в том, что его призыв вылился «в самую ординарную проповедь полнейшего мертвения»?^^ Может быть, «вторичная реакция» на Речь более справедлива, чем первоначальный стихийный порыв?

 

Но, в конце концов, ведь не малые дети наполняли 8 июня Колонный зал московского Благородного собрания: неужели все были «загипнотизированы» Достоевским?

Нет, слушатель 1880 года был не так прост. Произошло то, что должно было произойти. Несколько одновременно сработавших факторов дали непредсказуемый эффект.

Пушкинская речь — художественный концентрат всего того, что пытался выразить Достоевский в своём «Дневнике писателя». Это

 

и  есть «Дневник» — только художественно обобщённый, достиг­ ший своего собственного предела, к которому он всегда стремился (но, правда, не всегда достигал). Не выстраиваясь, не складываясь

 

в  строгую и законченную картину единого, внутренне непротиво-речивого^ рационалистически проработанного миропонимания. Пушкинская речь сохраняла поразительную целостность на ином уровне. Это — всеобъемлющее и мощное единство явленного

 

в  ней мирочувствования. Это — неделимость её категорического императива, её нравственного устройства, её могучего духовного подтекста. Это, наконец, сфокусированность всех периферийных

и  мировых линий в одной художественной точке — в Пушкине.

В  Речи сказались характернейшие черты творческого гения Достоевского: его этический максимализм, его обострённое вос­ приятие русской истории и русского человека, его скорбь и его мировой порыв.

 

Всего этого не могла не почувствовать аудитория.

«Мы менее чем кто-либо можем смотреть на речь Достоевского как на живую политическую программу живой политической партии... — замечает журнал «Мысль», — если на идеалы г. Досто­ евского смотреть... как на формулу, удовлетворяющую, главным образом, чувству или, вернее, потребности чувства, а именно чув­ ства любви и уважения к своей родине, к своему народу, то это — почти единственный идеал, возможный для нашего времени...»^^


Но если бы Пушкинская речь была произнесена, скажем, годом раньше или годом позже, она не возымела бы такого действия.

 

В  1880 году её собственный духовный заряд был умножен реаль­ ной общественной ситуацией. Её пафос оказался созвучен жгу­ чему чувству исторического ожидания. Эта конгениальность

 

и  вызвала «резонансный эффект».

Можно предположить, что речь Достоевского отвечала ещё

и  более отдалённым историческим ожиданиям. Россия, «сте­ ная и скорбя», вступала на мировую авансцену: ей было суждено остановить на себе «зрачок мира». Пушкинская речь прозвучала в момент перелома, на перепутье: у страны ещё был выбор. Траге­ дии XX века могло бы не быть. Судьба России сложилась не так, как мечтал Достоевский, а так, как он предчувствовал. Уте­ шила бы его грандиозность этой судьбы?

«Аксаков (Иван) вбежал на эстраду и объявил публике, что речь моя — есть не просторечь, а историческое событие\ Туча облегала горизонт, и вот слово Достоевского, как появившееся солнце, всё рассеяло, всё осветило. С этой поры наступает братство и не будет недоумений»^^

 

Тем горше было отрезвление.

 

 

«Русский Мефистофель»

 

«Памятник Пушкина, — писал Орест Миллер, — собрал нас воедино лишь на минуту, и русскому Мефистофелю оста­ ётся только весело потирать себе руки и приговаривать: “divide et impera”»^^ «На другой день» стало очевидно, что праздник, по сути дела, только разгорячил страсти.

 

Первый русский «парламент» не оправдал надежд, которые на него возлагались. «Вдруг» выяснилось, что интеллигенция (как целое) неспособна стать той исторической силой, которая могла бы возглавить национальное обновление.

 

Не потому ли в своём предсмертном «Дневнике» Достоевский обращает взор в другую сторону — туда, откуда, как он пола­ гает, ещё можно ожидать спасения? «Народ» — последняя ставка автора Пушкинской речи^^.

 

СамДостоевский всюжизнь хотел, чтобы егоуслышали. В 1880году наконец это произошло. И — тотчас жеявились обвинения в клику­ шестве, юродстве и прочихустремлениях «всезаячьего» свойства.


При желании Достоевского можно было понять именно так. Когда-то он писал, что, если бы во время лиссабонского зем­

летрясения какой-нибудь местный лирик сочинил «Шёпот, робкое дыханье...», возмущённые лиссабонцы всенародно каз­ нили бы сего незадачливого стихотворца (правда, добавляет Достоевский, впоследствии поставили бы ему на площади памят­ ник). Теперь он сам невольно оказался в подобной роли: в паузе между взрывами народовольческих бомб призыв к нравствен­ ному совершенствованию мог показаться насмешкой.

Как же быть с Пушкинской речью?

 

Любая неоднозначная художественная структура поддаётся более или менее однозначной интерпретации. И «Война и мир»,

и  «Анна Каренина», и «Отцы и дети», и «Преступление и наказа­ ние» при желании могут быть истолкованы (и нередко истолковы­ вались) как реакционные произведения. Устойчивость подобной репутации зависит не только от «внутреннего сопротивления» текста, но и от внешних факторов; в первую очередь от укоре­ нённости той или иной точки зрения в историко-литературной традиции.

 

История восприятия Пушкинской речи поучительна и драма­ тична. С восторгом принятая слушателями, она «на другой день» предстала совсем в ином качестве перед своими читателями.

 

Едва появившись на свет, она сделалась козырем в политической борьбе.

 

Козырь этот был немедленно разыгран. Речь поспешили усыно­ вить те, кто вовсе не обладал правом духовного отцовства.

Об этом стоит сказать подробнее.

 

 

Опасные игры

 

«...Во мне нуждаются... вся наша партия, вся наша идея, за кото­ рую мы боремся уже 30 лет...» — разъясняет Достоевский Анне Григорьевне ситуацию накануне праздника. «Наша партия» поминается неоднократно. Попробуем подсчитать: кто же кон­ кретно к ней принадлежит.

Сам Достоевский называет только два имени: «Оппонен­ тами же им (то есть либералам. — И. В.), с нашей стороны, лишь Иван Серг<еевич> Аксаков (Юрьев и прочие не имеют весу), но Иван Аксаков и устарел, и приелся Москве».


Итак, Юрьев и Аксаков. Не очень-то густо. Но даже эти двое — союзники, так сказать, официальные. Ни тот ни другой не явля­ ются единомышленниками в полном смысле слова. Это, ско­ рее, круг, близкий Достоевскому, тяготеющий к нему, но вовсе не «однопартийцы». И автор Пушкинской речи старается соблю­ сти по отношению к ним известную дистанцию.

 

Может быть, Катков? Он — «шеф», патрон, работодатель, его мнение уважаемо. Но он — «человек вовсе не славянофил»"^®. Изда­ тель «Русского вестника» ни разу не отнесён к «нашей партии».

 

Кто же остаётся? Да никого. При ближайшем рассмотрении выясняется, что в «нашу партию» практически входит один Достоевский.

 

Правда, отправляясь в Москву, он сообщает Победонос­ цеву: «Мою речь о Пушкине я приготовил, и как раз в самом крайнем духе моих {нашихто есть, осмелюсь так выразиться) убеждений...»^^^

Позволим себе в данном случае Достоевскому не поверить.

И  не потому, что он неискренен, — нет. Но с Победоносцевым

у него особые игры (даже сама стилистика их переписки, тща­ тельный подбор выражений, осторожная дозировка «добрых чувств» — всё это свидетельствует не столько о душевной бли­ зости, сколько о дипломатии, причём взаимной). Кроме того, не следует забывать, что в это время только что назначенный обер-прокурор Святейшего синода почти неизвестен полити­ чески: «совиные крыла» он «прострёт» над Россией несколько позже. И, пожалуй, трудно представить большую дистанцию, нежели та, которая отделяет пафос Пушкинской речи от «госу­ дарственной программы» Победоносцева.

 

По окончании Пушкинского праздника Победоносцев сдер­ жанно, не вдаваясь в подробности, поздравит Достоевского

 

с успехом. И — вслед за поздравлениями пошлёт ему «Варшав­ ский дневник» со статьёй Константина Леонтьева. Статья эта гневлива и сокрушительна. К. Леонтьев не только по пунктам уничтожает Речь с точки зрения своего — аскетического и безыс­ ходного — христианства, он лоб в лоб сталкивает её с другим публичным выступлением, состоявшимся почти в одно время

 

с  московскими торжествами, — в Ярославской епархии на выпу­ ске в училище для дочерей священно- и церковнослужителей. «...B речи г. Победоносцева (оратором был именно он. — И. В.), — пишет Леонтьев, — Христос познаётся не иначе как через Цер­


ковь: «любите прежде всего Церковь». В речи г. Достоевского Христос... до того помимо Церкви доступен всякому из нас, что мы считаем себя вправе... приписывать Спасителю никогда не высказанные Им обещания «всеобщего братства народов», «повсеместного мира» и «гармонии»...»"^^

 

К.  Леонтьев подметил чрезвычайно любопытную вещь: в Пуш­ кинской речи о Церкви не говорится ни слова (вспомним: «Цер­ ковь — весь народ» ~ положение, с которым вряд ли согла­ сился бы автор «Варшавского дневника»). Та Церковь, над кото­ рой начальствует Победоносцев (то есть реально существующий институт), не играет в «пророчествах» Достоевского никакой роли. Впрочем, как и реально существующее государство. Досто­ евский в данном случае имеет дело с общественным, и только

 

с  общественным.

 

Мы уже говорили о том, что автор «Дневника писателя» пред­ принял последнюю в русской литературе попытку осуществить «идейное опекунство» над властью. Но почему сама тенденция оказалась столь живучей?

 

Русское самодержавие, как это ни странно, на протяжении веков так и не выработало своей собственной, адекватной себе

и  закреплённой «литературно» идеологии. Оно строит свою моральную деятельность на традиции и предании, на силе исторической инерции или, в лучшем случае, на эффект­ ных формулах вроде уваровской. Как историческая данность оно вовсе не совпадает с тем, что «предлагали» ему — в раз­ ное время — Посошков, Державин, Карамзин, Пушкин, Гоголь

 

и Достоевский.

В момент кризиса (а именно такой момент имеет место в 1880 году) могло казаться, что в силу собственной «безыдейности» власть примет и санкционирует одну из предлагаемых ей «чужих» идеологических доктрин. И славянофилы вроде Ивана Аксакова,

и либералы «тургеневского» типа могли надеяться (и надеялись), что выбор падёт именно на них.

Мог надеяться на это и Достоевский. Он предлагает свою соб­ ственную «подстановку». Но всерьёз принять идеал Пушкинской речи означало бы для самодержавия изменить свою собственную историческую природу.

 

Российская монархия предпочла совсем иную программу — программу Победоносцева и Каткова. Она сделала это сразу же, как только почувствовала себя уверенней.


То, о чём говорил Достоевский в своём последнем «Дневнике»

 

(«позовите серые зипуны»), было дружно похоронено в 1882

году — не кем иным, как теми же Победоносцевым и Катковым:

окончательный крах идеи Земского собора стал катастрофой

и для «нашей партии» (если всё же причислить к ней И. Аксакова).

 

Достоевский до этого не дожил. Но сейчас, в 1880 году, он нужен Победоносцеву и нужен Каткову. Он — их формальный союзник, единственная серьёзная литературная сила с их стороны'^^ Они ни в коем случае не желают обострять разномыслие. Более того: неприятие Речи слева как нельзя кстати для них.

Они спешат поставить на ней свою собственную мету.

Пушкинская речь появилась в «Московских ведомостях».

 

И  это во многом предопределило её дальнейшую судьбу. Широ­ кой публике не было дела до того, что появилась она там почти случайно (после увиливаний Юрьева, первоначально хотев­ шего напечатать её в «Русской мысли»), что для Достоевского не последнюю роль в этой истории играли чисто материальные соображения. Да читатели и не желали знать таких подробностей. Появлег1ие Речи в газете Каткова воспринималось как политиче­ ский жест, как акт идейной солидарности.

 

Репутация издания не могла не сказаться и на репутации Речи. Орест Миллер заметит в «Русской мысли», что, хотя Пушкинская речь и появилась в «Московских ведомостях» («не берусь разгадать

этого странного... факта»), её автор «в самом корне» отличается от своих издателей. «...Именно всечеловек, —добавляет Миллер, — всего менее и подходит к «Московским ведомостям»... Каков бы ни был этот язык (можно, если угодно, называть его даже юродствую­ щим), но это, конечно, не язык “Московских ведомостей”».

 

Почему же тогда Катков взял «статью»? Он предложил Досто­ евскому напечатать её, ещё не слыша и не читая. После же гран­ диозного успеха Речи её публикация сделала бы честь любому изданию. «Они напечатали речь, — говорит О. Миллер, — но кто же бы отказался от речи Достоевского?»'^'^

 

Катков поспешил разыграть этот козырь. Но каково было его истинное отношение к тому, что он столь поспешно обнародовал? Об этом сохранилось одно забытое, но в высшей степени выра­

 

зительное свидетельство.

В  1903 году В. Розанов опубликовал замечания покойного

 

К.  Леонтьева на рукопись одной своей статьи. В этой статье Роза­ нов цитировал опубликованные после смерти Достоевского


далеко не лестные отзывы последнего в адрес Леонтьева (как раз по поводу его критики Пушкинской речи). Пытаясь оправдаться перед Розановым, Леонтьев спешит заметить, что в своём нега­ тивном отношении к Речи он не был одинок. «Катков заплатил ему (Достоевскому. — И. В) за эту речь 600р., но за глаза смеялся, говоря: “Какое же это событие'’»^^.

Итак, круг замкнулся. Охранительный лагерь отнюдь не при­

нимает Речь как свою. Потенциальным союзникам (да и

то не всем) она нужна только как временное подспорье, как иду­

щая в руки карта в их тактической игре. И когда К. Леонтьев

обрушивается на Пушкинскую речь (он «чистый» идеолог, а

не реальный политик, он может себе это позволить!), Победонос­ цев (осторожно, без комментариев) спешит довести его негодова­ ние до сведения Достоевского. А первый публикатор Речи Катков «за глаза» над ней смеётся. Для них всех Речь — «не событие».

Событием Пушкинская речь была для России.

 

«Знаю, слишком знаю, что слова мои могут показаться востор­ женными, преувеличенными и фантастическимр!», *—говорит автор Речи. Слово «фантастический» произнесено вновь.

Фантастическим Алеко и Онегину, людям, порождённым фан­ тастическим ходом отечественной истории, противополагается «русское решение вопроса». Но это решение, по собственному признанию Достоевского, тоже оказывается фантазией.

Крайности сходятся.

 

«Сон смешного человека», эта грустная и красивая утопия, назван «фантастическим рассказом». Но точно так же имену­ ется и «Кроткая», в основе которой лежит реальнейшая бытовая драма.

Пушкинская речь имеет строгий жанровый подзаголовок:

«Очерк». Её автор мог бы смело добавить: «фантастический».

«Если наша мысль есть фантазия, — ещё раз повторим слова Достоевского, — то с Пушкиным есть по крайней мере на чём этой фантазии основаться».

 

Пушкин — последний (и, может быть, единственный) аргумент Пушкинской речи. Ибо он — самое фантастическое из всего, что породила русская действительность. И тот же Пушкин её выс­ шая реальность.

«Тьмы низких истин...» — сказал Пушкин.


 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

глава XV

развязка с Тургеневым

 

Вечные соперники

 

Лев Толстой в Москву не явился (как выразился современник, он «блистал» своим отсутствием). Был упущен великий шанс: историческое свидание mpëxT2LKи не состоялось. Оставались двое: они сошлись в Москве, не ведая, что сходятся в последний раз.

Имеет смысл остановиться на событиях «по второму заходу»:

с точки зрения этого финала.

Оба они готовились самым тщательным образом: Тургенев уез­ жает в Снасское-Лутовиново, Достоевский — в Старую Руссу. Вдали от мирской суеты трудятся они над своими текстами: каж­ дый отлично понимает, что именно его слово сойдётся со словом соперника один на один.

 

Да, именно им будут принадлежать главные роли. Уединясь — один в своём родовом поместье, другой — в недавно приобретён­ ном (первом и единственном в жизни) собственном доме, — уеди­ нясь, они, очевидно, не могут целиком унестись в горние области духа: они не могут не думать о встрече.


Их недавние петербургские контакты — достаточно ред­ кие — прошли сравнительно гладко: во всяком случае, не слу­ чилось ничего, подобного прошлогоднему «обеденному инци­ денту». В последний момент ситуация, правда, омрачилась исто­ рией с каймой — но тут формальным виновником представал автор «Замечательного десятилетия». («Приехал и Анненков, — сообщает Достоевский Анне Григорьевне, — то-то будет наша встреча».)

Возможная встреча с Анненковым волнует его исключительно

в личном плане; диалог с Тургеневым — ещё и в общественном. Необходимо противостоять «враждебной партии», ибо она «(Тур­ генев, Ковалевский и почти весь Университет) решительно хочет умалить значение Пушкина как выразителя русской народности, отрицая самую народность». Тургенев окружён друзьями и еди­ номышленниками: тем более трудной представляется задача.

 

«Интриги» продолжаются на самом празднике. Участники торжеств «случайно» сходятся у Тургенева, а его, Достоевского, на это предварительное совещание не приглашают: «Стало быть, меня прямо обошли».

Их первая встреча, надо полагать, произошла 3 июня. «Тур­ генев со мною был довольно мил...» — лаконически доклады­ вает он Анне Григорьевне. Так; но отчего вдруг приятель Тур­ генева, Ковалевский («...большая толстая туша и враг нашему направлению»^, столь пристально его разглядывает? Очевидно, не кдобру^

 

Сам Тургенев «довольно мил» — и это по крайней мере свиде­ тельствует о том, что они разговаривают, общаются. Поэтому сле­ дует признать ошибочным утверждение одного из мемуаристов (Д.Н. Любимова, сына редактора «Русского вестника») о полном отсутствии между ними дипломатических отношений.

 

Впрочем, приводимый воспоминателем анекдот весьма характерен.

В Москве, пишет Любимов, много говорили «о невозможных отношениях между Достоевским и Тургеневым». Распорядители праздника были в отчаянии, «и Д.В. Григоровичу специально поручено было следить, чтобы они не встречались (в Петербурге, как помним, эти функции выполнял Я.П. Полонский. — И. В). На рауте в Думе вышел такой случай. Григорович, ведя Турге­ нева под руку, вошёл в гостиную, где мрачно стоял Достоевский. Достоевский сейчас же отвернулся и стал смотреть в окно. Гри­


горович засуетился и стал тянуть Тургенева в другую комнату, говоря: «Пойдём, я покажу тебе здесь одну замечательную ста­ тую». ~ “Ну, если это такая же, как эта, — ответил Тургенев, ука­ зывая на Достоевского, — то, пожалуйста, уволь...”»*^

 

Даже если Любимов приводит подлинную фразу Тургенева, нельзя сомневаться, что произнесена она была за спиной адре­ сата этой шутки: он вряд ли оценил бы тургеневский юмор.

 

Сам Достоевский тоже описывает «раут в Думе». «Подходил ко мне Островский — здештшй Юпитер. Любезно подбежал Тур­ генев. Другие партии либеральные, между ними Плещеев и даже хромой Языков, относятся сдержанно и как бы высокомерно: дескать, ты ретроград, а мы-то либералы»'^.

 

Замечательно, что все перечисленные лица — самостоятельные «партии»: сколько людей, столько и партий.

Важны не столько убеждения, сколько сам человек.

 

Тургенев может быть или не быть с ним любезным. То или иное поведение — вопрос тактики. Но он уже не изменит своего мне­ ния об авторе «Дыма». Оно сложилось прочно и — навсегда.

В декабре 1879 года говорено одному знакомому (последний занес эти слова в свой дневник): «Он (то есть Иван Сергеевич) по самой своей натуре сплетник и клеветник... Он... всю мою жизнь дарил меня своей презрительной снисходительностью, а за спиной сплетничал, злословил и клеветал».

 

«Презрительная с?тисходительность» — вот обида, затаённая ещё с молодых лет и с годами только укрепившаяся в своей уяз­ влённой правоте. Конечно, теперь Тургенев не позволит себе явной бестактности. Однако за глаза он не стесняется в выраже­ ниях, именуя, например, «Подростка» кислятиной и больнич­ ной вонью, никому не нужным бормотанием и психологическим ковырянием.

 

«Кислятиной» роман Достоевского назван в 1875 году в письме

к   Салтыкову-Щедрину, вместе с Некрасовым публикующему этот роман в «Отечественных записках». Впечатление, произво­ димое «Преступлением и наказа?шем», сравнивается с продолжи­ тельной холерной коликой. Тургенев жалуется Я.П. Полонскому:

 

*  Этот «анекдот» по типу совершенно аналогичен другому, уже приво­ дившемуся. На вечере 9 марта 1879 года Тургенев, уязвлённый враждебным отношением к нему Достоевского и Салтыкова, демонстративно замечает: «Здесь что-то холодно!»


«Дают нам каких-то больных людей, грязных оборвышей, юро­ дивых или просто безумных развратников; водят нас в какие-то лачуги, с удовольствием описывают вонь и грязь, при одной мысли о которой начинает тошнить, и приказывают вам всем этим интересоваться, любить этих уродливых людей. Да я просто ничего этого не хочу, мне ничего этого не надо...»^

 

Тургенев осторожен: имя Достоевского не названо (у Полон­ ского в это время присутствует посторонний), однако все пре­ красно понимают, о ком идёт речь.

 

Тургенев не приемлет Достоевского как художника, не отрицая, впрочем, его бесспорного литературного дара. Со своей стороны Достоевский, ценя Тургенева как писателя («А талантом его Бог не обидел: может и тронуть и увлечь»), ставит под сомнение то, что, по его мнению, должно составлять главную суть художества.

 

Он полагает, что даже в лучших вещах Тургенева присутствует некая преднамеренность. «Чувствуется, что он совсем не любит того, кого столь трогательным образом описывает. Словно игра одна актёрская: “Смотрите, мол, как я умею чувствовать”».

Их мнения друг о друге пристрастны и несправедливы.

 

Уже одно то, как они говорят, затронув больную тему, выдаёт стойкую взаимную неприязнь. Достоевский «сильно нерв­ ничал, то двигая как бы непроизвольно руками, то передви­ гая бумаги на столе». «Только под конец, — замечает его собе­ седник, — несмотря на произносимые едкие слова, он говорил довольно плавно и спокойно, но с губ его не сходила ироническая усмешка». В свою очередь Тургенев судит о сопернике «громко, даже чуть-чуть с привизгом», тоном, в котором звучат «нотки личной обиды»^.

 

Да, в напряжённости и резкости их взаимоуничтожающих оце­ нок заключено не одно лишь эстетическое отталкивание. Под подозрением находятся моральные качества оппонента.

 

Знал ли Достоевский о тургеневских отзывах? Несомненно: круг, где они произносились, достаточно узок, и к этому кругу принадлежат они оба. Более того: Достоевский убеждён, что Тур­ генев является не только распространителем, но и источником порочащих его пересудов и клевет.

 

Но может быть, подозрения Достоевского вызваны всё той же мнительностью и зиждутся на предположениях вовсе не основательных?

Это не совсем так.


19 июля 1880 года (то есть через месяц после пушкинских тор­ жеств) А. А. Киреев записывает в дневнике: «Тургенев — совер­ шенный ramolli, делает гадости, позволяет всякой дряни (вроде редакции «Голоса») злоупотреблять его именем в борьбе с Досто­ евским, про которого эта партия чёрт знает что рассказывает»^.

 

В свете подобных свидетельств резкости и преувеличения со сто­ роны Достоевского (а сторона эта порою действительно сильно преувеличивает) если и не извинительны, то по крайней мере понятны.

 

Их личное и идейное противостояние достигает на Пушкин­ ском празднике своей высшей точки.

 

 

«Он со злобою удалился...»

 

Описывая «потрясающие, восторженные рукоплескания»,

 

которые раздались в честь избрания Тургенева почётным чле­

ном Московского университета. Страхов добавляет: «Сей­

час же почувствовалось, что большинство выбрало именно Тур­

генева тем пунктом, на который можно устремлять и изливать

весь накопляющийся энтузиазм». Его чествовали как главного

посланца русской литературы. «И так как Тургенев, — продол­

жает Страхов, — был на празднике самым видным представи­

телем западничества, то можно было думать, что этому литера­

турному направлению достанется главная роль в предстоявшем

умственном турнире»^

Когда после открытия памятника Тургенев садился в коля­ ску, ему, прямо на площади, «сделали настоящую овацию, точно вся эта толпа безмолвно сговорилась и нарекла его наследником Пушки на»^.

Сев в коляску, Тургенев проследовал с Тверской площади

 

на Моховую, где его ожидал уже описанный нами министерский

поцелуй.

Выше этой точки общественная температура вокруг Тургенева уже не поднималась.

 

Был ли Достоевский свидетелем тургеневского триумфа, всего на два дня опередившего его собственный, ещё более могуще­ ственный? Подобный вопрос никогда не возникал: присутствие Достоевского считалось само собой разумеющимся.

Позволим себе в этом усомниться.


Накануне открытия, сообщая Анне Григорьевне о предстоящем дне, он сетует на крайнюю уплотнённость программы, испол­ нение которой требует немалых физических усилий. «Представь себе, что открытие памятника будет 6-го числа, с 8 часов утра

 

я  на ногах. В два часа кончится церемония и начнется акт в Уни­ верситете». И добавляет в скобках: «Но, ей-богу, не буду»^^^.

«Не будет» не из-за неуважения к учреждению, а потому, что после этой церемонии предстоит ещё обед в Думе, а затем он, «усталый, измученный, наевшийся и напившийся, должен читать монолог Летописца (из «Бориса Годунова». — К В) — самый труд­ ный к чтению, требующий спокойствия и обладания сюжетом».

 

В  интервале между церемонией открытия и думским обедом он решает позволить себе небольшой роздых.

 

Это предположение подтверждается тем, что в письме от 7 июня, описывая предшествующий день, он ни словом

 

не обмолвится об акте в Университете. Но зато подробно говорит о вечерних чтениях, где он выступал вместе с Тургеневым и был принят восторженно. Между тем по своей значимости универ­ ситетский триумф Тургенева важнее вечерних чтений. И если всё же событие это осталось не отмеченным таким ревнивым наблюдателем, как Достоевский, то отсюда должно следовать, что он не присутствовал при сём лично*.

 

Относительно знаменитого думского обеда (где говорил Катков и закрывал свой бокал Тургенев) таких сомнений не возникает. Но попробуем взглянуть на эту трапезу ещё с одной стороны.

Неизвестный воспоминатель (наш знакомец Одиссей, поспе­ шивший отметиться к двадцатипятилетию со дня смерти писа­ теля), повествуя о думском обеде, замечает, что на нём Досто­ евский проявил «черту болезненного самолюбия, свойствен­ ную многим крупным талантам». В чём же, по мнению Одиссея, заключалась эта черта?

 

Распорядители застолья «отвели место Достоевскому за первым столом, но несколько подальше от центра. Он заплакал и катего­ рически заявил, что не сядет ниже Тургенева, и тот любезно усту­ пил ему место, подвинувшись к Стасюлевичу»^".

 

Это, пожалуй, слишком — даже для Достоевского. Предста­ вить автора «Карамазовых» проливающим слёзы из-за того, что

 

*   Заметим также, что присутствие Достоевского на университетском акте не отмечено также ни в одном из известных нам источников.


его обошли местом, хотя и соблазнительно, но всё-таки трудно. Картина эта вызывает тем большее недоверие, что обозначенный

 

в  ней Стасюлевич, к которому якобы «подвинулся» Тургенев, мог

 

в действительности находиться от него на некотором отдалении, а именно — в Петербурге.

 

Но если Одиссей самолично присутствовал на обеде, очевидно, его ретроспекции покоятся на какой-то фактической основе. Воз­ можно, Достоевский и в самом деле был чем-то огорчен. Чем же?

На этот вопрос помогает ответить другой, гораздо более досто­ верный источник.

13 июня 1880 года, то есть всего через день после возвращения из Москвы в Старую Руссу, Достоевский отправляет следующее послание.

«Глубокоуважаемая Вера Николаевна, — пишет он. — Про­ стите, что, уезжая из Москвы, не успел лично засвидетельство­ вать вам глубочайшее моё уважение и все те отрадные и прекрас­ ные чувства, которые я ощутил в несколько минут нашего корот­ ковременного, но незабвенного для меня, знакомства нашего»'^

 

У  него случались такие внезапные приливы. Впервые увиденный им человек (особенно женщина) мог чем-то поразить его вооб­ ражение. Какая-то неуловимая черта могла глубоко запасть ему

 

в душу — и он отзывался благодарностью, симпатией, приязнью.

 

Так произошло и ныне. Вера Николаевна — жена Павла Михайловича Третьякова, основателя Третьяковской галереи (по его заказу Перов написал в своё время знаменитый пор­ трет). Она отметила в дневнике: «На обеде... познакомилась

с  Достоевским... который сразу как бы понял меня, сказав, что он верит мне, потому что у меня и лицо и глаза добрые, и всё то, что я ни говорила ему, всё ему было дорого слышать как от женщины».

Его поражает доброта. В своём письме он называет тридцати­ шестилетнюю В.Н. Третьякову «прекрасным существом».

 

Вера Николаевна продолжает: «Собирались мы сесть вместе за обедом, но, увидев, что я имела уже назначенного кавалера, Тургенева, он со злобою удалился и долго не мог угомониться от этой неудачи»^^

 

Его можно понять. Только он ощутил прилив острого интереса к человеку, к женщине, которая среди окружавших его и не очень близких ему людей расположила его к себе с первого взгляда, только настроился на душевную беседу, как его соперник, веч­


ный баловень судьбы, вновь заявил своё присутствие и лишил его этого невинного удовольствия.

Было отчего «со злобою» удалиться*.

 

Уж не эту ли сцену имеет в виду таинственный Одиссей? В его памяти могло сохраниться заметное постороннему глазу неудо­ вольствие Достоевского, которое теперь, через двадцать пять лет, объясняется как следствие необходимости сесть «ниже» Тургенева. Между тем автор «Дыма» занимал свою соседку беседою вполне светскою. Замечательно, что, поместившаяся рядом с Тургеневым (и, следовательно, напротив Каткова), она ни словом не упоми­ нает о знаменитом тургеневском жесте с бокалом: эти материи её,

очевидно, не интересуют.

 

С  кем разговаривал в это время «удалившийся» Достоевский, мы можем только гадать. Но вскоре он был вознаграждён.

«Во время обеда, — пишет Вера Николаевна, — я вспомнила

о Достоевском и желала дать ему букет лилий и ландышей с лав­ рами, который напоминал бы ему меня — поклонницу тех чистых идей, которые он проводит в своих сочинениях...» И, поднявшись из-за стола, она исполняет своё намерение.

 

«Он обрадовался им (цветам. — И. В) потому, что я вспом­ нила о нём за обедом, сидевши рядом с его литературным врагом — Тургеневым».

 

Вера Николаевна тонко понимает ситуацию. И чисто по-женски пытается всё сгладить, утрясти, наладить, вернуть своему собеседнику хорошее расположение духа. Ей это наконец удаётся. «Он нервно мялся на одном месте, выговаривая всё своё удовольствие за вниманР1е моё к нему...» Он намеревается поцело­ вать ей руку, хотя тут же замечает, что это не принято в большом собрании, «но всё-таки, пройдя шагов пять, поцеловал мне руку

 

с благодарностью...»’"^

 

Выше мы приводили слова его дочери о том, что он не любил оказывать женщинам подобные знаки внимания. По-видимому, бывали исключения.

 

*  В.Н. Третьякова говорит, что Тургенев был её «назначенным» кавале­ ром. «Назначение», очевидно, исходило от одного из хозяев обеда — москов­ ского городского головы С.М. Третьякова, родного брата мужа Веры Нико­ лаевны (сам муж отсутствовал по болезни). Такое подчёркнутое внимание

 

к  почётному гостю могло лишний раз покоробить Достоевского (ведь для него самого не удосужились «назначить» даму).


Если иметь в виду, что обед в Дворянском собрании начался

 

в шесть часов вечера и длился примерно до девяти и что значи­ тельную часть этого времени В.Н. Третьякова провела за сто­ лом рядом с Тургеневым, получается, что их общение с Достоев­ ским было не столь продолжительным. И всё-таки он напишет ей о своём глубочайшем уважении, которое он «когда-либо имел счастье ощущать к кому-нибудь из людей»^^

Уважение тоже бывает с первого взгляда.

Больше они никогда не встретятся. Но он этого не знает. И, поцеловав Вере Николаевне руку, он направляется в глав­ ное помещение Дворянского благородного собрания (известное ныне как Колонный зал Дома союзов), где нетерпеливо шумит публика, ожидающая своих любимцев.

 

 

Апофеоз при электрическом свете

 

Он проходит к эстраде, «странно съёжившись», может быть чув­ ствуя себя не очень ловко под взглядами сотен устремлённых на него глаз. В отличие, скажем, от Тургенева, который ощущал себя как рыба в воде и, по свидетельству очевидца, «стремился

 

в  этот вечер сосредоточить на себе внимание публики, преиму­ щественно пред другими писателями, находившимися в зале...»’^ Это ему вполне удалось. Ибо ни Николай Рубинштейн, дири­

 

жировавший оркестром, ни знаменитые вокалисты, потрясав­ шие своими руладами своды Собрания, ни даже любимцы обеих столиц драматические актёры Горбунов и Самарин — нет, не они составляли главный предмет зрительских восторгов. «И опять Пушкин сливается с Тургеневым»^^ — замечает мемуаристка, поведавшая нам о «странно съёжившемся» Достоевском.

 

Тургенев чувствовал настроение зала. Он прочёл стихот­ ворение Пушкина (видимо, это было «Вновь я посетил...») — и «публика ясно поняла намерения чтеца применить к самому себе те чувства, которые испытал когда-то Пушкин»^^ («...Прескверно прочёл...»^^ — сообщает Достоевский Анне Гри­ горьевне. «Читал тихо, но было что-то в его чтении, несмо­ тря на старческую шепелявость (вспомним язвительное: «старичок-то пришёптывает!» — И. В.) и слишком высокий голос, завораживающее»^®, — не соглашается с Достоевским одна из слушательниц.)


Тургенева вызывали семь раз. «Больше меня»^^ — ревниво отмечает его соперник, не ведая, что это обстоятельство не укры­ лось и от агента III Отделения, донёсшего куда следует: «Других наших литературных известностей встречали с гораздо большим спокойствием»^^.

Публика неистовствовала ■—и Тургенев, выйдя к краю рампы, «голосом, в котором слышалось волнение»^^ прочитал пушкин­ ское «Последняя туча рассеянной бури...»:

 

Довольно, сокройся! Пора миновалась, Земля освежилась, и буря промчалась... ~

 

стихи, как нельзя более подходившие к настроению момента. Современник так живописует сцену: «Довольно!» — раздался

энергичный вызов чтеца. Вся зала как один человек грянула

«браво»^"^

Странные, однако, бывают сближения. Один из героев «Бесов», знаменитый писатель Кармазинов (как известно — злая пародия на Тургенева)^^ позорно проваливается, читая на вечере своё про­ изведение «Merci»: в последнем в свою очередь были спародиро­ ваны некоторые мотивы тургеневского рассказа «Довольно». Но вряд ли кому-либо из присутствовавших в зале пришла на ум эта неуместная аналогия.

 

Ещё менее вероятно, чтобы кто-либо из зрителей, потенциаль­ ных читателей «Бесов», соотнёс известную сцену этого романа -- «кадриль литературы» — с той торжественной церемонией, кото­ рой завершился литературный вечер 6 июня.

Церемония эта (именовавшаяся в афише апотеозом) носила под­ чёркнуто аллегорический характер. «При соединённых звуках орке­ стра и хора взвился занавес, и глазам публики представился бюст Пушкина на невысоком пьедестале, поставленном посреди сцены».

 

Бюст утопал в зелени и был освещён ярким электрическим све­ том: сиянию славы основоположника новой русской литературы по мере сил способствовали последние достижения технического прогресса.

 

Некоторое время сцена оставалась пуста; затем из-за боковой кулисы вышли оперные певицы, а за ними гуськом потянулись известные русские писатели — Тургенев, Островский, Достоев­ ский, Писемский, вперемежку с менее известными Потехиным и Юрьевым и уж почти никому не известными Максимовым


И  Поливановым. «Каждый из вышепоименованных нёс с собой венок, который клался им к подножию пушкинского бюста».

По свидетельству очевидца, перед началом этого «номера» в публике «заметно было нетерпеливое и любопытное ожида­ ние». По-видимому, не меньшее, чем на балу в «Бесах»: там весь город толкует о предстоящем литературном «шоу».

 

Еще деталь: в «Бесах» идею «кадрили литературы» городская молва приписывает Кармазинову, который «даже сам, говорят, хотел нарядиться и взять какую-то особую и самостоятельную (курсив наш. — И. В) роль». И ныне именно Тургеневу, по убеж­ дению присутствовавших, принадлежала сама мысль об «апоте-озе». И именно он берёт на себя некую особую роль.

 

В  отличие от «кадрили» в «Бесах», церемония в Благородном собрании была встречена бурными рукоплесканиями. Аплодиро­ вали, впрочем, не все.

 

«...Апотеоз этот, — записывает современник, — вышел, по крайней мере по моему личному впечатлению, несколько комичен».

Пока Н.Г. Рубинштейн, размахивая дирижёрской палочкой, управлял оркестром и невидимым хором, участники церемо­ нии выстроились позади Пушкина (по словам того же очевидца, «глупо глядя на публику»). Венки, как было сказано, слагались

к  подножию бюста. «Один только Тургенев, подойдя к бюсту, увенчал своим венком главу Пушкина».

В этом заключалась его особая роль.

 

Нам неизвестно, как отнёсся Достоевский к «апотеозу» и к сво­ ему в нём участию. Не посетила ли его мысль об удивитель­ ной судьбе его романных фантазий? О странных сближениях сюжетов — вымышленных и реальных, об их перевоплощениях

 

и нечаянных встречах? Не волновала ли его пугающая способ­ ность угадки — тех событий, с которыми ему ещё предстояло столкнуться в будущем: казнь в «Идиоте» — и казнь Млодецкого, «кадриль литературы» — и московский «апотеоз»?

 

«Высокая фигура Тургенева, с его внушительной седою голо­ вой, особенно выделялась в среде писателей, допущенных на сцену... Максимов, Потехин и прочая литературная мелкота самодовольно улыбались на этом самодельном Олимпе. Даже скромная фигура Достоевского как-то стушевалась перед видным станом Тургенева, выступившего несколько вперёд и усерднее других кланявшегося в ответ на восторженные приветствия».


Трезвому скептическому наблюдателю (археологу М.А. Веневи­ тинову) не нравится этот спектакль. Ибо литераторы не столько чествуют Пушкина, сколько исполняют роли статистов при Тур­ геневе. «Апотеоз... — добавляет он, — как-то не вязался с пред­ ставлением об обыкновенной скромности наших доморощенных писателей и с простотою русского человека..

 

Но такова была атмосфера этого праздника, где главные участ­ ники «волновались и напрягались, как борцы, которым пред­ стоит победа или поражение». Страхов рассказывает, что две его знакомые дамы, приехавшие из Петербурга («большие поклон­ ницы просвещения и литературы»^^, горько жаловались ему, что они просто не узнают знакомых литераторов, настолько те стали вдруг надменными и поглощёнными собой.

 

Страхов не поясняет, кого именно имели в виду вышеупомяну­ тые дамы. Но «надменность» плохо вяжется со «странно съежив­ шимся» Достоевским.

В конце вечера он должен был «съёжиться» ещё больше.

И  не только потому, что соперник обошёл его по «сумме оваций». Его насторожило другое.

 

«За кулисами, — сообщает он Анне Григорьевне, — ...я заметил до сотни молодых людей, оравших в исступлении, когда выходил Тургенев. Мне сейчас подумалось, что это клакеры, claque, поса­ женные Ковалевским»^^

 

Он, конечно, преувеличивает. Энтузиазм был искренний. Но ведь недаром объясняет ему Иван Аксаков, что клакеры — это студенты Ковалевского («все западники»); они «заготовлены» заранее, чтобы «выставить Тургенева как шефа их направления».

 

И  именно поэтому Аксаков на следующий день откажется читать свою речь после Тургенева.

В антрактеДостоевский прошёлся по зале — и «бездналюдей, моло­ дёжи и седыхдам бросались ко мне, говоря: вы наш пророк, вы нас сделалилучшими, когдамы прочли Карамазовых. (Одним словом,

 

я  убедился, что «Карамазовы» имеютколоссальное значение.)»^^ Незнакомые люди «толпами» приходят к нему за кулисы — пожать

 

руку. Его обступают на лестнице при разъезде. В общем, он не может пожаловаться на отсутствие интереса к его особе. Он явно неспра­ ведлив к сопернику: сам онлюбим, пожалуй, не меньше.

 

Тут автору следует остановиться. Ибо он как бы различает упрёк, что в его книге наличествует явное недоброжелательство к Тургеневу и «перекос» в пользу Достоевского.


Автора огорчило бы подобное предположение. Ему не хоте­ лось бы специально разъяснять, что его собственное отношение

 

к творцу «Отцов и детей» не совпадает с точкой зрения его героя. Но он, автор, как уже говорилось, вовсе не претендует на то, чтобы блюсти заслуженную его персонажами меру академиче­ ских воздаяний. Именно глубокое уважение к ним повелевает автору не подгонять историю «в пользу» литературы. Он наде­ ется на читательские объективность и понимание. Он в первую очередь озабочен тем, чтобы рассказать правду: уловить скрытую пульсацию взаимных симпатий и антипатий, разобраться в глу­ хом борении страстей — общественных, литературных и личных. Подобная задача требует не только ретроспективных созерцаний, но и взгляда изнутри.

 

«Перестаньте, — советовал ГК. Честертон, — хоть на время читать то, что пишут живые о мёртвых; читайте то, что писали

о  живых давно умершие люди»^°.

Последуем этому совету — и вернёмся к июньским дням

 

1880 года.

Главные баталии были ещё впереди.

 

 

«Речь была встречена холодно...»

 

В час дня 7 июня зал, бывший вчера свидетелем литературных чтений, вновь наполнился возбуждённой толпой. На эстраде, затянутой красным сукном, высился бюст Пушкина: он был покрыт венками вчерашнего «апотеоза».

Писатели, среди которых находился и Достоевский, помести­ лись на эстраде.

 

Первое заседание Общества любителей российской словесно­ сти открыл его председатель С.А. Юрьев. Вслед за ним на кафе­ дру взошёл делегат Французской Республики Луи Леже (или, как писали газеты, — Лежар). Он прочёл свою речь по-русски, хотя

 

и  с сильным акцентом.

Лежара встречали восторженно: присутствие иностранного

 

гостя на национальных торжествах как бы сообщало им важность события европейского.

 

Впрочем, внимание Европы к московским торжествам этим не ограничилось. Были оглашены письма от немецкого романи­ ста Бертольда Ауэрбаха, от Виктора Гюго (он выражал сожале­


ние, что по многочисленности занятий не может присутствовать

 

в Москве лично, но заверял, что мысленно он там) и от англий­ ского поэта Альфреда Теннисона.

 

Все три письма были на имя Тургенева^^

Среди присутствующих в зале писателей один Тургенев был более или менее известен на Западе; он один имел давние и устойчивые связи с зарубежным литературным миром. Для большинства европейских литераторов именно Тургенев являлся крупнейшим представителем русской словесности.

 

Достоевский, конечно, осведомлён об этом обстоятельстве. В декабре 1879 года он говорит одному своему знакомому, что Тургенев желает, чтобы его превозносили и дома, и за границей. «Для этого и к Флоберу пролез, и ко мнбгим другим, — желчно добавляет Достоевский. — Ну а для публики такая дружба хоро­ ший козырь. «Я-де европейский писатель, не то что другие мои соотечественники, — дружен, мол, с самим Флобером»»^^

 

Он опять несправедлив — и к Тургеневу, и к Флоберу. Сам он не знаком ни с кем из европейских знаменитостей (и вообще ни с кем из иностранных литераторов), и не исключено, что это вызывает у него тайную досаду.

 

...Долгожданный момент наступил: после перерыва на кафе­ дру поднялся Тургенев. «Не нужно говорить... — замечает хроникер, — какую бурю вызвало это появление»^^ Речь Тур­ генева, блестящая по форме, адресовалась, как это призна­ вал впоследствии М. Ковалевский, «более к разуму, нежели

 

к  чувству». Воздав должное великим заслугам Пушкина, Тургенев высказал некоторое сомнение относительно того, можно ли считать автора «Евгения Онегина» поэтом нацио­ нальным (и, следовательно, всемирным), как Гомера, Шек­ спира, Гёте. Этот вопрос, осторожно добавил он, «мы оставим пока открытым».

 

«Речь была встречена холодно, — вспоминает М. Ковалев­ ский, — и эту холодность ещё более оттенили те овации, предме­ том которых сделался... Достоевский»^"*.

 

В свою очередь Страхов говорит, что тургеневское выступление породило у некоторых участников торжества чувство неловкости и «кто-то успел написать даже насмешливые стихи — конечно, не для публичного чтения»^^

 

Разумеется, готовя собственную речь, Достоевский ничего не знал о тургеневском тексте. Но вновь — в который раз! — полу-


чалось так, что его воззрение сталкивалось с тургеневским: зав­ тра, 8 июня, он ответит на вопрос о всемирности Пушкина.

 

В письме домой он упомянет о речи своего главного оппонента мимоходом, одной фразой в скобках (Тургенев «унизил Пуш­ кина, отняв у него название национального поэта»^^): Анну Гри­ горьевну волнует не столько тургеневское мнение о Пушкине, сколько ход нынешнего соперничеста.

 

А.Н. Майков тоже писал из Москвы письма супруге. Перечис­ ляя различные эпизоды праздника, он замечает, что «изо всего этого лучше всего были обеды»^1

 

Очередной обед предстоял вечером 7 июня.

 

 

Меню как исторический источник

 

Он давался в залах всё того же Дворянского собрания, но в отли­ чие от вчерашнего, думского, носил чисто литературный харак­ тер. Устроителем было Общество любителей российской словес­ ности; платили на сей раз сами обедающие — в складчину

 

Прежде чем перейти к духовным аспектам этой литератур­ ной трапезы, позволим остановиться и на её гастрономиче­ ской стороне. Тем более что в бумагах Достоевского сохранился один любопытный (и вполне исчерпывающий тему) документ,

а  именно — обеденное меню.

Теперь этот плотный, глянцевитый, изящный лист, кото­

 

рый Достоевский когда-то держал в руках, находится в отдель­ ной папке и имеет собственный архивный номер. Меню укра­ шено роскошной, как любили тогда выражаться, виньеткой: под бюстом Пушкина красавица в русском наряде ставит на стол, и без того ломящийся от яств, нечто похожее на поднос с пиро­ гами. Тут же обретается и муза в античном одеянии нату­ рально, с лирой и кубком.

 

Пушкинские стихи, начертанные чуть выше, также приличе­ ствуют случаю:

 

Подымем стаканы, содвинем их разом!

 

Да здравствуют Музы, да здравствует Разум!

 

(Пушкин, впрочем, годился на все случаи: ведь именно этими стихами закончил вчера Катков свою «примирительную» речь!)


Однако обратимся к тексту.

 

«Суп: Пюре из шампиньонов и

 

Претеньер Империаль

Пирожки

Осетры разварные

Филей Ренессанс. Соус Мадера

Жаркое: дичь молодая и цыплята

Салат Лутук и огурцы

Спаржа. Соусы: Голландский и Польский

Султан глясе à la Пушкин

Чай и кофе»^^

 

Привередливый хроникёр замечает, что «со стороны обстано­ вочной роскоши»^^ это торжество значительно уступало думскому обеду. Осмелимся всё же предположить, что никто из двухсот двадцати трёх обедавших гостей не поднялся из-за стола с чув­ ством голода.

Но внимание Достоевского способны были привлечь не только поименованные в меню блюда, некоторые из которых нам, при­ знаться, вообразить затруднительно. Он не мог не заметить под­ писи, стоявшей под виньеткой: К.А. Трутовский.

 

Это — имя его старого товарища, соученика по Инженер­ ному училищу. Карандашу Трутовского принадлежит первый (1847 года), и пока единственный, известный портрет молодого Достоевского: мягкий овал чуть опушенного лица, спокойный

 

и в то же время неуловимо напряжённый взор, платок, повязан­ ный вокруг шеи...

Во время Пушкинских дней они виделись мельком и —

в последний раз.

Пора, однако, перейти к невещественной стороне обеда.

 

 

Заблуждение Луи Лежара

 

«...Это была, — повествует восторженный наблюдатель, — блестя­ щая трапеза ума, чувства и остроумия, сплошной звон товарище­ ских, инстинктивно тянувшихся друг к другу бокалов...»

 

Действительно, на сей раз ничто не мешало бокалам «инстин­ ктивно» тянуться друг к другу: Катков отсутствовал, и не было


надобности загораживать пиршественную чашу презрительною ладонью.

Отсутствовали и представители власти. Их функции взял

на себя Юрьев, провозгласивший непременный тост — «за того,

чьим велением сбылось задушевное желание поэта видеть народ

освобождённым и кто дал нам возможность соорудить этому

поэту памятник»

Впрочем, Юрьев не ограничился предложением поднять бокалы за здоровье государя. Не менее горячо почтил он и другое значительное лицо: посланца прекрасной Франции.

 

Учёный-славист Луи Леже был зван на празднество Тургене­ вым, рядом с которым он сейчас и поместился. В своих поздней­ ших «Воспоминаниях славянофила» он упомянет об этом обеде

 

и  среди прочих назовёт Достоевского, «чьи глубоко посаженные глаза и сведённое судорогой лицо с первого взгляда свидетель­ ствовали о том, что перед нами мятущийся гений, и о перенесён­ ных им долгих испытаниях»'^^

Приходило ли когда-нибудь на ум автору этих воспоминаний, что подмеченная им судорога в лице «мятущегося гения» имела самое прямое касательство к нему, Луи Лежару, и свидетельство­ вала не столько «о перенесённых долгих испытаниях», сколько

о  страданиях, именно в данный момент переносимых? Разумеется, ни о чём подобном он не подозревал. Между тем

 

у  нас есть основание полагать, что дело обстояло именно так.

 

Поздним вечером 9 июня, накануне отъезда Достоевского из Москвы, его посетила М.А. Поливанова (речь о которой ещё впереди). Во время их беседы в номер зашёл С.А. Юрьев. Выяс­ нилось, что он пригласил Достоевского в этот день к себе на обед, но тот его не застал, так как сам Юрьев предпочёл отобедать у Поливановых.

 

Юрьев пытался загладить неловкость, а Достоевский его успо­ каивал, говоря, что ведь не нарочно же Юрьев «убежал» из дома.

 

М.А. Поливанова, записавшая эту сцену, приводит следующий диалог:

 

«  — Не могу не любить этого человека, — говорил он (Досто­ евский. — И. В). — На депутатском обеде ведь совсем рассер­ дился на него. Если бы вы слышали, Марья Александровна, как он унижал Россию перед Францией. Французы должное ока­ зали великому русскому поэту, а мы удивляемся этому, носимся

 

и  чуть ли не делаем героем дня французского депутата. Я, знаете.


даже отвернулся от него во время обеда; сказал, что не хочу быть знакомым с ним.

 

— Вы всё за фалды меня дёргали, — вставил Юрьев. —•Я хотел вас остановить, но вы не обращали внимания.

 

Я  очень сердит был, а после обеда не мог, пошёл к нему и поми­ рился. Не понимает он, что он делает. — Тут оба обнялись и поцеловались»'*^

 

Достоевский отходчив: он не может долго сердиться на пре­ краснодушного, многоглагольного, но незлобивого Юрьева.

Между тем у председателя Общества любителей российской словесности имелись личные причины для застольных востор­ гов. Дело в том, что Луи Леже привёз в Москву весть о том, что правительство его страны в честь праздника удостаивает звания Officier de l’instruction publique и высшего знака Золотой пальмы директора Московской консерватории Николая Григорьевича Рубинштейна, ректора университета Николая Саввича Тихонра-вова и его, Сергея Андреевича Юрьева.

 

«Не есть ли это, — воскликнул в своей речи Юрьев, — свиде­ тельство о сочувствии французского народа к русскому?.. Не есть ли это также свидетельство о высшей цивилизации француз­ ского народа?..»

Надо полагать, именно в этот момент Достоевский начал тянуть оратора за фалды и лицо его исказилось той самой «судорогой», которую зорко подметил, но не совсем верно истолковал безмя­ тежный адресат тоста.

 

Автора «Карамазовых», помимо прочего, могло покоробить ещё

 

и  то, что старик Юрьев (онровесник Достоевского) так распинается перед сравнительно молодым, тридцатисемилетним заезжим гостем.

 

Очевидно, дёрнув оратора за фалды и не добившись цели, он совсем перестал его слушать. И напрасно: он мог бы уловить

в словах Юрьева нечто, напоминающее его собственную, ещё

не произнесённую речь.

«Если к всемирному братству, — сказал Юрьев, — тяготеет при­ рода духа французского народа... то к тому же тяготеет и стре­ мится природа духа русского народа, но только путями, отлич­ ными от путей французских. И быт, и дух русского народа преду­ готованы к возможному осуществлению этой великой всемирной идеи... Человечность, стремление к братству и общность — вот наша природа»'^^


Но может быть, как раз эти слова Юрьева ещё больше возму­

 

тили его соседа? Уж не имел ли в виду оратор ненавистную ему,

Достоевскому, идею безликого, стадного, космополитического

единения, стирающего национальные личности и придающего

всем одинаково тупое выражение довольства? А вовсе не ту жерт­

 

венную силу, которую, по мысли автора Пушкинской речи,

 

до поры таит в себе русский человек, желающий стать братом всех

 

людей?..

 

Меж тем обед шёл своим чередом, и Павел Васильевич Аннен­ ков провозглашал тост за здоровье двух оставшихся в живых лицейских товарищей Пушкина: господина Комовского и госу­ дарственного канцлера Российской империи князя Горчакова (Комовский умрёт через несколько недель, разрешив леденя­ щий душу пушкинский вопрос: «Кому ж из нас под старость день Лицея торжествовать придётся одному?» — в пользу восьмидеся­ тидвухлетнего министра иностранных дел).

 

Да, тост провозглашал Анненков: автор недавно обнародован­ ной сплетни о «кайме» находился в зале.

 

Вспомним слова Анны Григорьевны о намерении её мужа игно­ рировать Павла Васильевича в случае их встречи. И в письме от 31 мая Достоевский как будто подтверждает это намерение: «Любопытно, как встречусь с Анненковым? Неужели протянет руку? Не хотелось бы столкновений»"^"^.

 

Вплоть до 7 июня Анненков (кстати, он, как и Тургенев, был избран почётным членом Университета) в московских письмах более не упоминается. Да и 7-го он упомянут лишь одной фразой: «Анненков льнул было ко мне, но я отворотился».

 

Отсюда, пожалуй, можно заключить, что рукопожатие всё-таки воспоследовало («не хотелось бы столкновений» взяло верх), ибо «льнуть» легче после того, как поздороваешься

с  тем, к кому «льнёшь». Возможно, Анненков как-то пытался загладить впечатление от своего мемуарного «прокола», но Достоевский — «отворотился».

 

Впрочем, приятных встреч было больше.

Он рассказывает Анне Григорьевне, как молодёжь «потче­ вала» его и «ухаживала» за ним, как ему адресовали «исступлён­ ные речи». «Я не хотел говорить, но под конец обеда вскочили из-за стола и заставили меня говорить. Я сказал лишь несколько слов, — рёв энтузиазма, буквально рёв»"^^


Газеты, подробно изложившие выступления всех ораторов

 

(в том числе самое содержательное — Островского), о «несколь­

ких словах» Достоевского хранят полное молчание.

 

Однако какие-то слова, по-видимому, всё-таки были сказаны: это можно заключить из воспоминаний одного из участников обеда.

Когда все встали из-за стола, молодёжь столпилась вокруг Досто­ евского. Ей, молодёжи, очевидно, и предназначались «несколько слов», не попавших в газеты, — поскольку они были произнесены уже вне официальных рамок обеда, так сказать, приватно.

 

Беседуя с обступившими его молодыми людьми, он жалуется на болезнь, на память, на то, что после припадков он порой забы­ вает, о чём говорится в отосланных в редакцию главах романа. «Помолчав, он прибавил: «Напишу ещё «Детей» и умру»'^^.

 

Имелось в виду продолжение «Братьев Карамазовых». Дальше он не заглядывал.

 

Он выходит на улицу — и толпа «без платьев, без шляп» выходит вслед за ним. Его усаживают на извозчика — «и вдруг бросились цаловать мне руки — и не один, а десятки людей, и не молодёжь лишь, а седые старики».

 

Но даже в эту поразившую его минуту (детальным описанием которой он хочет в свою очередь поразить Анну Григорьевну), — даже в этот момент он не забывает о сопернике. «Нет, уТургенева лишь клакеры, а у моих истинный энтузиазм». (Тургенев, разуме­ ется, тоже присутствовал на обеде: по свидетельству мемуариста, он «много шутил».)

 

Завтра его «самый роковой день» — и он настороже, ибо «несколько незнакомых людей подошли ко мне и шепнули, что завтра на утреннем чтении на меня и на Аксакова целая кабала».

И  он готов поверить этим неизвестным доброжелателям, хотя

и  вынужден признать, что его противники ведут себя по отноше­ нию к нему почти безукоризненно. «Ковалевский наружно очень со мной любезен и в одном тосте, в числе других, провозгласил моё имя, Тургенев тоже»"^^.

Завтра он ответит Тургеневу поистине королевским жестом.

 

 

Королевский жест и другие движения


 

Теперь вновь вернёмся в залу Благородного собрания, где

 

мы оставили Достоевского в его день — 8 июня 1880 года, между


двумя и тремя часами пополудни, когда была произнесена эта едва ли не самая знаменитая в русской истории речь.

«Когда я вышел, зала загремела рукоплесканиями, и мне долго, очень долго не давали читать. Я раскланивался, делал жесты, прося дать мне читать, — ничто не помогало: восторг, энтузиазм (всё от Карамазовых!). Наконец я начал читать: прерывали реши­ тельно на каждой странице, а иногда и на каждой фразе громом рукоплесканий».

 

Он объясняет этот энтузиазм причинами чисто литератур­ ными: такое объяснение льстит его авторскому самолюбию. Роман ещё не окончен: восторги публики словно бы обязывают его к достойному завершению труда.

 

«Я читал громко, с огнём»'^^ — говорит оратор, и эта бесхи­ тростная самооценка мало помогает понять то, что, к сожалению, утрачено навсегда. Он запнулся только один раз — когда упомя­ нул о пушкинской Татьяне.

«Такой красоты положительный тип русской женщины уже

 

и  не повторялся в нашей литературе... кроме, пожалуй...» Тут Достоевский, — свидетельствует очевидец, — точно задумался, потом, точно превозмогая себя, быстро: «...кроме разве Лизы

в «Дворянском гнезде» Тургенева...»"^^

Эта заминка (о которой говорит Д.Н. Любимов) находит точное документальное подтверждение.

В дошедшей до нас рукописи Речи, в той самой тетрадке, о кото­ рой упоминают мемуаристы, слова, процитированные Любимо­ вым, располагаются не в основном тексте, а отдельно, внизу стра­ ницы: они представляют позднейшую вставку^®.

 

«Тургенев, — пишет Достоевский Анне Григорьевне, — про которого я ввернул доброе слово...» и т. д. Именно «ввер­ нул» — ибо рукопись переписана рукою Анны Григорьевны, вставка же сделана рукой самого автора — скорее всего уже

 

в  Москве, «накануне» (в противном случае, какой смысл сооб­ щать переписчице то, что ей и так известно?*).

Можно было бы предположить, что решение упомянуть Тур­ генева в столь ответственный час и в столь ответственном тек­

 

*  Г Успенский говорит, что Достоевский до своего выступления «смир­ нёхонько» сидел, притаившись возле эстрады и кафедры, записывая что-то

 

в тетрадке. Не вносились ли исправления в текст до самого п о с л е д н е го

 

момента?


сте созрело под влиянием чисто тактических соображений: как ответная любезность, вызванная сдержанно-корректным поведе­ нием соперника. Но такое объяснение (в качестве главной и един­ ственной причины) плохо согласуется с самим Достоевским.

 

Через два месяца после Пушкинского праздника И. Акса­ ков в письме к О. Миллеру говорит: «Некоторые тогда же поду­ мали, что со стороны Достоевского это было своего рода captatio benevolentiae (заискивание. — И. В), Это несправедливо. Ровно дней за двенадцать... Достоевский в разговоре со мной о Пуш­ кине повторил почти то же, что потом было им прочтено в Речи,

 

и  так же упомянул о Лизе Тургенева, прибавив, впрочем, при этом, что после этого Тургенев ничего лучшего не написал..

Он действительно высоко ценил того Тургенева: известно, как последнего обрадовал его проницательный («восторженный») отзыв об «Отцах и детях» — в не разысканном до сих пор письме (Тургенев, по собственному его признанию, «только руки рас­ ставлял от изумленья — и удовольствия»)^^ Он печатает Турге­ нева в своём журнале «Эпоха». В 1866 году при первых своих раз­ говорах с Анной Григорьевной он отзывается о нём «как о пер­ востепенном тaлaнтe»^^ И наконец, уже в 1879-м, он говорит

 

Е. Опочинину: «Что ж Т<ургенев>? Это человек, каких не много...

 

Талант блестящий и огромный...» И тут же добавляет: «Жаль, правда, что талант этот вмещён в таком себялюбце и притвор­ щике; нуда ведь и солнышко не без пятен...»^"^

 

Таким образом, упоминание Тургенева в Пушкинской речи — глубоко принципиально. Несмотря на личную неприязнь, автор Речи не может пойти против собственной совести: он старается соблюсти литературную справедливость.

 

Не исключено, конечно, что корректное поведение Тургенева на празднике помогло емурешиться,

 

«Ив. Сергеевич, — пишет И. Аксаков, — вовсе этого от Достоев­ ского не ожидал, покраснел и просиял удовольствием»^^

Другой очевидец подтверждает эти слова, добавляя, что Турге­ нев был, видимо, «польщён и глубоко тронут внимательностью не столько публики, сколько автора «Братьев Карамазовых»»^^

Достоевский, как он говорит, «делал жесты» перед началом своей речи; Тургеневу пришлось делать их во время неё.

 

В настоящем случае мы понимаем жесты буквально — в смысле тех или иных телодвижений. Однако в разных источниках движе­ ния эти трактуются по-разному.


В письме, написанном современницей через день после Пуш­ кинской речи, утверждается, что, упомянув о Лизе, «Достоев­ ский поклонился в сторону Тургенева, и публика разразилась рукоплесканиями»^^ Поклон этот больше никем не отмечен. Не исключено, что воспоминательница просто подыскала для мета­ физического жеста Достоевского соответствующую физическую основу.

 

У Любимова интересующая нас сцена исполнена высокой пате­ тики: «Вся зала посмотрела на Тургенева, тот даже взмахнул руками и заволновался; затем закрыл руками лицо и вдруг тихо зарыдал. Достоевский остановился, посмотрел на него, затем отпил воды из стакана, стоявшего на кафедре. Несколько секунд длилось молчание; среди общей тишины слышались сдерживае­ мые всхлипывания Тургенева»^^

 

Увы, это кино. Смена крупных и средних планов: Достоевский, делающий эффектную паузу и докторально глядящий на раздав­ ленного его великодушием противника; сам противник, рыдающий от избытка чувств... Эти литературные слёзы очень напоминают другие, якобы пролитые самим Достоевским на обеде 6июня...

 

Не будем, однако, излишне строги к мемуаристу: его воспоми­ нания создавались на склоне лет, едва ли не через пять десятиле­ тий после изображаемых событий.

 

Приведём ещё одно свидетельство: «Всем памятно то движение руки, поцелуй, посланный Тургеневым Достоевскому в минуту, когда он в своей речи говорил о Лизе из «Дворянского гнезда».

 

Все знали о их неприязненных отношениях, и это была одна из лучших минут этого удивительного праздника»^^.

Это уже больше похоже на правду. Хотя, признаться, «поцелуй» смущает: до него дело ещё не доходило.

 

Воспоминания эти опубликованы в 1909 году.

Слишком широкий диапазон движений (от закрывания лица руками до воздушного поцелуя), воссоздаваемых через десятиле­ тия, настоятельно требует поискать источники поближе.

 

Вот отрывок из записной книжки 1880 года. После слов Досто­ евского «весь зал встал и загремел рукоплесканиями. Тургенев не хотел принимать этих оваций на себя, и его насильно вывели на край эстрады. Он был бледен и сконфуженно кланялся»^®.

 

Одно мелкое разночтение: здесь Тургенев «бледен»; у И. Акса­ кова он «покраснел и просиял удовольствием». Последнее вероят­ нее: не следует забывать о природном румянце.


И  наконец, ещё один источник. Ему-то и приходится верить более остальных — в силу специфичности жанра.

 

Это — отчёт агента III Отделения.

Изложив соответствующее место Речи, профессиональный наблюдатель тут же аккуратно фиксирует: «При этих словах раз­ даются дружные рукоплескания. Тургенев поднимается с своего места и кланяется публике»^^.

 

Автор только что упомянутого «Дворянского гнезда» вновь (на сей раз невольно) оказывается в центре внимания. Но это его последняя крупная удача, ибо исход борьбы уже предрешён.

Следует отдать должное Тургеневу: он вёл себя в высшей сте­ пени спортивно. Он поздравил своего соперника первым.

 

«Тургенев, про которого я ввернул доброе слово в моей речи, бро­ сился меня обнимать со слезами, Анненков подбежал жать мою руку

и  цаловать меня в плечо. (Вспомним: «Неужели протянет руку?» —

 

И.  В) «Выгений, вы более чем гений!» — говорили они мне оба». Далее Достоевский повествует о том, как Иван Аксаков, вбе­

 

жавший «на эстраду, объявил публике, что речь его «есть не про­ сторечь, а историческое событие!» И что отныне «наступает братство и не будет недоумений. Да. Да! — закричали все и вновь обнимались, вновь слёзы. Заседание закрылось»^^.

 

Эпизод с Аксаковым изложен довольно точно. Опущены лишь некоторые детали, которые, однако, не могли остаться не заме­ ченными публикою.

 

Назвав речь Достоевского гениальной, Аксаков продолжал: «Вчера ещё можно было толковать о том, великий ли всемирный поэт Пушкин или нет; сегодня этот вопрос упразднён; истинное значение Пушкина показано, и нечего больше толковать»^^

«Вчера» в устах Аксакова имело буквальный смысл: именно вчера, 7 июня, был поставлен «вопрос», который сегодня «упразд­ нён» Достоевским; автор «вопроса» находился тут же.

 

Однако Аксаков не ограничился иносказаниями. Он назвал имя. «Всё разъяснено, всё ясно, — передаёт слова Аксакова

 

Д.Н. Любимов. — Нет более славянофилов, нет более западников! Тургенев согласен со мною»^"^.

Свидетельство Любимова вновь вызывает сомнение: дело в том, что в речи Аксакова, напечатанной в «Русском архиве», эти слова отсутствуют.

 

Однако они всё-таки были произнесены. В этом убеждает нас газетная хроника. Репортёр «Голоса» следующим образом изла­


гает аксаковский текст: «С Достоевским согласны обе стороны:

 

и представители так называемых славянофилов, как я, например,

и  представители западничества, как Тургенев»^^.

 

«Тургенев, — продолжает свой рассказ Любимов, — с места что-то кричит, видимо утвердительное»^^

 

На этот раз память не подвела мемуариста. Тургенев действи­ тельно что-то кричал с места. Вопрос лишь в том, было ли это «что-то» утвердительным.

 

В одном редком и малоизвестном издании тот же эпизод вос­ производится следующим образом: «В это время И.С. Тургенев хочет что-то сказать, но поднявшиеся аплодисменты не дают ему возможности вымолвить слова»^1

 

Что же всё-таки хотел сказать Тургенев? Оказывается, у совре­ менников имелись на этот счёт некоторые соображения.

«Правда, — пишет автор, укрывшийся под псевдонимом Оче­ видец, — после слов г. Аксакова поднялся было И.С. Тургенев

и  хотел что-то сказать или возразить, но раскатившиеся по залу аплодисменты не дали вымолвить ему слова. Обладай он голосо­ выми средствами г. Юрьева, ладоши не заглушили бы его слов...»^*

Предположение о том, что Тургенев хотел «что-то возра­ зить», не столь уже безосновательно. Эти возражения были через несколько дней изложены им письменно.

 

«И в речи Ив. Аксакова, и во всех газетах, — пишет Тургенев Стасюлевичу, — сказано, что лично я совершенно покорился речи Достоевского и вполне её одобряю. Но это не так — и я ещё не закричал: «Ты победил, галилеанин!» Эта очень умная, блестя­ щая и хитроискусная, при всей страстности, речь всецело поко­ ится на фальши, но фальши крайне приятной для русского само­ любия... понятно, что публика сомлела от этих комплиментов; да

 

и  речь была действительно замечательная по красивости и такту. Мне кажется, нечто в этом роде следует высказать»^^.

Конечно, ничего подобного Тургенев не рискнул бы произнести

 

8 июня — во всеуслышание. Не исключено, однако, что какие-то (можно не сомневаться, в высшей степени деликатные) уточне­ ния к словам И. Аксакова он бы сделал. Понятно, почему в печат­ ном тексте своей речи Аксаков снял слова о тургеневском «согла­ сии»: очевидно, его попросил об этом сам Тургенев.

 

Вообще следует признать, что упоминание Достоевским автора «Дворянского гнезда» было едва ли не главным толчком для про­ явления первых тургеневских эмоций. Аксаков говорит, что


Тургенев «был отчасти (и даже не отчасти, а на две трети)»^° под­ куплен этим упоминанием. Сам Тургенев, как свидетельствует Достоевский, высказав ему свои восторги, счёл нужным специ­ ально заметить: «Не потому, что вы похвалили мою Лизу, говорю это»^^ Оговорка знаменательная.

Со временем тургеневские оценки всё более ужесточаются*.

 

15 июля, беседуя в Париже с В.В. Стасовым (последний именует Речь «поганой и дурацкой»), он признаётся, «как ему была противна речь Достоевского, от которой сходили у нас сума тысячи народа». Он говорит, что для него невыносима даже трактовка пушкинской Татьяны: он словно запамятовал, что его собственное имя было про­ изнесено в связи с именем этой героини. «Тургенев, —■продолжает Стасов, — был в сильной досаде, в сильном негодовании на изуми­ тельный энтузиазм, обуявший... всю русскую интеллигенцию»^^.

 

«Получили ли Вы «Дневник писателя» Достоевского? — спра­ шивает Тургенев Анненкова в августе 1880 года. — Там много говорится о Пушкинском празднике (вся речь напечатана цели­ ком). Ужасно подмывает меня сказать по этому поводу слово — но, вероятно, я удержусь...»^'^ И Анненков, как помним, совсем недавно почтивший лобзанием плечо автора Речи, теперь говорит об этом авторе в тоне, заставляющем вспомнить другой истори­ ческий поцелуй, а именно ~ евангельский.

 

«Хорошо сделали, — отвечает Анненков Тургеневу, — что отка­ зались от намерения войти в диспут с одержимым бесом и свя­ тым духом одновременно Достоевским: это значило бы рас­ травить его болезнь и сделать героем в серьёзной литературе. Пусть останется достоянием фельетона, пасквиля, баб, ищущих Бога, и России для развлечения и студентов с задатками чёрной немощи. Это его настоящая публика»^^

Но всё это будет сказано потом. Сейчас же вновь вернёмся

в  залу Благородного собрания.

Через много лет после описываемых событий, в последний год

 

уходящего XIX столетия, в газете «Русские ведомости» были опу­ бликованы воспоминания, которые никогда не перепечатывались и практически неизвестны.

 

«Достоевский стоял у кафедры недвижно, как изваяние, — пишет очевидец. — По-видимому, он не думал и не ждал, что так

 

*  Ср. (Тургенев о Достоевском): «Это самый злобный христианин, кото­ рого я встретил в своей жизни»^^


СИЛЬНО всколыхнёт это человеческое море. Очень взволнованный

 

и  очень бледный, счастливый и точно испуганный, он смотрел застывшим, неподвижным, действительно «внутренним» взором, который, казалось, ничего не видел, ничего не замечал. Худо­ щавая, костлявая рука его медленно растирала лоб, на котором выступили капли нервного пота...»^^

 

Отчаянно звоня в колокольчик, Юрьев объявил перерыв. «Чтение стало продолжаться, — говорит Достоевский, —

 

а между тем составили заговор. Я ослабел и хотел было уехать, но меня удержали силой. В этот час времени успели купить бога­ тейший, в 2 аршина в диаметре, лавровый венок, и в конце засе­ дания множество дам (более ста) ворвались на эстраду и увен­ чали меня при всей зале венком: «За русскую женщину, о которой вы столько сказали хорошего!»...»^^

 

Нет, не зря всё-таки задерживаем мы внимание читателя на букетах, венках и прочих вещественных знаках невеществен­ ных отношений. Они, эти знаки, не пустая ритуальная принад­ лежность: они содержали в себе известную информацию. Неда­ ром такого рода подношения зорко отмечаются искушённой

 

в  символах, намёках и иносказаниях русской публикой.

 

«Тут были «курсистки» курса Герье (крайнего западника), ещё в прошлом году делавшие овации Тургеневу, — сообщает

И. Аксаков. — Бог знает где, тут же в собрании, добыли они лав­ ровый венок и поднесли его, при общих кликах, Достоевскому, за что им, вероятно, достанется...»^*

Судьба уготовила ему очередной сюрприз: те, кого он склонен был принимать за тургеневских клакеров, венчали его лаврами — зримым и осязаемым признанием его победы.

 

Всё это не могло быть слишком приятно Тургеневу, тем более что увенчание соперника сопровождалось действиями, не став­ шими достоянием широкой публики, но от этого не менее оскор­ бительными для того, кого они непосредственно задевали.

 

В своих воспоминаниях М. Ковалевский приводит следующий эпизод: «Выходя из залы, Тургенев встретился с группой лиц, нёсших венокДостоевскому, вчисле их были и дамы. Однаиз них внастоя­ щее время живёт вне России по политическим причинам. Дама эта оттолкнула Ивана Сергеевича со словами: “Не вам, не вам!’У^

 

Зачем нужно было отталкивать Ивана Сергеевича? Уж не сде­ лал ли он инстинктивное движение благодарности, прртняв венок на свой счёт? Мог ли он предполагать, что «дама», политические


убеждения которой, по-видимому, не являлись для него секретом (и благодаря которым она впоследствии будет жить «вне России»), собирается увенчать лаврами человека, чьи взгляды не должны быть ею разделяемы?

 

Все эти «мелочи» не могли не укрепить Тургенева в его отри­ цательном отношении к Речи. И, может быть, самым обидным

 

и  для себя непростительным он полагал то, что он, Тургенев, под­ дался на неожиданный выпад противника, просиял при упоми­ нании своего имени, явил публичную слабость.

Сторонники Тургенева почувствовали всю деликатность ситуа­ ции. «...После заседания, — пишет Е. Леткова-Султанова, — уже совершенно осознанно явилась потребность выразить Ивану Сергеевичу, на чьей стороне мы видим правду. Было решено подать венок Тургеневу»^®.

 

Эта попытка восстановить нарушенное равновесие была пред­ принята вечером. А пока «вереница дам», с трудом пробива­ ясь сквозь заполнившую проходы толпу, поднимается на сцену; они возлагают огромный зелёный венок на виновника тор­ жества, то есть некоторое время «при криках и топоте и маха­ нии платков»*^ держат его над ним. («Венок был насильно надет на Достоевского»*^, — говорит очевидец.)

 

«Восторг, — свидетельствует ещё один источник, — дошёл до высших пределов, когда Фёдор Михайлович, растроган­ ный, как бы подавленный своим торжеством, стал благодарить; видимо взволнованный, он поспешил удалиться»*^

 

Он поспешил удалиться — к себе, в гостиницу: перевести дух перед вечерними чтениями и написать Анне Григорьевне обо всём случившемся. Ему сопутствовал венок, эскортируемый одним из распорядителей. Распорядитель этот впоследствии вспоминал:

 

«Мы подъехали к «Лоскутной» почти одновременно, и я вошёл

в его номер вслед за ним. Он любезно просил меня присесть,

 

но так был бледен и, видимо, утомлён, что я решил по возможно­ сти сократить свой визит. Хорошо помню, как он вертел в руках тетрадку почтовой бумаги мелкого формата, в которой не без помарок (вспомним о вставках! — И. В) была набросана только что прочитанная речь, повторял неоднократно: «Чем объяснить такой успех? Никак не ожидал...»»*"^

 

Примерно через час он напишет Анне Григорьевне свой знаме­ нитый «бюллетень». В предыдущем послании она сообщила ему о покупке жеребёночка — на радость детям. Заканчивая своё вое-


торженное, лихорадочное письмо и наспех целуя всех домашних, он прибавит: «Цалую жеребёночка»^^

В эту минуту он готов расцеловать весь мир.

 

 

Ночной венок

 

...День 8 июня стремительно шёл к концу — и вот наступил вечер: последний вечер незабываемых пушкинских торжеств. Порядком измученные зрители начали под конец сдавать — и в зале Благо­ родного собрания оказались даже свободные места.

 

Достоевский читал своего любимого «Пророка». Как пола­ гает современник, присутствующий здесь же Тургенев «не мог скрыть... своего завистливого неудовольствия на утренний успех Достоевского». Он исполнил отрывок из пушкинских «Цыган» — рассказ о сосланном Овидии. «По моему мнению... — записывает

 

в дневнике Веневитинов, — не следовало... после успеха Досто­ евского читать стихи, оканчивающиеся словами: «Что слава? — Дым пустой!» — ИТ. д.»*^.

 

Автор не вполне справедлив: ведь «Пророка», прочитанного Достоевским, теперь тоже можно было принять за намёк — и с ещё большим основанием.

Именно на этом вечере Тургенев получил моральную компен­ сацию в виде уже упомянутого венка, принимая который он гро­ могласно заявил, что положит его «к подножию пушкинского бюста». Затем был повторен позавчерашний «апотеоз»: писатели с венками (без последних положительно не могли обойтись!) вновь продефилировали по сцене. Теперь уже Достоевский («...вероятно, по просьбе Тургенева и в виде взаимной любезно­ сти») увенчал своим венком (не путать с утрешним!) главу поэта.

Вся эта сцена не понравилась скептически настроенному наблюдателю ещё больше, чем в первый раз. Он в сердцах заме­ чает, что вторичная демонстрация «апотеоза» напоминает ему «казённые реверансы институток перед важною особою... или фиктивные коленопреклонения мальчиков в католических церк­ вах, когда они пробегают мимо алтаря... не понимаю, — заклю­ чает автор, — как Достоевский, умный, как кажется, человек, мог согласиться наличное участие в этой глупой комедии... Уж лучше бы он и во второй раз предоставил Тургеневу дешёвую честь увенчания фиктивного Пушкина на фиктивном апотеозе


русской литературы, которая сама показалась мне какою-то фик-циею в этот вечер..

Можно понять раздражение немного ошалевшего от оваций свидетеля торжеств. Ему претит вольное или невольное писа­ тельское позёрство. Он не знает, что на исходе этого бесконечного дня (вернее, уже глубокой ночью) Достоевский совершит посту­ пок, который тоже мог бы показаться театральным, наблюдай его кто-нибудь со стороны.

 

Но зрителей не было: ни одного человека не случилось в этот неурочный час на площади у Страстного монастыря. Извозчик остановил пролётку: может быть, он-то и помог барину поднести громадный венок (тот самый!) к немо черневшему в ночи бронзо­ вому изваянию.

 

Достоевский положил венок к подножию монумента и молча «поклонился ему до земли»^^

В отличие от Тургенева он не стал оповещать публику о своём намерении. Он поделился только с Анной Григорьевной, которая

 

и  поведала об этом факте потомству.

Ему не суждено больше увидеться с Тургеневым — никогда. Но

 

значит ли это, что именно день 8 июня стал их последним днём? История любит символические финалы. Заманчиво пойти

 

ей навстречу и представить, что судьбоносная развязка произо­ шла здесь, в зале Благородного собрания, под сенью пушкин­ ского бюста (самого Пушкина, примиряющего своих наследни­ ков). Такое завершение выглядит красиво.

Попробуем подыграть судьбе.

 

 

Таинственные старики: быль или притча?

 

В  письме Достоевского, повествующем о его триумфе (письме захлебывающемся и задыхающемся, написанном дрожащей рукой), — в этом письме есть одно загадочное место.

 

«...Вдруг, например, — пишет Достоевский, — останавливают меня два незнакомые старика: “Мы были врагами друг друга

 

20 лет, не говорили друг с другом, а теперь мы обнялись и поми­ рились. Это вы нас помирили, вы наш святой, вы наш пророк!

 

Что же это за старики? Их имена не названы, но сама сцена запомнилась крепко. Через несколько дней в письме С.А. Толстой она воспроизводится вновь.


«Два седых старика подошли ко мне, и один из них сказал:

 

— Мы двадцать лет были друг другу врагами и двадцать лет делали друг другу зло: после Вашей речи мы теперь, сейчас поми­ рились и пришли Вам это заявить».

 

И Достоевский вновь подчёркивает: «Это были люди мне не знакомые»^®.

 

И наконец, ещё одно упоминание о таинственных стари­ ках. Это слова Достоевского в передаче М.А. Поливановой: «Два седых старика помирились после того, как двадцать лет жили во вражде. Да в какой! Где только могли, там вредили они один другому, ночь не спали, а думали, как бы почувствитель­ нее затронуть другого; а тут один из них уверял меня, что теперь точно ничего и не было, вся ненависть пропала у него»^‘.

 

Итак, факт зафиксирован трижды. Во всех случаях информа­ ция исходит от самого Достоевского.

 

Повторяются и некоторые устойчивые подробности: оба ста­ рика седы, жили во вражде (причём активной) двадцать лет; при­ мирение произошло немедленно после речи.

 

Правда, несколько странно, что говорит при этом только один из стариков {«один из «wx уверял меня», «вся ненависть прошла

 

у  него»), второй почему-то предпочитает помалкивать. Удивительно и другое: как быстро они успели столковаться!

 

Насколько можно понять, всё происходит буквально через несколько минут после окончания речи — и старики должны были проявить незаурядную прыть, чтобы найти друг друга

в толпе (ведь не сидели же они рядом!), обняться и успеть изве­ стить обо всём этом Достоевского.

Право же, странные старики! Думается, однако, что они существо­ вали на самомделе. И, кажется, мыдаже можем назвать их имена.

 

Это — Достоевский и Тургенев.

Предвидя возможные протесты (и отчасти их разделяя), попы­ таемся всё же обосновать наше рискованное предположение.

 

Мы уже приводили слова Достоевского о том, что Тургенев бро­ сился его «обнимать со слезами». Воспоминатель (Д.Н. Любимов) подтверждает: «Тургенев, спотыкаясь как медведь, шёл прямо

к  Достоевскому с раскрытыми объятиями». Именно Тургенев

 

и Аксаков ведут его под руки: «...он, видимо, как-то ослабел; впе­ реди бежал Григорович, махая почему-то платком»^^.

Достоевский говорит, что с Тургеневым они только обнялись (вернее, обнимал Тургенев), но кто знает, не подставил ли опять


щёку автор только что упомянутого «Дворянского гнезда»? Во всяком случае, современник записывает: «По окончании речи оба писателя, несколько лет между собою не говорившие, говорят, горячо между собой поцеловались»^^.

 

Не забудем и об уже упоминавшемся воздушном поцелуе: он мог носить и менее платонический характер.

Наконец, в памяти А.И. Сувориной триумф Достоевского вообще запечатлелся как праздник двоих: после того как автор Речи произнёс имя тургеневской Лизы, кто-то вскрикнул, «кри­ чали Достоевского, Тургенева...». И вот «Тургенева вытащили на сцену. Достоевский протянул ему руку, и они поцеловались...

 

Восторга публики, — продолжает Суворина, — я не могу изо­ бразить при этой трогательной сцене, когда два таких огромных писателя-учителя помирились! »^"*

 

Память подвела мемуаристку, и она, очевидно, смешивает два разных случая: публичное рукопожатие 16 марта 1879 года (чему она также была свидетельницей) и объятия 8 июня. Однако смысл происходящего передан верно.

Григоровичу было отчего бежать впереди и махать платком:

он являлся вестником примирения.

Достоевский говорит о двух седых стариках. Оба они действи­ тельно немолоды: Тургеневу — почти шестьдесят два, Достоев­ скому — без малого пятьдесят девять. И один из них, именно Тургенев, бел как лунь.

 

Достоевский говорит, что старики не разговаривали двадцать лет. В явной ссоре они с Тургеневым несколько меньше: лет три­ надцать. Но история их взаимного недоброжелательства (в том числе скрытого) насчитывает более трёх десятилетий.

 

Достоевский говорит, что старики только и думали, как повре­ дить друг другу. Конечно, у него с Тургеневым имелись и другие заботы. Следует, однако, признать, что крови было попорчено немало.

 

Достоевский говорит, что старики именовали его пророком. Через несколько дней в письме С.А. Толстой он обмолвится, что «пророческой» назвал его речь именно Тургенев.

 

Наконец, в письме Анне Григорьевне фраза о стариках непосред­ ственно предшествует описанию тургеневских объятий. Переход от стариков к Тургеневу совершается в рамках единого сюжета.

 

Почему же Достоевский не называет вещи (точнее, лица) сво­ ими именами?


Он — страшится. Нет, не Тургенева и уж, разумеется, не Анны Григорьевны, которую первой оповещает о достойных всяческого уважения незнакомцах. Он страшится поверить. Поверить в то, что такое действительно бывает.

 

Не потому ли всей картине сообщается почти художественный характер? Фигурам вполне символическим наспех придаются какие-то конкретные черты. Но благородные седины, двадца­ тилетняя вражда и внезапное, как гром небесный, раскаяние — всё это атрибуты сентиментально-романтической прозы. Досто­ евский слишком большой реалист, чтобы принимать такие вещи всерьёз.

 

Поэтому оба старика остаются там, в рамках некой мифоло­ гемы, в виде предельно обобщённом. Он не находит нужным рас­ шифровывать эту метафору. И не случайно в этой полувымышлен-ной сцене смещены некоторые акценты.

 

Тургенев и в самом деле обратился к нему с какими-то словами. Они, эти слова, могли содержать не только высокую оценку его Речи, но и косвенно относиться ко всему контексту их взаимных отношений. Эти слова могли содержать намёк на необходимость личного примирения — именно теперь, когда он призвал к при­ мирению общему.

 

Недаром у Достоевского говорит только один из стариков: вто­ рой, то есть сам Достоевский, внимательно его слушает.

 

Он пиигет С.А. Толстой: «Тургенев и Анненков (последний поло­ жительно враг мне) кричали мне вслух, в восторге, что речь моя гениальная и пророческая». Любопытно, что врагом назван здесь один Анненков. Он — «положительно враг»; в отношении Турге­ нева такой положительной уверенности теперь быть не может.

 

Тургеневские объятия сделали своё дело. Но предмет этих объ­ ятий, приявший их, так сказать, художественно, умудрён опы­ том: в частной жизни он оставляет себе путь к отступлению.

«Все плакали, даже немножко Тургенев»^^, — сообщает

он С.А. Толстой. В этом «немножко» сказались всё его недове­

рие и вся осторожность по отношению к вечному сопернику.

 

Он не убеждён в его искренности. И он — что, может быть, глав­ ное, — он не хочет выглядеть смешным.

 

Он не хочет выглядеть смешным, ибо ни он сам, ни Тургенев вовсе не годятся на роли чудесно перевоспитавшихся стари­ ков. Оба они слишком непростые и слишком искушённые люди, чтобы поверить в столь благостный исход.


Но, С другой стороны, Достоевскому жалко упускать такой почти воплотившийся сюжет. Поэтому он предельно схематизи­ рует ситуацию, даёт, так сказать, некий обобщённый образ. Ста­ рики — герои моральной притчи, они — персонажи нарицатель­ ные, и их собственные имена не так уж важны. Действие совер­ шается, но сами действующие лица остаются неназванными.

 

Все эти предосторожности оказались совсем не лишними: Тур­ генев, как мы помним, очень скоро признается, что речь Достоев­ ского ему «противна».

 

Допустим теперь, что старики — вполне реальные люди и что сцена, описанная Достоевским, в точности соответствует дей­ ствительности. Что же тогда? Тогда мы имеем выразительную смысловую рифму: зеркальность эпизодов, схожее поведение двух пар стариков — момент почти художественный.

 

Как бы там ни было, велик соблазн закончить «историю одной вражды» трогательной сценой примирения, хотя бы и внешнего. Но, увы, это невинное желание трудно исполнимо. Существует документ, заставляющий нас усомниться даже в таком фор­ мально благополучном финале.

 

 

Последняя встреча, или Русский человек на rendez-vous*

 

Мы имеем в виду воспоминания Е.Н. Опочинина, в кото­ рых автор описывает свою московскую встречу с Достоевским. Встреча эта произошла, как он говорит, «после открытия памят­ ника Пушкину и знаменитой речи».

 

Достоевский покинул Москву 10 июня утром: следовательно, встреча могла иметь место только 9 июня.

«Я встретил его у Никитских ворот, — говорит Опочинин, —

 

и  пошёл с ним по бульвару. Фёдор Михайлович смотрел понуро и, видимо, чувствовал себя неважно.

 

— Устал я что-то, — заметил он, когда мы прошли с сотню шагов по бульвару. — Давайте сядем».

Они садятся и продолжают беседу.

«  — А-а-а, Фёдор Михайлович! — послышался радостный голос

 

с  боковой аллейки позади нас, и вдруг перед нашей скамьёй выросла монументальная фигура И.С. Тургенева».


 

* Свидание (ф ранц.).


Тургенев присаживается рядом с Достоевским. «Занятый сво­ ими мыслями, — продолжает Опочинин, — я не прислушался

к  разговору... но с последними словами, которые медоточиво про­ пел Тургенев, я вдруг заметил, что Достоевский встал со скамьи. Лицо его было бледно, губы подёргивались.

— Велика Москва, — сердито бросил он своему собеседнику, — а от вас и в ней никуда не скроешься! — И, отмахнувшись рукой, зашагал по бульвару»^^

Сразу же оговоримся: если сам факт, приводимый Опочини-ным, весьма правдоподобен, то некоторые сомнения возникают относительно его датировки.

Следует иметь в виду, что день 9 июня оказался для Досто­ евского очень насыщенными^ Днём он отдавал необходимые визиты. С утра же, по просьбе фотографа М.М. Панова, отпра­ вился к нему в мастерскую, где и был сделан тот знаменитый сни­ мок, о котором мы говорили в главе «Портрет с натуры».

 

Анна Григорьевна считала эту фотографию «наиболее удав­ шимся из многочисленных, но всегда различных (благодаря изменчивости настроения)» изображений её мужа. Она гово­ рит, что на этом портрете она «узнала то выражение, которое видала много раз на лице Фёдора Михайловича в переживаемые им минуты сердечной радости и счастья»^^

 

Анне Григорьевне приходится верить, хотя, признаться, особой «радости», а тем более «счастья» на лице Достоевского не заметно. Скорее следует согласиться с И.Н. Крамским, полагавшим, что «по этой фотографии можно судить, насколько прибавилось в лице Достоевского значения и глубины мысли»^^ Но, может быть, именно такое выражение и означало у него счастье?

 

Во всяком случае, 9 июня он бесспорно испытывал сильный душевный подъём. И свидетельство Опочинина, что Достоевский «смотрел понуро и, видимо, чувствовал себя неважно», плохо вяжется с переживаемым моментом. Трудно избавиться от подо­ зрения, что воспоминатель просто путает числа и описанная им встреча произошла не после, а до Пушкинской речи.

 

Но, с другой стороны, в пользу Опочинина (точнее, в пользу его хронологии) говорят некоторые детали. Во-первых, в разго­ воре с ним Достоевский упоминает Ивана Аксакова и жалеет, что он только теперь по-настоящему его узнал. Эти слова, конечно, могли быть произнесены и до 9 июня, но после вчерашних акса-ковских восторгов 9-е — дата очень подходящая.


Во-вторых, никем ещё не доказано, что нельзя быть уста­ лым и даже понурым в момент величайших духовных взлётов. Вчерашний день измотал триумфатора: на той же фотографии Панова он выглядит (с житейской точки зрения) далеко не луч­ шим образом.

Кроме того: что могло так взорвать Достоевского? Уж

не пытался ли Тургенев в этой — под липами Никитского буль­

вара — беседе несколько подкорректировать свои вчерашние

 

оценки и «медоточиво» указать собеседнику на его идейные про­

махи? И не почувствовал ли Достоевский в словах Тургенева пер­

вые признаки той журнальной бури, того отбоя, которые обру­

шатся на его Речь и на него самого буквально через несколько

дней?

 

Но Е.Н. Опочинин был занят своими мыслями и — «не при­ слушался». Когда свидетель событий рассеян, историку ничего не остаётся, как строить гипотезы.

 

И  наконец, самое капитальное. Если бы размолвка на буль­ варе произошла до 9 июня, такой факт, вне всякого сомнения, нашёл бы отражение в письмах Анне Григорьевне. Но там на это нет и намёка. Если принять хронологию Е.Н. Опочинина, тогда всё понятно: последнее письмо из Москвы написано 8-го вече­ ром; о том же, что происходило 9-го, он уже рассказывал жене лично.

 

Достоевский уходит от Тургенева, «отмахнувшись». После вче­ рашних объятий это выглядит грустно.

 

Итак, как бы нам ни хотелось обратного, есть серьёзные осно­ вания полагать, что их последняя встреча (или, если угодно, рас­ ставание — перед вечной разлукой) произошла при обстоятель­ ствах, не вполне приличествующих случаю. Не умильная слеза

 

и  не взаимное раскаяние двух «седых стариков» сопровождают последний акт этой исторической распри. Достоевский, уходя в вечность, даёт «отмашку» Тургеневу: несмотря на неизящность жеста, он более (чем, скажем, воздушный поцелуй) соответствует характеру их отношений.

 

Конечно, в высшем смысле ни Достоевскому не дано «отмах­ нуться» от Тургенева, ни Тургеневу — умалить Достоевского. Они останутся навсегда рядом — как писатели и как люди, — являя разные, но в равной мере значительные исторические надежды, боль, упование и урок. И пусть они ещё раз не поймут друг друга на том московском бульваре (как не понимали всю


жизнь), у них всё же остаётся шанс. Ибо и тот и другой — оба дети России, страны, где молодые люди способны грохаться в обмо­ рок от «мировых вопросов», где у седых стариков под влиянием

 

всё тех же достаёт сил заключить друг друга в искупи­ тельные объятья. Да, оба они — разумеется, в высшем смысле — могут вписаться в ту идеальную картину, которая явилась одному из них и, как мы сейчас убедимся, имела некоторые аналоги

в реальной жизни.

Для этого следует отступить в один боковой сюжет.

 

 

Боковой сюжет

 

Среди множества бумаг, составляющих архив Достоевского, находится несколько листов, аккуратно сшитых в отдельную тетрадку. Рука Анны Григорьевны узнается сразу: листы испи­ саны её крупным разборчивым почерком. Но сам текст принад­ лежит не ей: это всего лишь копии. Последнее обстоятельство сразу же привлекает внимание, так как почти все остальные документы представлены в подлинниках.

Естественно возникает вопрос: куда девались оригиналы?

 

Тетрадка имеет заголовок: «Lettres de M-me Polivanoff». При этом фамилия Polivanoff зачёркнута, но не очень густо: она без труда прочитывается.

 

Шесть сшитых в тетрадку копий сняты с писем Марии Алек­ сандровны Поливановой. Корреспондентка — женщина не пер­ вой молодости: в одном из её посланий сообщается, что она — мать шестерых детей, старшему из которых (девочке) семнад­ цать и младшему (мальчику) — пять лет. Её сын И.Л. Поливанов опубликовал в 1923 году в журнале «Голос минувшего» запись своей матери о посещении ею Достоевского — документ, который нам уже приходилось цитировать. «Это... ~ пишет И.Л. Полива­ нов, — запись для себя... черновой текст, на двух листках почтовой бумаги большого формата, без какого-либо заглавия»^^®.

Прежде чем обратиться к этой записи, скажем несколько слов

о  семействе Поливановых.

Сорокадвухлетний Лев Иванович Поливанов, известный

педагог, директор весьма престижной московской гимназии,

в   1880 году был временным секретарем Общества любителей рос­ сийской словесности и одновременно — председателем комис-


СИИ по устроению пушкинских торжеств. К нему, как к одному из главных распорядителей, сходились все нити праздника.

 

Достоевский посещает Л.И. Поливанова: «Познакомил меня с семейством.Следовательно, и с Марией Александровной.

Это произошло 30 мая. Возможно, до своего отъезда из Москвы Достоевский ещё несколько раз мельком виделся с М.А. Полива­ новой, которая была усердной помощницей своего деятельного мужа.

Льву Ивановичу хотелось не только распоряжаться, но и уча­ ствовать. Вместе с Тургеневым, Достоевским и другими знамени­ тыми литераторами он продефилировал мимо бюста Пушкина —

 

в памятном нам «апотеозе», что вызвало язвительное удивление современника — с какой это стати почтенный Лев Иванович, известный лишь своими грамматиками, очутился среди тех, «кого по заслугам можно, пожалуй, признать богами или полубо­ гами»: ведь сам он едва ли годится даже в полугерои...

 

Он окажется настоящим героем, но — другого романа, о кото­ ром поведает Достоевскому жена Льва Ивановича. По свиде­ тельству их сына, Достоевский был «властителем... духовных интересов»^®^ его матери. Впрочем, в Москве у него оказалось нео­ жиданно много поклонниц.

 

«А сколько женщин, — пишет Достоевский С.А. Толстой, — приходили ко мне в Лоскутную гостиницу (иные не называли себя) с тем только, чтоб, оставшись со мной, припасть и цаловать мне руки (это уже после речи.)»‘°^

 

Он сообщает об этом столь простодушно, что даже не замечает смешной двусмысленности фразы.

Жест, символизирующий высшую степень признательности, отмечается им неоднократно — причём не без некоторого изу­ мления: «Что же до дам, то не курсистки только, а и все, обсту­ пив меня, схватили меня за руки и, крепко держа их, чтобы я не сопротивлялся, принялись цаловать мне руки». Он чувствует неловкость от необходимости останавливаться на таких экста­ тических подробностях («...я столько наговорил о себе и нахва­ стался, что стыдно ужасно»'®^), но правда — выше всего.

 

В  том, что это чистая правда, убеждают нас и свидетельства

со стороны.

«Девушки, в состоянии близком к истерике и экстазу, ■—пишет наблюдавший эту сцену мемуарист, — плакали, хватали Фёдора Михайловича за руки, целовали их»^‘^^ Почти в тех же выраже­


ниях повествует об этом и жена Суворина: «...к нему буквально бросились девушки и вообще молодёжь, толпою, некоторые прямо падали на колени перед ним, целовали ему руки...»^°^ (Все эти сцены происходят непосредственно после Речи.)

 

Он особенно выделяет женщин, хотя среди приходивших к нему случались и мужчины. Рук, правда, они не целовали, но выража­ лись энергически. Один математик, фамилию которого он запа­ мятовал («седоватый человек, пресимпатическое лицо»: не извест­ ный ли математик Н.В. Бугаев, отец поэта Андрея Белого, пред­ ставлявший на празднике математическое общество?), посетил его, чтобы «объявить о своём глубоком уважении, удивлении к таланту, преданности, благодарности, высказал горячо и ушёл»’°1

 

Конечно, это приятно, но женское поклонение приятно вдвойне: оно как бы уравнивает его с Тургеневым, всегда пребы­ вающим в окружении дам.

 

Одной из последних, кто видел Достоевского в Москве, была М.А. Поливанова.

 

Завтра, 10 июня, он уезжал — и Мария Александровна реши­ лась посетить автора Пушкинской речи, несмотря на поздний час («будь что будет!»). На улице накрапывал тёплый июньский дождик. «Лоскутная» встретила её мёртвой тишиной. Кори­ дорный шёпотом осведомился, как доложить. «Он постучался,

а у меня помутилось всё в глазах».

Достоевский был одет совершенно по-домашнему: в валенках,

 

в  старом пальто и ночной сорочке. «Он стал извиняться, что при­ нимает меня в таком наряде».

 

Мария Александровна попросила дать ей рукопись Пушкин­ ской речи и даже изъявила готовность переписать этот текст за ночь. Достоевский не согласился: «А что сказал бы ваш муж на это! Нет, матери семейства нельзя сидеть по ночам. Я строго смотрю, чтобы жена моя уже спала к двенадцати часам».

По ночам можно было сидеть только ему самому: диктовка Анне Григорьевне не простиралась, по-видимому, далее извест­ ного часа.

 

Мария Александровна высказала убеждение, что многие, слы­ шавшие вчера его речь, стали лучше. «Фёдор Михайлович схва­ тил мою руку и со слезами на глазах повторял, что это его лучшая «награда», что ничего ему более не надо».

 

Он тронут: признание Поливановой имеет для него принци­ пиальную важность. В её словах он как бы находит практическое


подтверждение небесполезности своих художнических усилий.

 

Он слышит подобные признания не впервые.

6-го числа на думском обеде В.Н. Третьякова сказала ему, что он помог ей и её близким «стать на несколько ступеней выше». Он ответил: «Да, надо молитвенно желать быть лучше! Запомните это слово, оно как раз верно выражает мою мысль, и я его сейчас только придумал»^®*.

Именно после этого он захотел поцеловать Третьяковой руку.

И теперь, после слов Поливановой, «схватил со слезами» руку своей гостьи.

Целование рук на Пушкинском празднике было взаимным

и  намекало на высший смысл.

Хозяин сам заварил чай, отказавшись от услуг Марии Алек­

 

сандровны. Точно так же чуть позже он откажется от услуг вошедшего в номер Юрьева: последний предлагал свою помощь

в  дорожных сборах («...услуги эти были отклонены улыбкой, кото­ рая говорила: “Никто никогда мне не укладывает. Я всегда сам”»).

 

Итак, они беседовали уже втроем. Юрьев всё «хрипел», оправ­ дывался, рассказывал о «дергании за фалды» и тому подобном

и  между прочим выпрашивал у Достоевского прозу для своего журнала (тот обещал какой-то будущий рассказ, как следует из текста — «фантастический»). Председатель Общества люби­ телей был многословен (в одном из писем Достоевский назовёт его Репетиловым «в новом виде») и, как замечает Поливанова, «всё не знал, в какой тон попасть». «Массивный растрёпанный Юрьев, — пишет она, — казался мне таким незначительным рядом с этим маленьким тщедушным человечком...», измож­ дённое лицо которого озарялось по временам душевным огнём и «кроткой весёлостью».

 

Когда пробило одиннадцать, Юрьев поднялся уходить, а Поли­ ванова намеренно задержалась: ей не хотелось идти вместе

 

с  Юрьевым. Очевидно, в связи с обещанным фантастическим рассказом уже в дверях зашёл разговор о пушкинской «Пико­ вой даме». Достоевский воодушевился. Его рука «лежала в руке у Юрьева, но говорил он всё время, обращаясь ко мне».

 

Именно этот разговор послужит поводом для первого письма Поливановой.

 

Наконец Юрьев ушёл; стала собираться и Мария Алексан­ дровна. Достоевский передал поклон мужу. Упомянул, что после вчерашнего дня он «всю ночь не спал, сердце всё билось.


не давало спать, дыхание было несвободное»^®^ (не случайно, знать, показался он утром Опочинину понурым и усталым). Она вышла от него счастливая. Юрьев всё ещё стоял у подъезда, под­ жидая извозчика...

 

Её первое письмо Достоевскому написано 22 июля. Оно отправ­ лено из сельца Загорено Нижегородской губернии: там, очевидно, семья проводила летний отдых. Корреспондентка Достоевского воспользовалась разрешением, данным ей при расставании: написать свои впечатления от чтения «Пиковой дамы».

 

Но «Пиковая дама» лишь явилась литературным предлогом для изъяснений нелитературных. Далее в письме Марии Алексан­ дровны начинают звучать очень личные ноты.

 

«Возможность Вам написать является для меня спасением, — говорит Поливанова. — Вам Господь даровал великую силу: делать людей лучше. Никто в мире, кажется мне, не понимает человека так вполне, как Вы, никто не любит бессмертную душу человека так по-христиански, как Вы, а поэтому Вы и не можете презирать никого...»’^®

 

Она как бы зараттее просит его о снисходительности. Она обра­ щается к нему за помощью, не открывая пока, в чём именно эта помощь должна заключаться.

 

«Я черпаю все новые силы в Вашем богатстве, — продолжает Поливанова, — и чувствую, как почва вновь твердеет подо мной. Это Господь послал мне Вас. О, позвольте и впредь писать Вам, когда мне нужна будет помощь! Перед Вами я готова всю душу излить и знаю, что Вы не подадите камня просящему хлеба <...> »“*

 

Конечно, это зондаж. Автор письма вполне готова «излить душу»; требуется лишь разрешение исповедующего.

Такое разрешение последовало. В ответном письме от 16августа Достоевский благодарит свою корреспондентку за добрые слова

 

и  отвечает на некоторые её вопросы. Эти ответы удивительным образом напоминают его известное письмо от 11 апреля 1880 года

 

к  Екатерине Фёдоровне Юнге. И там и здесь он советует своим корреспонденткам один и тот же способ преодоления душевной раздвоенности: «...найти себе исход в какой-нибудь новой, посто­ ронней деятельности, способной дать пищу духу, утолить его жажду»^^^ (Для него самого такой спасительной «посторонней деятельностью» является искусство, творчество.)

Но кажется, что письмо Марии Александровны адресат прочи­ тал достаточно бегло. Ибо он полагает, что её мучают те же самые


проблемы, что и Е.Ф. Юнге: собственная личная раздвоенность, столь знакомое ему двойничество. Однако Поливанова имела в виду вовсе не себя.

Она пишет: «Может ли ненормальное положение вещей, ненор­ мальное и тяжёлое отношение между хорошими людьми тянуться без конца, целыми годами, до самой смерти и не найти разре­ шения? <...> Может ли человек двоиться вечно и не пожелать, не делать усилий, чтобы выйти из такого положения?»"^

 

Последняя фраза и ввела Достоевского в заблуждение. Он решил, что сказанное относится к самой Поливановой. Между тем речь шла о другом.

 

«К тому же, — добавляет в ответном письме Достоевский, — Ваш вопрос слишком общ и вообще задан. Нужно многое знать

в  частностях и подробностях»^^"^. Подробности не замедлили явиться.

 

В письме от 25 августа Поливанова рассказывает о своей жизни, главным образом о своём многолетнем счастливом супружестве. Но — ничто не вечно под луной. «Он почувствовал себя более оценённым и лучше понятым другой»^^^.

 

Нет, не ту мучительную метафизическую раздвоенность, кото­ рую переживала Е.Ф. Юнге, имела в виду Мария Александровна. Она разумеет вещи куда более прозаичные: «От семьи своей он отстал, там не пристал, и вот он двоится без конца и даже

 

и в прочих вопросах жизни».

Ей дорог муж; она тяжело переживает свою драму. «Он был моим кумиром, и я не помнила себя, любя его». Она пыта­ ется найти выход в хлопотах по гимназии; она вся в заботах — до 11 часов вечера. «Потом в 12, в 1 приезжает он». Они просижи­ вают до двух за корректурами, испытывая внутреннюю нелов­ кость. Конечно, стараются скрыть всё от детей.

 

Она рассказывает историю его измены. Всё началось летом 1874 года. В качестве гувернантки к детям им порекомендовали моло­ дую девушку с французским языком. «Одна дама, — пишет Поли­ ванова, ~ заметила мне, что в нынешнее время опасно для семей­ ной жизни брать таких «самостоятельных» девиц в дом. Я рассо­ рилась с этой дамой, но сердце моё дрогнуло <...>»^^^

 

Сердце, как выяснилось, дрогнуло недаром. Правда, новая гувернантка заявила Марии Александровне, что у неё есть жених, однако не преминула добавить, что не верит в прочность любви

и  что брак, по её мнению, безнравственное дело, ибо «в нём чело­


век постоянно сам себя насилует». И конечно же, что «мужчины все одинаковы». В подтверждение последнего тезиса она сказала, что «берётся всякому вскружить голову и завлечь его».

 

Сказано — сделано. Теоретические рассуждения самонадеян­ ной эмансипантки нашли практическую почву — причём гораздо быстрее, нежели могла предположить её неопытная слушатель­ ница. Лев Иванович пал. (Из письма его жены нельзя, впрочем,

 

с  определённостью заключить, что именно он был жертвой.) Далее Мария Александровна повествует о том, как в историю

 

этих сложных и запутанных отношений неожиданно вмешалось новое лицо.

Этим лицом оказался Достоевский.

 

Поливанова пишет: «После Вашей речи 8 июня (в тексте оши­ бочно июля. — И. В.) шла я потрясённая, среди толпы, в другую залу и вдруг сталкиваюсь с «ней». Она бросилась ко мне, обняла меня, говорила, что она очень несчастна, просила прощения или что-то в этом роде <...>»

 

Если бы подобная сцена была изображена в романе, в её реаль­ ность трудно было бы поверить. Это чудо ещё почище случая со стариками. Женская ненависть сильнее мужской, особенно тогда, когда она питается столь специфическими причинами.

 

«До сих пор, — продолжает Поливанова свою исповедь, — каж­ дая мысль о ней сопровождалась желанием ей смерти. Если

 

я  встречала её, то меня охватывала чуть не дурнота. Я ненавидела её всем существом, мне хотелось приковать её ко дну реки».

Марии Александровне трудно не поверить. Но ещё труднее поверить — в то, что произошло 8 июня: «А тут всё как рукой снялось. Кроме безграничной жалости к ней ничего не осталось во мне. Мы поцеловались и поговорили несколько незначитель­ ных слов»"^

 

Да, это ещё одно маленькое чудо, которое оттеняет другое, большое, потрясшее всех. И Достоевский не мог не сопоставить этот эпизод со своими стариками. Оба сюжета как бы нарочно явились для того, чтобы наглядно продемонстрировать, что мировая идея Пушкинской речи не есть пустая абстракция. Последействие совершалось немедленно — на микросоциальном, главном для него, уровне.

 

Но, как уж повелось с Пушкинской речью, вскоре начались сбои. Мария Александровна написала письмо сопернице — в духе

их последнего объяснения. Та отозвалась — в не менее благо­


родном тоне. «Она надеется, что мы с ней будем «друзьями», что будем составлять счастье Л<ьва> Ив<ановича> ». Однако сам Лев Иванович оказался не на высоте. Он почему-то не спе­ шил разделить столь возвышенные чувства. Он, пишет его супруга, «ко всему этому отнёсся никак, ему, скорее, всё это было неприятно»^^^.

 

Впрочем, когда поостыли первые восторги, в душу самой Марии Александровны начали заползать сомнения. Предложе­ ние покаявшейся разлучницы представляется ей уже не столь заманчивым. « <...> Согласиться на me'nage à trois* — я не могу, — пишет она Достоевскому. — Ая знаю, что это её мечта».

 

Автор письма чистосердечно пытается обвинить во всём себя. «Может быть, это очень скверно с моей стороны, жестоко и чёр­ ство, и доказывает тупую гордость, неумение любить и жертво­ вать собою — я, ей-богу, не знаю и путаюсь»’

 

Было с чего путаться. Бедная женщина желает быть искрен­ ней, хочет идти до конца и честно нести свой крест. Но именно искренность мешает ей сделать вид, что всё это ей по душе, что она без насилия над собой способна смириться со своим положе­ нием и даже считать ситуацию нормальной, вполне приемлемой для всех заинтересованных Rvin.

Любопытно: предусматривал ли глобальный призыв Достоев­ ского («Смирись, гордый человек!») подобные частные приме­ нения? Универсальность формулы подверглась сомнению при первой же — бытовой — проверке.

 

Он давно задумывался над этим. Еще в 1864 году у гроба пер­ вой жены («Маша лежит на столе. Увижусь ли с Машей?»)

 

он записывает: «Возлюбить человека как самого себя, по запо­ веди Христовой — невозможно. Закон личности на Земле свя­ зывает. ^препятствует»’^’’. Он пытается примирить «закон лич­ ности» с «законом любви», но приходит к выводу, что по дости­ жении этой цели человек как таковой «оканчивает своё земное существование».

В  Пушкинской речи он постарается обойти эти философские подводные камни.

Высказав 8 июня 1880 года свою «заветную мысль», он, оче­ видно, не подозревал, что его слова будут поняты столь бук­ вально. Но время было слишком нетерпеливо — и оно сыграло


 

Брак втроём (ф ранц.).


С НИМ жестокую шутку. Он стал первой жертвой собственного призыва, очутившись в объятиях своего давнего врага, которому на мгновение возжелалось сделаться другом. Но ««я» препят­ ствует» — и объятия размыкаются тем быстрее, чем жарче они были. И тут же, рядом, женщина, всё ещё надеющаяся на личное счастье, понимает его слова в прикладном смысле; ей, однако, ещё труднее преступить своё — женское! — «я».

 

Он ничего не ответил Поливановой на её августовское письмо.

И  она пишет ему вновь: она говорит о «Дневнике писателя»,

 

о нападках прессы на Пушкинскую речь и о прочих серьёзных материях, но ни слова о том, что волнует её больше всего на свете. Он по-прежнему молчит — и она не выдерживает.

 

«Последнее своё письмо кончила я тем, — пишет она ему 17 октября, — что не обижусь Вашим молчанием, буду счи­ тать, что это так и должно быть. Может, это и должно быть так, но вынести этого я не могу, и потому пишу Вам вновь».

 

В  своём несчастий она становится эгоистичной и нетерпели­ вой: она уже не просит, а требует. «Я тайну свою положила Вам

 

в руки ~ и это связало меня с Вами». Она словно забыла, что

 

он вовсе не просил её о подобной доверенности. И теперь она воз­ лагает на него ещё одну непосильную ношу: «О, я чувствую, что если суждено нам с ним быть опять счастливыми <...> то произой­ дёт это непременно через Вас и Вы сами об этом не будете знать»^^^. Но пока-то он знает. И это знание не радует, а тяготит его. Без его ведома и согласия у него берут моральное обязательство, при­

 

чём — очень деликатного свойства. Его дальнейшее молчание было бы расценено как отказ от долга. И, получив последнее письмо Поливановой, он отвечает: в тот же день.

 

Три четверти своего письма от 18 октября он, по его собствен­ ным словам, «употребил на описание себя и своего положения». Он просит, он умоляет свою корреспондентку «собрать всю силу Вашего дружества» и поверить ему, что он не отвечал только потому, что физически не мог этого сделать. Всё лето и осень не разгибаясь, лист за листом он гнал «Карамазовых», он писал день и ночь — и в Старой Руссе, и здесь, в Петербурге, — он «по пяти раз переделывал и переправлял написанное». Он ищет себе оправдание: «Не мог же я кончить мой роман кое-как, погубить всю идею и весь замысел». Его сокрушают эпилептические при­ падки; его мучат посетители с просьбами и авторы с рукописями. Он не успевает отвечать на самые нужные ему письма. Даже его


собственные дети, которых он гонит от себя, «вечно занятый, вечно расстроенный», говорят ему: «Не таков был ты прежде, папа». Он призывает Марию Александровну на него не сердиться.

Наконец он переходит к главному. Не вдаваясь в подробности

и  избегая давать советы — вообще стараясь не обсуждать ситуа­ цию, — он лишь пытается осторожно поддержать Марию Алек­ сандровну в её собственных усилиях. Признанный психолог

 

и  знаток человеческой души, он — в конкретном случае — стра­ шится бестрепетной рукой коснуться чужого горя. По-своему благодаря за доверие («То, что Вы мне открыли, у меня оста­ лось на сердце»), он тем не менее даёт понять, что не в состоянии исполнить возлагаемую на него великую миссию.

 

«Конечно, никакая сделка невозможна и Вы правильно рассу­ ждаете и чувствуете», — пишет он, очевидно, имея в виду ménage à trois. Сторонник всеобщей любви, он высоко ставит права любви индивидуальной и не считает, что такой исход и есть гармония. «Но если он (муж; ни имя, ни фамилия Поливанова в ответном письме не названы. — И. В) становится другим, то, хотя бы и продолжал быть перед Вами виноватым. Вы должны перемениться к нему — а это можно сделать без всякой сделки. Ведь Вы его любите, а дело это давнее, наболевшее». Он отнюдь не подсказывает своей корреспондентке какие-то конкретные (волевые!) решения, он возлагает надежды на время, терпение, человечность. «Если он переменится, то будьте и Вы друже­ ственнее. Прогоните от себя всякую мысль, что Вы тем даёте ему повадку. Ведь придёт же время, когда он посмотрит на Вас и ска­ жет: «Она добрее меня» — и обратится к Вам. Не безмолвным многолетним попрёком привлечёте Вы его к себе».

 

Заканчивая своё письмо, Достоевский деликатно отстра­ няет от себя честь быть конфидентом в подобных вопросах. «Да, впрочем, что ж я Вам об этом пишу? (Может быть ещё и оби­ жаю Вас): ведь если я и знаю Ваш секрет, то сколько бы Вы мне об этом ни написали — всё-таки останется целое море невыска­ занного и которого Вы и сами не в силах высказать, а я понять.

 

И  не слишком ли Вы увлекаетесь, думая про меня, что я могу столько значить в Вашей судьбе? Я не смею взять столько на себя»^^^.

 

Она пошлёт ему ещё два письма — будет писать о «Карамазо­ вых», о «хватающих за душу» вопросах, которые он ставит в своих произведениях, благодарить за внимание («...одним только Вам


высказываюсь, не выскажусь — задохнусь»*^^). Но более не будет требовать от него невозможного. Она, кажется, поняла, что он не всемогущ.

 

Он уже не успеет откликнуться на её последние письма. Теперь нам осталось повторить вопрос: почему исчезли ори­

гиналы? Ответить на него нетрудно. Скорее всего, после смерти Достоевского Поливанова обратилась к Анне Григорьевне

с  просьбой вернуть её послания: у неё были для этого серьёзные причины. И вдова Достоевского пошла ей навстречу*. Она вер­ нула письма, не забыв предварительно аккуратно снять копии.

 

Письма Поливановой составляют незначительную часть писа­ тельского архива Достоевского. Но они очень точно отражают ту степень человеческого доверия, которое испытывали к автору «Братьев Карамазовых» многие из его современников. И в пись­ мах Поливановой, и в приводившемся выше письме слушатель­ ницы Бестужевских курсов, и в некоторых других посланиях (порой носящих ещё более интимный и откровенный характер) можно усмотреть одну общую черту: страстное упование, что именно он, Достоевский, способен разрешить не только общие, но и сугубо личные вопросы, утолить сердечную боль, подать немедленную духовную помощь. Подобные упования превышали его человеческие возможности: в этом смысле он был жертвой собственного искусства.

 

Направляясь в Москву, он полагал, что отрывается от этого искусства всего на несколько дней. Он ошибся: московская пауза, хотя и принесла ему ни с чем не сравнимое утешение, взяла всё же более трёх недель. За всё время писания «Карамазовых» он не позволял себе таких длительных отвлечений.

 

Надо было навёрстывать упущенное.

 

 

 

 

 

*  Не исключено, что Анна Григорьевна сделала это не без колебаний.

 

В  1881 году аналогичная просьба (со стороны Е.Ф. Юнге) вызвала её возму-щение^^^. В единственном известном нам письме Поливановой Анне Григо­ рьевне от 30 января 1881 года такой просьбы не содержится*^^: правда, надо иметь в виду, что это письмо написано всего через два дня после смерти Достоевского.


 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

глава XVI

горячее лето

 

Большая и малая проза

 

Надо было навёрстывать упущенное, ибо ни в мае, ни в июне «Русский вестник» не смог порадовать своих читателей новыми главами «Братьев Карамазовых». Автор хотел закончить роман

 

к  осени: и так уже печатание растянулось на восемнадцать меся­ цев. Все его прежние романы (кроме «Бесов») печатались в преде­ лах двенадцати годовых номеров.

Тут явил себя характер. Было не так просто после деятельного московского безделья, парадных обедов, торжественных раутов и заседаний и, главное, после потрясших весь его телесный и духов­ ный состав оваций — было не так просто заставить себя отре­ шиться от этих мучительно-сладостных воспоминаний, собраться, сжать свою художническую волю — и прямо из праздника без пере­ хода с головой окунуться в прозу: буквально — в прозу.

 

Он обладал этой способностью в высокой мере. В критические минуты жизни он умел направлять всю свою энергию в одну точку. И ныне, вернувшись в Старую Руссу, он за каких-нибудь двадцать дней «залпом» пишет три печатных листа романа.


6 ИЮЛЯ текст уже отправлен Любимову. «В этой части (которую высылаю), — говорит он в сопроводительном письме, — надеюсь, ничего не найдёте неудобноголля Р<усского> вестника»^

 

Сказано дипломатично, однако — достаточно твёрдо. Теперь он разговаривает с редакцией как власть имущий (как власть —

 

с  властью); ведь только что вся Россия (и вместе с нею он сам!) убедилась в его неоспоримом духовном могуществе.

 

Речь появилась в «Московских ведомостях» 13 июня: инициа­ тива в данном случае исходила не от автора. Даже 8 июня, то есть в день произнесения Речи, он ещё не знает, какому печатному органу отдать предпочтение. На «статью» (так именует он Речь) имелось три претендента: Юрьев («Русская мысль»), Суворин («Новое время») и Катков. Но Юрьев, не предвидевший чуда, вёл себя уклончиво, и раздражённый Достоевский «почти пообе­ щал» статью Каткову — предположительно для журнала: она должна была заполнить вынужденную паузу в публикации «Карамазовых».

 

Возникает вопрос: когда и при каких обстоятельствах произо­ шла передача текста?

 

9 июня О.А. Новикова посылает в гостиницу «Лоскутная» сле­ дующую записку:

«Вчерашний день, благодаря вам, действительно велик! Но вашей гениальной речи не подобает появиться в Чухонских Афи­ нах; Катков будет счастлив напечатать её на каких угодно усло­ виях, в этом не сомневаюсь... Я могу ему телеграфировать. Если согласны, я была бы рада ехать с вами; нас примут с распростёр­ тыми объятиями...»^

 

Катков, «возвративший билет», находился на даче: телеграфи­ ровать предполагалось именно туда.

 

Не ясно, явилась ли сестра генерала А. Киреева посредником при передаче текста Каткову, или же Пушкинская речь попала

 

к нему через другие руки. Во всяком случае, 9 июня Достоев­ ский на даче у Каткова не был. Вечером этого дня он говорит Поливановой, что Речь «взяли» у него «сегодня в 2 ч. в редакцию «Московских ведомостей»^

 

«Взяли» — то есть кто-то из сотрудников редакции (или та же Новикова) явился за Речью лично.

Затем текст был срочно отправлен Каткову и получил его «добро». Это явствует из записки секретаря редакции «Москов­ ских ведомостей» К.А. Иславина:


Редакция. Понедельник Vj 4-го ночи.

 

Милостивый государь Фёдор Михайлович.

 

Посылаю Вам только что полученную мною телеграмму, из которой Выувидите, что речь Ваша принята с удоволь­ ствием. Радуюсь, что это дело нам удалось, и пользуюсь слу­ чаем выразить Вам чувства моего к Вам искреннего уважения и готовности к услугам.

К. Иславин.

 

На конверте: «Его Высокоблагородию Фёдору Михайловичу Достоевскому в Лоскутную Гостиницу № 33 от К.А. Иславина»"^.

 

Записка, без сомнения, написана в ночь с 9-го на 10 июня. Упо­ мянутая в ней телеграмма Каткова неизвестна: она, очевидно, не сохранилась. Речь «принята с удовольствием»: Каткову ничего не оставалось, как выразить именно это чувство — может быть, не вполне искреннее (вспомним: «Какое же это событие!»).

 

«Радуюсь, что это дело нам удалось», — пишет Иславин. Звучит несколько странно. Кому — «нам»? Может быть, троим: Достоев­ скому, Иславину и Новиковой, которая и взяла на себя труд отвезти Речь Каткову на дачу? Из фразы Иславина как будто следует, что не все у'шстники «дела» были абсолютно уверены в его успехе.

 

Достоевский ответил Иславину утром 10 июня — уже с Нико­ лаевского вокзала. Он благодарит за добрые вести и просит напе­ чатать Речь как можно скорее. Теперь он желает, чтобы Речь яви­ лась непременно в газете — по свежим следам событий (может быть, исполнение этого условия и имел в виду Иславин, говоря об успехе «дела»).

Он просит прислать ему в Старую Руссу корректуры для про­

смотра. «Поправок от Редакции (то есть в смысле и содержании)

 

убедительнейше прошу не делать»^, — оговорка свидетельствует

 

о  том, что, несмотря на заявленное Катковым «удовольствие», автор не исключает редакторских сюрпризов.

 

11 июня, в день своего возвращения в Старую Руссу, Достоев­ ский получает следующую телеграмму:

 

Подана 11-го 9 ч. 30 м. пополудни.

 

Корректуры не было возможности отослать сегодня. К. (то есть Катков. — И. В) сам держал корректуру Никаких


перемен. Желает поместить завтрашнем номере без Вашей корректуры. Весь интерес немедленном появлении. Всю ночь будем ожидать Вашего согласия. Ответ уплачен.

Иславин^.

 

Достоевский телеграфирует согласие. И на следующий день (уже в письме) просит Иславина выслать ему рукопись Речи

и  номер газеты, где она будет напечатана.

Проходит неделя, Речь давно опубликована, а из Москвы —

 

ни ответа ни привета. Достоевский, у которого подобные небреж­ ности всегда вызывали острую подозрительность (не посту­ пают ли с ним так преднамеренно, чтобы он «не забывался»?), пишет Иславину довольно резкое письмо. По пунктам исчис­ лив свои необременительные просьбы, он замечает, что ни одна из них «не была уважена».

 

«Между тем время уходит, — пишет Достоевский. -- Листки надо послать в Петербург (для публикации в «Дневнике писа­ теля». — И. В). В них есть места, не напечатанные в Московских ведомостях. Вспомните, что это литературная собственность

и пропасть она не должна».

В своих объяснениях с редакцией он прибегает к аргументам юридическим: тгкш приёмы неприменимы между друзьями. Тон письма делается под конец почти ультимативным: «А потому ещё раз, и в последний раз, прошу настоятельно исполнить мои просьбы: то есть прислать № газеты с моей статьёй и листки рукописи, хотя бы рваные и запачканные». И уже совсем раз­ дражённо добавляет, что, несмотря на неоднократные просьбы перевести в летнее время подписку «Московских ведомостей» на его старорусский адрес, это «простейшее дело» до сих пор также не исполнено. Поэтому лучше вообще прекратить высылку газеты на его имя: «Не могу же я ездить в Петербург читать её»^.

 

В тот же день, не удовольствовавшись письмом Иславину,

 

он делает ещё один решительный шаг: пишет самому Каткову. Сетуя на нерасторопность Иславина, он косвенно упрекает и его шефа: «Не могу постичь, чем я заслужил такую небрежность со стороны редакции Моск<овских> вед<омост>ей. Будьте уве­ рены, многоуважаемый Михаил Никифорович, что я слишком чувствительно огорчён этим»^

 

Он, как помним, не состоял с Катковым в регулярной пере­ писке. Он даже не обращался к нему в чрезвычайных случаях —


когда речь шла о судьбе тех или иных страниц романа. Но считает необходимым войти с редактором в прямой контакт по вопро­ сам, казалось бы, мелким, процедурным: здесь задето личное самолюбие.

 

В тоне его писем в Москву начинают проскальзывать жёсткие нотки: теперь он чувствует себя значительно уверенней.

 

17 июня (ещё до получения его сердитого письма) рукопись Пушкинской речи была выслана автору. Казалось бы, уже ничто не могло отвлечь его от работы над «Карамазовыми». Однако

 

6 июля писание романа было приостановлено: он занялся совсем другим делом.

 

 

Попытка объяснения

 

Десять дней были отданы «Дневнику писателя». Первона­ чально он полагал напечатать в этом единственном за весь год выпуске одну только Речь — без каких бы то ни было дополне­ ний. Но обстоятельства переменились: комментарии сделались необходимы.

Мысль об этом, как он сам говорит, пришла ему в голову ещё на эстраде, в тот момент, когда Тургенев и Анненков броси­ лись «лобызать» его, уверяя, что он написал «вещь гениальную».

 

Ион добавляет: «Увы, так ли они теперь думают о ней?» Задавая в одном из писем этот риторический вопрос, он, раз­

 

умеется, ничего не знает о последних тургеневских оценках. Но интуиция не обманывает его. «И вот, — продолжает он, — мысль

о  том, как они подумают о ней сейчас, как опомнились бы от вос­ торга, и составляет тему моего предисловия». Наряду с «пре­ дисловием» августовский «Дневник» содержит «Четыре лек­ ции г. Градовскому» — ответ на статью последнего в «Голосе».

 

В лице А.Д. Градовского как бы обобщена «профессорская» критика Речи: если бы ёё автор захотел отвечать каждому сво­ ему оппоненту в отдельности, ему не хватило бы всей — уже недолгой — жизни.

 

Он имел обыкновение ежедневно просматривать газеты

в  старорусской читальне минеральных вод. Чтение было неутешительным.

 

«В прессе нашей, особенно петербургской, буквально испуга­ лись чего-то совсем нового, ни на что прежнее не похожего, объ­


явившегося в Москве: значит, не хочет общество одного подхи­ хикивания над Россией и одного оплевания её, как доселе, зна­ чит, настойчиво захотело иного. Надо это затереть, уничтожить, осмеять, исказить и всех разуверить: ничего-де такого нового не было, а было лишь благодушие сердец после московских обе­ дов. Слишком-де уже много кушали»^.

 

Он пишет это Е.А. Штакеншнейдер, которая горячо поздравила его с успехом: «Воображаю, что это было. Как жаль, что Анна Григорьевна не присутствовала. Главное неожиданность. То есть все знали, что будут Вам рукоплескать, ведь всем рукоплескали, но не знали, что будут плакать, что бросятся к Вам, что Аксаков откажется от своей речи...»^^

 

Отвечая, он не может (да и не хочет) скрыть своего раздраже­ ния. Уж слишком внезапен и резок переход от недавних вос­ торгов к грубой газетной брани: несмотря на немалый опыт, вряд ли он был к этому готов.

 

Нападки на Речь означают для него не только ревизию Речи, но и отказ от надежды.

 

«Дневник» был написан в Старой Руссе, но следовало ещё издать его и реализовать тираж. Анна Григорьевна, оставив на несколько дней детей и мужа, отправляется в Петербург. К 12 августа «Днев­ ник» поступил в продажу. В первый день дела двигались туго:

Анна Григорьевна наторговала всего на 6 р. 75 к. (отпечатано было между тем более четырёх тысяч экземпляров). И хотя она сооб­ щает в Старую Руссу, что «многие покупают у нас на дому и при­ том изъясняются в любви к тебе», в тоне её звучит неуверенность.

 

На следующий день положение изменилось. «“Дневник” пошёл,

 

и  уверяют, что его рвут на части...»'’ — ликует Анна Григорьевна

 

в  своём кратком и спешном послании из Петербурга, не ведая, что это её деловое письмо окажется последним: оно завершит их четырнадцатилетнюю переписку.

Августовский «Дневник» производит странное и двойственное впечатление.

 

То, что 8 июня было целостным переживанием, единым худо­ жественным актом, теперь подвергается разъятию и запальчи­ вому толкованию. Вступая в полемику со своими оппонентами, Достоевский фактически перенимает их критическую методоло­ гию: он ввязывается в бой на чуждой ему почве. И хотя его суж­ дения порою чрезвычайно остроумны, а наносимые им удары — неотразимы и точны, все же логическая аргументация «Днев­


ника» оказывается слабее художественной аргументации Речи. Принцип действия этих двух текстов различен. Если «фанта­ зия» выглядела убедительно, то реальный комментарий к ней не лишён фантастичности.

 

«Дневник» был встречен почти единодушным поношением. «Отбросив всякую совестливость, — писала «Молва», —

г.  Достоевский позорит, грязнит самых дорогих и уважаемых людей того западничества, в котором числился в своё время

 

и  Пушкин, которое драгоценно если не всей, то уж конечно, зна­ чительной части России»*^.

 

Желая усилить впечатление от Речи, её автор добивается порой результатов прямо противоположных.

Только что провозгласивший «формулу примирения», он в «Дневнике» обрушивается на своих оппонентов с резкими

 

и далеко не всегда справедливыми упрёками.

Весь августовский «Дневник» заострён против отечественных

 

либералов и, следовательно, — против Тургенева. И хотя имя прямо не названо, к нему, вечному своему спутнику, обращается Достоевский в первую очередь.

 

Выпуская «Дневник», его автор сознавал, что он предприни­ мает акцию, «до того разрывающую с ними все связи, что они теперь меня проклянут на семи соборах»^\

 

И в письме К.П. Победоносцеву повторяет ту же мысль: «Думаю, что на меня подымут все камения»^'^.

 

«Камения» действительно были подняты.

 

 

«Стыдно, милостивый государь!»

 

«Уж лучше бы он не возражал! — восклицал «Голос», имея в виду ответ автора «Дневника» А. Градовскому. — Романист, заслу­ живший себе в литературе доброе имя, становится жалок разо­ блачениями своего невежества. Видно, подражать Золя в «Бра­ тьях Карамазовых» куда как легче, чем рассуждать о мате-рьях важных, когда ум не дисциплинирован философским образованием!»

 

Не было ничего непривычного в том, что подвергался осуж­ дению его беспорядочный ум, не дисциплинированный (увы!) «философским образованием»: за это доставалось ещё Пушкину. Собственное открытие «Голоса» состояло в другом: автор «Кара­


мазовых» объявлялся эпигоном Золя (писателя, к которому он, кстати, относился с изрядной долей скептицизма).

«Гораздо большим «событием», чем новейшее произведение

 

г.Достоевского, — заключал «Голос», — был, бесспорно, пожар на табачной фабрике братьев Шапшал»’^

Сравнение не вполне справедливо: отклики на «Дневник писателя» по своему количеству и эмоциональному накалу всё же идут несколько впереди сообщений о вышеупомянутом пожаре.

«Сущность этих нападок уловить трудно, — писала «Неделя» о поднявшейся вокруг августовского «Дневника» буре, — да, строго говоря, в них никакой сущности и нет: это просто сплош­ ное издевательство над г. Достоевским, без малейшей попытки отделить в его взглядах зерно от мякины»^^.

 

Действительно, в газетных и журнальных рецензиях на «Днев­ ник» мы почти не встретим споров по существу — того, что можно было бы назвать принципиальной полемикой. Доводы, к кото­ рым прибегает пресса, мало отличаются от аргументов, изложен­ ных в доверительном письме Анненкова Тургеневу: высказанные гласно, они принимают характер оскорбления личного.

 

«И как жалок показался нам в своём ответе г. Достоевский, — пишет журнал «Слово». — Мы просто диву дались ввиду такого непонятного факта, как соединение в одном и том же человеке такого крупного таланта по части беллетристики и такого жал­ кого скудоумия в публицистике. Это бред какого-то юродивого мистика, а отнюдь не суждение здравомыслящего человека»^^

 

«Бред юродивого мистика» — вот определение, наиболее часто прилагаемое к автору «Дневника». Его непринуждённо срав­ нивают с раритетом из кунсткамеры, с монстром, помещённым

в банку, вокруг которой толпятся праздные зеваки: он — «явле­ ние совершенно той же категории, к которой относится... двуго­ ловый телёнок»^* и т. д.

 

«Г. Достоевский говорит о презрении либералов к народу, и разве не прав он в этом отиошении?»^^ — спрашивала «Неделя», однако этот резонный вопрос потонул в хоре негодующих восклицаний.

 

Автору «Дневника» достаётся не только за умственную, но и за гражданскую отсталость.

Даже радикальное «Дело» вступилось за оскорблённых Досто­ евским либеральных противников, заявив, что в их сердцах


«билось гораздо больше братской любви и сочувствия к ближ­ нему, чем, напр., в вашей душе, преисполненной всякой мерзости лицемерия и славянофильской лжи»^°. Статья называлась: «Рома­ нист, попавший не в свои сани».

 

Е. А. Штакеншнейдер, прочитав эту статью, занесла в дневник: «Бог ты мой, что за гнев и негодование! Чужие сани оказываются публицистикой. Достоевский, видите ли, не публицист и не может им быть, вероятно, на том же основании, на каком... не мог быть педагогом граф Лев Толстой. Лев Толстой — романист и вдоба­ вок ещё граф. Как же он может быть педагогом? Достоевский хотя не граф, но тоже романист. Как же может он быть публицистом?»^^

 

В упомянутой статье далее говорилось: «Поистине, для такого чудовищного отрицания, с которым явился г. Достоевский, нужно иметь мужество не менее чудовищного умозатмения»^^.

Этот тезис продолжал пользоваться всеобщим признанием. «Легко ли заподозрить в этом вдохновенном проповеднике юро­

дивого, — вопрошало «Русское богатство», — положим, довольно необыкновенного и блестящего, но которому, в сущности, только шаг до выкрикивания по-петушиному? Можно ли допустить, чтобы разумное с виду человеческое существо, да ещё одарённое яркой Божьей искрою, могло до такой степени утратить чувство реальной действительности, до того отуманить своё понима­ ние всяческими фикциями и фантасмагориями, чтобы заваля­ щую тряпочку, привязанную к шесту, искренно считать побед­ ным стягом человечества, а какую-то абракадабру полуфраз-полумыслей выдавать за стройное миросозерцание?»^^

 

Статья называлась: «Проповедник “Нового слова”».

В декабре «Русское богатство» возвращается всё к той же теме: «Юродствующие мечтатели приглашают нас веровать, что когда-то, в отдалённом будущем, русский народ окажется краше всех народов и спасёт все народы!» Этим туманным мечтаниям журнал противополагал ясную (и в некотором смысле — захваты­ вающую) программу: «Нам всё равно, будет ли наш народ самый совершенный или самый плохой, лишь бы он был счастлив»^"*.

 

Призыву к счастью любой ценой было, разумеется, трудно ужиться с идеалом Пушкинской речи.

 

Выше мы приводили суждение одного западного писателя, аттестовавшего Достоевского «злым фанатичным средневековым монахом». Следует всё же признать приоритет за отечественной периодикой: «...он (Достоевский. — И. В.) умеет любить людей.


НО не умеет уважать их. Он боится довериться благородной при­ роде человека, видит в ней вместилище всяческой скверны

и  готов бороться против неё всеми орудиями и средствами, вплоть до инквизиции, пожалуй»^^.

«Спорить с автором «Дневника», — замечает обозреватель «Русского богатства», — для нас нет не только нравственной, но и физической возможности... С Пифиями не спорят; их или беспрекословно слушаются, или по-авгурски смеются, слушая их тарабарские вещания. Не будем спорить с г. Достоевским и мы,

 

а  посмеяться — посмеёмся»^^.

 

Несмотря на провозглашённый отказ от спора, автор этой ста­ тьи вступал в полемику с «Дневником» по одному весьма дели­ катному вопросу.

 

В «Дневнике» говорится о некотором знании его автором народа, поскольку он, автор, «жил с ним довольно лет, ел с ним, спал с ним... работал с ним настоящей мозольной работой»^^. Подразумеваются, конечно, каторга и солдатчина.

 

Ссылка на собственный жизненный опыт показалась неосновательной.

«...Но ведь эта похвальба только смешна и ничего больше, — снисходительно роняет оппонент из «Русского богатства». — Во-первых, как всем известно, г. Достоевский «спал и работал»

 

с  народом отнюдь не с целью его изучения и не по своей воле; а мы можем в своих рядах без всякого затруднения указать людей, которые тоже жили и работали с народом, но с определённой целью именно ближайшего его изучения»^^

 

Российские журнальные споры никогда не отличались особен­ ным благородством тона. Но до подобных бестактностей дело, кажется, ещё рте доходило. Бывшему каторжнику недвусмысленно давали понять, что общение его с народом не есть его собствен­ ная заслуга: это всего лишь следствие случайного стечения обсто­ ятельств. Поэтому нравственная ценность такого общения равна нулю. Беспредметному пребыванию Достоевского в Мёртвом доме противополагалась полезная деятельность добровольцев, изучающих народ «с определённой целью».

 

Но этого оказалось мало. Далее автор статьи делится с читате­ лями своими предположениями о том, что помешало Достоев­ скому основательно взяться за изучение народной жизни. «Почтен­ ному беллетристу, — пишет он, — некогда было: он занят был изо­ бражением на страницах «Русского вестника» разных «идиотов»


да изобличением разных «бесов»... И после этого г. Достоевский осмеливается говорить о нашем презрении к народу и о своей любви и уважении к нему! Стыдно, милостивый государь!»^^

Здесь звенела искренняя обида.

Указанная филиппика была обнародована в августовской книжке журнала. Прошло больше месяца, и на страницах «Недели» появилась статья, которая, как нам представляется, содержала прямой ответ на изумительные откровения «Русского богатства».

 

«...Его (Достоевского. — И. В) спрашивают, — писала «Неделя», — где он был, когда шли споры о деревне, и укориз­ ненно восклицают: «Вы писали “Бесов” и “Карамазовых”!» Что отвечать г. Достоевскому на такую мудрёную укоризну? Ну да, он не вмешивался в споры; ну да — он писал романы — но что же из этого?.. Удивительное, ей-богу, дело: мы толкуем

 

о  свободе, о терпимости и в то же время сами являемся деспотич­ ными и нетерпимыми как любой турецкий султан! Мы забра­ сывали грязью Тургенева, мы предписывали Щедрину дорогу, по которой он должен идти, мы называли Лермонтова юнкер­ ским поэтом, мы презрительно третировали Пушкина, — теперь принялись и за Достоевского. На него топают ногой, ему кричат «стыдно!». Вам стыдно, милостивые государи!»^®.

 

Его последние месяцы омрачены беспрецедентной журнальной травлей — по контрасту с той восторженной атмосферой, кото­ рая окружала его в Москве. Выдержать этот перепад было не так просто.

 

Было не так просто выслушивать развязные суждения жур­ налистов о том, что им страшно «за патологические симптомы мозга»^^ автора «Карамазовых», что отныне он сопричислен

 

к  сонму людей, подобных Магницкому, Руничу и Шишкову,

 

и что о его взглядах прилично говорить только «шутливым тоном»^^. И вовсе не в шутку, а всерьёз заявлялось следующее: «Нам кажется, что г. Достоевский болен, и мы советовали бы его близким уговорить его серьёзно полечиться, а то, пожалуй, могут выйти очень печальные последствия... убеждать такого против­ ника всё равно, что лечить мёртвого»^^

Когда-то он записал в своих тетрадях: «“Болезненные произве­ дения”. Но самое здоровье ваше есть уже болезнь. И что можете знать вы в здоровье?»^"^

 

Впрочем, в печати слова эти не появились.


Умственный труд в физическом исчислении

 

Он приехал из Москвы, говорит Анна Григорьевна, «такой довольный и оживлённый, каким я давно его не видала». Он весь ещё там; инерция успеха сказывается во всем его существе. «Но прошло дней десять, и настроение Фёдора Михайловича резко изменилось; виною этого были отзывы газет...»^^

 

«За моё же слово в Москве, — пишет Достоевский О. Мил­ леру, — видите, как мне досталось от нашей прессы почти сплошь: точно я совершил воровство-мошенничество или подлог

 

в  каком-нибудь банке. Даже Юханцев не был облит такими помо­ ями, как я»^^.

Юханцев — герой недавнего уголовного процесса: мошенник, прославившийся своими банковскими махинациями и разорив­ ший множество вкладчиков.

 

Сказалось, наконец, напряжение последних месяцев. Настоя­ щая, а не сочинённая критиками болезнь дала о себе знать: два эпилептических припадка поразили его один за другим.

 

Он тяжело переносил свой гтедуг. После приступов бывал мра­ чен, угрюм, неразговорчив. Он творил вопреки болезни, а не бла­ годаря ей.

В  его последней тетради сохранились записи припадков, ино­ гда — с краткими пояснениями.

 

«7 сентября 80 г. Из довольно сильных, без четверти 9 часов, порванность мыслей, переселение в другие годы, мечтательность, задумчивость, виновность, вывихнул в спине косточку или повредил мускул.

 

6-го ноября 80 г. Утром в 7 часов, в первом сне, но болезнен­ ное состояние очень трудно переносилось и продолжалось почти неделю. Чем дальше, тем слабее становится организм к перенесе­ нию припадков и тем сильнее их действие»^^.

 

Конечно, болезнь резко снижала трудоспособность. Тем не менее по интенсивности труда и количеству написанного последние месяцы не знают себе равных.

 

За четыре недели, прошедшие по его возвращении из Москвы, он «изготовляет» три печатных листа «Карамазовых» и почти такого же объёма текст для «Дневника писателя». С 20 июля по 10 августа, то есть за двадцать дней, он пишет ещё четыре печатных листа романа: они появятся в августовской книжке «Русского вестника».


Последнюю, двенадцатую книгу «Карамазовых» он предпола­ гал поместить в сентябрьском номере, но она разрослась почти до восьми печатных листов, захватив также и октябрь.

 

Наконец 8 ноября в Москву отправляется «Эпилог» объёмом около двух печатных листов.

 

За неполных пять месяцев им создаётся семнадцать (по его соб­ ственным подсчётам — двадцать) листов романа плюс три листа «Дневника писателя»; если даже учесть, что тогдашний печатный лист был несколько меньше нынешнего, — цифра фантастическая.

 

Одновременно читаются журнальные корректуры, а осенью — ещё и корректуры отдельного издания.

 

Ни один из русских писателей не испытывал подобных пере­ грузок. Определение «каторжный», которое он в эти месяцы при­ лагает к своему труду, не кажется преувеличением.

 

Его последний год (последние полгода) — время поразитель­ ного взлёта. И — не менее поразительных переключений: от Пуш­ кинской речи — к роману, затем — от романа к яростной поле­ мике с Градовским, и — снова к «Карамазовым». И потом, уже в последние недели, — снова к «Дневнику писателя».

 

Может быть, это ощущение того, что времени уже нет. Лето и осень 1880 года в Старой Руссе выдались на редкость

удачные: погоды стояли великолепные. Он пишет Победонос­

 

цеву, что только здоровеет, несмотря на работу: нам, знающим его сроки, поверить в это невозможно.

Письма его последнего лета имеют интересную особенность:

они отражают пульсацию его труда. Как правило, они пишутся

по нескольку сразу, в один-двадня — в краткий момент передышки,

когда одна часть работы закончена, адругая — ещё не начата.

 

«...Для меня ничего нетужаснее, как написать письмо, — при­ знаётся он Поливановой. — Если я чем занимаюсь, то есть пишу, то

 

я  кладу в это всего себя, и после написания письма я уже никогда не в состоянии втотдень приняться заработу»^^ Он изыскивает время на стыках, на границах рабочихпериодов — отсюда «куч­ ность» его переписки. Он не может позволить себе отвлечься, рассла­ биться, раздробиться — разбавить эпистолярной водой мощное тече­ ние прозы. Ничуть не щадя себя, он старается уберечь главное в себе.

 

17 июля он пишет Е.А. Штакеншнейдер: «Вчерабьшдень рождения моего Феди, пришли гости, ая сидел в стороне и кончал работу!»^^

«Вчера», то есть 16 июля, Феде Достоевскому исполнилось девять лет.


 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

глава XVII

семья и дети

 

Поздний отец

 

Он был поздним отцом: ему шёл сорок седьмой год, когда двадца­ тиоднолетняя Анна Григорьевна разрешилась первым ребёнком.

Это произошло в Женеве.

Он страшно волновался за исход родов, бегал за акушеркой, горячо молился. Когда родилась девочка, его восторгам не было предела. Акушерка даже шепнула роженице, что за всю её много­ летнюю практику ей не приходилось видеть отца «в таком волне­ нии и расстройстве».

 

«К моему большому счастью, — пишет Анна Григорьевна, — Фёдор Михайлович оказался нежнейшим отцом: он непре­ менно присутствовал при купании девочки и помогал мне, сам завёртывал её в пикейное одеяльце и зашпиливал его английскими булавками, носил и укачивал её на руках и, бросая свои занятия, спешил к ней, чуть только заслышит её голосок. Первым вопросом при его пробуждении или по воз­ вращении домой было: «Что Соня? Здорова? Хорошо ли спала, кушала?» Фёдор Михайлович целыми часами просижи-


вал у её постельки, то напевая ей песенки, то разговаривая с нею...»

Соня умерла через три месяца — от воспаления легких. Отец переживал эту смерть не менее тяжело, чем мать: «...отчаяние его было бурное, он рыдал и плакал, как женщина, стоя перед остывавшим телом своей любимицы, и покрывал её бледное личико и ручки горячими поцелуями. Такого бурного отчаяния я никогда более не видала»'.

Плакала, конечно, и Анна Григорьевна. Их соседи, знавшие

 

о  несчастье, присылали просить, чтобы она делала это не столь громко: откровенный русский плач действовал на нервы сдер­ жанным женевским жителям.

 

Они покинули ненавистную Женеву, и он, не любивший роп­ тать на судьбу, впервые стал жаловаться Анне Григорьевне, исчисляя все свои страдания и неудачи: «Никогда, ни прежде, ни потом, не пересказывал он с такими мелкими, а иногда тро­ гательными подробностями те горькие обиды, которые ему при­ шлось вынести в своей жизни от близких и дорогих ему людей»^.

 

Смерть первого и единственного ребёнка словно открыла какой-то клапан: перенёсший каторгу, потерю первой жены

 

и  брата, не сломленный нуждой и литературной подёнщиной, он, так любивший ветхозаветную книгу Иова, наконец возопил.

 

Он пишет Майкову: «Если даже и будетдругой ребёнок, то не понимаю, как я будулюбить его; гделюбви найду; мне нужно Соню. Я понять не могу, что её нет и что я её никогда не увижу»^

 

Ему необходимо не дитя вообще, а именно это конкретное дитя. Так штабс-капитан Снегирев, теряющий своего Илюшечку, на утешающий совет сына взять после его смерти «хорошего мальчика другого» ответит: «Не хочу хорошего мальчика! Не хочу другого мальчика!»

 

Почти через полтора года после смерти Сони на свет появляется вторая дочь — Люба (или Лиля, как звали её в семье). Она роди­ лась в Дрездене. «...Ребёнок большой, здоровый и красавица»'', — сообщает он Майкову (Любовь Фёдоровна, повзрослев, будет не очень крупной, не очень красивой и очень болезненной женщиной).

В  1871 году они возвращаются на родину — после четырёх лет странствий. Спустя восемь дней по приезде в Петербург Анна Григорьевна разрешается третьим ребёнком. На сей раз это был мальчик: он получает имя своего отца.


Достоевский был хорошим отцом. Его дочь говорит, что он занялся воспитанием детей слишком рано («в такое время, когда большинство отцов держат своих детей в детской»)^, не подо­ зревая, что новейшая педагогика очень скоро вообще отменит нижнюю возрастную границу воспитательного процесса.

Впрочем, он не претендует исключительно на роль педагога:

 

в  случае необходимости он с видимым удовольствием выполняет функции няньки.

 

Когда двухлетняя Люба сломала себе руку (кость неправильно срослась, и срочно потребовалась операция), он отрывается от своих занятий и вместе с женой и больным ребёнком возвра­ щается из Старой Руссы в душный Петербург. Он стоит за две­ рью операционной, где хирург склоняется над его дочерью,

 

и по миновании опасности тотчас отправляется обратно —■не для того, чтобы избежать дальнейших хлопот, а чтобы в отсутствие матери присмотреть за их десятимесячным малышом.

Он требует, чтобы на Рождество детям непременно покупа­ лась большая и ветвистая елка, и, взобравшись на табурет, само­ лично прилаживает звезду и зажигает свечи. Он берёт на руки раскапризничавшегося ребёнка и, усадив его в стоявшие на полу санки, полночи бодрствует рядом, ожидая, пока мальчик успоко­ ится и заснёт.

 

«Чем старше мы становились, — пишет его дочь, — тем строже становился он, но всегда был с нами очень ласков, пока мы были малы. Я была в детстве очень нервна и часто плакала. Для того чтобы развлечь меня, мой отец предложил мне танцевать с ним. Мебель в гостиной была отодвинута в сторону, моя мать взяла

 

в  качестве кавалера своего сына, и мы танцевали кадриль»^. Представить Достоевского танцующим затруднительно:

 

гораздо затруднительнее, чем, скажем, на кафедре в зале Бла­ городного собрания. Закреплённый в сознании стереотип — человек с неулыбчивым лицом пророка — плохо вписывается в интимную домашнюю обстановку.

 

Анна Григорьевна сетовала, что большинство воспоминателей изображают её мужа мрачным и неприветливым человеком: она знала его совсем с иной стороны.

 

Он был исключительно правдив, и, как пишет его дочь, «ему не приходила в голову мысль о том, что его кто-нибудь желает обмануть». (Под «кто-нибудь» разумеются, очевидно, его близ­ кие: к посторонним он бывал весьма подозрителен.) Сам он обма-


нывал только 1 апреля — и нельзя сказать, чтобы эти розыгрыши

 

отличались особой изобретательностью. Однажды он попро­

сил Анну Григорьевну извлечь из его постели крысу, которую

 

он задавил ночью. Анна Григорьевна, сопровождаемая любопыт­

ствующими детьми, направилась в комнату мужа, но все поиски

оказались тщетными. «Куда же ты её бросил?» — спросила она.

«Первое апреля!» — сказал он, в восхищении от своей хитрости»^.

Он — подлинно семейный человек, нимало не похожий

на мятущихся гениев байронического типа — романтиков, брез­

гливо отстраняющихся от всего, связанного с домом и бытом. Всё

 

касающееся семьи и детей глубоко его волнует, влияет на его умо­

настроение и расположение духа.

 

«Ах, зачем вы не женаты, — пишет он Страхову, — и зачем у вас нет ребёнка, многоуважаемый Николай Николаевич! Клянусь вам, что в этом счастья жизненного, а в остальном разве только одна четверть»^

 

И  — в письме А.П. Философовой: «Детки — мука, но необ­ ходимы, без них нет цели жизни... Я знаю великолепных душой людей, женатых, но детей не имеющих, — и что же: при таком уме, при такой душе — всё чего-то им недостаёт,

и  (ей-богу, правда) в высших задачах и вопросах жизни они как бы хромают»^.

 

Можно предположить, что в этом он сходится с Л. Толстым: во всяком случае, теоретически. Но в практическом плане между ними существуют значительные различия.

 

 

Сон с субботы на воскресенье

 

Как Достоевского трудно представить в лоне семьи, так Тол­ стой совершенно невообразим вне её. Слиянность автора «Анны Карениной» с его родовым гнездом, с почвой, со всем укладом Ясной Поляны слишком очевидна. Бессмысленна любая попытка «извлечь» Толстого из плотно охватывающей его семейно­ родовой жизни. Он — глава клана, патриарх, дающий смысл

 

и  движение всему этому кровно связанному с ним миру, центр обращающейся вокруг него вселенной. Вне семьи для него нет жизни: он умирает, покинув однажды её хранительный кров.

Всё это так. И однако же не секрет, что между Толстым и его близкими всегда существовала достаточно ощутимая дистанция.


Мы имеем в виду не только отличия нравственного и духовного порядка и не позднейшие отдаления от жены и детей, вызванные идейными исканиями главы семейства. Мы разумеем отчуждён­ ность уже на «нижнем», бытовом уровне.

 

«После рождения моего первенца, — пишет Софья Андре­ евна, — вся энергия моя сосредоточилась на нём, на его труд­ ном физическом воспитании, на его болезнях и развитии. Всё остальное было второстепенно. Для Льва Николаевича же пер­ вое было его творчество — и всё остальное было второсте­ пенно; хотя ещё одно дело, в совершенно уже другой области,

 

а  именно хозяйство — занимало и увлекало его одно время очень сильно»*®.

Предпочтение, отдаваемое Толстым творчеству, естественно для художника. У Достоевского работа тоже стоит на пер­ вом плане. Однако, находясь в положении, ни в каком смысле не сравнимом с толстовским, он способен пожертвовать своими писательскими интересами ради интересов семьи. (Так, мы пом­ ним, он не позволяет жене переписывать по ночам его рукописи; относительно жены Толстого подобные указания отсутствуют.)

 

Описывая лето I880 года в Ясной Поляне (то самое лето), Софья Андреевна замечает, что она «уже не любила своего уединения

с  любимым мужем, как прежде», а предпочитала развлечения

 

и общество других людей. Она даже научилась игре в винт, чтобы не оставаться одной. «Слишком я натерпелась в жизни от уедине­ ния, — добавляет жена Толстого, — и слишком далеко уходил Лев Николаевич от меня душой, чтобы я могла вновь охотно преда­ ваться уединённой жизни»**.

 

Конечно, нелепо упрекать Толстого за то, что его жена не в состоянии была поспеть за его неостановимым духов­ ным движением. Но ведь и духовное развитие Достоевского вряд ли можно представить в виде некой постоянной величины. Между тем интенсивность его интеллектуальной жизни ничуть не мешает ему сохранять самую тесную душевную связь с Анной Григорьевной, конечно же уступающей ему в этом отношении. Мощная всепоглощающая деятельность его духа не обдаёт хла­ дом, не оледеняет окружающее его семейное пространство:

 

в  своей домашней жизни он остаётся открытым, излучающим тепло человеком.

Может быть, в этом есть заслуга и Анны Григорьевны. Впрочем, жена Достоевского сама заслуживает отдельной книги.


В воспоминаниях С.А. Толстой, достаточно сдержанных

 

по тону, нотки раздражения прорываются чаще всего тогда, когда

она повествует об отношении мужа к семье и детям.

Это очень характерно.

«Отношение же Льва Николаевича к семье, — пишет Софья Андреевна, — меня возмущало всю жизнь. Он писал, например, что, живя с нами, он чувствует себя ещё более врозь с семьёй, чем когда он в отлучке»^^.

 

«Неужели тебе хорошо? — спрашивает Софья Андреевна мужа, уехавшего в самарское имение пить кумыс. — Иногда про­ сто не верится, я думаю с огорчением, что тебе хорошо только потому, что ты вне нашей жизни, нас и, главное, вдали от меня»^^

 

Свои вынужденные отрывы от семьи Достоевский переживает как состояние неестественное и страдательное. Более того: ему не работается одному.

 

«Ты не поверишь, как мне грустно было, особенно по вечерам, вспоминать всю дорогу об детках и о тебе! И чем дальше, тем больше будет это».

«Цалую тебя и обнимаю, благодарю Лилечку за письмецо,

а  Федю поздравляю с рыбкой. Пусть поймает три налима к моему приезду, сварим уху. Как я их люблю, моих ангелов, про вашу милость и говорить нечего. Только бы поскорей нам свидеться».

«Деток цалую и благословляю. Скажи Лилечке, что жду от неё цвета лица. Пусть Федя не простужается. Береги своё здоровье. Что если ты заболеешь — кто за ними посмотрит? Мне это даже снилось в кошмаре»''^.

 

Достоевский с головой погружён в семейное. Толстой, увен­ чивая семью, как бы парит над ней. Временами хозяйственные,

а  временами чисто идеологические заботы (бывает, что те и другие разом) имеют в его глазах явное преимущество перед хлопотами домашними и воспитательными (правда, он способен порой цели­ ком отдаваться своим педагогическим увлечениям, но, как пра­ вило, — вне семьи). «Не лучше ли было... — говорит о муже Софья Андреевна, — вместо того, чтобы шить сапоги, месить лепёшки, возить воду и рубить дрова — разделить труд семейной и деловой жизни с женой и дать ей досуг для материнской жизни?»^^

Достоевский входит в такие домашние подробности, от кото­ рых Толстой полностью освобождён — не столько в силу своего особого положения в семье, сколько вследствие материального положения самой семьи.


Однажды проживавший лето в Старой Руссе Н.П. Вагнер (тот самый — спирит) встретил на улице Достоевского и попро­ сил разрешения ему сопутствовать. «Идите, если хотите», — неприветливо отозвался тот.

 

По дороге Достоевский стал расспрашивать прохожих, не встре­ чалась ли им бурая корова, чем немало удивил своего спутника.

— Да на что вам, Фёдор Михайлович, понадобилась бурая корова? — спросил он.

 

— Как на что? Я её ищу.

— Ищете? — удивился профессор зоологии.

— Нуда, ищу нашу корову. Она не вернулась с поля. Все домаш­ ние пошли её разыскивать, и я тоже ищу.

Поведав об этом разговоре Анне Григорьевне, Вагнер выка­ зал удивление, как это её муж, «ум и фантазия которого всегда заняты идеями высшего порядка», бродит по улицам, разыскивая какую-то бурую корову.

 

На это Анна Григорьевна ответила Вагнеру (и одновременно — будущим читателям её воспоминаний) следующей сентенцией:

 

«Очевидно, вы не знаете, уважаемый Николай Петрович...

что Фёдор Михайлович не только талантливый писатель, но и нежнейший семьянин, для которого всё происходящее

в доме имеет большое значение. Ведь если б корова не вернулась домой вчера, то наши детки, особенно младший, остались бы без молока или получили бы его от незнакомой, а пожалуй, и нездо­ ровой коровы. Вот Фёдор Михайлович и пошёл на розыски»’^

 

Ему случалось находить корову, пригонять её домой и соб­ ственноручно впускать в калитку.

 

Достоевский несёт свой «семейный крест» с естественностью человека, для которого эта ноша внутренне необходима.

 

Его письма полны расспросами о детях. Ему всё время кажется, что с ними может что-то случиться (потеря первенца не забы­ лась), и он умоляет Анну Григорьевну быть начеку.

 

«Осторожно ходи с нею (Любой. — И. В) по улицам. В Петер­ бурге так толкаются, столько пьяргых. Ради Бога, не ходи смо­ треть на праздник 30 мая (праздновалось двести лет со дня рож­ дения Петра I. — И. В), Ей сломают опять ручку в толпе наверно. Всё об этом думаю и об тысяче вещах и всё тоскую»^^.

 

«Ангелов моих... цалую и умоляю быть послушными. В дороге не позволяй Феде около колёс и лошадей бегать. Да и не потеряй их как-нибудь в толпе. Аня, молю тебя!»^*


Он пишет жене, что ему снились дети, и это перекликается со сказанным по иному поводу (в «Мальчике с ручкой»): «Дети странный народ, они снятся и мерещатся».

 

Его нередко посещали тяжёлые и тревожные сновидения — убийства, пожары, но чаще всего — кровопролитные битвы. «Во сне, ~ говорит Анна Григорьевна, — он составлял планы сраже­ ний и почему-то особенно часто разбивал именно австрийцев»^^. Просачивалась в сны и постоянная тревога о детях.

 

«С субботы на воскресенье, между кошмарами, видел сон, что Федя взобрался на подоконник и упал из 4-го этажа. Как только он полетел, перевёртываясь, вниз, я закрыл руками глаза и закри­ чал в отчаянии: прощай, Федя! и тут проснулся. Напиши мне как можно скорее о Феде, не случилось ли с ним чего с субботы на воскресение. Я во второе зрение верю, тем более что это факт,

и  не успокоюсь до письма твоего»^®.

С Федей ничего плохого не случилось. До судебного процесса Корниловой, столкнувшей с четвертого этажа свою малень­ кую падчерицу (он будет писать об этом деле), оставалось ещё несколько лет.

 

О  «двойном зрении» говорить как будто не приходится; следует сказать о зрении художническом.

Д.В. Григорович вспоминает: в молодости он прочёл Достоев­ скому свой очерк о шарманщике. Там была фраза, что какой-то чиновник бросил пятак к ногам бродячего музыканта. «Не то, не то, — раздражённо заговорил вдруг Достоевский, — совсем не то! У тебя выходит слишком сухо: пятак упал к ногам... Надо было сказать: пятак упал на мостовую, звеня и подпрыгивая»^^ Самое страшное в его сне — это то, что Федя не просто падает из окна, а летит вниз, «перевёртываясь». Можно сказать, что сно-видческие образы Достоевского естественно вписываются в его

 

художественную систему.

О чём он думает, глядя на детей?

 

 

«Ребёнку можно говорить всё...»

 

«Когда мы обедали, — пишет А. Суслова, — он, смотря

 

на девочку, которая брала уроки, сказал: «Ну вот, представь себе, такая девочка с стариком, и вдруг какой-нибудь Наполеон гово­ рит: «Истребить весь город». Всегда так было на свете»^^


Дети в его романах изображаются часто и — уважительно. Алёша Карамазов разговаривает с Колей Красоткиным как

 

с равным — без взрослой извиняющей снисходительности. «Ребёнку можно говорить всё» этого правила, как свидетель­ ствует Анна Григорьевна, её муж держался при общении с детьми.

Ребёнку можно говорить всё, ибо, по слову Мити Карамазова, «все — “дитё”». «Дитё» — прообраз и первообраз человечества,

и  само человечество — позабывший о своём детстве ребёнок.

У  него был план: «РОМАН ОДЕТЯХ, ЕДИНСТВЕННО

О  ДЕТЯХ, И О ГЕРОЕ — РЕБЁНКЕ... Заговор детей составить свою детскую империю. Споры детей о республике и монархии»^\

 

В детские споры, как и в словопрения взрослых, он вводит самое злободневное: легко представить того же Колю Красот-кина, рассуждающего «о республике и монархии».

 

Отсюда не следует, что его общение с ребёнком отличается какой-то особой серьёзностью. Нет, с детьми он разговаривает как с детьми.

В воспоминаниях И.И. Попова (будущего народовольца) рас­ сказывается, что ещё студентом он часто видел Достоевского отдыхающим в ограде Владимирской церкви. Однажды Попов подсел к нему на скамейку.

 

«Перед нами играли дети, и какой-то малютка высыпал из дере­ вянного стакана песок на лежавшую на скамье фалду пальто Достоевского.

 

— Ну что же мне теперь делать? Испёк кулич и поставил на моё пальто. Ведь теперь мне и встать нельзя, — обратился Достоев­ ский к малютке...

 

— Сиди, я ещё принесу, — ответил малютка. Достоевский согласился сидеть, а малютка высыпал из разных деревянных стаканчиков, рюмок ему на фалду ещё с полдюжины куличей.

В это время Достоевский сильно закашлялся, а кашлял он нехо­ рошо, тяжело; потом вынул из кармана цветной платок и выплю­ нул в него, а не на землю. Полы пальто скатились с лавки,

 

и  «куличи» рассыпались. Достоевский продолжал кашлять...

Прибежал малютка.

— А где куличи?

— Я их съел, очень вкусные...

Малютка засмеялся и снова побежал за песком...»^'^

Анна Григорьевна описывает семейную поездку 1877 года из Петербурга в Курскую губернию, в имение её брата. Шла


Русско-турецкая война; поезд долго стоял на железнодорожных станциях, пропуская воинские эшелоны.

«Вспоминая это длинное путешествие, — пишет Анна Григо­ рьевна, — скажу, что меня всегда удивляло, что Фёдор Михайло­ вич, иногда так легко раздражавшийся в обыденной жизни, был чрезвычайно удобным и терпеливым спутником в дороге: на всё соглашался, не высказывал никаких претензий или требова­ ний, но, наоборот, изо всех сил старался облегчить мне и нянь­ кам заботы о маленьких детях, так быстро устающих в дороге

 

и начинающих капризничать. Меня прямо поражала способность мужа успокоить ребёнка: чуть, бывало, кто из троих (в 1875 году родился последний их сын — Алёша. — И. В) начинал капризни­ чать, Фёдор Михайлович являлся из своего уголка... брал к себе капризничавшего и мигом его успокаивал. У мужа было какое-то особое уменье разговаривать с детьми, войти в их интересы, при­ обрести доверие (и это даже с чужими, случайно встретивши­ мися детьми) и так заинтересовать ребёнка, что тот мигом ста­ новился весел и послушен. Объясняю это его всегдашнею любо­ вью к маленьким детям, которая подсказывала ему, как в данных обстоятельствах следует поступать»^^

 

Его архив сохранил следы его общения с детьми (вернее, детей — с ним): записочки, нацарапанные неуклюжей детской рукой:

 

Папа возьми меня в баню!

 

Федя

 

Папа с добрым утром ты сегодня пойдёшь гулять в садик Федя

 

 

(На обороте: Фёдору Михалочу в кабинет)

 

Милый папочка я тебе люблю

 

Люба

 

Папа дай гостинца

 

Федя

 

«Подобные пакеты с просьбой о гостинце, — пометила Анна Григорьевна, — часто подавались Фёд<ору> Михайловичу»^^.


Сохранилось и настоящее письмо — небольшой листок бумаги

 

с  поставленными вкривь и вкось крупными каракулями. Оче­ видно, десятилетняя Люба адресовала его в Эмс, где её отец лечился летом 1879 года.

 

«Милый мой папочка как твоё здоровье мы все слава Богу здо­ ровы и представляем у Юрика театр из басен Крылова «Стрекоза и муравей» (я буду муравьём, а Юрик стрекозой) затем «Петух и кукушка» кукушкой будет Анфиса а Петухом я «Квартет» в котором мишкой будет Федя прощай мой папочка твоя Люба».

 

Приведённый документ имеет лаконичную архивную помету: «Вынуто Музеем Достоевского из Евангелия, принадлежащего Достоевскому»^^. Это означает, что Любины каракули он хранил в книге, подаренной в Сибири женами декабристов: он не рас­ ставался с ней никогда.

 

Есть в архиве и детские письма, адресованные Анне Гри­ горьевне. В одном из них Люба информирует мать о том, чем они занимались в её отсутствие: «Федя с папой после машины (то есть с вокзала, проводив Анну Григорьевну. — И. В) отпра­ вились в городской сад около царского сада и видели, как пускают воздушные шары. Оттуда пришли пешком»^^

 

Когда Анне Григорьевне приводилось отлучаться из Ста­ рой Руссы, дети оставались на его попечении. И он прекрасно справлялся со своими обязанностями: «Животик у него совер­ шенно хорош и марается очень хорошо и аккуратно. Вид очень весёлый»^^ — сообщает он супруге, понимая, какие именно све­ дения о десятимесячном Феде важны для матери.

 

Он вдруг начинает напоминать «позднюю» Наташу Ростову,

с  волнением вглядывающуюся в пятна на детских пелёнках. Он даже даёт жене поручения такого свойства, какие жена

 

обычно даёт мужу: «У Феди совсем нет шляпы. Летняя вся разо­ рвалась (Лиля зашивала её), да и не по сезону, а от фуражки (очень засаленной) оторвался козырёк. Хорошо, если б ты при­ везла ему. В Гостином дворе, близ часовни, в угловом игрушеч­ ном магазине были детские офицерские фуражки с кокардочкой по рублю»^°.

Всё это пишется в августе 1880 года — в самый разгар работы над «Карамазовыми». Занимают ли подобные проблемы Тол­ стого, когда он трудится над «Крейцеровой сонатой»?


Огорчения Софьи Андреевны

 

«Лев Николаевич, — пишет Софья Андреевна, — берёг себя, не мог и не хотел тратить свою энергию и время на семью, —

 

и  был прав как художник и мыслитель. (Последняя оговорка — реверанс в сторону негодующей по поводу претензий Софьи Андреевны публики. — И. В) Но сделал он для детей, особенно после 3-х старших — очень мало, а для меньших ничего»^^

 

То, что в мемуарной ретроспективе звучит достаточно приглу­ шённо, гораздо откровеннее высказывалось в письмах. 5 февраля 1884 года Софья Андреевна пишет сестре — о муже: «Мне подоб­ ное юродство и такое равнодушное отношение к семье до того противно, что я ему теперь и писать не буду. Народив кучу детей, он не умеет найти в семье ни дела, ни радости, ни просто обязан­ ностей, и у меня всё больше и больше к нему чувствуется презре­ ния и холодности. Мы совсем не ссоримся, ты не думай, я даже ему не скажу этого. Но мне так стало трудно с большими маль­ чиками, с огромной семьей и с беременностью, что я с какой-то жадностью жду, не заболею ли я, не разобьют ли меня лошади — только бы как-нибудь отдохнуть и выскочить из этой жизни»^^.

 

Нельзя сказать, чтобы Толстой не следил за воспитанием своих детей: он был в этом отношении весьма внимателен. Он записы­ вает в дневнике: «Воспитание детей ведётся кем? Женщиной без убеждений, слабой, доброй, но переменчивой и измученной взя­ тыми на себя ненужными заботами. Она мучается, и они на моих глазах портятся, наживают страдания, жернова на шеи».

 

Приведя в своих воспоминаниях эти слова, Софья Андреевна добавляет к ним следующий комментарий: «Если Лев Николае­ вич это видел, почему же он не помог, не снял эти жернова?»

 

Она снова цитирует дневник мужа: «Прав ли я, допуская это, не вступая в борьбу? Молюсь и вижу, что не могу иначе».

«И успокоившись на этом, — продолжает Софья Андреевна, — Лев Николаевич уходил косить траву...»^^

 

Толстой часто затевал весёлые игры со своим многочисленным потомством. Но вот что замечает его супруга: «...я любила, когда отец возился так или иначе со своими детьми, хотя невольно думала, что он ими не занимается, а только забавляется»^'^.

 

Было бы большой ошибкой безоговорочно принять на веру эти и им подобные высказывания Софьи Андреевны. Отчужде­ ние Толстого от семейной жизни проистекает вовсе не от того.


ЧТО ОН стал вдруг равнодушен к её заботам и радостям. В вос­ поминаниях его детей он предстаёт не только как замечатель­ ный педагог, но и как человек, оказавший на них неизгладимое нравственное влияние. Суждения Софьи Андреевны нуждаются

в  корректировке.

Толстой отдаляется от семьи потому, что не может принять

 

весь строй её жизни, её материальной избыточности, её куль­ турного — по сравнению с окружающей средой — монополизма. Он охладевает не к семье как таковой, а к определённому «бар­ скому» типу семьи, распространяя эту свою неприязнь на кон­ кретные условия Ясной Поляны. Материальное благополучие семьи как бы само по себе обеспечивает воспитание его детей — без непременного его вмешательства.

 

Толстой мечтает избавиться от земельной собственности, Досто­ евский — приобрести её: каждого тянет к тому, чего у него нет.

 

Нельзя механически сравнивать Толстого и Достоевского: слишком различны их житейские и семейные обстоятельства. Перед автором «Преступления и наказания», чьи материальные возможности не превышали прожиточного миршмума интелли­ гентной семьи среднего достатка, — перед ним никогда не возни­ кало специфической толстовской дилеммы.

 

В свою очередь Толстому вряд ли могли бы прийти на ум «шутейные» строки, вроде тех, что были набросаны Достоевским

 

в  его записной книжке:

 

Дорого стоят детишки,

 

Анна Григорьевна, да,

Лиля да эти мальчишки —

Вот она наша беда!^^

 

Следует иметь в виду и различия душевного склада. Толстой во всех своих внешних проявлениях гораздо сдержаннее Досто­ евского (что иногда принимается за холодность). Его второй сын, Илья Львович, говорит, что отец «никогда не выражал своей любви открытой прямой лаской и всегда как бы стыдился её про­ явления». Сын считает, что в его отце было много черт, напо­ минающих князя Андрея и старика Болконского: «Та же ари­ стократическая гордость, почти спесь, та же внешняя суровость

и  та же трогательная застенчивость в проявлении нежности

и  любви».


«За всю мою жизнь, — добавляет Илья Львович, — меня отец ни разу не приласкал»^^.

 

Дети Толстого вспоминают, как отец занимался с ними латы­ нью и греческим, как был строг и требователен в этих занятиях.

И  конечно о незабываемых семейных чтениях.

В Ясной Поляне учебный процесс лишь корректируется хозяи­ ном дома: деталями занимаются другие. У детей Достоевского нет ни бонн, ни гувернёров: эти функции глава семьи вынужден брать на себя.

 

 

В  гостиной и в детской

 

Любовь Фёдоровна рассказывает, как отец устроил им первый литературный вечер. Он объявил, что прочтёт вслух «Разбойни­ ков» Шиллера. Желая доставить отцу приятное, его дочь сделала «такое лицо, точно я очень ценю гений Шиллера». Но её про­ стодушный брат откровенно уснул. «Когда Достоевский взгля­ нул на свою аудиторию, он замолчал, расхохотался и стал сме­ яться над собой. «Они не могут этого понять, они ещё слишком молоды», — сказал он печально своей жене»^1

 

Урок с Шиллером был усвоен. Теперь он читал им русские былины, повести Пушкина и Лермонтова, «Тараса Бульбу». «После того, как наш литературный вкус был более или менее выработан, Достоевский стал нам читать стихотворения Пуш­ кина и Алексея Толстого ~ двух поэтов, которых он больше всего

любил»^^

Первой книгой, которую он подарил дочери, была «История...»

 

Карамзина — книга его детства. Он любил объяснять иллюстра­ ции: давалось толкование событиям историческим.

Дети воспитывались сразу на взрослой литературе: хороших детских книг в то время в России было не так уж много.

Почему-то он никогда не читал им ничего своего.

 

Он просит Анну Григорьевну в его отсутствие читать детям Вальтера Скотта и Диккенса — этого, по его словам, «великого христианина». Оба писателя любимы им с детства.

 

«Раз прихожу я к Достоевским, — вспоминает Е.А. Штакен-шнейдер, — и в первой же комнате встречаю его самого.

 

«У меня, — говорит, — вчера был припадок падучей, голова болит, а тут ещё этот болван Аверкиев рассердил. Ругает Диккенса; без-


делюшки, говорит, писал он, детские сказки. Да где ему Диккенса понять! Он его красоты и вообразить не может, а осмеливается рассуждать. Хотелось мне сказать ему «дурака», да, кажется,

 

я  и сказал, только, знаете, так, очень тонко. Стеснялся тем, что он мой гость, что это у меня в доме, и жалел, что не у вас, напри­ мер, у вас я бы прямо назвал его дураком». — «Покорно благодарю вас. И очень рада, что дело обошлось без нас и кончилось бла­ гополучно. Совсем я не желала, чтобы наших гостей называли прямо дураками».

 

Он засмеялся, и, по-видимому, головная боль его прошла тутже»^^

 

В  свою последнюю зиму он намеревался прочитать детям

отрывки из «Горя от ума» — комедии, высоко им ценимой. Ему особенно нравилась роль Репетилова: он считал этот комиче­ ский персонаж фигурой глубоко трагической. В нём, говорит его дочь, он видел «истинного предшественника либеральной партии западников».

 

Сценическая классика подключалась к давним — ещё не оконченным — спорам.

Он сам желает взять роль в любительском спектакле — к вящему удовольствию детей, наблюдающих его домашние репе­ тиции: «Как всегда, он страстно увлекался новой идеей и играл очень серьёзно, вскакивал с пола, как бы упав при входе в ком­ нату, жестикулировал и декламировал»"^®.

 

Он вывозит детей и в настоящий театр. Не очень жалуя балет, он предпочитает оперу: «Руслан и Людмила» была прослушана маленькими Любой и Федей неоднократно.

Он любил богослужения — особенно на Страстной: ему нра­ вилось стройное пение певчих, строгая череда обрядов. Он берёт детей с собой в церковь и объясняет им смысл совершающегося. Книга, театр, церковная служба —■вот дары, которые, по его мнению, таят в себе радость и открывают детям мир прекрасного.

 

Но он не скупится и на подарки иного рода.

Он никогда не является из своих поездок с пустыми руками: тут он неистощим. Ежеднев?гые его прогулки редко обхо­ дятся без посещения фруктовых и кондитерских лавок: сласти («гостинцы») покупаются всегда, нередко на последние деньги.

Надо полагать, эти лишние траты вызывали сугубое неодобре­ ние экономной Анны Григорьевны, что в свою очередь раздра­ жало её мужа. Отголоски таких взаимных неудовольствий можно найти в бесхитростных, но не лишённых интереса воспомина­


ниях П.Г. Кузнецова (он, как уже говорилось, мальчиком служил у Достоевских).

«Фёдор Михайлович очень любил хорошо пообедать, — пишет Кузнецов, — очень любил рябчики, то есть больше что из дичи, но Анна Григорьевна очень была жадная, нет-нет его своей бед­ нотой расстраивала. Раз Ф. М. сам накупил всего много, из-за этого вышла целая баталия, Ф. М. раскричался и затопал ногами, что “всё тебе мало, всё себя изображаешь нищей”»^*.

 

Толстой никогда (может быть, за двумя-тремя исключениями) не кричал на супругу и тем паче не топал на неё ногами. У него были свои приёмы. Известно, однако, что Софья Андреевна зави­ довала жене Достоевского.

 

Кстати, справедливость слов Кузнецова подтверждается отдель­ ными вырвавшимися у Достоевского фразами — в его чрезвы­ чайно нежных посланиях к жене. «Обнимаю детишек, — говорит он в письме 1872 года, — Любочку, Федюрку. Корми их лучше, Аня, не скупись на говядинку». И через восемь лет — в письме

 

с  пушкинских торжеств: «Детишек крепко поцалуй за их слав­ ные приписки и непременно купи им гостинцев, слышишь, Аня. Детям и медицина предписывает сладкое»'^^.

 

Эти эпистолярные интонации свидетельствуют о том, что счастливая, в общем, семейная жизнь Достоевских была далека от идиллии.

 

Говоря о гости?1цах, он ссылается на медицину: ради детей при­ ходится прибегать к авторитету науки. Это может значить, что прочие аргументы уже исчерпаны. Позволительно поверить Куз­ нецову: «Ф.М. со своей женой не так был ласковый и всегда стоял на своём твёрдо»"^^

 

Он регулярно посылает денежную помощь втгавшему в нужду приятелю, не ставя об этом в известность свою супругу: у него есть от неё свои маленькие секреты.

 

Но и сама его семейная жизнь содержит в себе некую тайну.

 

 

Холостяк или отец семейства?

 

В отличие от Толстого, внешне подчинённого размеренному ритму семейной жизни, у него, ночного работника, свой цикл, не совпадающий с семейным. Он живёт в скромной городской квартире или в небольшом старорусском доме, где возможно­


сти ДЛЯ творческого уединения весьма ограниченны. У него нет необходимости восставать против заведённого уклада: его быт не знает никаких излишеств. Образ жизни его семьи не отража­ ется расслабляющим образом на его устойчивых индивидуаль­ ных привычках.

«Я никогда не видела моего отца ни в халате, ни в туфлях, — пишет его дочь. ~ С утра он бывал уже прилично одет, в сапогах

 

и  галстуке и в красивой белой рубашке с крахмальным ворот­ ником». Он мог носить не очень новое платье (всегда, впро­ чем, стараясь одеваться у хороших портных), но неизменно был в белоснежном белье (что отметила ещё при первом знакомстве его будущая супруга). Он сам чистил свои костюмы. По утрам он надевал короткую домашнюю куртку.

 

Его день начинался поздно: в двенадцать, в час. Он ложился, когда семья уже собиралась вставать. Его дочь говорит, что по утрам он делал гимнастику, а затем долго мылся в своей убор­ ной комнате: «Он употреблял для своих тщательных омовений много воды, мыла и одеколону»"^"^.

 

Умываясь, он напевал «На заре ты её не буди...». Впрочем, послед­ нее имело место, когда он находился вдобром расположении духа. Чаще в первые минуты после пробуждения он бывал мрачен.

 

Он сам заваривал себе чай или готовил кофе: то и другое крепо­ сти чрезвычайной.

«Пил чай и закусывал один, и не смела Анна Григорьевна войти, когда пьёт и закусывает, — говорит Кузнецов. — Я где занимался, комната была рядом со столовой, Ф. М. мне закричит: «Петюшка» или «Пьер», «иди чай» или «кофей пить», нальёт очень крепкого, скажет: «Пей и закусывай». Я сперва не смел. — «Раз тебя зовут, должен идти», и ежедневно я с Фед. Мих. завтракал»"^^ — заклю­ чает Кузнецов, гордый оказанным ему предпочтением.

 

Впрочем, семнадцатилетний «Петюшка» не был его един­ ственным — после вставания — собеседником. Именно во время утренних чаепитий он любил разговаривать с детьми — об их дет­ ских делах и заботах.

 

Он всегда присутствует за поздним семейным обедом: разговор там ведётся общий, не превышающий степень понимания млад­ ших членов семьи.

 

В Ясной Поляне за стол тоже садится всё семейство: это

 

не мешает хозяину дома быть порой бесконечно далёким и недо­ ступным для своих домочадцев.


Существуя над семьей, Толстой почти не вмешивается в её вну­ тренний распорядок. Он — всегда сам по себе, всегда «выше» — отъединённо, автономно, отдельно. За общим столом — у него свой собственный личный стол; за общими заботами — свои соб­ ственные «толстовские» (связанные с учением) интересы. Явля­ ясь центром многообразного и многообразного яснополянского мира, он как бы пребывает и вне его.

 

Иногда кажется, что он больше привязан к месту, чем к его обитателям.

 

У Достоевского нет своего родового угла: дом в Старой Руссе, купленный в последние годы, — не унаследованное, «чужое».

В  Петербурге он постоянно меняет квартиры (он сменил их около двадцати). Его страстная мечта — купить имение, «прикре­ питься» к земле — так и осталась неосуществлённой. Перемеща­ ясь во всегда враждебном ему пространстве, он привязывается только к людям: самым близким.

 

Он по-настоящему укоренён в семье. Он не может отделить себя от того, что стало частью его самого — не только в бытовом, но и в духовном смысле.

 

Семейная жизнь Толстого напоминает эпос: вначале он глу­ боко захвачен её всепоглощающей поэзией. «Война и мир» хранит на себе печать этого высокого очарования.

 

Вместе с тем Толстой (особенно поздний) — холостяк по своему душевному строю. Певец семьи, изобразитель всемирной родовой жизни, он вступает в гибельную борьбу со слепым инстинктом рода; всей силой своего могучего «я» он восстает на мировую стихию. Его колоссальная личность дерзновенно противостоит волнам этого океана, грозящего, как ему кажется, поглотить его самоё. Он уходит из Ясной Поляны — назад, в мировое одиноче­ ство. Умирая, он принадлежит не семье, но миру — и жена его, приподнимаясь на цыпочках, заглядывает в окно.

 

В романах Достоевского клокочет жизнь бессемейная и почти безбытийственная; сама же семья всегда находится под ударом. Раскольникова, Ставрогина, Ивана и Дмитрия Карамазовых трудно вообразить женатыми. Его романные сюжеты никогда не завершаются счастливым матримониалом, но часто — кру­ шением предполагаемых браков. Однако, оставаясь хроникером «случайных семейств», сам он кладет душу на то, чтобы созиж-дить жизнеспособную семью, противостоящую натиску нечаян­ ных и разрушительных сил. Его личность естественно примыкает


К  роду, К быту, К устойчивой родовой общности, не только не рас­ творяясь в них, но жадно питаясь их живительными соками.

 

Его существование в семье не противоречит общему домаш­ нему укладу. Вместе с тем все его индивидуальные склонности приняты семьёй, взяты в расчёт, уважаемы.

 

Любящий изображать людей беспорядочных, он в своих соб­ ственных занятиях — строгий аккуратист. «На его письмен­ ном столе... — говорит Любовь Фёдоровна, — царил величай­ ший порядок. Газеты, коробки с папиросами, письма, кото­ рые он получал, книги, взятые для справок, — всё должно было лежать на своём месте. Малейший беспорядок раздражал отца»"^^.

 

Его раздражают даже такие мелочи, как случайное пятно от стеарина на домашней куртке: оно мешает ему сосредото­ читься, и он не может приступить к работе, не уничтожив его радикально.

 

Тщательностью своего туалета, опрятностью домашней одежды, образцовым порядком на своём письменном столе он как бы противостоит избражаемому им хаосу.

 

Но хаос этот вторгается и в его семейную жизнь.

16 мая 1878 года умирает трёхлетний Алёша, их последний ребёнок. Он умирает внезапно, от приступа эпилепсии: ранее болезнь ничем себя не обнаруживала. Врач, осмотревший забо­ левшего мальчика, успокаивает родителей: нет никакой опас­ ности. Достоевский, вышедший проводить доктора, возвраща­ ется «страшно бледный» и молча опускается на колени у постели сына.

 

Как узнала впоследствии Анна Григорьевна, доктор сказал её мужу, что у мальчика уже началась агония.

Он был страшно поражён этой смертью. «Он, — говорит Анна Григорьевна, — как-то особенно любил Лёшу, почти болезнен­ ною любовью, точно предчувствуя, что его скоро лишится»'^^.

 

Старшим детям было запрещено без приглашения вторгаться

в  комнату отца; маленькому Алёше это дозволялось. «Папа, зизи!» — кричал он на своём детском языке, и отец, свидетель­ ствует Любовь Фёдоровна, «оставлял свою работу, брал ребёнка на колени, вынимал часы и подносил их к уху мальчика»"^^

 

Его потрясло, что сын погиб от болезни, очевидно, им унасле­ дованной. «Судя по виду, — продолжает Анна Григорьевна, — Фёдор Михайлович был спокоен и мужественно выносил разра­ зившийся над нами удар судьбы, но я сильно опасалась, что это


сдерживание своей глубокой горести фатально отразится на его

 

и  без того пошатнувшемся здоровье»"^^.

Он плачет, «как женщина», когда умирает их первый ребёнок;

он не произносит ни слова, когда погибает последний.

Ребёнок уДостоевского всегда мерило человеческой и Божеской справедливости.

«Слушай: если все должны страдать, чтобы страданием купить вечную гармонию, — говорит Алёше Иван Карамазов, — то при чём тут дети, скажи мне, пожалуйста?»^®

 

Он даёт имя умершего сына любимому своему герою: пове­ ствование подходит к концу, но автор ещё не знает, что этот роман — последний.


 

 

 

 

 

Часть


 


 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

глава XVIII

последняя осень

 

Севастопольский зоил и другие доброжелатели

 

Не было летом никаких событий, ибо все события останав­ ливались и отвращались главным: работой. Роман подвигался

к  концу; развязка, однако, все отдалялась.

Из-за этого безостановочного труда он возвратился в Петер­

 

бург поздно — 7 октября. В первую же пятницу, 10-го, он посе­ тил Штакеншнейдеров. «Сказал мне комплимент, — записала

в дневнике Елена Андреевна, — и очень обрадовался своей прыти и находчивости».

 

Комплимент состоял в следующем. Поднимаясь по лестнице, он сильно запыхался. Хозяйка осведомилась: не трудно ли ему взбираться так высоко?

«Трудно-то трудно, — отвечает. — Так же трудно, как попасть

в рай, но зато потом, как попадёшь в рай, то приятно; вот

так же и мне у вас».

Сказал это и развеселился окончательно. «Вот, мол, какие мы светские люди, а Полонский боится пускать нас в одну ком­ нату с Тургеневым!»*


Пожаловался, что дома его ждёт ворох неотвеченных писем.

 

И к ним всё время прибавляются новые.

Среди этой обширной корреспонденции попадались послания воистину утешительные.

«Глубокоуважаемый Фёдор Михайлович, — обрап^ался к нему земский врач В. Никольский из села Абакумовка Тамбовского уезда. — Как Ваш единомышленник, как Ваш поклонник, самый ярый, самый страстный (хоть я моложе Вас на целых три десяти­ летия), умоляю Вас не обращать внимания на поднявшийся лай той своры, которая зовётся текущей прессой. Увы, это удел вся­ кого, кто говорит живое слово, а не твердит в угоду моде пошлые фразы, во вкусе, напр<имер>, современного псевдолиберализма».

Ещё недавно в письме Победоносцеву, сетуя на своих критиков, он между прочим заметил: «Публика, читатели — другое дело: они всегда меня поддерживали»^. И теперь неизвестный ему кор­ респондент как бы подтверждал это его заявление: «Верьте, что число Ваших поклонников велико <...> Вы бросаете семя в самое сердце русского человека, и семя это живуче и плодотворно,

я  в этом глубоко убеждён»\

Отзвуки Пушкинской речи всё ещё витали в воздухе. Это уже

 

не столь близкое событие продолжало занимать воображение читателей.

Читатели, впрочем, попадались разные.

 

Пришло длиннейшее послание из города Севастополя. Оно, надо полагать, заставило адресата не раз усмехнуться: даже теперь, спустя более ста лет, нам трудно не повторить этой усмешки.

 

Автор письма, пребывающий, по-видимому, в летах довольно почтенных (ибо утверждает, что он — современник Пушкина), на одиннадцати больших, густо исписанных страницах гневно укоряет Достоевского за его легкомысленные суждения.

 

«Вы в увлекательной речи восхваляете Пушкина до небес, — пишет обладающий эпистолярными досугами севастопольский житель, — и провозглашаете его вместе с людьми, не имеющими никаких убеждений, — народным поэтом; положа руку на сердце

 

я  не могу с этим согласиться, что такое в самом деле Пушкин? Это человек, посвятивший всю свою жизнь изящной словес­ ности, преимущественно стихотворству; но он не был и быть не мог гением, потому что в произведениях его никогда не про­ глядывали начала философии и религии, и Пушкин в этом отно­ шении был бы единственным гением, у которого отсутство­


вали бы философия и религия <...> Я готов доказать, что ни один безбожник ничего не мог придумать для человечества полезного,

 

а следовательно, таких людей нельзя называть гениями». Пушкин, в своё время неосторожно заметивший, что цель поэ­

зии — сама поэзия, получал теперь мудрое ретроспективное нази­

 

дание. Счёт, предъявляемый поэту его современником, достаточно

 

суров: это и сочинения, «которые ни одна безнравственная печать

не согласится поместить на страницах своих изданий», и тот факт,

что «над государями он издевался, не щадя даже своего благоде­

теля Николая Павловича», и то прискорбное обстоятельство, что

«ни один из великих моментов русской жизни не был понят Пуш­

киным, и кроме поэмы «Полтава» мы ничего не знаем такого,

 

что бы удостоилось описания Пушкиным», и, наконец, замечатель­

 

ная мысль, что у поэта «не было точек соприкосновения с народом».

 

На этом последнем пункте оппонент Достоевского настаивает с особенным увлечением.

 

«<...> В самых поэмах Пушкина, — пишет он, — никакой народ­ ности видеть нельзя: в «Кавказском пленнике» изображается народность кавказских горцев, в «Бахчисарайском фонтане» гово­ рится о народности крымских татар, в «Цыганах» видим больше нравы и обычаи цыганских таборов <...>». Таковое пристрастие поэта к инородцам и неудивительно, ибо «русской народности нельзя было изучать Пушкину ни в Новороссийске (очевидно, Одессе. — И. Я), ни в Крыму и ни на Кавказе». По всему этому, сердито заключал автор письма, «у Пушкина поучаться нечему, кроме, может быть, изящества его стихов и вполне русской речшИ.

 

Эти тонкие критические наблюдения содержали нечто в выс­ шей степени знакомое. Они не могли не напомнить Достоевскому знаменитые критические инвективы 60-х годов, когда не при­ ученных ещё к умственной свободе российских читателей пора­ жали, а порой и приводили в восторг следующие рассуждения:

 

« ...K сожалению, публика времени Пушкина была так нераз­ вита, что принимала хорошие стихи и яркие описания за вели­ кие события в своей умственной жизни. Эта публика... перепи­ сывала... «Бахчисарайский фонтан», в котором нет ровно ничего, кроме приятных звуков и ярких красок»^

 

Так утверждал Дмитрий Писарев в статье «Пушкин и Белин­ ский». И — в статье «Реалисты»: «Говорят, например, что Пуш­ кин ~ великий поэт, и этому все верят. А на поверку выходит, что Пушкин просто великий стилист — и больше ничего»^.


Сколь бы изумился талантливый автор этих статей, блиста­ тельный полемист, убеждённейший радикал, если бы каким-то образом смог проведать, что его безапелляционные суждения окажутся созвучными эстетическим вкусам пережившего свой век доморощенного зоила из города Севастополя ~ человека, судя по его письму, весьма ограниченного, придерживающегося сугубо консервативных, охранительных взглядов.

 

Они бы не сошлись ни в чём, кроме одного: оба они полагали, что смысл поэзии находится вне самой поэзии.

 

«Вы можете называть меня невеждой за мои мнения о Пуш­ кине, — строго предупреждал автор письма, — но поверьте, что потомство будет об этом судить иначе».

 

Однако, уповая на суд потомков, предусмотрительный корре­ спондент кое-какие меры спешит взять безотлагательно: «<...> Вы спросите, для чего же я Вам пишу? А вот для чего: с этого письма остаётся у меня копия, которая когда-нибудь будет напе­ чатана (частично мы и осуществили эту мечту, воспользовав­ шись, правда, оригиналом. — И. В)\ пусть тогда читатели рассу­ дят, кто из нас прав, кто виноват!»^

Подписано было: Христианин.

Да, любопытная корреспонденция стекалась этой осенью

в Кузнечный переулок. В иных посланиях наличествовал слог, сильно напоминавший тот, каким через полвека будет изъяс­ няться небезызвестный Васисуалий Лоханкин:

 

«Был праздник Пушкина. И Пушкин в первый раз был понят мною: его с восторгом я читал и в сердце снова ощущал при­ лив каких-то странных новых сил. Я пережил второй момент. Теперь студент я, верю в Вас и к Вам пишу — прошу Вас ожи­ вить меня. Открыть мне рай своей восторженной души и силой гения обнять и словом высшей красоты мне светоч истины ска­ зать и ободрить мой шаткий ум; ум юного поэта боится праздной пустоты».

 

Засим «юный поэт» деловито переходит на прозу (впрочем, тоже несколько ритмизованную): «Позвольте к Вам придти со своими виршами, со своей мечтой. Назначьте день и час. Мой адрес здесь: Захарьевская ул.; дом № 11/1, кв. 25»1

Подписано было: студент В. Синицкий.

«Русские студенты, — замечает дочь Достоевского, — не склонны к порядку, — они являлись к моему отцу во всякое время дня и мешали его работе»^.


Являлись, впрочем, не только студенты. Порой посещали

 

и  гимназисты. Одного пятнадцатилетнего стихотворца сопрово­ ждал отец. Позднее, уже став известным литератором, посетитель Достоевского вспоминал:

 

«Краснея, бледнея и заикаясь, я читал ему свои детские жалкие стишонки. Он слушал молча, с нетерпеливою досадою...

— Слабо, плохо... никуда не годится, — сказал он наконец, — чтоб хорошо писать, страдать надо, страдать!

 

— Нет, пусть уж лучше не пишет, только не страдает! — воз­ разил отец»^^.

 

Чадолюбивого родителя можно понять. Он не желает, чтобы его сын (а это был не кто иной, как Дмитрий Мережковский) платил за сомнительные блага сочинительства столь высокую цену.

 

 

«Дни мои сочтены...»

 

В  эту осень ему вообще везло с авторами, требующими его уча­ стия. Иные жаждали не только сочувственного отзыва, но и воз­ лагали на него весьма ответственные комиссии по устройству их литературных дел.

 

Еще 26 июля ему было отправлено письмо из Рязани. Пела­ гея Егоровна Гусева «в память нашего, хотя кратковременного, знакомства в Эмсе» убедительно просила его взять на себя труд забрать из редакции «Огонька» рукопись её «небольшого романа» «Мачеха» и пристроить указанную рукопись «куда-нибудь, в дру­ гой журнал». Просьба подкреплялась стихами:

 

Разослала я статейки

 

В тот журнал, вдругой; Авсё денег ни копейки...

Ну, хоть волком вой!..

 

«Голубчик мой, Фёдор Михайлович, ■—продолжала Гусева. — Вы знаменитость литературного мира — Ваше одно слово много значит', войдите в моё положение! Вам Бог за меня заплатит»^.

Письмо рязанской корреспондентки достигло адресата только

в  конце августа. Естественно, что заниматься её петербург­ скими делами, находясь в Старой Руссе, он не мог. И 3 сентября из Рязани отправляется ещё одно послание.


«Что же это значит, добрейший Фёдор Михайлович, — вопро­ шает Гусева, — неужели и Вы не составляете исключения по пословице: «сытый голодного не разумеет...» <...> Удиви­ тельное дело — будь в затруднительных обстоятельствах какая-нибудь героиня со скамьи подсудимых или ещё с какой-нибудь ступеньки позора, тогда все наперерыв начнут заявлять своё уча­ стие, а честная женщина хоть издохни...»’^

Его ответное письмо исполнено горечи. Он оправдывается — говорит о своей летней оторванности от Петербурга, о нынеш­ них невозможных обстоятельствах. «Потому, что если есть человек в каторжной работе, то это я. Я был в каторге в Сибири 4 года, но там работа и жизнь были сноснее моей теперешней».

И  приводит тот же убедительнейший, на его взгляд, пример, что

и  в письме Поливановой: «Даже с детьми мне некогда говорить.

И  не говорю». Он жалуется на расстроенные нервы, на свою эмфи­ зему, называя её «неизлечимой вещью»: «...Дни мои сочтены... Вы, по крайней мере, здоровы, надо же иметь жалость. Если жалуетесь на нездоровье, то не имеете всё-таки смертельной болезни, и дай Вам Бог много лет здравствовать, ну а меня извините».

 

В  письме есть фраза: «Теперь ночь, 6-й час пополуночи, город просыпается, а я ещё не ложился».

 

Он говорит о своём литературном изгойстве — полной отчуж­ дённости от петербургского журнального мира. «С «Огоньком»

 

я  не знаюсь, да и заметьте тоже, что и ни с одной редакцией не зна­ юсь. Почти все мне враги — не знаю за что. Моё же положение такое, что я не могу шляться по редакциям: вчера же меня выбра­ нят, а сегодня я туда прихожу говорить с тем, кто меня выбранил. Это для меня буквально невозможно». И, уже закончив письмо, приписывает на полях: «Буквально вся литература ко мне враж­ дебна, меня любит до увлечения только вся читающая Россия»^^.

 

Тем не менее он обещает своей корреспондентке попытаться «достать» её рукопись из редакции «Огонька».

Получив ответ, Гусева почувствовала некоторое смущение. В её очередном послании зазвучали покаянные ноты: «Ради Господа, забудьте о моей грубой, настойчивой просьбе — Бог с нею, руко­ писью. Ведь я не знала, что Вы больны <...> Насколько возможно, поберегите себя, родной мой! Вам ещё рано умирать»^"^.

 

Но не проходит недели — и переменчивая, как все женщины, Пелагея Егоровна, словно и не было её недавних сочувствий

и  извинений («позабудьте совсем про мою рукопись, наплевать


на неё!»), вновь просит его «принять на себя благодетельный труд» и отослать её роман с присовокуплением тетрадки стихо­ творений в аксаковскую «Русь», сопроводив посылку добрыми рекомендациями^^.

 

Он аккуратнейшим образом исполняет все её поручения: посылает рукопись и аттестует автора как «давно уже пишу­ щую барыню», добавляя при этом, что она «сама очень хороший, кажется, человек»^^.

 

Между тем фраза «дни мои сочтены», столь поразившая его кор­ респондентку, произнесена им сознательно, твёрдо — и отнюдь не ради красного словца.

Он часто думал о смерти.

 

 

Мнительный пациент

 

Он думал о смерти по той же самой причине, по какой думают

 

о  ней все люди вообще. Он знал не только то, что он смертен, но (как сказал бы один литературный герой) что ещё и внезапно смертен: любой из его припадков мог закончиться трагически. Вто­ рую свою болезнь, эмфизему легких, он тоже именует «смертель­ ной». Он знает, что каждая его минута может оказаться последней.

 

Чувствуя убывание физических сил, он не желает, чтобы смерть застала его врасплох.

 

В  1876 году, в Эмсе, он напрямую вопрошает доктора Орта

о  том, о чём больные, как правило, предпочитают не спраши­ вать и на что врачи, само собой, отвечают уклончиво: «Затем, на мой усиленный вопрос сказал, что смерть ещё далеко и что

 

я  ещё долго проживу, но что, конечно, петербургский климат, — надобно брать предосторожности и т. д., и т. д.»’^.

 

На повторные «усиленные» расспросы своего пациента серьёзный немецкий доктор «даже засмеялся и сказал мне, что

 

я  не только 8 лет проживу (эта цифра как максимальная, оче­ видно, названа самим больным. — И. В.), но даже 15 — но приба­ вил: «Разумеется, если климат, если не будете простужаться, если не будете всячески злоупотреблять своими силами и вообще если не будете нарушать осторожную диету»^^

 

После этого разговора он не прожил и пяти лет.

Тогда же, в 1876 году, он встречает в Эмсе своего знакомого — артиллерийского генерала Гана: в Петербурге они вместе лечи­


лись сжатым воздухом («сидели под колоколом»). Естественно, разговор заходит об общих недугах. «Я сказал ему, что и я тоже приговорён и из неизлечимых, и мы несколько даже погоре­ вали над нашей участью, а потом вдруг рассмеялись. И в самом деле, чем больше будем дорожить тем кончиком жизни, который остался, и право, имея в виду скорый исход, действительно можно улучшить не только жизнь, но даже себя, — ведь так?»

 

Он желает извлечь выгоду из своего смертельного недуга: если человек знает, что дни его сочтены, не подтолкнёт ли его такое знание к внутренней нравственной работе, не исполь­ зует ли он до конца эту последнюю из отпущенных ему возможностей?

 

Он не может без усмешки говорить о тех рекомендациях, кото­ рые предписаны ему докторами для продления жизни: «...Всего более заботиться о спокойствии нервов, отнюдь не раздражаться, отнюдь не напрягаться умственно, как можно меньше писать (то есть сочинять)» и т. д., и т. п. И он добавляет: «Это меня, разу­ меется, совершенно обнадёжило»'^.

Ему предлагали жизнь в обмен на отказ от жизни.

 

Однажды Анна Григорьевна написала ему, что они странные люди: уже десять лет в браке, а всё больше и больше любят друг друга. Он отвечал, что «пророчит» ей ещё через десять лет ска­ зать то же самое. Однако при этом добавлял: «Я по крайней мере за себя отвечаю, но проживу ли 10 лет, за это не отвечаю»^''.

 

Анна Григорьевна была более оптимистична: она полагала, что они проживут вместе ещё двадцать пять лет.

 

Летом 1879 года, в свой последний приезд в Эмс, он опять отправляется к Орту. Доктор находит, что у него «какая-то часть легкого сошла с своего места и переменила положение, равно как

и  сердце переменило своё прежнее положение и находится в дру­ гом»: всё это — вследствие эмфиземы. Правда, эмский доктор присовокупил, что сердце совершенно здорово, а все эти пере­ мещения внутренних органов не особенно опасны. «Конечно, — замечает его пациент, — он как доктор обязан даже говорить уте­ шительные вещи, но если анфизема ещё только вначале уже про­ извела такие эффекты, то что же будет потом?»^'

 

Он чрезвычайно мнителен — ещё с молодых лет, когда стра­ шился заснуть летаргическим сном и быть похороненным заживо (черта, кстати, общая с Гоголем). Отходя ко сну, он даже оставлял на сей счёт соответствующие письменные указания. Он боится


простуды и всяческих зараз; он верит, что в Мюнхене живёт некая «вундерфрау», которая вылечит его от всех болезней. Он пьёт совсем мало вина и старается соблюдать диету. И при всём этом он как-то совершенно буднично, по-житейски относится

к  самому страшному своему недугу — эпилепсии.

Когда позволяют средства, он ездит в Эмс; пить «Кренхен»

и  «Кессельбрунен». Первые дни пребывания на курорте для него мучительны: под действием минеральных вод расстраиваются нервы. «Сплю ночь прескверно, по пяти раз просыпаюсь, и каж­ дый раз от кошмаров (всё разных), каждый раз в поту, так что ночью ровно пять раз переодеваю рубашку»^^. Но в общем Эмс всегда ему помогает: отмена очередной поездки летом 1880 года (из-за Пушкинского праздника и «Карамазовых»), возможно, сказалась из. его здоровье роковым образом.

 

В конце 1879 года он посещает двоюродного брата Анны Григо­ рьевны доктора М.Н. Сниткина: просит родственника осмотреть его и определить, насколько успешным оказался летний курс лечения. Сниткин поступил совершенно так же, как и его немец­ кий коллега: успокоил пациента, заметив, однако, что тот дол­ жен быть осторожен. «Мне же, на мои настойчивые вопросы, — говорит Анна Григорьевна, — доктор должен был признаться, что болезнь сделала зловещие успехи и что в своём теперешнем состоянии эмфизема может угрожать жизни. Он объяснил мне, что мелкие сосуды лёгких до того стали тонки и хрупки, что всегда предвидится возможность разрыва их от какого-нибудь физического напряжения, а потому советовал ему не делать рез­ ких движений, не переносить и не поднимать тяжёлые вещи, и вообще советовал беречь Фёдора Михайловича от всякого рода волнений, приятных или неприятных»^^

 

При всём старании -- исполнить последний совет не было никакой возможности.

 

Он мнителен, сказали мы: это действительно так. Однако при этом он нимало не щадит себя и расстраивает свой и без того потрясён1тьтй организм самым немилосердным образом. Его дол­ гие ночные бдения, срочная работа и отсутствие сколько-нибудь продолжительных отвлечений от нескончаемого литератур­ ного труда (даже в Эмсе, в 1876 году, он работает над «Дневником писателя», а в 1879-м — над «Карамазовыми») — всё это, разуме­ ется, не способствует укреплению его здоровья. При этом он ещё сетует, что поездка в Эмс обошлась в слишком значительную для


него сумму — 700 рублей, «которые очень и очень могли бы быть сохранены для семейства»^'^.

Любопытно, что тема смерти возникает в его письмах исклю­ чительно в связи с вопросами о здоровье. Он не любит говорить

о  ней в глобальном, отвлечённо-философическом плане. И в этом он тоже разительно не похож на Л. Толстого.

 

 

Вопрос о смерти с разных точек зрения

 

Толстой думает о смерти с неослабевающим постоянством. Это один из главнейших, кардинальнейших вопросов, преследующий его во все моменты его духовной деятельности. Для него эта про­ блема не есть что-то раз и навсегда решённое — в религиозном, философском или ещё каком-либо смысле: он решает её для себя лично, и каждый раз как бы заново.

 

Страх небытия — одна из существеннейших констант в мире Толстого. Это чувство всегда — явно или незримо — присутствует на страницах его художественной и публицистической прозы, его писем и дневников. «Смерть Ивана Ильича» — лишь одно из наи­ более сильных воплощений этой неотвязной думы.

 

У Достоевского нет этого специфического интереса. Он почти никогда (за редким исключением) не изображает умирания — во всяком случае, как процесс. Сцены смерти — Мармеладова

и  Катерины Ивановны в «Преступлении и наказании» или Сте­ пана Трофимовича в «Бесах» — художественно очень значительны; однако изображаемые в них события являются скорее сюжетными кульминациями, нежели предметом особого художественного интереса. В отличие от Толстого (вспомним сцены смерти Андрея Болконского или Ивана Ильича), Достоевский никогда не даёт самосознания умирающего (однако подробнейшим образом иссле­ дует самосознание приговорённого к смертной казни).

 

Героев Достоевского занимает не столько вопрос о смерти, сколько — о бессмертии. От того или иного ответа на него зави­ сит отношение этих героев к миру и к самим себе. Именно бес­ смертие — тот стержень, вокруг которого вращаются все «карама-зовские» разговоры; с постоянной внутренней оглядкой на этот предмет действуют главные персонажи его главных романов. Даже его самоубийцы лишают себя жизни, отталкиваясь от идеи бессмертия или споря с ней.


Сама смерть — как момент перехода от бытия к небытию — мало занимает Достоевского. У него нет связанной с этим собы­ тием мучительной рефлексии — то есть того, что так характерно для Толстого. У него совершенно отсутствует острый толстовский интерес к таинству смерти. Он воспринимает мысль о неизбеж­ ности собственной кончины без леденящего душу «арзамасского» ужаса: он воспринимает её, можно сказать, буднично.

 

Несмотря на почти шекспировское обилие смертей в его рома­ нах (намного превышающее «смертность» в романах Толстого), он не задерживается на аксессуарах: чаще всего просто сообща­ ется о факте. Так же относится он и к возможности собственного конца: он говорит о нём без трагического надрыва, без выхода во «вселенские бездны», а удивительно спокойно, конкретно, по-житейски.

 

Такой практический подход к прекращению личного существо­ вания соответствует устойчивым, исконно народным воззре­ ниям, уходящим в глубь веков. «На смерть, что на солнце, во все глаза не взглянешь», — усмешливо говорит народная мудрость.

 

Толстого, постоянно «замкнутого» на этой проблеме, она зани­ мает прежде всего в соотнесении с его собственной личностью. Его бесконечно волнует, что будет с ним, и в значительно мень­ шей мере, что — после него.

 

Один из современников вспоминает: «Высокопочтенный Лев Николаевич последние годы имел слабость охотно беседовать

 

о  смерти... я заметил ему как бы для утешения, с какой стати он так занят этим вопросом о смерти, когда он за свои вели­ кие труды уже бессмертен при жизни и будет таковым же после смерти! На что он мне ответил: «Да я-то не буду ничего чувство­ вать и сознавать»»^^

 

Достоевский всегда, когда он упоминает о собственной смерти, говорит о судьбе близких.

 

В августе 1879 года он пишет Победоносцеву из Эмса: «Я здесь сижу и беспрерывно думаю о том, что уже, разумеется, я скоро умру, ну через год или через два, и что же станется с тремя золо­ тыми для меня головками после меня?»^^ «Предоставьте их Богу

 

и  себя не смущайте»^^, — назидательно отвечает ему будущий обер-прокурор Святейшего синода; вряд ли, однако, этот универ­ сальный совет доставил адресату чаемое утешение.

 

«Надо копить, Аня, надо оставить детям, мучает меня эта мысль всегда наиболее, когда я приближусь лично к коловращению


людей и увижу их в их э г о и з м е . . —пишет он жене за две с поло­ виной недели до упомянутого письма Победоносцеву. И повто­ ряет вновь и вновь: «Я всё, голубчик мой, думаю о моей смерти сам (серьёзно здесь думаю) и о том, с чем оставлю тебя и детей. Все считают, что у нас есть деньги, а у нас ничего»^^.

 

В  эту последнюю заграничную поездку грустные мысли посе­ щали его чаще, чем обычно. Он думает о том, как обеспечить детей, ибо знает, что такое нужда, знает цену независимости. Он говорит, что надо «копить» — не для себя, для других. Матери­ альный достаток расценивается как средство, как орудие борьбы

 

и  самозащиты.

Толстого не заботит материальное положение семьи — каким

 

оно может стать после его кончины. Исходя из своих убеждений, он делает всё возможное, чтобы не только плоды его духовной деятельности, но, так сказать, и материальные выгоды от реа­ лизации этих плодов принадлежали всем. Нелепо упрекать Тол­ стого за подобное желание. Но столь же нелепо утверждать, что

 

в  своей «завещательной политике» автор «Братьев Карамазовых» более «буржуазен», нежели автор «Войны и мира».

Ещё в 1873 году Достоевский дарит литературные права на все свои произведения Анне Григорьевне. Толстой незадолго до смерти лишает семью подобных прав.

И в том и в другом акте была своя логика.

Достоевский прекрасно знал, что кроме его произведений у его жены и несовершеннолетних детей нет и не может быть никаких иных источников существования: он (живой или мёртвый) — их единственный кормилец.

Все дети Толстого были уже взрослыми и вели жизнь от него

независимую. Все они обладали наследственным правом

на недвижимость. Кроме того. Толстой был признан всем миром,

 

и  не возникало ни малейших сомнений, что в обозримом буду­ щем его произведения будут переиздаваться неисчислимо.

 

У Достоевского такой уверенности не было.

Толстой не желал делать своих детей миллионерами. Достоев­ ский не хотел оставлять их нищими.

Описывая жене свой московский триумф, Достоевский говорит: «Согласись, Аня, что для этого можно было остаться (на откры­ тие памятника. — И. В): это залоги и будущего, залоги и всего, если я даже умру»^®. Под «всем» разумеется не только посмерт­ ное признание, но и то будущее обеспечение, на которое теперь


может рассчитывать его семейство. Он думает о судьбе близких даже в эту счастливейшую для него лично минуту...

 

Его последние слова были: «Бедная... дорогая... с чем я тебя оставляю... бедная, как тебе тяжело будет жить!»^^

Предчувствовал ли он свою близкую кончину?

 

В уже приводившемся письме 1879 года Победоносцеву он гово­ рит, что умрёт «через год или через два». Ему оставалось жить полтора года.

Его письмо Гусевой — со словами «дни мои сочтены» — напи­ сано 15 октября 1880 года: оставалось три с половиной месяца.

28 ноября 1880 года он пишет брату Андрею Михайловичу —

в  ответ на пожелания здоровья, что они, эти пожелания, имеют мало шансов осуществиться: «...вряд ли проживу долго; очень уж тягостно мне с моей анфиземой переживать петербургскую зиму». Он говорит о том, что при его обстоятельствах, при его работе сберечь здоровье практически невозможно, и добавляет: «Дотянуть бы только до весны, и съезжу в Эмс. Тамошнее лечение меня всегда воскрешает»^^.

 

Это его последнее письмо младшему брату: увидеться им уже не суждено...

 

 

В  кругу семейственном

 

Он всегда очень серьёзно относился к своим родственным обя­ занностям. В 1864 году он берёт на себя долги своего покойного старшего брата Михаила Михайловича — эта ноша висит на нём почти до самого конца. Он помогает вдове брата и её детям. Он помнит слово, данное первой жене Марии Дмитриевне, — и дол­ гие годы поддерживает своего великовозрастного пасынка Пашу Исаева — даже тогда, когда тот уже вполне может содержать себя собственным трудом.

 

Он любит принимать и угощать своих родственников, забо­ тясь о кушаньях повкуснее и винах получше. «Он был в таких случаях очень любезен, — пишет его дочь, — выбирал для бесед темы, которые могли интересовать, смеялся, шутил и иногда даже соглашался играть в карты, хотя не любил карточной игры»^\

В «Преступлении и наказании» Родион Раскольников гово­ рит матери и сестре: «Дачто вы все такие скучные!., скажите что-нибудь! Что в самом деле так сидеть-то! Ну говорите же! Станем


разговаривать... Собрались и молчим... ну что-нибудь!» Анна Гри­ горьевна удостоверяет, что именно эти слова произносил её муж, когда, бывало, собравшиеся у них родственники молча внимали его речам, но сами отнюдь не поддерживали общей беседьГ"^. Создаётся впечатление, что Достоевскому его роль хозяина давалась не без некоторых усилий: искренне желая быть «как все» (подыскиванье общих тем и готовность к нелюбимой — в отличие от рулетки — карточной игре), он всё же не может отрешиться от своего естества, решительно завладевает беседой и, может быть, уносится втакие эмпиреи, которые смущают оробевших слушателей.

 

Он регулярно посылает — когда три, когда пять, когда десять рублей — своему вечно нуждавшемуся младшему брату Нико­ лаю Михайловичу. Анна Григорьевна аккуратно (и, надо пола­ гать, тайком от мужа) заносит эти суммы в свои записные тетради (труд совершенно напрасный, ибо деньги эти, разуме­ ется, никогда не будут возвращены опустившимся, болезненным, склонным к спиртному родственником).

 

Весной 1880 года, на Пасху, он пишет Николаю Михайло­ вичу, которого любил и жалел: «Вот уже год, как мы ire вида­ лись. Не знаю, что это значит: система ли у тебя такая взята или что-нибудь другое. Между тем жизнь наша на конце и до того, что, право, некогда прилагать на практику даже самые лучшие системы. Я всегда помню, что ты мне брат...»^^

Он выговаривает как старший младшему — наставительно

 

и  сурово. «Жизнь наша на конце» — словно он забыл о том, что брат моложе его на целых десять лет (впрочем, Николай Михай­ лович переживёт его ненамного).

 

В  первый день нового, 1881 года его любимая сестра Варвара Михайловна пишет ему из Москвы:

 

«Письмо твоё, милый брат, меня сильно порадовало, такое оно хорошее, задушевное и любящее, что я и не знаю, как благодарить тебя за него и за любовь твою ко мне. Ты один вспомнил обо мне 4 декабря. Все мы разбросаны в разных городах и живем, точно чужие <...>

 

Что же ты, мой милый, расхворался. Верно, это от усталости

и  бессонных ночей и от мнительности <...>

Крепись и мужайся, милый мой братику, ведь мы с тобой

не Бог знает какие старики. Бог даст поживём. В декабре

читала в «Современных известиях» восторженную похвалу

о тебе по поводу студенческого вечера, в котором ты участвовал


И   на котором тебе поднесли венок. Что-то ты делаешь с этими венками. Я бы на твоем месте все эти венки повесила в кабинете на память, чтобы дети, взирая на них, гордились своим папашей. Я думаю, милые Ваши деточки очень интересуются этими ова­ циями и верно всякий раз спешат прочесть в газетах, как восхва­ ляют их папашу <...>

Письмо Достоевского, о котором упоминает его сестра, до нас не дошло. Но, как явствует из текста Варвары Михайловны, это послание содержало не только поздравления с днём ангела: брат писал о своём ухудшающемся здоровье и, возможно, о близости конца.

 

Да, в эту последнюю осень он чувствует свои сроки. Никогда ранее не высказывался он на этот счёт с такой пугающей опреде­ лённостью. В августе 1879 года он ещё надеется на год-два жизни;

 

в  октябре 1880-го говорит: «Дни мои сочтены».

 

 

«Ну вот и кончен роман!»

 

А  между тем — казалось бы, в полном разладе со своими печаль­ ными мыслями — он приступает к делу, задуманному не на день и не на два, но требующему долгих многомесячных усилий. Он объявляет о возобновлении с января 1881 года своего периодиче­ ского «Дневника писателя».

 

Ежемесячный (не менее двух печатных листов в каждом выпуске) «Дневник» — это снова работа на ртзнос, работа к сроку, не позво­ ляющая сделать хоть сколько-нибудь значительного перерыва. Это опять ежедневные диктовки Анне Григорьевне, правка корректур, хлопоты с типографией, неприятности с цензурой. Это, наконец, новая волна читательских писем — со всех концов России.

 

Он объявляет подписку, горячо надеясь на успех, ибо теперь, после Пушкинской речи и «Карамазовых», за ним пристально следят друзья и враги, к его голосу напряжённо прислушиваются...

 

После «Карамазовых»... Да, громадная, отнимавшая почти всё его время книга наконец-то написана: как было уже сказано, 8 ноября «Эпилог» отсылается в «Русский вестник».

 

«Ну вот и кончен роман! — адресуется он к Любимову, употре­ бив редко встречающийся в его деловых посланиях восклица­ тельный знак. — Работал его три года, печатал два — знамена­


тельная для меня минута. К Рождеству хочу выпустить отдельное издание. Ужасно спрашивают, и здесь, и книгопродавцы по Рос­ сии; присылают уже деньги»^^.

 

Роман был окончен; его объём намного превысил первоначаль­ ные авторские предположения. Редакция «Русского вестника» оставалась ему должна около пяти тысяч рублей: он, всегда заби­ рающий деньги вперёд, кажется, впервые оказался в столь нео­ бычной для него ситуации.

 

Роман был окончен; автор намеревался, однако, через пару лет засесть за его продолжение. Действие должно было развора­ чиваться уже «в наши дни», а до тех пор, как туманно выража­ ется Анна Григорьевна, герои романа «успели бы многое сделать и многое испытать в своей жизни»^^

 

Он пишет Любимову: «Мне же с Вами позвольте тте прощаться. Ведь я намерен ещё 20лет жить и писать. Не поминайте же лихом»^^ За три недели до этого послания он написал Гусевой, что дни

 

его сочтены, а через две недели после него напишет брату, что вряд ли переживёт зиму. Между тем письмо Любимову исполнено оптимизма.

 

Конечно, с Любимовым он не столь откровенен: его издате­ лям незачем знать о его дурных предчувствиях. Ему хотелось бы, чтобы они и впредь могли рассчитывать на него как на деятель­ ного сотрудника.

 

Правда, в его мажорном заявлении проскальзывает одна едва уловимая нотка. «Не поминайте лихом» — это ведь формула прощания, не вполне сочетающаяся с обязательством «жить и писать» ещё двадцать лет.

 

Как бы там ни было, он окончил роман и вновь возвращался на журнальную арену: он выбрал для этого грозный час.

 

Существует какая-то внутренняя закономерность, что он ста­ новился журналистом именно в решающие, поворотные часы отечественной истории. Он издавал «Время» и «Эпоху» в незабы­ ваемые 60-е; он выступал со своим «Дневником» в годы Балкан­ ского кризиса и Русско-турецкой войны.

 

«Он решил вновь взяться за издание «Дневника писателя», — пишет Анна Григорьевна, — так как за последние смутные годы

у него накопилось много тревоживших его мыслей о политиче­ ском положении России, а высказать их свободно он мог только в своём журнале»"^^.

 

Вторая половина 1880 года — время некоторого затишья.


Явные превращения тайной полиции

 

Нет, общественные страсти продолжали кипеть — и, может быть, сильнее, чем прежде. Пресса, почувствовавшая некоторое — правда, весьма относительное — облегчение, была полна прожек­ тов, предположений, намёков, иносказаний.

 

И   всё-таки это была пауза — хотя бы в том смысле, что уже более полугода не гремели взрывы и не раздавались револьвер­ ные выстрелы. «Народная воля» берегла свои силы для решаю­ щего удара. За полгода не совершилось ни одного покушения

 

и  ни одной смертной казни. Россия жадно ждала перемен.

«Вообразите, например, — писала в конце года одна петербург­

ская газета, — что завтра над Петербургом разверзнутся хляби начальственные и из них «ливнем польются реформы»... даже сам Фёдор Михайлович Достоевский останется тем же «отставным подпоручиком», каким он и ныне числится в списках главного управления по делам печати...»“^’

 

Действительно, во всех официальных бумагах Достоевский именовался именно так; по последнему чину, которого он достиг на государственной службе. Служение иного рода в расчёт не принималось.

И всё же перемены надвигались.

 

6 августа 1880 года Александр И подписал в Ропше именной указ, в котором не без некоторой торжественности объявлялось, что чрезвычайные меры возымели наконец своё действие. «Вслед­ ствие сего, — говорилось в указе, — ...Мы признали за благо:

 

1)Верховную распорядительную комиссию закрыть, с переда­ чею дел оной в Министерство внутренних дел.

2) III Отделение собственной Нашей канцелярии упразднить,

с  передачею дел оного в ведение министра внутренних дел...

3) Заведывание корпусом жандармов возложить на министра внутренних дел, на правах шефа жандармов»"^^.

Министром внутренних дел назначался граф Лорис-Меликов. Благородно отказавшись от роли «вице-императора»,

 

он ничуть не умалил своей исключительной власти. Сделавшись «рядовым» министром, он сохранил почти всё, что имел на пра­ вах министра экстраординарного. Более того: вся полиция импе­ рии — как тайная, так и явная — была отныне сосредоточена

 

в  одних руках.


Самой большой сенсацией было, конечно, закрытие III Отде­ ления, существовавшего с 1826 года. Оно вышло в полной непри­ косновенности из реформ 60-х годов. Оно пережило государ­ ственные потрясения и смуты. Казалось, оно столь же незы­ блемо, как и породивший его политический строй. Когда поползли слухи о его закрытии, люди бились об заклад, что этого не случится. Даже наследник престола Александр Александрович не верил в реальность подобного дела.

И всё-таки это произошло.

«...История, — писал «Вестник Европы», — воздаст хвалу в весьма различной степени Верховной распорядительной комиссии, сде­ лавшей себя излишнею ранее даже полугодия, и Третьему отделе­ нию, которомудля той же цели было недостаточно и полувека»'^^

 

Закрывалось учреждение, ближайшее знакомство с которым Достоевский свёл ещё в 1849 году. Кто знает, может быть, именно теперь, в 1880-м, при ликвидации части дел бывшего III Отделе­ ния были уничтожены рукописи его ранних произведений, уве­ зённые вместе с ним той памятной апрельской ночью, но в отли­ чие от него, вернувшегося через десять лет, навеки сгинувшие

в  недрах здания у Цепного моста.

III Отделение было упразднено — и мнилось, что вместе с ним уходит в прошлое целая историческая эпоха. Мнилось, что отныне можно дышать свободнее. Нужды нет, что место этого учреждения заступал Департамент государственной полиции: смена вывески казалась изменением сути.

 

«Диктатура сердца» имела шанс сделаться именинами сердца. Граф Михаил Тариелович спасал династию и Александра II лично. 30 августа на его имя из Ливадии воспоследовал высочай­ ший рескрипт: «...Вы достигли таких успешных результатов, что оказалось возможным если не вовсе отменить, то значительно

 

смягчить действие принятых временно чрезвычайных мер,

и  ныне Россия может вновь спокойно вступить на путь мирного развития...»

На подлинном, собственной его императорского величества рукою, было начертано: «Искренно вас любящий и благодарный Александр»'*'^.

 

На генерала, сумевшего без единого выстрела одержать столь блистательные победы, возлагался высший орден Российской империи — Андрея Первозванного.

 

Впрочем, ценились не только государственные заслуги графа.


Подпольщики его величества

 

Лорис-Меликов оказался в числе тех немногих, кто поддержи­ вал императора в «деле 6 июля»: так на придворном языке име­ новалось тайное бракосочетание недавно овдовевшего монарха

 

с  княжной Екатериной Михайловной Долгоруковой (получившей титул княгини Юрьевской). Ей, давней — едва ли не со Смоль­ ного института — возлюбленной государя, матери его детей, было твёрдо обещано оформить их отношения, как только венценосная супруга русского самодержца отправится в лучший мир.

Ближайшее окружение императора, в том числе члены авгу­ стейшего семейства, советовало Александру II повременить

хотя бы год — ради приличия. Но Александр спешил сдержать своё царское слово. Сама же княжна, словно предчувствуя уже недалё­ кое 1 марта, торопила своего избранника, который был старше её почти на тридцать лет. И как только истекло сорок дней по кончине государыни, придворный священник благословил новобрачных.

 

Дальновидный Лорис-Меликов находился с княжной Екатери­ ной Михайловной в самых дружественных отношениях.

2 января 1881 года К. Победоносцев писал Е.Ф. Тютчевой (дочери поэта): «Он (Лорис-Меликов. — И. В) удивительно быстро создал себе две опоры и в Зимнем дворце и в Аничковом (то есть у наследника престола. — И. В). Для государя он стал необходимостью, ширмой безопасности... По кончине Импера­ трицы он укрепился ещё более, потому что явился развязывате-лем ещё более путаного узла в замутившейся семье...»"^^

 

Морганатическая супруга Александра II начинала оказывать всё большее воздействие на политику государственную. При этом, естественно, она мечтала стать «настоящей».

Уже после смерти Достоевского, в феврале 1881 года, в Москву был командирован большой знаток церковного права Тертий Иванович Филиппов. Ему вменялось извлечь из московских архивов сведения о короновании Петром I другой Екатерины: требовался исторический прецедент.

 

Тертий Иванович — давний знакомый Достоевского.

4 декабря 1880 года Достоевский получает письмо:

 

Дорогой и глубокоуважаемый Фёдор Михайлович.

 

Сейчас кончил Карамазовых и не нахожу слов, равных чув­ ству моей признательности за испытанное мною наслажде-


ние и полученную душою моею пользу. Очень желал былично повторить слова моей благодарности, если Вы позволите мне прийти к Вам, назначив для сего день и час.

Ваш Т. Филиппов^^.

 

Достоевский отозвался в тот же день: «Меня так теперь все тра­ вят в журналах, а «Карамазовых», вероятно, до того примутся повсеместно ругать (за Бога), что такие отзывы, как Ваш и другие, приходящие ко мне по почте (почти беспрерывно), и, наконец, симпатии молодёжи, в последнее время особенно высказываемые шумно и коллективно, — решительно воскрешают и ободряют

дух»"^^

Несомненно, они встретились в эти декабрьские дни.

И  не исключено, что помимо сюжетов литературных в их беседе была затронута тема, живо занимавшая высший петербургский свет^^ Тем более что имя княгини Юрьевской могло всплыть не только в связи с матримониальными и династическими наме­ рениями Александра II. Во всех этих перипетиях был ещё один аспект. Он-то и мог привлечь особое внимание Достоевского.

 

Как было недавно установлено, княгиня Юрьевская состояла

в  секретной переписке с некими лицами, именующими себя Тайной антисоциалистической лигой (Т. А. С. Л.). Лигеры, если верить их посланиям морганатической супруге императора, были

в  первую очередь озабочены охранением жизни её августейшего мужа. Их главная цель — борьба с теми, кто на эту жизнь пося­ гает. Не надеясь более на расторопность полиции законоустанов­ ленной, они решили создать свою собственную тщательно закон­ спирированную организацию, члены коей, как извещали они Юрьевскую, «не впали в общую одурь и решились спасти того, кто слишком хорош для народа, не знающего признательности»

 

Итак, та, чьи чувства к государю, как писали лигеры, не могли не внушить им высокого уважения, сделалась адресатом сво­ еобразных «записок из подполья»: последнее, правда, можно было бы именовать «подпольем его величества», ибо сами «под­ польщики» вдохновлялись чистым монархическим энтузиазмом (пусть даже и с вынужденным полицейским оттенком).

 

Тайная («подпольная»!) супруга Александра II самим своим положением была предрасположена к такого рода контактам.

 

Тасловцы довольно откровенны с княгиней. Так, они без стес­ нения поведали высокой конфидентке, что намерены осуще­


ствить СВОИ цели, внедряясь в круги подполья револю ционного и разлагая его изнутри.

Тут следует привести одно любопытнейшее свидетельство. Оно принадлежит перу генерала и консервативного публициста Ростислава Фадеева.

 

 

Откровения раскаявшегося нигилиста

 

С  апреля 1879 по апрель 1880 года Р. Фадеевым был написан цикл писем под общим названием «Современное состояние России». Осенью 1879 года генерал специально съездил в Ялту для пред­ ставления своих записок Александру II. «Государь, — вспоминает лицо, близкое к Фадееву, — принял их милостиво и сказал ему при приёме: «Ты всё занимаешься важными вещами! Благодарю тебя, прочту твои записки с любопытством и с удовольствием»^®.

 

Через несколько месяцев августейший адресат пал, сражённый бомбой Гриневицкого. Сами же письма были впервые напеча­ таны в Лейпциге в 1881 году — «с высочайшего разреше?тия» (дан­ ного, очевидно, ещё покойным государем).

Именно в этой вышедшей в Лейпциге книге содержится инте­ ресующее нас свидетельство.

«У нас, — пишет Фадеев, — найдётся немало людей (сам я знаю таких), хотя и не терпящих наших революционеров, но тем не менее знакомых с некоторыми из них... даже попадавших слу­ чайно на их собрания и все же не выдающих того, что знают». Если бы, продолжает Фадеев, эти люди «имели какой-нибудь простор действий, какую-либо свободу общественной группи­ ровки, они стали бы всеми силами и сообща противодейство­ вать направлению, пагубному, по их убеждению, и не колеблясь соединили бы свои усилия с усилиями правительства. Но прямо доносить они не пойдут»^'.

 

Итак, «генерал-мыслитель» (так именует его в своих записных тетрадях Достоевский) горько сетует на то, что охранительные потенции русского общества пропадают втуне: правительство, так сказать, само глушит здоровый общественный инстинкт.

 

В  результате порядочные люди испытывают немалые неудобства, ибо «прямо доносить они не пойдут».

 

Достоевский относился к Ростиславу Фадееву довольно скептически.


Он записывает в 1875 году: «Ростислав Фадеев и Фурье. Нет,

 

я  за Фурье... Я... даже отчасти потерпел за Фурье наказание...

и давно отказался от Фурье, но я всё-таки заступлюсь. Мне жалко, что генерал-мыслитель трактует бедного социалиста столь свысока. Т. е. все-то эти учёные и юноши, все-то эти веро­ вавшие в Фурье, все такие дураки, что стоило бы им прийти только к Ростиславу Фадееву, чтоб тотчас поумнеть. Верно тут что-нибудь другое, или Фурье и его последователи не до такой степени все сплошь дураки, или генерал-мыслитель уж слишком умён. Вероятнее, что первое»^^.

 

Соображения «одного современного русского генерала, пожа­ луй, тоже писателя» (так — столь же иронически — аттестуется Фадеев в черновых записях к «Подростку») подвергаются оценке далеко не лестной.

 

Через несколько лет Фадеев будет ратовать за свободу охрани­ тельной инициативы, исходящей «снизу». Словно предчувствуя эти генеральские призывы, Достоевский записывает: «Наша кон­ сервативная часть общества не менее говённа, чем всякая другая. Сколько подлецов к ней примкнули, Филоновы, Крестовский...

 

генерал злой дурак. Грязные в семействе Авсеенки и Крестов­ ские — Фадеев с своим царём в голове»^"^.

 

Авсеенко и Крестовский — известные литераторы правого толка (первый из них уничтожающе высмеян Достоевским

в «Дневнике писателя»). А.Г. Филонов — инспектор 4-й петер­ бургской прогимназии, прославившийся речью, в которой при­ звал школьников доносить начальству на своих не в меру проказ­ ливых товарищей. «Генерал злой дурак» (очевидно, сам Фадеев) зачислен в ту же компанию.

 

Вернёмся, однако, к письмам Фадеева 1879 года. В под­ тверждение своих мыслей генерал приводит следующий, как будто бы известный лично ему случай.

«К одному из первых наших писателей, — пишет Фадеев, — явился молодой человек и рассказал, что недавно ещё он был ярым нигилистом, членом тайных лож; но, прочитав разоблаче­ ния этого писателя и сверив их с собственным опытом, пришёл

 

к  убеждению, что наш нигилизм есть дело напускное, иноземное, направленное внешними и внутренними врагами исключительно

к  ослаблению России; что, узнав это раз, он не может оставаться безучастным к подобному явлению; убедившись же, как бывший заговорщик, в недостаточности правительственных средств для


искоренения зла, предлагает учредить общество, которое разобла­ чило и убило бы нравственно шайку нигилистов в глазах России».

Что же ответил на это замечательное предложение не назван­ ный Фадеевым по имени писатель? Он, как свидетельствует гене­ рал, выразил, конечно, полное сочувствие видам обращённого нигилиста, но от образования всякого общества отказался.

 

При этом упомянутый писатель высказал два соображения. Первое: членов предполагаемого общества притянет к ответу полиция, преследующая любые «недозволенные сборища

и  неразрешённую пропаганду». И второе: в случае, если сами власти утвердят этот завлекательный проект, члены сообщества «станут во всех глазах чем-то вроде полицейских агентов и утра­ тят всякое значение».

 

Писательские резоны возымели действие: «молодой чело­ век, готовый пойти на борьбу со злом», вынужден был отка­ заться от своего оригинального намерения, ибо «не хотел стать доносчиком»^^.

 

Иными словами, провокационная затея, в чём-то предвосхи­ щавшая будущую Священную дружину (одним из зачинателей которой и стал Фадеев), была отвергнута самым решительным образом.

 

Есть основания полагать, что анонимным собеседником рас­ каявшегося нигилиста был не кто иной, как Фёдор Михайлович Достоевский.

 

 

Кого имел в виду генерал Фадеев?

 

Действительно: к кому «из первых русских писателей» могли обратиться с таким, по-видимому, безумным предложе­ нием? Ведь не к Толстому же, не к Тургеневу и, уж разуме­ ется, не к Салтыкову-Щедрину. К Лескову? К Писемскому? Но вряд ли Фадеев стал бы именовать того и другого «одним из пер­ вых писателей»: в 70-е годы их литературная репутация не была столь высока.

Достоевский — пожалуй, самая подходящая кандидатура^^. Заметим: таинственные корреспонденты княгини Юрьев­ ской сообщают ей, что «под развевающимися знамёнами лиги» уже находятся пара великих князей, некоторые друзья Лорис-Меликова, а также один из членов подчинённой ему Верховной


распорядительной комиссии*. Следовательно, тасловцы вербуют своих клиентов среди людей высокопоставленных, обладаю­ щих известным влиянием. Но имя Достоевского весит, пожалуй, не меньше, чем великокняжеский титул.

 

Естественно возникает вопрос: действовал ли «раскаявшийся нигилист» по собственной инициативе, или же за его спиной скрывались те, кто предпочитал пока не обнаруживать своих имён?

«Мы, — заявлял один из учредителей, — торжественно покля­ лись, что никто и никогда не узнает наших имён... Мы основали лигу, род ассоциации, управляемой тайно и не известной даже полиции, которой, впрочем, и без того многое остаётся неиз­ вестным». У них, учредителей, есть одно драгоценное преимуще­ ство: «Полиции бегут нигилисты, нас они не знают и принимают за своих собратьев».

 

Но если тайная антисоциалистическая лига — не плод иску­

сной мистификации (ибо, как справедливо было замечено,

от писем лигеров Юрьевской сильно «шибает враньём»), а суще­

ствовала на самом-деле (или по крайней мере предпринимались

реальные попытки к её созданию)**, то визит «раскаявшегося

нигилиста» к «одному из первых русских писателей» наводит

на интересные соображения. Этот визит любопытен не только

в  политическом, но и в литературно-психологическом плане. Ведь в замыслы Достоевского входило написать роман именно

о раскаявшемся нигилисте. Случайно или нет, выбор посланца для переговоров был сделан чрезвычайно удачно.

И  тем не менее визитер потерпел полное фиаско. У него не было (да и не могло быть) никаких шансов. Со своими идейными про­ тивниками Достоевский предпочитал говорить в открытую.

 

Но сделанное автору «Бесов» предложение примечательно не только своей изумительной безнравственностью. Оно прямо перекликается с той моральной дилеммой, которая обсуждалась

 

*  Заметим, что генерал Р.А. Фадеев был прикомандирован к Верховной распорядительной комиссии, выполняя при Лорис-Меликове роль «учёного консультанта».

** Письма «великого лигера» княгине Юрьевской воспринимались

 

на самом верху весьма серьёзно: есть указание на её ответные (не обнару­ женные пока) послания. Об этой тайной переписке был осведомлён Алек­ сандр II (он даже — при посредстве всё той же Юрьевской — довёл до сведе­ ния лигеров своё «милостивейшее слово»)^1


Достоевским в его памятном (и теперь это можно предполо­ жить — каким-то образом связанном с визитом «раскаявшегося нигилиста») разговоре с Сувориным (см. в главе VIII подглавку «Христос у магазина Дациаро»).

 

«Раскаявшийся нигилист» предлагал действовать в соот­ ветствии с убеждениями. Но такой образ действий абсолютно неприемлем для его собеседника, ибо не только не совпадает

с идеалом, с «чувством красоты», но является прямым оскорбле­ нием этого чувства.

 

«Добровольные полицианты» явно обратились не по адресу.

 

 

Визит к наследнику престола

 

Между тем «замирение», столь трудно достигнутое, было вновь нарушено: завершился «процесс шестнадцати» — и 4 ноября

 

в  Петропавловской крепости на эшафот взошли Квятковский и Пресняков.

«Теперь мы, кажется, с ним покончим»^®, — сказал член Испол­ нительного комитета А.Д. Михайлов: через четыре месяца «Народная воля» ответит на эту казнь двумя бомбами на Екате­ рининском канале.

 

7 ноября Е.А. Штакеншнейдер записывает в дневнике: «Тяжё­ лое и нехорошее впечатление производит казнь даже на нелибе-ралов. Не в нашем духе такие вещи...»^^

 

Наверное, именно в эти дни Достоевский делает уже приводив­ шуюся выше запись о Квятковском и Преснякове, о возможно­ сти такого решения, которое бы исключало подобный акт госу­ дарственной мести (см. главу «Вера Засулич и старец Зосима»).

 

В эти дни он, очевидно, ещё раз задумывается о будущей судьбе своего Алёши — героя того самого романа, который выйдет отдельным изданием всего через месяц после совершившейся казни.

 

На исходе года в столичных газетах появилось и затем стало повторяться объявление:

«9-го декабря вышел в свет отдельным изданием роман Ф.М. Достоевского «Братья Карамазовы». Два тома 76 печат­ ных листов. Цена 5 р. Гг. иногородние, выписывающие от автора (СПб., Кузнечный пер., д. 5, книжная торговля для иногородних Ф.М. Достоевского), пользуются бесплатною пересылкою»^®.


«Это было... — говорит Анна Григорьевна, — последнее радост­ ное событие в его столь богатой всяческими невзгодами жизни»^^.

Событие действительно было радостным. Однако за пятьдесят дней, ещё оставленных ему судьбой, автору романа так и не дове­ лось познакомиться со сколько-нибудь серьёзным разбором его творения. В большинстве газетных откликов сквозило умеренное недовольство.

«Г. Достоевский... весьма и весьма крупный талант, — писала

в  общем расположенная к нему «Неделя», — между тем его «Бра­ тья Карамазовы» совсем не удались, хотя прекрасных частностей

в них много. Это потому, что они сами, при всей их обширности, представляют лишь частность; что не захвачен в них внутренний смысл жизни, во всей его полноте и разносторонности; что они полны обличений и горьких укоров, русского же современного человека касаются лишь слегка»^^

 

«Русский современный человек» между тем жадно раскупал отдельное издание «совсем неудавшейся» книги.

«Расходится роман очень быстро, — пишет племянник, А.А. Достоевский, своему отцу в Ярославль, — уже продано на три тысячи рублей (в четыре дня); всё же издание в четыре тысячи экземпляров обошлось в четыре тысячи рублей, так что скоро книга будет продаваться в чистый барыш. Анна Григо­ рьевна рассчитывает получить чистого барыша десять тысяч рублей, — конечно, если всё издание будет распродано...»^^

 

В  последнем можно было не сомневаться.

 

Роман выходил без помощи издательских посредников (этот опыт — уже после смерти Достоевского — очень пригодится Анне Григорьевне в её неутомимой книгоиздательской деятельности). Предполагаемая выручка в десять тысяч — сумма почти ска­ зочная (Штакеншнейдер замечает, что «для изображения боль­ шого капитала огромной цифрой всегда будет для него (Достоев­ ского. — И. В) шесть тысяч рублей»)^"^.

 

Он начинает рассылать экземпляры романа (вышедшего в двух томах с датой издания — 1881 год) друзьям и знакомым.

9          декабря Победоносцев письменно благодарит автора «Кара­ мазовых» за «приятный подарок». Обер-прокурор Святейшего синода этим не ограничивается: он рекомендует «представить» роман наследнику престола, который, по его словам, «ожидал выхода целой книги, чтобы начать чтение, ибо не любит читать по кусочкам» (в таком случае следует признать, что будущий


Александр III был одним из самых терпеливых русских чита­ телей, так как печатание не только «Карамазовых», но, скажем, «Войны и мира» или «Анны Карениной» растягивалось на годы). Автор изъявил готовность, однако несколько замедлил с испол­ нением: не находилось приличествующего случаю переплёта. Тем временем Победоносцев проделал необходимую подготовитель­ ную работу, о чем и сообщал своему корреспонденту 15 ^^екабря:

 

«Почтеннейший Фёдор Михайлович. Я предупредил пись­ менно Великого князя, что Вы завтра в исходе 12-го часа яви­ тесь в Аничков Дворец, чтобы представиться Ему и Цесаревне. Извольте итти наверх и сказать адъютанту, чтобы об вас доло­ жили, и что Цесаревич предупреждён мною. А затем, когда вый­ дете от него, извольте спросить камердинера Цесаревны, чтобы Ей доложили об вас. Дело это просто делается»^^.

 

С  одним из августейших супругов, а именно цесаревной, Достоевский уже знаком. Дочь его пишет, что её отец произ­ вёл на жену наследника глубокое впечатление и «она так много говорила о нём своему мужу, что и цесаревич захотел познако­ миться с отцом. Через посредничество Константина Победонос­ цева он передал ему приглашение посетить его». Таким образом, если верить Любови Фёдоровне, инициатива могла исходить

 

и  из самого Аничкова дворца.

У Достоевского не было причин уклоняться от этой встречи:

 

он, как уже говорилось, рассчитывал «подтолкнуть» самодержа­ вие в том направлении, какое представлялось ему единственно верным.

 

Он посещает Аничков дворец 16 декабря 1880 года. Разумеется, первый визит к наследнику престола должен был

носить сугубо протокольный характер. Но сам визитёр, по соб­ ственному его признанию, не имеющий «жеста», даже здесь ухи­ трился отступить от строгих требований придворного церемониала.

 

«Его и Ее высочества, — повествует Любовь Фёдоровна, — при­ няли его вместе (нарушив тем самым «сценарий» Победонос­ цева. — И. В) и были восхитительно любезны по отношению

к  моему отцу. Очень характерно, что Достоевский, который

в  этот период жизни был пылким монархистом, не хотел подчи­ няться этикету Двора и вёл себя во дворце, как он привык вести себя в салонах своих друзей (вспомним его «неуместный» рас­ сказ о казни Млодецкого в доме великого князя Константина Константиновича. — И. В). Он говорил первым, вставал, когда


находил, что разговор длился достаточно долго, и, простившись

 

с  цесаревной и её супругом, покидал комнату так, как он это делал всегда, повернувшись спиной...»

Откуда дочери Достоевского известны все эти выразительные подробности? Вряд ли сам Достоевский мог так объективно, «со стороны» оценить собственное поведение (ему-то как раз могло казаться, что он ни в чём не отступал от правил придворной учтивости). Не исключено поэтому, что приводимая Любовью Фёдоровной информация частично исходит от Победоносцева, которому в свою очередь поведал свои впечатления будущий рос­ сийский самодержец. «Наверное, — пишет Любовь Фёдоровна, — это был единственный раз в жизни Александра III, когда с ним обращались как с простым смертным. Он не обиделся на это и впоследствии говорил о моём отце с уважением и симпатией»^^.

 

Задумывая эту встречу, Победоносцев, надо полагать, вряд ли рассчитывал на то, что она принесёт быстрые и ощути­ мые плоды. Ему важно было создать прецедент, ввести Досто­ евского на «предпоследнюю» ступень власти и тем самым

 

как бы сделать его политическим заложником режима. Очевидно, предполагалось, что автор «Дневника писателя» в своей ближай­ шей деятельности теперь волей-неволей должен оглядываться на Аничков дворец.

 

Хотя, возможно, Достоевский и сам возлагал на этот визит определённые надежды, маловероятно, чтобы во время его пред­ ставления высочайшей чете речь коснулась тех самых тем, кото­ рые неотступно занимают его в эти последние месяцы: казни Квятковского и Преснякова, всеобщего смятения умов и, нако­ нец, его собственных исторических предположений.

 

Он не преследовал этим визитом никаких личных выгод. Ему, писателю, человеку, не состоящему на государственной службе, нечего было ждать от щедрот государства.

«Я ничего не ищу и ничего не приму, и не мне хватать звёзды за моё направление»^^, — не в прямой ли связи с посещением Аничкова дворца появляются вдруг эти слова в его последней записной книжке?

 

Его собственное «направление» не совпадало с тем, за какое иные публицисты (например, Катков) действительно «хватали» чины и звёзды.

Он записывает в конце 1880 года: «Всё у него (русского обще­ ства. — К В.) отнято, до самой законной инициативы. Все права


русского человека — отрицательные. Дайте емучто положитель­ ного и увидите, что он будеттоже консервативен. Ведь было бы что охранять. Не консервативен он потому, что нечего охранять»^^.

 

«Нечего охранять» — согласились бы с подобным утверждением «настоящие» охранители? Ведь они-то как раз и полагали, что защиты и социальной консервации заслуживает то, что есть; они сами были неотъемлемой частью охраняемого ими миропорядка. Достоевский ставит вопрос совсем по-иному: консерватизм

 

в России не может иметь реальной силы потому, что он не осно­ ван на высших моральных ценностях. То здание, которое следует по-настоящему оберегать, ещё не воздвигнуто.

 

 

Славянофил поневоле

 

«Уничтожьте-ка формулу администрации! — пишет он в послед­

 

ней записной книжке. — Да ведь это измена европеизму, это

отрицание того, что мы европейцы, это измена Петру Вели­

кому. О, на преобразования наша администрация согласится,

но на второстепенные, на практические и проч. Но чтоб изменить

совершенно характер и дух свой — нет, этого ни за что...»^^

 

Конечно, при желании можно истолковать эти и им подобные высказывания как подчёркнуто антизападнические. И обвинить их автора в сугубом неприятии любых форм европеизма. Такое толкование — может быть, соблазнительное для иных интерпре­ таторов — вряд ли, однако, будет соответствовать истине.

 

У  Достоевского нигде и никогда мы не встретим отрицания высших достижений западной культуры. Его любовь, даже пре­ клонение перед вершинными явлениями европейского духа — факт, не требующий доказательств. В готовности русского чело­ века стать «братом всех людей» он усматривал великую надежду: возможность породнения России и Запада. Он верит в кровность соединяющих их духовных уз. «Русские европейцы» (выражение

 

в устах Достоевского бранное) — это как раз псевдоевропейцы, люди, усвоившие лишь наружные формы европейской культуры и гордящиеся именно этими внешними знаками своего культур­ ного превосходства.

 

Он обвиняет русский либерализм в поклонении западной цивилизации, но не культуре. Он не может согласиться с тем, чтобы видимость ставилась выше сути.


Он далеко не всегда прав в этих своих обвинениях. Русское западничество — серьёзное, позитивное и, что важнее всего, исторически неизбежное явление, находящееся на магистраль­ ной линии отечественного развития. Российский либерализм западнического толка обладает бесспорными и весьма ощути­ мыми культурно-историческими заслугами. Не только «энци­ клопедия Брокгауза и Ефрона», но и весь комплекс дости­ жений русской науки и просвещения второй половины века были бы немыслимы при самозамыкании и самоизоляции.

Кроме того, политическая программа русского либерализма содержала такие моменты, которые в условиях безраздельного господства «непросвещённого абсолютизма» носили хотя и огра­ ниченный, но объективно прогрессивный характер. Эволюция самодержавной монархии в сторону представительного правле­ ния с определенными конституционными гарантиями — такой процесс, который, начнись он на самом деле, мог бы во многом изменить дальнейший ход судеб.

Трагедия российского либерализма состояла в том, что

он полагался только на добрую волю власть имущих и исключал

из своих политических расчётов потенциальные возможности

«низов».

За это упрекали либералов русские революционеры. Но, как ни парадоксально, именно за то же упрекает их и Достоевский (хотя он, разумеется, различает в народе совсем иную, нежели левые радикалы, историческую потенцию). Народ «не видит, что сохра­ нять» — эти слова, очевидно, не вызвали бы возражений в стане русской революции. «Уничтожьте-ка формулу администра­ ции» — именно всю «формулу», а не те или иные её части. Такое уничтожение (равносильное на деле полному слому существую­ щей государственной машины) составляло даже не ближайшую, а отдалённейшую цель отечественных социалистов.

 

Его миросозерцание противостоит «классическому» славяно­ фильству не в меньшей мере, чем «классическому» западничеству.

 

Русский либерализм западнического толка не имел шансов выжить в стране таких непримиримых полярностей. С одной сто­ роны, он подвергался тотальной критике за сврю половинчатость

и  непоследовательность, за недостаточный политический ради­ кализм, а с другой — язвительному осмеянию за преувеличенный интерес именно к политической стороне дела, за игнорирова­ ние максималистских (столь трудно осуществимых на практике)


нравственных целей. В России либеральная идея была обречена:

 

она пала под этими двойными ударами.

Какую же альтернативу предлагает сам Достоевский? На этот вопрос невозможно ответить однозначно. Ибо, жадно интересую­ щийся политикой, он мыслит категориями вовсе не политиче­ скими. Его «программа» не вписывается ни в одну из существую­ щих идеологических моделей.

 

Он знает одно: человеческое (истинно человеческое) и обще­ ственное, сверхличное в своей сокровенной сути должны совпадать.

Но — исполнимо ли это?

 

 

«Никто, кроме Христа...»

 

В  дневнике Е.А. Штакеншнейдер можно найти отголоски одного спора, разгоревшегося в её гостиной 14 октября 1880 года.

 

«Сознать своё существование, мочь сказать: я еемь! — великий дар, — говорил Достоевский, — а сказать: меня нет, — уничто­ житься для других, иметь и эту власть, пожалуй, ещё выше».

Тут Аверкиев, — продолжает автор дневника, — которого

с  некоторых пор точно укусила какая-то враждебная Достоев­ скому муха, сорвался с места и говорит: «Это, конечно, великий дар, но его нет и не было ни у кого, кроме одного, но тот был Бог». Достоевский стал ему возражать —•что, впрочем, и неудиви­ тельно. Ибо то, что для Аверкиева есть своего рода «евангельский

 

экстремизм», способность, превосходящая реальные человече­ ские возможности, для него, Достоевского, — захватывающее дух «пророчество и указание». И в его романах, и в «Дневнике писателя» всегда брезжит эта надежда. Для него новозаветная «теория» и возможная человеческая практика не отделены друг от друга непроницаемой стеной.

 

При бесконечной снисходительности к человеческим слабостям он предъявляет очень высокие требования самому человеку.

 

Итак, Достоевский стал возражать Аверкиеву, но тот «никого не слушал» и «продолжал хрипеть своё, что кроме Христа никто не уничтожается для других. А он сделал это без боли, потому что был Бог»^°.

 

Надо полагать, последнее замечание, восходящее к древней экзегетической традиции, к монбфизитству, к теологическим


прениям отцов Церкви, также не было оставлено Достоевским без возражений. Сын человеческий, страшащийся крестной муки (вспомним «моление о чаше»), настоящий смертник, а не Боже­ ственный лицедей, «понарошку» забавляющийся со своими мучителями и недоступный никакой земной боли, существо страдающее и страждущее — только такой Христос мог быть понятен и близок автору Легенды о великом инквизиторе.

 

Интересные разговоры случались по вторникам у Штакеншнейдеров.

 

 

По вторникам у Штакеншнейдеров

 

Он старался не пропускать их приёмные дни, и дневник Елены

 

Андреевны сохранил следы этих посещений (никто более

не оставил таких подробных заметок о его последних месяцах).

 

«Иногда сидит он понурый и злится, злится на какой-нибудь пустяк. И так бы и оборвал человека, да предлога или случая не находит, а главное, не решается, потому что... гостиные ему импонируют и он ещё чувствует в них себя не совсем удобно. Сидит он тогда и точно подбирается, обдумывает, как бы напасть, или борется сам с собой. Голова его опускается, глаза ещё больше уходят вглубь, и нижняя губа не то отвисает, не то просто отделя­ ется от верхней и кривится. Он сам тогда не заговаривает, а отве­ чает отрывисто. И удастся ему в такое время в свой ответ или замечание впустить хоть каплю ехидства, то моментально, точно чары снимутся с него, он улыбнётся и заговорит, всё, значит, про­ шло; иначе целый вечер может он так хохлиться, с тем и уйдёт»^‘.

 

Казалось бы, после своего московского триумфа, после зримого успеха «Карамазовых», окружённый всеобщим вниманием, почти поклонением, он должен хотя бы немного изменить своё обыч­ ное поведение: в нём могла бы появиться если не величавость, то уж во всяком случае некоторая значительность. Этого не про­ исходит: горячо претендующий на участие в домашнем спектакле

 

у Штакеншнейдеров, он совершенно не в состоянии сыграть соб­ ственную, положенную ему по «сценарию» роль.

 

Однажды он явился на очередной вторник: «...что-то покоро­ било его, едва он вошёл, и он тотчас же съёжился и насупился». Он одиноко сидел на стуле «и, съёженный, казался особенно жалким». Хозяйка дома шепнула, чтобы ему подали кресло.


И  ОДИН из гостей немедленно исполнил её желание. «Достоев-ский ХОТЬ бы кивнул ему, хоть бы глазом моргнул, и не пересел, конечно, а только сделал движение поставить на мягкое бар­ хатное кресло стакан с чаем. «Это, — спрашивает, — для стака­ нов?» — «Нет, — говорю, — не для стаканов, а для вас поставил Иван Николаевич». Удовольствовавшись столь малым на этот раз, он тем не менее тотчас словно очнулся, с улыбкой поблагода­ рил... и начал говорить про новую книгу Н.Я. Данилевского...»

 

Наблюдательная Елена Андреевна «с удовольствием» отмечает

в  его поведении некие новые черты. «...C некоторого времени, — говорит она, — с прошлого года уже, кажется, Достоевский заметно изменился к лучшему. Уж он теперь очень, очень редко набрасывается на кого-нибудь, не сидит насупившись и не шеп­ чется с соседом, как бывало»^^.

 

Нет, в нём не появилось ничего связанного с бременем славы. Рост популярности привёл к результатам, прямо противопо­ ложным тем, которые обычно этому процессу сопутствуют: дистанция между ним и окружающими не только не возросла, а как бы уменьшилась. Он стал мягче, теплее, отзывчивее; он стал более терпимым. И, думается, не столько под влиянием изменив­ шихся внешних условий (хотя они и позволяют ему теперь порою расслабиться), сколько в результате той громадной внутрен­ ней работы («самоодоления»), которая непрерывно совершалась

в  нём — вплоть до его последнего дня.

 

«Кто его знает, — замечает Штакеншнейдер, — он ведь очень добрый, истинно добрый, несмотря на всё своё ехидство, может дать волю дурному расположению духа своего, он и раскаивается потом и хочет наверстать любезностью»^^. Его «самоодоление» не есть борьба с главным в себе, а, наоборот, приведение своего «жеста» в соответствие с этим главным: отбрасывается, преодоле­ вается всё наносное, преходящее, мелочное — всё неструктурное.

Когда Штакеншнейдер говорит о его доброте, она имеет в виду вполне конкретные вещи.

Она рассказывает: к ним на огонёк зашла как-то Анна Григо­

рьевна — излить душу. Гостья жаловалась на жизнь: она ночи

не спит, придумывая средства, как свести концы с концами, отка­

 

зывает себе во всём — даже не ездит никогда на извозчиках. А что

делает её муж? Он не только содержит брата и пасынка («который

 

не стоит того, чтобы его пускали к отчиму в дом»), он ещё ухитря­

ется сунуть первому встречному — «что тот у него ни попросит».


«...Придёт с улицы молодой человек, — сокрушалась Анна Гри­ горьевна, — назовётся бедным студентом, — ему три рубля. Дру­ гой является: был сослан, теперь возвращён Лорис-Меликовым, но жить нечем, надо двенадцать рублей — двенадцать рублей даются. Придёт старая нянька: «Ты, Анна Григорьевна, — гово­ рит он, — дай ей три рубля, дети пусть дадут по два, а я дам пять».

 

И  это повторяется беспрестанно. Когда же Анна Григорьевна пробует возмущаться и протестовать, ответ следует неизменный: «Анна Григорьевна, не хлопочи! Анна Григорьевна, не беспокойся, не тревожь себя, деньги будут!..» — «Будут, будут!» — повторяла бедная жена удивительного человека и искала в своей модной юбке кармана, чтоб вынуть платок и утереть выступившие слёзы...»^"^

 

Доброта, бескорыстие, отзывчивость на чужое горе, немедлен­ ная готовность материально поддержать человека, попавшего

в   беду, — всё это глубоко органические, структурные черты его личности. И ему не надо прилагать ни малейших усилий, чтобы эта сторона его натуры явилась во всей своей полноте. Да, у него нет «жеста», но этот жест, естественно совпадающий с его вну­ тренним душевным движением, у него есть. Есть потребность отдачи — и Анне Григорьевне стоит немалых усилий, чтобы хоть как-то умерить всегдашний его порыв, ставящий под удар и без того довольно шаткое благополучие их семейства.

 

Не так трудно быть добрым, обладая избытком или по крайней мере прочным достатком. Достоевский почти всегда отрывает от последнего. При этом он не спешит известить окружающих

 

о таковых своих поступках. «Никто ведь не знает его милосер­ дия, — замечает Штакеншнейдер, — и не пожалуйся Анна Григо­ рьевна, и мы бы не знали».

 

Упохмянув о пяти тысячах, следуемых её мужу из «Русского вестника», Анна Григорьевна добавила, что она купит на эти деньги землю. «Пусть ломает её по кускам и раздаёт!»

 

Последняя фраза — о земле — вновь заставляет вспомнить автора «Анны Карениной».

 

 

Нравственные затруднения Льва Толстого


 

Да, следует вновь вспомнить Толстого, ибо это его проблема — неотступная и мучительная, отравлявшая его последние годы. Он, не желающий более оставаться владельцем земельной соб­


ственности, передаёт все свои имущественные права Софье Андреевне, которая в свою очередь бдительно охраняет эту соб­ ственность от всяческих на неё посягновений. Хозяин Ясной Поляны как бы самоустранился; он лишил себя возможности «ломать по кускам» землю, теперь уже ему не принадлежащую.

Автор «Воскресения», отдавший весь гонорар за этот роман

на переезд в Канаду преследуемых правительством духоборов,

почти никогда не откликается на частные просьбы о материальной

помощи: основной мотив тот, что все средства находятся в руках

 

жены. Если Достоевский, по словам Анны Григорьевны, «как вой­

дёт в вокзал, так, кажется, до самого конца путешествия всё дер­

жит в руках раскрытое портмоне, так его и не прячет, и всё смо­

трит, кому бы из него дать что-нибудь»^^; если он не идёт на про­

 

гулку, не взяв с собой хотя бы десять рублей, то Толстой тщательйо

ограждён от подобных соблазнов: почти никогда не имея

(в последние годы) собственных карманных денег, он вынужден

либо отказывать бесчисленным «тёмным» (как полупрезрительно именовала их Софья Андреевна) посетителям Ясной Поляны, либо обращаться за мелкими суммами к своим близким.

Правда, в одном просители никогда не знают отказа: Толстой щедро снабжает их своими нравоучительньпми брошюрами.

Весьма нерасположенный к Толстому К. Леонтьев писал

 

В.  Розанову: «У меня самого и у многих других были с ним (Тол­ стым. — И. В) сношения по делам самого неотложногоЪшто-творения, и я, и все другие вынесли из его наглых (оставим эпи­ тет на совести Леонтьева. — И. В) бесед по этому поводу самые печальные впечатления. «Человек вторую неделю с семьёй кор­ ками питается», — говорю я ему. — «Наше назначение не кухми­ стерское какое-то», — отвечает он (при Влад. Соловьёве)', дело шло о чтении в пользу этой несчастной семьи»^^

 

Конечно, К. Леонтьев глубоко несправедлив к Толстому: стоит вспомнить самоотверженную подвижническую работу писателя во время голода. Именно «кухмистерская» деятельность пред­ ставлялась тогда Толстому наиглавнейшей. С другой стороны, действительно ничего не известно об участии автора «Войны

 

и  мира» в благотворительных вечерах, то есть в том, от чего Достоевский отказывался лишь в исключительных случаях.

 

Конец 1880 года изобиловал подобными проявлениями обще­ ственной самодеятельности: приглашения следовали одно за другим.


Несогласия в зрительном зале

 

Впервые после московской речи он вновь явился перед публи­ кой 19 октября — в годовщину основания Царскосельского лицея (утренник устраивался Литературным фондом). Чте­ ния, приуроченные к подобной дате, неизбежно должны были вызвать ассоциации с недавними московскими торже­ ствами. Тем более что исполнялись исключительно произведе­ ния Пушкина. И даже некоторые внешние детали усиливали сходство.

 

«В обширной и безукоризненной в акустическом отношении зале нового дома Петербургского городского кредитного обще­ ства, — писало «Новое время», — собрались представители интеллигентного общества столицы. На кафедру, установленную впереди большого пушкинского бюста, увенчанного лавровым венком и декорированного зеленью, поочерёдно всходили извест­ ные литераторы...»^^

 

Всех: и писателей — Д.В. Григоровича, П.И. Вейнберга, А.А. Голенищева-Кутузова, и артистов — М.Г. Савину^*

и  И.Ф. Горбунова — встречали дружными аплодисментами. «Но всего сочувственнее, — свидетельствует «Берег», — публикою был принят Ф.М. Достоевский. Не знаем, был ли это отклик москов­ ского торжества или вполне независимо от московской речи наша публика хотела выразить свои симпатии автору «Престу­ пления и наказания», «Бесов» и «Братьев Карамазовых», но вся­ кое появление маститого романиста-психолога нашего вызывало буквально гром рукоплесканий. Публика даже злоупотребляла своим правом вызывать лектора»”^^.

«Публика, — присоединяется к наблюдениям «Берега» «Петер­ бургская газета», — вероятно, выражала... благодарность за речь, сказанную в Москве». Далее следовал неожиданный вопрос: «Но за что вызывали его после окончания чтения?»

 

Он прочитал сцену из «Скупого рыцаря», и, как выразилась та же «Петербургская газета», прочёл «замечательно неудачно. Кажется, и он сам и публика забыли, что речь идёт о «Скупом рыцаре», а не о каком-то скупердяе-лавочнике, которого предста­ вил нам почтенный чтец»^®.

 

Можно было бы усомниться в справедливости высказанной газетным репортёром оценки, если бы она не находила под­ держки в одних позднейших воспоминаниях.


Их автор, актёр В.Н. Давыдов (кстати, приглашённый на вечер Савиной —- «послушать Достоевского»), утверждает, что моно­ лог из «Скупого рыцаря» исполнитель «читал невероятно плохо, но публика бесновалась, видя своего любимого писателя»®^

 

Итак, два независимых очевидца согласны в том, что эта пуш­ кинская сцена не удалась Достоевскому. И мы вполне довери­ лись бы такому совпадению, если бы не обнаружились источ­ ники, содержащие оценку, прямо противоположную только что приведённым.

 

В. Микулич вспоминает: зимой 1880 года Достоевский читал монолог старого барона в гостиной Штакеншнейдеров.

 

«...Среди наступившей почтительной тишины он начал своим глухим, но внятным голосом:

 

Как молодой повеса ждёт свиданья...

 

Он превосходно прочёл этот монолог. Не думаю, чтоб можно было прочесть его лучше. Я, по крайней мере, в жизни не слы­ шала лучшего чтения. А когда в конце 3-й сцены он начал шеп­ тать, задыхаясь:

 

Ноги мои слабеют...

 

Душно!.. Душно!..

 

Мы испугались, думая, что у него начинается припадок. Но всё кончилось благополучно. Он выпил стакан воды и поклонился публике при громе восторженных рукоплесканий»*^.

 

Полагаем, что и 19 октября Достоевский — вопреки двукратно высказанному мнению — прочёл этот монолог не столь уж дурно.

В этом подозрении укрепляет нас корреспонденция, помещённая

в  газете «Голос». «Ф.М. Достоевский, — отмечает репортёр, — раз­ битым старческим голосом, как нельзя лучше соответствовав­ шим содержанию пьесы, прочёл «сцену в подвале»...»*^

 

Современники редко сходятся в эстетических пристрастиях: почему-то трудно (почти невозможно) адекватно оценить то, что создаётся (или совершается) на наших глазах. Как не сходятся, впрочем, и во многом другом...

Если «Новое время» хвалило, например, «безукоризненные акустические условия залы Кредитного общества», то отсюда не следует, что это мнение разделялось всеми. В тот же день,


19 октября, Штакеншнейдер записывает в дневнике, что лите­ ратурное утро проходило в помещении, «где чтецов не во всех концах слышно, а Достоевский, больной, с больным горлом

 

и  эмфиземой, опять был слышен лучше всех. Что за чудеса! — продолжает Елена Андреевна. — Еле душа в теле, худенький, со впалой грудью и шёпотным голосом, он, едва начнёт читать, точно вырастает и здоровеет. Откуда-то появляется сила, сила какая-то властная. Он кашляет постоянно и не раз говорил мне, что это эмфизема его мучает и сведёт когда-нибудь, неожиданно

 

и  быстро, в могилу. Господи упаси!»*'^

 

Он называет Елене Андреевне ту самую болезнь, которая дей­ ствительно сведёт его вскоре в могилу — «неожиданно и быстро». На том утреннике 19 октября он прочитал ещё одно стихотворе­

 

ние — «Как весенней тёплой порой» («итоже плохо», — замечает актёр В.Н. Давьщов) — оно значилось в программе. Иуже сверх программы, уступая настойчивым требованиям публики («стоя и

 

с  неподражаемым пафосом»), — своеголюбимого «Пророка». Заклю­ чительную строфу, по свидетельству газетного хроникёра, он «про­ изнёс со слезами в голосе, чем и произвёл немалый эффект»*^.

 

«При первых же строфах, — пишет воспоминатель, которому столь не понравился «Скупой рыцарь», — Достоевский весь изме­ нился. Его нельзя было узнать! Сгорбленный, разбитый, суто-ловатый, он мгновенно превратился в могучего, стального». Последнюю строфу он произнёс «с необыкновенною силою, рав­ ною приказанию, со слезами в горле. Публика застонала от вос­ хищения, а Достоевский побледнел, и казалось, что сейчас упа­ дёт в глубокий обморок»*^.

 

 

« ...На перепутьи мне явился»

 

Из всего «не своего», что читал он со сцены, наибольшее впечат­ ление неизменно производило это пушкинское стихотворение. Тут был момент конгениальности — прозрения и тайновидения; интимнейшее схождение замысла и интерпретации. И в резуль­ тате — разряд, вспышка, ожог.

Поэт Иннокентий Анненский (ему было тогда 25 лет) видел его

в  эту последнюю осень. Он вспоминает: Достоевский «поспешно» выходил на сцену; «останавливался у самого края, шага этак за три от входа, — как сейчас вижу его мешковатый сюртук, суту­


лую фигуру И скуластое лицо с редкой и светлой бородой и глубо­ кими глазницами, — и голосом, которому самая осиплость при­ давала нутряной и зловещий оттенок, читал, немного торопясь и как бы про себя, знаменитую оду».

 

«Читал как бы про себя», — говорит Анненский, разумея, конечно, манеру исполнения. Но, может быть, потому так читал, что полагал: действительно — про себя.

«...B заключительном стихе, — продолжает Анненский, —

 

Глаголом жги сердца людей —

 

Достоевский не забирал вверх, как делают иные чтецы, а даже как-то опадал, так что у него получался не приказ (как восприни­ мал эту строчку, например, Давыдов. — И. В), а скорее предсказа­ ние, и притом невесёлое»*^

 

В свои последние месяцы он читает «Пророка» особенно часто: очевидно, не только потому, что это чтение неизменно вызывает восторг аудитории, но и в силу какой-то глубокой внутренней потребности. Осенью 1880 года историческое ожиданиелостиггст своей высшей точки — и образ пророка, взыскующего и страж­ дущего, этот достаточно хрестоматийный образ, вдруг обретает грозный конкретный смысл.

 

...На перепутьи мне явился...

 

Россия стояла на перепутье.

 

Пушкин исходил из известного библейского сюжета. Он гово­ рит о пророческом даре, о миссии пророка. Но не упоминает

 

о  том, какую мученическую кончину должен претерпеть богоиз­ бранный вестник: по велению царя Манассеи Исайя был распи­ лен деревянной пилой.

Пророческое служение всегда оканчивается трагически*.

 

*  Достоевский любил и лермонтовского «Пророка», особенно выделяя строфу:

 

Провозглашать я стал любви

 

И правды чистые ученья:

 

В  меня все ближние мои Бросали бешено каменья.


За несколько дней до 19октября Достоевский читал «Пророка»

 

в  гостиной Штакеншнейдеров — и «заэлектризовал или замагне-тизировал всё общество». Он сделал это, говорит хозяйка дома, «без всяких вспомогательных средств, вроде шёпота, и выкрикиваний, и вращения глаз, и прочего, слабым своим голосом... все, самые равнодушные, пришли в какое-то восторженное состояние».

 

Однако и среди гостей Штакеншнейдеров нашлись тонкие эстетики, осудившие подобную манеру исполнения. После отъезда Достоевского всё тот же Аверкиев «с таким жаром и азар­ том» стал кричать про «Пророка», будто его следует понимать совсем не так, как Достоевский, что один из гостей спросил горя­ чившегося драматурга: «Да что ты, в самом деле, знаком, что ли, был с Исайей?»**

 

Между тем вопрос о том, как понимать «Пророка», носил харак­ тер не только академический: он заключал острый и злободнев­ ный исторический интерес.

 

«Амы-то, — пишет Иннокентий Анненский, — тогда, в двад­ цать лет, представляли себе пророков чуть что не социалистами. Пророки выходили у нас готовенькими прямо из лаборатории, чтобы немедленно же приступить к самому настоящему делу, ~ так что этот новый, осуждённый жечь сердца людей и при этом твёрдо знающий, что уголь в сердце прежде всего мучительная вещь, — признаюсь, немало-таки нас Схмущал».

 

Выходит, что пророк Достоевского -- это антипророк (по отно­ шению к традиционному, усвоенному интеллигентским созна­ нием образу), «не только не деятель, — говорит Анненский, ~ но самое яркое отрицание деятельности».

 

Такая не лишённая остроумия трактовка имеет, как думается, большее касательство к миронастроению начала века, когда И. Анненский писал свои воспоминания. Ведь у Достоевского «указующий перст, страстно поднятый» — это именно перст ука­ зующий, а не бесцельно устремлённый в мировое пространство. Это призыв, рассчитанный на отзвук, ответ, встречное движение.

 

Недаром Анненский признаётся, что такого бездеятельного пророка трудно было примирить «с образом писателя, который за 30 лет перед тем сам пострадал за интерес к фаланстере. Полу­ чалась какая-то двойственность»*^

Что ж, может быть, двойственность действительно имела место. В пророке Достоевского брезжило несколько различ­ ных, не исключено — даже противоборствующих, смыслов. Эти


множественность, неоднозначность, неисчерпаемость (харак­ терные для его собственного искусства) открывали простор столь же неоднозначным толкованиям.

Вечер, состоявшийся 19 октября, был повторен 26-го —

 

в той же зале Кредитного общества. Его снова просили прочи­ тать «Пророка» — и он читал дважды, на бис. Восторженные слу­ шатели провожали его до подъезда. «На этот раз энтузиазм был колоссальный, — пишет Анна Григорьевна, — и Фёдор Михай­ лович был глубоко тронут таким могучим проявлением восторга нашей довольно холодной публики»^®.

 

Петербург с некоторым опозданием пытался догнать Москву.

 

 

Прощание с Гоголем

 

Между тем именно в эти осенние дни создаётся «Эпилог» «Братьев Карамазовых» (одновременно читаются и правятся корректуры отдельного издания). И автору волей-неволей приходится ограж­ дать это главное своё дело от непомерных притязаний эстрады.

 

2 ноября он пишет Вейнбергу, что на прошлой неделе отказался читать на пяти вечерах. Поэтому никак не может согласиться уча­ ствовать в очередном чтении — на Бестужевских курсах. Иначе что скажут про него все остальные? «Ведь относительно их моё согласие читать для женских курсов будет подлостью». Если при­ нять все приглашения, то в ноябре он был бы обязан явиться перед петербургскою публикой восемь раз. «Согласитесь, что это невозможно, скажут — это самолюбие, уверенное в себе черес­ чур уже слишком... Прибавлю ещё, что я, в настоящую минуту, не завален, а задавлен работой»^^

И всё-таки два раза в ноябре выступить ему пришлось: 21-го

и  30-го. 21-го — снова в пользу Литературного фонда. «Интерес этого чтения, — замечает «Новое время», — увели­

чивается ещё и тем обстоятельством, что г. Достоевский ещё никогда не читал Гоголя...»^^

Прошлое возвращалось. В эти последние недели его жизни смыкались начала и концы.

 

...В 1845 году, майским вечером, робея и дичась, он снёс Некра­ сову свою первую повесть «Бедные люди». Не в силах идти домой, отправился он затем к одному своему старому приятелю. «...Мы всю ночь проговорили с ним о «Мёртвых душах» и читали их.


В  который раз — не помню. Тогда это бывало между молодёжью; сойдутся двое или трое: «А не почитать ли нам, господа, Гоголя!» Садятся и читают, и, пожалуй, всю ночь»^^

 

Теперь, в 1880 году, он читал Гоголя уже не в тесном дружеском кругу, а перед сотнями заполнивших зал слушателей. Как уже говорилось, он не любил исполнять с эстрады чужую прозу — для Гоголя делалось исключение.

 

Это было прощание.

Один из современников говорит так:

«На эстраду вышел небольшой сухонький мужичок, мужи­ чок захудалый, из захудалой белорусской деревушки. Мужи­ чок зачем-то был наряжен в длинный чёрный сюртук. Сильно поредевшие, но не поседевшие волосы аккуратно причёсаны над высоким выпуклым лбом. Жиденькая бородка, жиденькие усы, сухое угловатое лицо».

 

Он прочитал сцену между Собакевичем и Чичиковым — и про­ читал, как свидетельствует тот же мемуарист, «чрезвычайно про­ сто, по-писательски или по-читательски, но, во всяком случае, совсем не по-актёрски. Думаю, однако, — продолжает воспоми-натель, — что ни один актёр не сумел бы так ярко оттенить внеш­ нюю противоположность вкрадчиво-настойчивого Чичикова и непоколебимо-устойчивого Собакевича...»^'^

 

Спустя несколько недель на Святках (задва дня до нового, 1881 года) он разговорится с В. Микулич. «Я сказала, — вспоминает его собеседница, — что жалею отом, что Гоголь не дожил до этого романа (до «Карамазовых»). Он порадовался бытому, как хорошо Достоевский продолжает его, Гоголя... Кажется, это не очень понра­ вилось Фёдору Михайловичу, и он сказал: «Вотвы как думаете?»»

 

Да, конечно: все мы вышли из гоголевской «Шинели». Но теперь-то, на исходе дней, после всего, что было им написано, он мог бы надеяться, что его не будут сопрягать с Гоголем столь непосредственным образом. Впрочем, подобное простодушие изви­ нялось литературной неискушённостью его юной собеседницы...

 

 

Место в ряду великих

 

В  эти последние дни он всё чаще задумывается над тем, что оста­ вит он после себя, или, выражаясь более торжественно, — какое место займёт в истории отечественной словесности.


В разговоре своём с Микулич он ни словом не упомянул Тур­ генева. Но — не забыл о Льве Толстом: «Да, Толстой — это сила.

И  талант удивительный. Он не всё ещё сказал...»^^

Месяца за полтора до этого разговора Штакеншнейдер занесла

в дневник: «С гордостью и радостью, которые меня даже и уди­ вили и порадовали в то же время, рассказал он мне, что получил от Страхова в подарок письмо Л.Н. Толстого, в котором он пишет Страхову в самых восторженных выражениях о «Записках о Мёртвом доме» и называет это произведение единственным,

и ставит его даже выше пушкинских»^^.

О  реакции Достоевского на это письмо подробно докладывал Толстому сам Страхов: «Немножко его задело Ваше непочтение

к  Пушкину, которое тут же выражено («лучше всей нашей лите­ ратуры, включая Пушкина»). «Как — включая!» — спросил он»^^.

 

Толстой соотнёс его имя с именем любимого им поэта —

и  как бы ни было приятно ему это обстоятельство, его поражает (почти пугает!) то, что автор «Войны и мира» дерзнул поставить «Записки из Мёртвого дома» выше произведений боготворимого им Пушкина. (Страхов, правда, тут же поспешил его успокоить, заметив, что Толстой и прежде был, а теперь особенно стал боль­ шим вольнодумцем.)

 

Всегда склонный скорее преуменьшать свои писательские заслуги, умалять своё значение именно как художника, он окидывает теперь взором всё пространство русской классики и пытается осо­ знать — не для соблюдения «табели о рангах», адля себя самого, — что же он такое как писатель, реализовал ли он своё предназначение

 

в этом мире, свой данный ему от Бога талант? И будетли дорог буду­ щим своим читателям, если таковые обнаружатся?

 

Пожалуй, он задумывается и над вопросом, который позднее сформулируют так: «Достоевский и мировая литература» (не забудем, что в это время — в отличие от Тургенева и Толстого — Запад с ним практически не знаком).

 

В. Микулич в упомянутом разговоре осмелилась задать своему собеседнику довольно рискованный вопрос: «Ну, а кого вы ста­ вите выше: Бальзака или себя?»

 

«Достоевский, — говорит она, — не усмехнулся моей младен­ ческой простоте и, подумав с секунду, сказал: “Каждый из нас дорог только в той мере, в какой он принёс в литературу что-нибудь своё, что-нибудь оригинальное. В этом — всё. А сравни­ вать нас я не могу. Думаю, что у каждого есть свои заслуги V I


Это не дипломатический уход от прямого ответа. Ответ вполне искренен: подобная мысль высказывалась им неоднократно. Он ценит в писателе не только верность действительности, пси­ хологический или изобразительный дар, не только литератур­ ное мастерство как таковое. Он ставит выше всего новое слово: «В этом — всё».

 

 

Святочные гадания

 

Не следует, однако, думать, что в тот святочный вечер 1880 года (ему оставалось жить ровно месяц) он беседовал с юной Мику-лич исключительно об изящной словесности. Нет, их личное знакомство, начавшееся тогда и, увы, тогда же оборвавшееся (ибо больше они уже не встретятся), их знакомство состоялось на почве не вполне литературной.

 

В.  Микулич, регулярно посещавшая Штакеншнейдеров, часто встречала у них Достоевского, но так и не осмеливалась к нему подойти (хотя Елена Андреевна и говорила своему гостю об её первых литературных опытах). Она не осмеливалась к нему подойти, несмотря на то что все прочие гости интересовали её в несравненно меньшей степени. До тех пор пока Достоев­ ский не появлялся в гостиной, Микулич предпочитала обще­ ству взрослых возню с маленьким Алёшей, племянником Елены Андреевны.

 

«Алёша, — вспоминает Микулич, — знал о моём пристрастии

к Достоевскому и от времени до времени убегал к дверям гости­ ной и, спрятавшись за красной портьерой, высматривал гостей. Потом он возвращался ко мне и говорил: «Нет его; нет-с, извольте здесь оставаться» — или кричал: «Пришёл, пришёл, пришёл!..» Тогда Микулич тоже появлялась среди гостей «и, усевшись где-нибудь в уголочке, неподалёку от Достоевского, целый вечер смо­ трела на него и слушала его»^^.

 

...Этот декабрьский вечер проходил как обычно: что-то читали вслух, потом пили чай, разговаривали. Темы, очевидно, были не особенно захватывающие, ибо Достоевский с Еленой Андре­ евной, устроившись «на угольном диванчике», мирно играли

 

в дурачка. Девицы (среди которых была и Микулич) чинно сидели в другом уголке, где некий господин, сведущий в хиро­ мантии, занимался изучением их девичьих ладоней.


«Елена Андреевна издали поманила и позвала меня к себе:

 

«Пойдите к нам. Фёдор Михайлович хочет вам погадать».

Я  покраснела и поблагодарила, говоря, что мне не о чем гадать. “Я знаю, что через месяц я выйду замуж”».

 

Елена Андреевна, улыбаясь, заметила, что Достоевский может погадать Микулич об её будущей литературной судьбе. При этом она упомянула об эпизоде, на котором мы уже останавливались выше, — как родители одного юного поэта остались недовольны рекомендацией, данной Достоевским их сыну: чтобы хорошо писать, надо страдать.

 

«        Да, остались совсем недовольны, — подтвердил Достоев­ ский, не переставая тасовать колоду. — Что ж, погадать вам?

 

— Нет, зачем, — сказала я. ~ Уж лучше я пострадаю. Достоевский улыбнулся и переглянулся с Еленой

Андреевной».

 

 

По поводу смеха

 

Он улыбнулся, говорит Микулич.

 

Представить Достоевского смеющимся, в отличие, например, от Пушкина, затруднительно — настолько однозначны все его внешние изображения. Ни на одной из его фотографий (не говоря уже о портрете Перова) нет и подобия улыбки. В нашем сознании прочно закрепился образ неулыбчивого, неизменно серьёзного, почти мрачного человека.

И всё же это не так. Он был не только тончайшим ироником

в своих романах и в «Дневнике писателя», он прекрасно понимал

и  ценил шутку в жизни обыкновенной.

На одном из вечеров у Штакеншнейдеров две девушки тщетно

 

просили его прочитать что-нибудь из его произведений. Убе­ дившись в безуспешности их попыток, хозяйка дома заметила ему: «Что же, Фёдор Михайлович, тронетесь вы их просьбами? Взгляните:

 

Пред испанкой благородной

 

Двое рыцарей стоят...

 

Достоевский взглянул на смущённых девушек, усмехнулся и сказал: “Хороша испанка! Нечего сказать!


Дмитрий Карамазов замечает о глубоко презираемом им Раки­ тине («Семинаристе»): «Шуток тоже не понимают — вот что в них главное. Никогда не поймут шутки».

 

Отсутствие чувства юмора квалифицируется не только как черта сугубо индивидуальная, личностная: это ещё и знак, указующий на некую общую ущербность, некую мировую неполноценность. Мир, лишённый смеха, не есть целост­ ный мир; он плоскостей и одномерен. Подлинно серьёзное не должно быть «слишком» серьёзным: в противном случае оно — неистинно.

 

Комизм бытия воспринимается Достоевским не менее остро, чем его трагизм.

«Бывали минуты, но очень редкие, — вспоминает В.П. Мещер­ ский, — когда на Фёдора Михайловича находило особенно весё­ лое настроение духа. Тогда нечто, какая-то... складка на его лице придавала его умной физиономии что-то вопросительное, что-то менее сосредоточенное, что-то, если можно так выразиться, сред­ нее между игривым и шаловливым. Обыкновенно тогда он бывал остроумен и любил увлекаться комическими и самыми неверо­ ятно фантастическими образами и загадками из сферы, однако, действительной жизни»^^^

 

Он бывает в ударе не только тогда, когда говорит о вещах серьёзных, кровно его занимающих; он открыт для шутки, судя по всему, даже в тех случаях, когда речь идёт и о «завет­ ных» его убеждениях. Настроение, выражаясь слогом князя Мещерского, «среднее между игривым и шаловливым» — это настроение способствует «игре ума», проявлению его бур­ ной, но всегда целенаправленной («из сферы действительной жизни») фантазии.

 

Микулич, описывая любительский спектакль у Штакен-шнейдеров (тот самый, на котором Достоевский в восторге кричал «Браво, Страхов! вызывать Страхова!»), продолжает:

 

«Потом Дон-Жуан заколол Дон-Карлоса... Достоевский совсем развеселился. Когда на сцене выходило что-нибудь неловкое или когда плохо декламировали, он смеялся, как ребёнок, чуть не до слёз»^°^.

 

Справедливо замечено, что сущность человека нередко прояв­ ляется в том, как он смеётся. Автор «Преступления и наказания» смеётся откровенно, открыто, от души — «как ребёнок».

У него в жизни случалось не так уж много поводов для смеха.


Он улыбнулся, говорит Микулич, в ответ на выраженную ею готовность «пострадать». Он улыбнулся, хотя речь шла о предмете весьма для него серьёзном: готовность к страданию и само стра­ дание играют в его «системе» исключительную роль.

 

 

Каторга как педагогическое средство

 

Нет, мы вовсе не собираемся повторять известные («мировые») банальности о «русском де Саде», о садомазохистских началах его художественного метода. Эти увлекательные сюжеты вызывают

 

в  последнее время не столь большой интерес. Между тем совет «пострадать» даётся автором «Записок из Мёртвого дома» вовсе не ради красного словца.

 

Страдание для Достоевского — момент не только очищающий (катарсический), но — созидательный, момент, без которого мир утрачивает свою естественную целокупность и глубину.

 

Счастье покупается страданием: это цена. Да и сам чело­ век может ощутить свою полноту, только пройдя через стра­ дание. Страдание созидательно именно потому, что оно делает из человека — личность, сближает его со всем осталь­ ным страждущим миром. «Самовыработка», «самоодоление», иными словами, самовоспитание — немыслимы без тяжёлой духовной борьбы.

 

Страдание духовно по своей природе. Как справедливо заме­ чено, не существует абсолютного противоборства между духом и плотью: это в конечном счёте схватка между духом и духом.

В своих воспоминаниях Д.И. Стахеев приводит следующий эпизод.

 

Однажды Достоевский зашёл к автору воспоминаний (послед­ ний, как помним, жил в одной квартире со Страховым), когда

 

у  них сидел Владимир Соловьёв. «Фёдор Михайлович был в мир­ ном настроении, говорил тихим тоном и с большою медлитель­ ностью произносил слово за словом, что... всегда замечалось

 

в  нём в первые дни после припадка... Владимир Сергеевич что-то рассказывал, Фёдор Михайлович слушал не возражая, но потом придвинул своё кресло к креслу, на котором сидел Соловьёв, и, положив ему на плечо руку, сказал:

 

— Ах, Владимир Сергеевич! Какой ты, смотрю я, хороший человек...


“ Благодарю вас, Фёдор Михайлович, за похвалу...

 

— Погоди благодарить, погоди, — возразил Достоевский, —

я  ещё не всё сказал. Я добавлю к своей похвале, что надо бы тебя года на три в каторжную работу...

— Господи! За что же?

— А вот за то, что ты ещё недостаточно хорош: тогда-то, после каторги, ты был бы совсем прекрасный и чистый христианин».

 

Можно ли вполне доверять свидетельству Стахеева? Обраще­ ние Достоевского к Соловьёву на «ты» режет слух: они никогда не были так коротки. Что же касается самого приводимого диа­ лога, он не кажется столь уж неправдоподобным.

 

«Соловьёв засмеялся, — завершает сцену Стахеев, — и не вoзpaжaл»^°^ расценив слова Достоевского как шутку.

Конечно, шутка; однако шутка, следуетпризнать, не очень весёлая. Может быть, блестящий и холодноватый ум Владимира Соло­

 

вьёва, его приверженность к отвлечённой диалектической игре, особенности его миросозерцания, не всегда согретого живым сердечным чувством, — может быть, всё это — при несомнен­ ных симпатиях Достоевского к молодому философу — внушало ему некоторые опасения? (Вспомним восклицание Анны Григо­ рьевны, что Владимир Соловьёв — прототип не Алёши, а Ивана Карамазова.) Не желал ли собеседник Соловьёва намекнуть последнему, что, как бы сами по себе ни были хороши тонкие философские умствования, они обретают совсем иной смысл и совсем иную меру, если подкреплены личным страданием, тяж­ ким опытом души?

 

Приведённый Стахеевым случай следует сопоставить с ещё одним сюжетом.

 

Е.П. Леткова-Султанова рассказывает, что осенью 1880 года

в  среде студенческой молодёжи то и дело поминалось имя Достоевского.

 

«Когда кто-то попытался напомнить товарищам, — говорит мемуаристка, — о значении Достоевского как великого худож­ ника, с его скорбной любовью к человеку и великим состраданием к нему, это вызвало такие резкие споры и пламенные раздоры, что пришлось перевести разговор на страшные переживания Достоев­ ского, на каторгу, перестраданную им. Кто-то закричал:

 

— Это всё зачёркнуто его же заявлением: Николай Пер­ вый должен был так поступить... Если бы не царь, то народ осудил бы петрашевцев!»^®"^


«Такого высказывания, — лаконически замечает комментатор этих воспоминаний, — ни в «Дневнике», ни в письмах Достоев­ ского не содержится»^®^

 

Действительно, в текстах самого Достоевского подоб­ ных утверждений нет. Тем не менее можно указать доста­ точно авторитетные источники, где подобные высказывания зафиксированы.

 

14         февраля 1881 года состоялось заседание Славянского бла­ готворительного общества, посвящённое памяти Достоевского.

В своей речи Аполлон Николаевич Майков (речь эта была прочи­ тана О.Ф. Миллером) поведал присутствующим следующий при­ мечательный «анекдот».

Некто (Майков именует его старым приятелем Достоевского) встретил автора «Записок из Мёртвого дома» после возвращения последнего с каторги.

 

« — Какое, однако, несправедливое дело было эта ваша

ссылка, — заметил вышеуказанный приятель.

— Нет, — коротко, как всегда, обрезывает Достоевский, — нет, справедливое. Нас бы осудил русский народ (почти дослов­ ное совпадение с текстом Летковой-Султановой. — И, В). Это

я  почувствовал там только, в каторге. И почём вы знаете, — может быть, там наверху, то есть Самому Высшему, нужно было меня привести в каторгу, чтоб я там что-нибудь узнал, т. е. узнал самое главное, без чего нельзя жить, иначе люди съедят друг друга,

 

с их материальным развитием...»

 

Мысль вполне для Достоевского закономерная: народу нет дела до фаланстеров, до фурьеристских утопий, он усматривает во всём этом лишь «барскую затею». Каторга, испытание болью открывает путь к «главному». И это «главное» по сути своей — духовно. (В разговоре с Владимиром Соловьёвым подразуме­ вался, по-видимому, именно такой духовный урок.)

 

Майков заканчивает свой «анекдот» тем, что знакомый Досто­ евского отходит от него «с искреннейшим сожалением, качая головою»:

«— Экая жалость, экая жалость!

— Что такое? —■осведомляются окружающие.

 

—- Да вот, Достоевский — совсем сумасшедший. Бог знает какой мистицизм несёт»*®^

 

Собеседник Достоевского предвосхитил то обвинение, кото­ рое вскоре так полюбится отечественным критикам. Пройдут


ГОДЫ, И «Братья Карамазовы» тоже будут объявлены «мистико­ аскетическим романом».

 

Свидетельство Майкова было впервые обнародовано в аксаков-ской газете «Русь». При этом издатель «Руси» снабдил майков-ский «анекдот» следующим примечанием.

 

Однажды, пишет И.С. Аксаков, проезжая через Москву, Достоевский «зашёл к нам и с увлечением разговорился

о  покойном государе Николае Павловиче». Во время беседы

к  Аксакову явился известный английский путешественник Уоллес Мэкензи, хорошо знающий русский язык и знакомый с русской литературой. Убедившись, что перед ним Досто­ евский, Мэкензи «загорелся любопытством и с жадностью стал слушать прерванную было и снова возобновившуюся речь Фёдора Михайловича о Николае Павловиче». Достоев­ ский вскоре уехал. «— Вы говорите, что это Достоевский? — спросил нас англичанин. — Да. — Автор «Мёртвого дома»? — Именно он. — Не может быть. Ведь он был сослан на каторгу? — Был. Ну, что же? — Да как же он может хвалить человека, сославшего его на каторгу? — Вам, иностранцам, это трудно понять, — отвечали мы, — а нам это понятно, как черта вполне национальная»^^^.

 

И.С. Аксаков ответил заморскому гостю как истинный сла­ вянофил. Думается, однако, что в данном случае для Достоев­ ского была важна не столько славянофильская трактовка взаи­ моотношений русского государя с его подданными, сколько то обстоятельство, что император выступил в качестве «орудия провидения»: исполнив, так сказать, волю рока, замысел самой судьбы.

 

Но вот вопрос: откуда дискутирующим о Достоевском студен­ там стали известны все эти подробности? Ведь и речь Майкова,

 

и  примечание к ней Аксакова были опубликованы уже после смерти Достоевского, а упомянутые споры, согласно Летковой-Султановой, ведутся ещё при его жизни?

 

Тут скорее всего мы имеем дело с ошибкой памяти. Оче­ видно, Леткова-Султанова имела в виду пересуды, связанные

 

с  публикацией майковской речи в газете «Русь» весной 1881 года, но невольно сдвинула хронологию к осени 1880 года.

Вернёмся, однако, к последним дням этого года — к знакомству Достоевского с Микулич.


Умные беседы за игрой в дурачки

 

Их литературной беседе предшествовало занятие не вполне лите­ ратурное: они уселись играть в дурачки.

«Играл он, как и следовало ожидать, не как все люди,

 

а  по-своему Он принимал и принимал всё, чем бы я ни пошла, и набрал такое множество карт, что едва держал их в руке».

Они играли долго, и он, хмурясь, приговаривал: «Но уж если только вы меня обыграете, я вам этого не прощу, вовеки не прощу». Он кашлял. Его партнёрша была простужена и тоже покашливала. Он заметил: «Вот мы с вами сидим да кашляем,

а  они вон, счастливые, не кашляют. Только ваш-то кашель прой­ дёт, а уже мой не пройдёт. Не дай вам Бог такого кашля!» — «Но ведь вас же лечат?» — «Лечить-то лечат, да ведь не всё и выле­ чишь. Ну-с, вам ходить».

 

Затем, уже после игры, рассматривая её «довольно бесцере­ монно и внимательно», он спрашивал: «А вы капризны?» — «Вы непостоянны?» — «Выдобры? великодушны?» — «Авы набожны? Вы много молитесь? Как вы молитесь?» — «Азло помните? Или прощаете? Как вы прощаете?..»

 

Он не «ведёт речь обиняком», не прощупывает осторожно незнакомого ему собеседника, он ставит свои «вопросные пун­ кты» прямо (слишком прямо), и ответить на них откровенно очень непросто. Но, может быть, это и занимает его: как отреа­ гирует застигнутый врасплох вопрошаемый, какова будет его не подготовленная заранее самооценка. При этом вопрошающего интересует не второстепенное, а главное, глубинное, относяще­ еся к сути.

 

«Я ещё мало себя знала, — говорит Микулич, — да никогда об этом и не думала, но старалась отвечать как можно правдивее и короче».

«Ну, не знаю, как дальше, — сказал Достоевский, — а на пер­ вый раз вы производите самое приятное впечатление». Он про­ стился с ней дружески, промолвив: «Будьте здоровы»^®* (Анна Григорьевна замечает, что он не любил, когда ему говорили «прощайте», и всегда отвечал: зачем «прощайте», лучше — «до свидания»’®^), пожал ей руку и между прочим осведомился, когда её свадьба. «Я не сразу и вспомнила: «Свадьба?.. В январе, 30-го января».

 

— Ну, дай вам Бог!..


И  ОН отошёл к Страхову, который сонно сидел, скучая без собеседника..

30 января (день её свадьбы) гроб с телом Достоевского стоял

в его квартире в Кузнечном переулке.

 

 

Овации под занавес

 

В конце 1880 года люди, видевшие Достоевского, не предпола­ гали, что они видят его, может быть, в последний раз.

30 ноября в зале Кредитного общества он читает в пользу недо­ статочных студентов Петербургского университета (чистый сбор от этого вечера превысит 1800 рублей). Как помним, его сестра Варвара Михайловна сообщила ему, что читала в «Современных известиях» «восторженную похвалу» какому-то из его выступле­ ний. Полагаем, что она имела в виду следующий текст:

 

«Вечер открылся чтением нашего талантливого романиста-психолога, уважаемого Фёдора Михайловича Достоевского. Трудно и даже невозможно передать словами впечатление, про­ изведённое на публику мастерски-художественным, живым чтением романиста эпилога из своих «Карамазовых». То стоны

 

и вопли, то слёзы радости, то страшная ненависть и христианское смирение, то, наконец, искреннее раскаяние слышались в голосе лектора, сумевшего неподражаемо передать всё психологиче­ ское движение человека. Нечего, конечно, и говорить о том, что г. Достоевский удостоился самых шумных оваций; ему поднесли лавровый венок...»^^^

В первых числах декабря он получает письмо от неугомонного Вейнберга: тот пишет, что Достоевского «буквально умоляют» принять участие в вечере в пользу Бестужевских курсов, «так как без Вас он положительно немыслим в смысле сбора». Свою просьбу Вейнберг подкреплял поэтически (начало его стихотво­ рения уже приводилось выше: см. с. 222):

 

...Об этом

 

Я вам писал уже, горя

Надеждой вас привлечь. Ответом

Мне было: раньше декабря

Никак нельзя. И вот я снова

Мольбы к Вам обращаю слово!"^


14 декабря он выступил перед бестужевками. В первом отделе­ нии он прочитал «Пророка», а его собственный рассказ «Маль­ чик у Христа на ёлке» почему-то прозвучал в исполнении Григо­ ровича (странно, что автор доверил свой текст другому). Во вто­ ром отделении он вместе с тем же Григоровичем прочитал сцену из гоголевской «Женитьбы» (причём принял на себя роль Подко-лесина, а Григорович — Кочкарёва).

 

Да, всё замыкалось, и концы сходились с концами. С Григоро­ вичем они познакомились ещё в Инженерном училище. В 1845 году они жили некоторое время под одной крышей — в доме на углу Владимирской и Графского переулка. Сосед Григоро­ вича по квартире писал тогда своих «Бедных людей». Просижи­ вая дни и ночи у себя в комнате, он, как вспоминал через сорок

 

с лишним лет его сожитель, «слова не говорил о том, что пишет; на мои вопросы он отвечал неохотно и лаконически; зная его замкнутость, я перестал спрашивать». Тем не менее именно Гри­ горович стал первым слушателем первой повести Достоевского (« — Садись-ка, Григорович; вчера только что переписал; хочу прочесть тебе; садись и не перебивай, — сказал он с необычною живостью»)^^^

 

Позднее они никогда не будут особенно близки — ни в личном, ни в литературном отношении. (Однажды, без малейших, впро­ чем, оснований, Достоевский приревновал Анну Григорьевну к представительному, барственному, светски-обходительному «французу» — мать Дмитрия Васильевича была француженкой.) И вот теперь, незадолго до конца, судьбе было угодно вновь све­ сти двух приятелей юности: возможно, в последний раз.

И.И. Попов вспоминает:

«...поздней осенью, когда воздух Петербурга был пропи­ тан туманной сыростью, на Владимирской улице я... встретил Ф.М. Достоевского вместе с Д.В. Григоровичем... Контраст между обоими писателями был большой: Григорович, высокий, белый как лунь, с моложавым цветом лица, был одет изящно, сту­ пал твёрдо, держался прямо и высоко нёс свою красивую голову

в  мягкой шляпе. Достоевский шёл сгорбившись, с приподнятым воротником пальто, в круглой суконной шапке, ноги, обутые

в  высокие галоши, он волочил, тяжело опираясь на зонтик...

Я   смотрел им вслед. У меня мелькнула мысль, что Григорович переживёт Достоевского»^^"^. (Попов оказался прав: Григорович умрёт почти девятнадцатью годами позже.)


14 декабря они, не ведая своих сроков, стояли на сцене Благо­ родного собрания. Они произносили текст того самого писателя, который был кумиром их общей молодости.

 

«Женитьба» — пьеса комическая. Достоевский (мечтавший, как помним, сыграть Отелло) в роли Подколесина был, очевидно, забавен.

Это было его последнее появление перед широкой публикой.

В последние месяцы 1880 года он не избегает и великосветских салонов. Летковой-Султановой довелось как-то наблюдать его

 

в этой обстановке.

 

 

Литература в высшем свете

 

В ярко освещённой зале (наполненной «нарядными дамами и бле­ стящими мундирами») он стоял во фраке («слишком широком»)

«и слушал с напряжённым вниманием высокую стройную девушку, немного склонившуюся к нему, так как он был значительно ниже её». Он показался Летковой-Султановой «ещё меньше, худее и блед­ нее, чем прежде. И так захотелось увести его отсюда, — продолжает достаточно враждебная этому миру воспоминательница, — от всех этих ликующих людей, которым, думалось мне, не было никакого дела ни до литературы вообще, ни до Достоевского в частности. Но сам Фёдор Михайлович, очевидно, чувствовал себя вполне хорошо;

 

к  нему подходили единомышленники (которых здесь было боль­ шинство), жали ему руки; дамы, всегда заискивающие у «знаме­ нитостей», говорили емулюбезности, хозяйка не скрывала своей радости, что у неё в салоне — сам Достоевский».

 

«...Я была поражена, — говорит Леткова-Султанова, — его стра­ дальческим видом, может быть, оттого, что обстановка, в которой

 

я   встретила его, была необычайно праздничная».

 

Да, он чувствует себя «вполне хорошо», но сторонняя наблюда­ тельница (она попала в этот дом в общем-то случайно) ощущает его человеком не отсюда, не от мира сего (именно не от этого мира): «Фёдор Михайлович спокойно, с достоинством слушал, кланялся, болезненно улыбался и точно всё время думал о дру­ гом, точно все хвалебные и льстивые речи шли мимо него, а вну­ три шла какая-то своя большая работа»^^^

 

Этот мир чужд ему не только в силу его собственного социаль­ ного положения и житейских привычек, он чужд ему ещё и как


писателю: недаром (не без иронии замечает Штакеншнейдер) «знакомство с большим светом всё-таки не научит его рисовать аристократические типы и сцены, и дальше генеральши Ставро-гиной в «Бесах», он, верно, в этом отношении не пойдёт...»“^

 

То, что двадцатичётырехлетняя курсистка (и будущая писатель­ ница) наблюдала в доме маркизы Паулуччи, не было светским успехом Достоевского, вернее, не было успехом преимущественно светским. Само появление автора «Карамазовых» в высшем свете,

 

в  гостиных петербургской аристократии — лишь отголосок того стихийного, «низового» признания, которое в последние два-три года подняло его на самый гребень общественной волны. Он — 6? моде. И высший свет, как всегда, чутко реагирует на эту очередную моду, не подозревая о том, что силою обстоятельств он вынужден рассматривать предмет своей благосклонности именно в высшем свете, что на сей раз внимают не переменчивому настроению минуты, а уже ощутимому дыханию вечности.

 

 

Русский парадокс

 

В  своём дневнике Штакеншнейдер размышляет о причинах столь неожиданной популярности. Она вспоминает, как «лет двадцать тому назад», когда в Петербурге впервые стали устраиваться лите­ ратурные вечера, Шевченко, например (он только что получил разрешение жить в Петербурге), «оглушали рукоплесканиями

 

и  самыми восторженными овациями, однажды довели его ими до обморока. Достоевскому же не выпадало на долю ничего! Его едва замечали и хлопали заурядно, как всем, меньше, чем всем»‘^1

 

Автор дневника решительно не согласен с теми, кто скло­ нен нынешнюю славу Достоевского приписать его каторге. Ведь тогда, в начале 60-х годов, он только-только вернулся из Сибири, он уже был автором «Униженных и оскорблённых» (а чуть позже — и «Записок из Мёртвого дома»), но публика тем не менее оставалась холодна.

 

«Тогда, — подтверждает эти наблюдения П.Д. Боборы­ кин, — автор «Карамазовых» хоть и стоял высоко как писатель...

но отнюдь не играл роли какого-то праведника и вероучителя, как в последние годы своей жизни»"^

Елена Андреевна полагает — всё дело в том, что у Достоевского не было тогда своей «партии» в университете. Но резонно спро­


сить: разве сейчас, в 1880 году, среди публики появилось нечто такое, что можно было бы именовать «партией Достоевского»? Увы, такой «партии» нет. Ему рукоплещут и к нему прислуши­ ваются люди самых различных, часто диаметрально противопо­ ложных убеждений.

 

Славу Достоевскому, продолжает Штакеншнейдер, принесли не каторга и даже не его романы, «по крайней мере не главным образом они», а «Дневник писателя». Именно «Дневник» «сделал его имя известным всей России, сделал его учителем и кумиром молодёжи, да и не одной молодёжи, а всех, мучимых вопросами, которые Гейне назвал проклятыми»^^^

Здесь Елена Андреевна высказывает удивительную истину.

 

В  самом деле: ни один из романов Достоевского не вызвал такого ощутимого общественного резонанса, такого живого

 

и непосредственного читательского отклика, как формально «нехудожественный» публицистический «Дневник писателя». Только после того, как автор «Преступления и наказания» поста­ вил себя в прямые отношения с читающей Россией, только после того, как он заговорил с ней от первого лица и попытался раз­ рушить вечную преграду, отделяющую писателя от читателя, — только тогда, неожиданно для себя самого, он оказался в фокусе жгучего общественного интереса.

 

Очевидно, мы имеем дело с одним из интереснейших парадок­ сов русского общественного сознания.

Трём российским гениям — Гоголю, Достоевскому, Толстому

в  какой-то момент становится мало одной литературы. Они вдруг начинают стремиться к тому, чем писатель как будто бы вовсе не обязан заниматься: они желают установить новое соотношение между искусством и действительностью. Они жаждут воссоеди­ нить течение обыденной жизни с её идеальным смыслом, сделать этот смысл мировой поведенческой нормой. Иначе — придать самой действительности новый образ. «Выбранные места из пере­ писки с друзьями» Гоголя, публицистика позднего Толстого и, наконец, «Дневник писателя» -- всё это (в разной, разумеется, мере) и есть реализация этого неодолимого стремления.

 

Это прорыв к читателю — «сквозь» литературу.

Для Гоголя, а затем для Толстого и Достоевского самым глав­ ным становится то, что, как они полагают, «больше» литературы: жизнетворчество. Их высшая цель — изменение самого состава жизни, новое жизнеустроение.


Аудитория 1880 года воспринимала Достоевского в качестве человека, принявшего на себя эту вселенскую миссию. «Учи­ тельское» (и, если угодно, «пророческое») обладало в глазах этой аудиторрш большей значимостью, нежели «чисто писательское». Правда, поклонники Достоевского навряд ли сумели бы исчер­ пывающе ясно сформулировать, чему же, собственно, хочет научить их автор Пушкинской речи (будущим последователям Толстого ответить на аналогичный вопрос значительно легче). Но они, слушатели и зрители, отчётливо различали «указую­ щий перст, страстно поднятый». Причём — и это очень суще­ ственно — перст, направленный не к промежуточным, а к конеч­ ным, отдалённейшим мировым целям, к той запредельности, где, по известному пророчеству (не случайно вспоминаемому Иваном Карамазовым в его разговоре с Алёшей), волк должен был возлечь рядом с ягнёнком. Достоевский как бы воплощал в себе то иде­ альное мировое начало, на которое столь отзывчивы сокровен­ ные струны русского национального духа. Его порыв к мировому совершенству не мог не вызвать ответной волны — искренней, горячей, благодарной.

 

 

«Дешевле не примиримся»

 

В  первых числах января 1881 года Орест Миллер писал в газете «Неделя»: «Кого, наконец, — если обратиться не к профессорам,

а  к писателям — продолжает особенно любить молодёжь, как не Ф.М. Достоевского, несмотря на то, что его давно преследует ярою бранью значительная часть так называемой либеральной прессы. Молодёжь (по крайней мере у нас здесь) продолжает бук­ вально носить Достоевского на руках, как это недавно произо­ шло на вечере у студентов-технологов, произносивших при этом из его Пушкинской речи: «Дешевле не помиримся»...»

 

«Дешевле не помиримся» — обращённая на себя цитата: «Ибо русскому скитальцу необходимо именно всемирное счастье, чтоб успокоиться: дешевле он не примирится...»

 

«Он», — говорил Достоевский. «Мы», — отвечали ему его совре­ менники, как бы игнорируя тончайшую самоиронию, заключён­ ную в этом пассаже. Счастье (подлинное счастье) не может быть, по их представлению, ни личным, ни даже «национальным»:

только «всемирным».


Как и Штакеншнейдер, О. Миллер размышляет о причинах поздних триумфов Достоевского: «...это объясняется не столько силой его дарования, сколько качествами его характера: спо­ собностью говорить всегда откровенно и по всем направлениям смело, не заботясь о том, что об этом скажут. Молодёжь привет­ ствует чутким сердцем всё прямое и непоклонливое и брезгливо сторонится от всего вилявого и межеумочного, обессиленного

 

и  обезличенного девизом: «и нашим, и вашим». Наша пресса, — добавляет О. Миллер, — мало обращает на это внимание: напро­ тив, она по большей части умалчивает даже о таких фактах, как совершенно выдающиеся овации Достоевскому всякий раз, что он выступает публично, — овации, в которых всего более уча­ ствует учащаяся молодёжь»'^®.

 

Эти «совершенно выдающиеся овации» отмечаются почти всеми современниками: они сильно поразили их воображение. «И вдруг, — вспоминает чрезвычайно плодовитый, но от этого не избежавший забвения писатель А.В. Круглов, — опальный Достоевский, которого травило «Дело» с нахальством и грубо­ стью хитровца, сделался общим кумиром, его имя стало произно­ ситься с благоговением»'^^.

В чём причина подобных метаморфоз?

 

За несколько месяцев до цареубийства 1 марта, в канун ещё никем не предчувствуемой — почти четвертьвековой — эпохи полити­ ческого безвременья, в России нашёлся человек, верящий в такое историческое решение, которое могло бы отвратить кровавую раз­ вязку (последняя неизбежно воспоследовала бы в результате победы любой из противоборствующих сил). Этот намёк, это дуновение призрачной, но жгучей надежды властно привлекало к автору Пуш­ кинской речи смятенные умы и сердца. То, к чему «клонил» Досто­ евский, обреталось далеко за пределами обыденной жизни, сама обыденность которой, казалось, не оставляла никаких иллюзий. Но чем неосуществимее идеал, тем могущественнее его завораживаю­ щая сила.

 

Внутренняя духовная «революция» противополагаласьДостоев­ ским революции политической — как альтернатива. Однако втакой же степени онаявлялась альтернативой и политической реакции.

 

В речи А.Н. Майкова, посвящённой памяти Достоевского, ска­ зано: «После кликов, рукоплесканий и венков, которыми удоста­ ивали его на публичных чтениях, опять он говаривал: “Да, да, всё это хорошо, да всё-таки главного не понимают!”»'^^


Что же было главным?

 

Когда он писал, что «вся Россия стоит на какой-то окончатель­ ной точке, колеблясь над бездной», он предупреждал не об одной,

 

а  о двух смертельных опасностях. Ибо для него любая развязка, не совпадающая с решением нравственным, чревата грозными и непредсказуемыми последствиями. Террор «сверху» ничуть не лучше террора «снизу»: торжество любой из этих крайно­ стей означает падение и гибель. Он в одинаковой степени стра­ шился этих двух бездн; он горячо верил, что у России достанет сил пройти по самому краю пропасти, не сорвавшись в зияющую пустоту. Нравственный выбор должен был, по его мысли, стать выбором историческим.

 

Боль страны отзывалась в нём. Может быть, именно потому так высок был его моральный авторитет.

 

В  своих воспоминаниях А.В. Круглов приводит следующий эпизод:

 

«Я шёл по Невскому с медиком. Навстречу нам попался на извозчике Достоевский. Медик быстро, раньше меня, снял фуражку.

 

— Вы разве зршете Фёдора Михайловича? — спросил я.

— Нет, но что же такое? Я не поклонился ему, а обнажил голову перед ним, как я это сделал и в Москве, проходя мимо памятника Пушкину»’^^

 

Он дожил и до этого. Незнакомые люди приветствовали его на улице (как позднее — Толстого): в их глазах он был достоя­ нием национальным. Но сам он, занимающий столь многие умы, окружённый всеобщим вниманием, почти поклонением, сам он по-прежнему одинок.

 

30 октября ему исполнилось 59 лет.

 

 

В  Петербурге жить и умереть

 

26 ноября Анна Григорьевна пишет его брату Андрею Михайло­ вичу: «...благодарю Вас от всего сердца, что вы вспомнили день рождения Фёдора Михайловича. Он был очень доволен, получив Ваше письмо: из всех его родственников только Вы и Ваши дети поздравили его в этот день». Никто из других многочисленных его родных «даже письмом не подумали об нём вспомнить, и это видимо огорчило Фёдора Михайловича».


Его последний день рождения прошёл незамеченным — даже

 

в  родственном кругу.

В том же письме Анна Григорьевна жалуется на «адскую работу» по читке корректур отдельного издания «Карамазовых», говорит о семейных неубывающих хлопотах. «А там подписка на «Дневник»... а там издание «Дневника» и т. д., бесконечная и невозможная работа, а что грустно — что и в результате ничего не видно. Как ни бейся, как ни трудись, сколько ни получай,

 

а  всё при здешней дороговизне уходит на жизнь, и ничего-то себе не отложишь и не сбережёшь на старость... Право, я хочу уго­ ворить Фёдора Михайловича переехать куда-нибудь в деревню: меньше заработаем, зато и меньше проживать будем, да и рабо­ тать меньше придётся, жизнь пригляднее станет, в отчаяние не будешь приходить, как теперь»^^"^.

 

...Давно, усталый раб, замыслил я побег В обитель дальную трудов и чистых нег...

 

Покинуть Петербург, уехать в деревню, освободиться от тягост­ ных придворных и светских уз — таково заветное желание Пуш­ кина, неосуществившаяся мечта его последних лет. Проекты эти не вызывали особого энтузиазма у его молодой супруги. Анна Григорьевна, напротив, сама готова проявить инициативу —

и отправиться в миротворящую деревенскую глушь.

Но вот вопрос: смог бы Достоевский исполнить это — очевидно,

 

всерьёз занимавшее их обоих — намерение? Достало бы у него сил, а главное — желания решиться на подобный шаг?

Он, с головой погружённый в текущее, в «злобу дня», готовый

немедленно отозваться на неё — и в своих романах, и в «Днев­

нике писателя»; он, только что вышедший из своего разночин­

ного, «углового», достаточно уединенного мира на путь позд­

него и столь волнующего его признания; он, вхожий в салоны

высшего света и даже в Аничков; наконец, он, собравшийся

вновь ринуться в бурные перипетии журнальной борьбы, —

смог бы он удовольствоваться завидной участью олимпийца, эта­

кого мелкопоместного российского Цинцинната?

 

Вообразить это очень нелегко. Известно, что поэты рождаются в провинции, а умирают в Париже.

Правда, некоторым современникам являлись порой мысли, весьма схожие с теми, кои высказывала Анна Григорьевна.

5 октября 1880 года П.Д. Голохвастов (историк и литератор)


писал Страхову: «Каким чудом живёт Достоевский в Петербурге? Как он выносит Петербург? Как его не тянет — если уж нельзя

в деревню — так в Москву, в Россию всё-таки?..

И  всё же Анна Григорьевна и Голохвастов имеют в виду суще­ ственно различные вещи.

 

Для Анны Григорьевны отъезд в деревню есть не опрощение (в нравственно-философском смысле), а — упрощение: упроще­ ние жизни. Это не какой-то символический уход (вспомним Тол­ стого) и тем более — не исход, а самый обыкновенный, житей­ скими соображениями оправданный переезд.

 

Голохвастов разумеет совсем иное.

Для него пребывание автора «Карамазовых» в Петербурге — вещь противоестественная: прежде всего по причинам идеологи­ ческого порядка. Петербург, этот, по выражению Достоевского, «самый умышленный город на земле», не есть Россия. Это — град императорский, официальный, торжественно-холодный: «дух неволи, стройный вид» — по слову Пушкина. Или — по поздней­ шему слову Иннокентия Анненского:

 

Сочинил ли нас царский указ?

 

Потопить ли нас шведы забыли?

Вместо сказки в прошедшем у нас

Только камни да страшные были.

Только камни нам дал чародей,

Да Неву буро-жёлтого цвета,

Да пустыни немых площадей,

Где казнили людей до рассвета.

 

Петербург — воплощение духа европеизма, всего того внеш­ него, искусственного, «механического», что было заимствовано

 

у  Запада. В нём — раздолье для «идей, попавших на улицу»; это — царство «человеков из бумажки». Восставший «из топи блат», он как бы висит в воздухе; он — почти в буквальном смысле — оторван от почвы.

 

Достоевскому, очевидно, здесь не место.

Но мыслимо ли представить «самого петербургского» писателя без города Петербурга? Могли бы возникнуть в тиши сельского уединения «Бедные люди», «Униженные и оскорблённые», «Запи­ ски из подполья», не говоря уже о «Преступлении и наказании»? Сумел бы их автор, сидя в деревне, издавать «Дневник писателя»?

 

Достоевский лучше знал, где ему жить. И — где умереть.


 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

глава XIX

1881 год, январь

 

Чудеса в политической экономии

 

Накануне нового, 1881 года «Петербургская газета» решила поде­ литься с читателями своими ироническими предположениями.

 

«Разнёсся внезапно слух, — писала газета, — о предстоящих значительных и крутых переменах в персонале печати...» Ожида­ ется даже, что будет обнародована «новая табель о рангах по части журналистики...» Далее исчислялись возможные «переименова­ ния, повышения и понижения»: разумеется, с расчётом на чита­ теля осведомлённого.

 

«Ф.М. Достоевский, — писала газета, — переименован в лейб-медики за психиатрические исследования и терапевтические достоинства последнего своего произведения «Братья Карама­ зовы». В сравнении с той бранью, которая раздавалась по его адресу летом, шутка выглядела безобидной.

Не были обойдены вниманием и другие литераторы. «Так, статский советник Михаил Никифорович Катков, — продол­ жала шутить газета, — будет, говорят, произведён в чин полного генерала от публицистики, с увольнением в отставку... Задвор-


ный советник, г. Цитович, временно исправляющий береговую службу, отставляется за неудовлетворительностью с назначением в комитет раненых»^

Иносказание было достаточно прозрачным. Газета Цитовича

 

«Берег» — петербургский подголосок «Московских ведомостей»,

бесславно оканчивала своё — не превысившее года — существо­

вание. Что же касается самого Михаила Никифоровича, то об его

«отставке» (даже почётной) пока не могло быть и речи. Тем

не менее в связи с общим «размягчением» внутренней политики

журнальные акции «московского громовержца» расценивались

невысоко.

Если шансы «полного генерала от публицистики» продолжали падать, то, напротив, акции другого генерала (от кавалерии) — Лорис-Меликова — росли с каждым дргём.

 

Покушения не возобновлялись; крестьянские волнения шли на убыль; общество, склонное считать недавние казни — послед­ ними, несколько приободрилось. Толки о грядущих вскоре реформах обретали всё большую важность.

 

Страна жила на пороге решающих событий: многим дума­ лось — не менее значительных, чем преобразования 60-х годов.

 

Граф Михаил Тариелович не бежал популярности. Он уже не мог удовольствоваться благорасположением одного лишь образован­ ного общества. Он жаждал и некоторой признательности со сто-poîîbî «низов». Успешнее всего подобной цели можно было достиг­ нуть отменой столь ненавистного народу налога на соль. Правда, казна теряла при этом от семи до четырнадцати миллионов. Но политические выгоды, проистекающие от подобной меры, по мне­ нию министра внутренних дел, намного превышали потери веще­ ственные. «Такая новая милость, — писал он во всеподданнейшем докладе Александру II, — возвещённая с высоты престола, будет встречена искренно неподдельною признательностью со стороны всех сословий и состояний и упрочит союз царя с народом».

 

О  союзе царя с народом толкует в своём последнем «Дневнике»

 

и  Достоевский. Однако он вовсе не убеждён, что вышеуказан­ ный союз должен зиждиться на принципах экономической бла­ годарности. «Царь — отец, народ — дети» — и если действительно так, то подобная родственная связь не подкрепляется рублём: она стоит на совсем иных, нравственных основаниях.

23 ноября государь, поколебавшись, подписал указ об отмене соляного налога: «Желая в тяжкую годину неурожая... явить вве­


ренному Нам Божественным Промыслом народу Нашему новое доказательство Наших забот о его благосостоянии, Мы признали за благо отменить акциз, взимаемый с соли, с 1 января 1881 года

 

и  соразмерно уменьшить таможенную пошлину с соли, привози­ мой из-за границы»2.

Противники Лорис-Меликова упрекали его за ущерб, нанесён­ ный государственным финансам. В последней записной книжке Достоевский тоже касается этого вопроса.

«Облегчить народ, например, уничтожением налога на соль, — записывает он. — Где взять денег? Для этого непременно и неот­ ложно обложить налогом высшие богатые классы и тем снять тягости с бедного класса»^

 

Разумеется, в царском указе не содержалось и намёка на столь радикальные меры. С другой стороны, обострение в столице про­ довольственного вопроса, непрестанное возвышение хлебных розничных цен (что ударяло в первую очередь по неимущим) — всё это вынудило правительство решиться на довольно-таки нео­ бычные шаги.

В конце октября Лорис-Меликов призвал к себе крупнейших петербургских хлеботорговцев и стал убеждать их несколько сба­ вить цены. Купцы, натурально, не поддавались, сетуя на неуро­ жай. Тогда граф объявил, что если доселе он беседовал с призван­ ными в качестве министра внутренних дел, то отныне он будет говорить как шеф жандармов, в чьи обязанности входит преду­ преждать могущие возникнуть из-за дороговизны народные вол­ нения. Хлеботорговцам был предъявлен ультиматум: если в тече­ ние двадцати четырёх часов они не спустят цены, то виновные будут высланы из столицы.

 

Эта чисто русская угроза возымела действие: цена ржаного печё­ ного хлеба немедленно упала с пяти до четырех копеек за фунт*.

В последнем «Дневнике писателя» Достоевский тоже рассуждает

 

о проблемах экономических. Он предупреждает, однако, что его «окончательный вывод» может вызвать смех у не подготовленного

 

к  таким парадоксам читателя. Тем не менее вывод излагается:

 

*  «По продовольственной части, — с неудовольствием записывает в своём дневнике П.А. Валуев, — распоряжения Лорис-Меликова — на уровне чина поручика, если не корнета. Он говорил здешним главным хлеботорговцам

 

в  тоне паши, угрожал высылкою, упоминал, как сказывают, о Мурманском береге...И


«Для приобретения хороших государственных финансов в госу­ дарстве, изведавшем известные потрясения, не думай слишком много о текущих потребностях, сколь бы сильно ни вопияли они, а думай лишь об оздоровлении корней — и получишь финансы».

 

Призыв к «оздоровлению корней» -- лейтмотив последнего «Дневника». Ни отмена соляного налога, ни «ожидаемая вели­ кая реформа податной системы» и никакие другие экономиче­ ские усовершенствования не способны, по мнению Достоевского, вывести нацию из тупика. Всё это — лишь паллиативы, «нечто внешнее и не с самого корня начатое».

Но с чего же начать?

 

Взгляд на этот вопрос автора «Дневника» может показаться не только «фантастичным», но даже несколько высокомерным. Достоевский предлагает позабыть о текущем. Позабыть «о вопи­ ющих нуждах нашего бюджета, о долгах по заграничным зай­ мам, об дефиците, об рубле...» Он предлагает забыть о текущем хотя бы наполовину, нет, всего только на одну двадцатую. Он прекрасно понимает, что текущее всегда стоит на первом плане, но именно ради самого текущего призывает на мгновение отре­ шиться от него и направить внимание «на нечто совсем другое,

 

в  некую глубь, в которую по правде доселе никогда и не загляды­ вали...» И тогда... «Ну, тогда можно будет и опять въехать в теку­ щее или, лучше сказать, уже в новое текущее, потому что в этот антракт, надо думать, что прежнее (то есть современное, тепе­ решнее наше текущее) изменится всё радикально и преобразит свой характер до того, что мы сами его не узнаем»^

 

«Оздоровление корней» надо начинать с человека. Обра­ щаться же исключительно к мерам административным — это, по Достоевскому, ставить телегу впереди лошади. Никакие эко­ номические усилия сами по себе не принесут устойчивых пло­ дов, если не изменятся исполнители. Но если «восстановится» человек — воспрянет и экономика, и финансы умножатся. Чтобы поднять народное хозяйство, следует прежде всего оздоровить моральный климат.

 

Подглавка «Дневника», в которой намекается на возможность всех этих чудес, названа иронически: «...По неумению впадаю

в  нечто духовное».

 

Он, великий утопист, нимало не обольщается относительно исполнимости своих утопий. И всё-таки задача ставится, ибо... «...Ибо без духовного спокойствия никакого не будет»^


Речь вновь идёт о необходимости нравственного прогресса. Гадательное, идеальное (и, на определенный взгляд, вполне бес­ полезное) рассматривается как предмет реальной исторической практики.

 

Когда-то он пытался провести ту мысль, что в своей внеш­ ней политике Россия должна руководствоваться не сиюми­ нутной выгодой, а исходить исключительно из соображений нравственных. Теперь он обращает этот принцип на домаш­ ние дела. Его этико-историческая «программа» обретает универсальность.

 

 

Отшельник или Отелло?

 

Новый, 1881 год начался с театра.

 

«Были в театре на Сидоркином деле, очень был доволен»^, — отме­ чает Анна Григорьевна, приурочивая это посещение к 1января. Запись сделана через некоторое время после смерти Достоев­ ского. Очевидно, Анна Григорьевна пыталась восстановить

 

в  памяти события этого рокового месяца. Заметки беспорядочны, обрывисты, конспективны. Наиболее тщательно фиксируется происходившее в самые последние дни и часы: к этим записям мы ещё обратимся.

 

Итак, новый год ттачался для него с театра. Но сам он вовсе не желал ограничиваться ролью зрителя.

«Первую половину января, — свидетельствует Анна Григо­ рьевна, — Фёдор Михайлович чувствовал себя превосходно, бывал у знакомых и даже согласился участвовать в домашнем спектакле, который предполагали устроить у графини С.А. Тол­ стой (вдова поэта. — И. В) в начале следующего месяца». Он захо­ тел взять роль схимника в пьесе А.К. Толстого «Смерть Иоанна Грозного»^

 

Не так давно, как помним, он требовал роль Отелло в домашнем спектакле у Штакеншнейдеров. Выбор, кажется, был не случаен. «Кто ж тебя знал, что ты у меня такой Отелло и, ничего не рас­ судив, полезешь на стену»^, — говаривала ему Анна Григорьевна

 

в  1876 году.

 

Тогда произошёл случай, о котором, по её собственным сло­ вам, Анна Григорьевна вспоминала «почти с ужасом». Желая подшутить над мужем, она неосторожно приняла на себя роль


Яго: изменив почерк, аккуратнейшим образом переписала

 

из одного романа уличающее героиню в неверности анонимное письмо и, предвкушая весёлый розыгрыш, отправила его на имя Достоевского.

 

В письме, написанном с выдающимся безграмотством, неиз­ вестный доброжелатель уведомлял обманутого супруга, что тому «перешиб» дорогу некий брюнет, чьё изображение, заключён­ ное в медальон, неверная жена имеет наглость носить на груди. Пикантность состояла в том, что Анна Григорьевна действи­ тельно носила медальон, подаренный мужем.

 

Не менее пикантным было и то, что роман, из которого Анна Григорьевна столь легкомысленно позаимствовала текст письма, читался Достоевским накануне — в только что вышед­ шем номере «Отечественных записок»: он принадлежал перу С.И. Смирновой-Сазоновой.

 

Веселья, однако, не получилось.

— Что ты такой хмурый, Федя? — дружески осведомилась Анна Григорьевна, войдя в кабинет. Он гневно посмотрел на неё, тяжело прошёлся по комнате и остановился напротив, почти вплотную.

 

— Ты носишь медальон? — спросил он каким-то сдавленным голосом.

— Ношу.

— Покажи мне его!

— Зачем? Ведь ты много раз его видел.

— По-ка-жи ме-даль-он! — закричал во весь голос Фёдор Михайлович...

 

Поняв, что шутка зашла слишком далеко, Анна Григорьевна начала поспешно расстёгивать ворот платья. Но «Фёдор Михай­ лович не выдержал обуревавшего его гнева, быстро надвинулся на меня и изо всех сил рванул цепочку». Цепочка, натурально, оборвалась; на шее у Анны Григорьевны выступила капелька крови. Ничего не замечая, Достоевский судорожно и неловко пытался открыть медальон. Наконец это ему удалось. Портрет действительно наличествовал: с одной стороны — их дочери Любы, с другой — его собственный.

 

Его раскаяние было равно огорчению самой Анны Григо­ рьевны, зарёкшейся впредь шутить столь опрометчиво.

«— Вот ты все смеёшься, Анечка, — заговорил виноватым голосом Фёдор Михайлович (смех, которым она пыталась спа­


сти положение, надо полагать, дался ей не без труда. — И. В),

 

а  подумай, какое могло бы произойти несчастье! Ведь я в гневе мог задушить тебя!..»*®

Он не желает обращаться в Отелло, поверившего клевете. Он знал за собой этот неизвинительный грех — ревность.

И  не без оснований полагал, что сумел бы неплохо воплотить это слепое, но требующее от исполнителя ясного сознания чувство на сцене.

Однако его трудно назвать ревнивцем в классическом смысле. Когда в Сибири он сватался к Марии Дмитриевне Исаевой,

он был прекрасно осведомлён о её отношении к местному учи­ телю Вергунову. Был момент, когда казалось, что у него, недав­ него каторжника, а ныне простого солдата, нет никаких надежд: молодой возлюбленный Марии Дмитриевны побивал его по всем статьям. Как же поступает он в этом, слишком невыгодном для него случае? Через столичных знакомых он умоляет сильных мира сего устроить судьбу своего счастливого соперника, помочь ему выкарабкаться из нищеты, улучшить его материальное и слу­ жебное положение. Он делает это ради любимой им женщины*.

 

Надо полагать, что и тогда, в те далёкие годы, он имел представ­ ление о том, что такое ревность.

 

Существовала, правда, известная разница. Мария Дмитриевна и не думала скрывать своей связи. Здесь не было обмана. В исто­ рии же с поддельным анонимным письмом его потрясла воз­ можность неправды, лжи — тайной измены любимой женщины, жены, матери его детей...

 

Да, он знал за собой эту черту. Но, очевидно, знал и другое, если

 

в  предполагаемом у С.А. Толстой спектакле был готов принять на себя роль схимника.

 

На Пушкинском празднике он, как мы помним, читал моно­ лог Пимена из «Бориса Годунова». Мудрец-летописец, отрешён­ ный от мира и всех мирских страстей, внимающий равнодушно (как бы равнодушно) добру и злу, — этот излившийся из самых глубин духа народного образ привлекает его неотразимо.

 

Отелло и Пимен — фигуры несовместные, враждебные, вза­ имно уничтожающие друг друга. И тем не менее он ощущает

 

в  себе оба эти начала.

 

*  О подоплёке этой истории см. подробнее: И горь Волгин. Сага о Достоев­ ских// Октябрь. 2006. N9 11. С. 69-83.


В январе он отдаёт дань не только драме: он вспоминает

 

и  о музыке.

30 января 1881 года в «Петербургской газете» промелькнуло

 

следующее (не отмеченное доселе) сообщение: «...последний раз привелось мне видеть Фёдора Михайловича в предпрошлую суб­ боту (то есть 17 января. — И. В) на музыкальном сеансе пианиста Брассена в зале консерватории. Выглядел он бодрее и здоровее обыкновенного, много и с жаром говорил о «Дневнике писателя»

 

и своих планах и предположениях, выражал твёрдое упование, что вскоре можно будет высказать прямее и свободнее «всё, что волнует душу»...»

 

Заметка подписана: Амикус^^

Итак, если верить Амикусу, Достоевский выразил ему «твёрдое упование» относительно скорого разрешения того вопроса, кото­ рый его, автора и издателя возобновляемого «Дневника», волно­ вал в плане сугубо практическом.

 

 

Три креста и шесть восклицательных знаков

 

Надежды эти имели некоторые основания.

 

Еще в сентябре 1880 года Лорис-Меликов пригласил к себе редак­ торов крупнейших петербургских газет и журналов и предосте­ рёг от того, чтобы вверенные им издания обольщали читателей толками о возможном привлечении общественных сил к участию

 

в делах государственных. Оградив тем самым достоинство само­ державной власти, граф тем не менее намекнул, что он лично счёл бы возможным предоставить печати право «обсуждать раз­ личные правительственные мероприятия, постановления, распо­ ряжения правительства с тем только условием, чтобы она не сму­ щала и не волновала напрасно общественные умы своими помя­ нутыми мечтательными иллюзиями»^^

 

Это была уступка: прессе фактически дозволялось выска­ зываться о деятельности администрации — правда, не затра­ гивая при этом щекотливого вопроса о представительных учреждениях.

Начальство начинало понимать, что с печатным словом следует считаться: за весь 1880 год было дано лишь четыре предостереже­ ния и всего два периодических издания были приостановлены.

По российским меркам — сущие пустяки.


«Князь Урусов* И Победоносцев, — записывает в дневнике П.А. Валуев, — видят, в чём дело, и ужасаются...Победоносцеву было чему ужасаться: один из проектов нового закона о печати, обсуждавшийся в правительственных кругах, предусматривал отмену предварительной цензуры для всех периодических изда­ ний (хотя другой проект предполагал одновременно ужесточить уголовные наказания для провинившихся журналистов: три года тюрьмы или пять лет крепости).

 

Дней за десять до смерти Достоевский был у А.С. Суворина. Речь, естественно, зашла об ожидаемых новшествах (частично этот разговор уже приводился выше).

 

«У нас... — передаёт Суворин слова своего собеседника, — воз­ можна полная свобода, такая свобода, какой нигде нет, и всё это без всяких революций, ограничений, договоров. Полная свобода совести, печати, сходок, — и он прибавлял: — Полная. Суд для печати — разве это свобода печати? Это всё-таки её принижение. Она и с судом пойдёт односторонне, криво. Пусть говорят всё что хотят. Нам свободы необходимо больше, чем всем другим наро­ дам, потому что у нас работы больше, нам нужна полная искрен­ ность, чтобы ничего не оставалось невысказанным»’"^.

 

То, что предлагает Достоевский, кажется невероятным. Полная, неурезанная, всеобъемлющая свобода в стране, где отсутствуют элементарные гражданские права. Положение печати мыслится таким, какое она никогда и нигде не занимала: абсолютная сво­ бода высказывания, отсутствие не только административного, но и предусмотренного законами о печати всех стран «обычного» судебного преследования. Очевидно, даже борьба с диффамацией мыслится как мера внесудебная, связанная с той или иной фор­ мой морального осуждения.

 

При этом он прекрасно сознаёт, что печатное слово таит соблазн разного рода злоупотреблений.

 

«Пресса, между прочим, — записывается в последней тетради (примерно в то же время, когда состоялся упомянутый разговор

с  Сувориным), — обеспечивает слово всякому подлецу, умею­ щему на бумаге ругаться, такому, которому ни за что бы не дали говорить в порядочном обществе. А в печати приют: приходи, сколько хочешь ругайся, даже с почтением примут»^^.

 

*   С ергей Н и колаеви ч У русов — главноуправляющий императорской канцелярии.


В  ЭТИХ раздражительных, в сердцах сказанных словах, несо­ мненно, — «нечто личное». Слишком часто на своём писатель­ ском веку он делался объектом самых ожесточённых напа­ док, порою — не только несправедливых, но и оскорбитель­ ных. «Руготня. Amicus... — помечает он далее, имея в виду того самого автора, который вскоре упомянет об их друже­ ственном общении на концерте в Консерватории. — Если запрещены физические отправления на улицах, раздетый донага человек, то как не запретить и этого: это то же физи­ ческое отправление, вредное и гадкое. Без жалобы Прокура­ тура должна бы возбуждать и посылать к мировому судить за нетрезвость слова»^^.

 

Привлекать к суду за «нетрезвость слова» — требование не менее утопическое, чем желание освободить прессу от суда.

Верил ли он в исполнимость своих утопий?

Он записывает: «Машина важнее добра. Правительствен­ ная административная машина — это всёу что нам осталось. Изменить её нельзя, заменить нечем без ломания основ. Лучше уж мы сами сделаемся лучшими, — говорят чиновники. Кан­ целярский порядок воззрения и управления Россией, даже хотя бы и было гибельно, всё-таки лучше добра»^1

 

Против этой записи (очень напоминающей другую; об уничто­ жении «формулы администрации») на полях он пишет «непре­ менно», ставит три креста и шесть восклицательных знаков.

Он, проповедник личного нравственного совершенствова­ ния, казалось бы, должен приветствовать желание государствен­ ных чиновников «сделаться лучшими». Увы, ироничность тона не оставляет сомнений на этот счёт.

 

Это одно из его «кричащих» и, на первый взгляд, неразреши­ мых противоречий. Но, если вдуматься, слом машины (действие внешнее) и «ломка» тех, кто её ломает (действие внутреннее), не так уж далеки друг от друга.

Да, он — за самоусовершенствование. Но он вовсе не склонен относить результаты этого индивидуального, интимного про­ цесса ко временам отдалённым. Благородные порывы, порывы души не отделены у него наглухо от могущих сопутствовать этим порывам государственных преобразований. Самому государству даётся шанс: сделаться «нравственным человеком».

 

Идеологов реальной российской государственности вовсе не соблазняла такая возможность.


На следующий день после смерти Достоевского Победоносцев писал Каткову: «Мы нередко с ним беседовали: для него у меня отведён был тихий час в субботу после всенощной, и он засижи­ вался у меня за полночь в задушевной беседе»*^^

 

Итак, они беседовали субботними вечерами. Но, несмотря на свидетельство одного из собеседников, что разговоры были «задушевными», трудно представить, чтобы Достоевский бывал с Победоносцевым искренним до конца.

Ещё труднее вообразить, чтобы Победоносцев — твёрдый

 

и  убеждённый государственник, сторонник жёсткого и всепро­ никающего административного контроля, — чтобы этот фанатик сильной, уверенной в себе, нерассуждающей власти мог одобрить более чем сомнительные мечтания автора «Дневника писателя».

 

Мы уже говорили, что знакомство и общение Достоевского с Победоносцевым приходится на тот период, когда бывший вос­ питатель наследника престола ещё не успел стать ключевой фигу­ рой русской политической жизни, то есть тем, кем он сделается после 1 марта. В конце царствования Александра II он ещё пребы­ вает в полутени, не играя чрезвычайной политической роли и ста­ раясь поддерживать вполне лояльные отношения с тем же Лорис-Меликовым. Его имя ещё не стало нарицательным.

Достоевский мог ценить в своём субботнем собеседнике его сухой, скептический, резкий ум, свойственный ему острый кри­ тицизм мышления. Но сильный в своём негативизме, Победонос­ цев оказывался несостоятельным, когда речь заходила о чём-то позитивном, живом, жизнетворческом. «Он, — говорит о Побе­ доносцеве Константин Леонтьев, — как мороз; препятствует дальнейшему гниению; но расти при нём ничего не будет. Он не только не творец; он даже не реакционер, не восстановитель, не реставратор, он только консерватор в самом простом смысле слова; мороз; я говорю, сторож; безвоздушная гробница...»^“

 

*  Достоевский посещал Победоносцева совсем не так, как остальных своих знакомых: они не были на равных. Нам неизвестно об о т ве т н ы х

 

визитах обер-прокурора Святейшего синода. Правда, мальчик, служивший

 

уДостоевских (П.Г. Кузнецов), среди посетителей упоминает и Победонос­ цева. Но одновременно в качестве таковых называются Толстой и Тургенев, чего, разумеется, быть никак не могло. Любопытная деталь: «...иногда, — пишет Кузнецов, — бывала жена Победоносцева, Екатерина. Он (Достоев­ ский. — И. В ) очень её ненавидел»^^


Весьма сомнительно, чтобы Достоевский смог безоговорочно одобрить политическую линию, выработанную Победоносцевым после 1 марта и безоговорочно принятую новым царствованием

 

в качестве руководства к действию. Мертвящее охранительство обер-прокурора Святейшего Синода плохо совместимо с соци­ альным утопизмом автора «Дневника».

 

Недаром он, автор, так беспокоился за судьбу январского номера.

 

 

Депутат от «серых зипунов»

 

17    января к нему зашёл Орест Фёдорович Миллер. Он явился

 

с благородной целью: напомнить хозяину об его участии в Пуш­ кинском вечере 29 января (в сорок четвёртую годовщину со дня смерти поэта). Но принят был отнюдь не ласково.

 

Хозяин «выбежал к посетителю в прихожую с пером в руке, страшно взволнованный — отчасти, как сам тут и высказал, опасением, пропустит ли ему цензура несколько таких строк, содержание которых должно развиваться в дальнейших номерах «Дневника», — в течение всего года. «Не пропустят этого, — гово­ рил он, — и все пропало...»^’

 

Речь действительно шла о весьма рискованном тексте (он уже приводился выше): «...есть одно магическое словцо, именно: «оказать доверие». Да, нашему народу можно оказать доверие, ибо он достоин его. Позовите серые зипуны и спросите их самих об их нуждах, о том, чего им надо, и они скажут вам правду, и мы все, в первый раз, может быть, услышим настоящую правду»^^

 

После смерти Достоевского журнал «Мысль» опубликовал посвящённую ему обширную статью. Автор статьи, Л. Оболен­ ский, останавливается как раз на том месте январского «Днев­ ника», где предлагается обратиться к народу, и только к народу. «Это что же... личное совершенствование он предлагал? — спрашивает Оболенский. — Не ясно ли для всякого... что Досто­

 

евский вовсе не был врагом реформ...» Он признавал лишь ту реформу, которая «была бы соответственна потребностям и духу народа». От «окончательного» решения этой проблемы Досто­ евский «устранял не только интеллигенцию, но даже и себя...»^^ Где и когда, вопрошает далее Оболенский, «Московские ведо­ мости» проводили ту идею, какую высказал в своём «Дневнике»


Достоевский? «Мы у них читали, наоборот, статьи в защиту пре­ обладания везде и всюду крупного землевладения, мы читали громы против защиты... крестьян, мы читаем обвинения в измене за всякую малейшую попытку обсуждать вопросы о народном благосостоянии... Они призывали на страну диктатуру... Всегда

и  всюду они проповедовали одно: террор, террор и террор! Ежо­ вые рукавицы кары; а мы только что видели, то же ли говорил Достоевский! Идеи Достоевского, — заключает Оболенский, —

 

и  идеи «Московских ведомостей» — это два диаметрально проти­ воположных полюса, наиболее враждебных друг другу»^"^.

 

Текст Оболенского, как, впрочем, почти все приводимые нами отклики прессы, практически не был известен: на него нет ссылок

в  позднейшей литературе. Нельзя, однако, не поразиться этому одинокому голосу. Оказывается, то, к чему мы пришли путём «ума холодных наблюдений» (но также, добавим, «и сердца горестных замет»), вполне отчётливо сознавалось «внутри» интересующего нас времени — пусть даже очень немногими. Сего достаточно...

 

В следующем номере своего журнала Оболенский задаётся вопросом: какую именно группу, какую «партию» русского народа представляет автор «Карамазовых»? Соображения на этот счёт издателя «Мысли» хотя и не бесспорны, но также в высшей степени любопытны.

 

По мнению Оболенского, Достоевский взялся «представлять и защищать» массу «серого православного крестьянства, ни больше ни меньше». Не интересы интеллигенции и не интересы какой-то обособленной части народа (например, раскольников) состав­ ляют предмет его забот: он выражает миросозерцание «серых зипунов» во всей его целости — «без урезок... без ампутирования этого миросозерцания по своему произволу».

 

«Один критик, — говорит Оболенский, — заметил, что Досто­ евский меньше всего описывал народ, а потому, мол, странно его называть народником. Если к народничеству прилагать такой глубокомысленный критериум, то наибольшим народником, пожалуй, окажется актёр Горбунов (автор и исполнитель расска­ зов из народного быта. — И. В.), ибо он описывал только народ»^^.

 

Точка зрения Оболенского совершенно исключительна: подоб­ ные мнения не встречаются более во всей тогдашней литературе. Кажется, никому из современников Достоевского не приходило на ум связывать его имя с идеологией «серого православного кре­ стьянства». Между тем осознание этой глубинной связи позво­


ляет взглянуть на автора «Дневника» с несколько неожиданной точки зрения.

 

Существует глубокая закономерность в том, что в конце XIX столетия два крупнейших русских художника спешат отречься от воззрений, сопряжённых с кругом их собствен­ ной жизни, и вменяют себе в обязанность стать на точку зрения «большинства».

 

Они делают это по-разному, но общая направленность их уси­ лий несомненна.

 

По странной прихоти судьбы жизненный финал Достоевского пришёлся на то самое время, когда другой его великий современ­ ник переживал глубочайший духовный кризис, который разло­ мит его долгую жизнь надвое и в конце концов сделает его тем, кем он — помимо своих чисто художественных заслуг — оста­ нется в памяти потомства: представителем русского патриархаль­ ного крестьянства.

 

 

Несостоявшийся диалог

 

Вспомним их невстречу 10 марта 1878 года (на лекции Влади­ мира Соловьёва). Оценивая выше мотивы, по каким Страхов их не познакомил, мы намеренно опустили один — может быть, самый главный.

 

Ибо нельзя исключить, что инициатором незнакомства был не кто иной, как сам Лев Николаевич Толстой.

На протяжении почти четверти века они пристально всматри­ ваются друг в друга, однако не предпринимают ни малейших попыток к сближению. Это представляется невероятным и зага­ дочным, особенно если учесть, что каждый из них, как уже гово­ рилось, знаком практически со всеми сколько-нибудь значитель­ ными писателями своего времени и что возможности для их лич­ ных контактов были не столь уж ничтожны.

 

Ни Толстой, ни Достоевский не желают делать первого шага. Достоевский — по соображениям «иерархическим»: в глазах современников (и отчасти — в своих собственных) он стоит «ниже» автора «Войны и мира».

Мотивы Толстого имеют более сложный характер.

 

Написав в 1878 году примирительное письмо Тургеневу, Тол­ стой совершает это с высоты своего уже почти недосягае­


мого величия. Он может себе позволить такой великодушный жест не только потому, что время обескровило старые обиды, но и потому, что в глубине души он не может не сознавать: у них

 

с  Тургеневым — разные поприща. Они не то чтобы несопоста­ вимы, а просто в их духовной деятельности обнаруживается не так уж много общих точек для спора «о главном».

 

Мог ли он думать так о Достоевском?

Чехов говорил Бунину, что особенно его восхищает в Тол­ стом — это его презрение ко всем прочим писателям, «или, лучше сказать, что он всех нас, прочих писателей, считает совер­ шенно за ничто»^^ Толстой иногда хвалит Мопассана, Куприна, того же Чехова. А вот Шекспир его раздражает.

 

Нетерпимый к чужому, но обладающий при этом гигант­ ской художественной интуицией. Толстой не мог не чув­ ствовать творческой мощи своего старшего (сам он моложе Достоевского на семь лет) современника. Интересно, что при ровном, в общем, отношении к таланту Тургенева Толстой оце­ нивает писательский дар Достоевского очень неоднозначно и зачастую — противоречиво.

 

Как помним. Страхов не сказал Достоевскому о том, что на лек­ ции Владимира Соловьёва присутствует Толстой. Но сооб­ щил ли он своему спутнику о присутствии Достоевского? Дума­ ется, ему было бы затруднительно не известить автора «Анны Карениной» (только что пристрастно разобранной в «Дневнике писателя») об этом обстоятельстве.

 

Но если так, то просьба Толстого не обременять его знаком­ ством с кем бы то ни было выглядит как попытка в деликатной форме отклонить знакомство именно с Достоевским.

Высказав через много лет искренние сожаления Анне Григо­ рьевне, что ему не довелось познакомиться с её покойным мужем. Толстой, разумеется, уже не помнил своих тогдашних мотивов.

 

Чего же мог опасаться Толстой?

Вряд ли его смутили бы те критические замечания в адрес его последнего романа, которые, как было сказано, поя­ вились на страницах «Дневника писателя». Тем более что

в том же «Дневнике» роману в целом дана чрезвычайно высокая оценка.

 

Толстой мог опасаться другого. Он знает: только с Достоевским возможен разговор на равных. Но, может быть, именно поэтому он старается его избежать.


Глубоко захваченный переживаемым им духовным переворо­ том, всеми силами стремясь утвердиться в своём новом, пока ещё не «затвердевшем» миропонимании, он инстинктивно отстра­ няет от себя всё, могущее поколебать эту рождающуюся в муках веру. Встреча (и неизбежное духовное противоборство) с таким могучим оппонентом, как автор «Дневника», грозит разрушить целостность столь трудно воздвигнутого толстовского мира, потрясти его сокровенные основы.

 

Он просит Страхова ни с кем его не знакомить. Существовала ещё одна возможность: Пушкинский празд­

ник. Но, как уже говорилось. Толстой не принял приглашения почтить Москву своим присутствием. Миссия Тургенева, посе­ тившего весной 1880 года Ясную Поляну в качестве парламен­ тёра, успеха не имела.

 

«...Тургенева этот отказ так поразил, — пишет первый и хорошо осведомлённый биограф Толстого, — что когда после Пушкин­ ского праздника Фёдор Михайлович Достоевский собирался приехать из Москвы к Льву Николаевичу и стал советоваться об этом с Тургеневым, тот изобразил настроение Льва Нико­ лаевича в таких красках, что Достоевский испугался и отложил исполнение своей заветной мечты»^^.

 

Действительно ли «испугался» Достоевский и была ли его мечта на самом деле «заветной» — об этом судить трудно. Легче пред­ ставить, в каких именно красках изобразил Тургенев настроение Толстого.

Достоевский пишет Анне Григорьевне из Москвы: «Сегодня Григорович сообщил, что Тургенев, воротившийся от Льва Тол­ стого, болен, а Толстой почти с ума сошёл и даже, может быть, совсем сошёл»^^

 

Таким образом, первичная информация действительно исхо­ дила от Тургенева. Последний был весьма уязвлён отказом Тол­ стого и попытался объяснить причины этого отказа по-своему (подразумевалось, что человек в здравом уме не смог бы отказать ему, Тургеневу).

 

Впрочем, «предостерегал» не только неудачливый посети­ тель Ясной Поляны. «О Льве Толстом и Катков подтвердил, что, слышно, он совсем помешался, — сообщает Достоевский Анне Григорьевне и продолжает: — Юрьев подбивал меня съездить

 

к  нему в Ясную Поляну: всего туда, там и обратно, менее двух суток. Но я не поеду, хотя очень бы любопытно было»^^.


«Любопытно» не потому, что автор «Войны и мира» якобы «сошёл с ума»: как раз наоборот. В словах Достоевского можно усмотреть сугубое недоверие к слухам, роящимся вокруг Тол­ стого, желание лично удостовериться — что же на самом деле совершается в духовном мире Ясной Поляны.

Результаты этих свершений станут вскоре достоянием всего мира. Но покамест к откровениям новой веры допущены лишь немногие.

 

Одна из таких посвящённых — двоюродная тётка Толстого гра­ финя Александра Андреевна.

 

Женщина умная и независимая, графиня Толстая была на одиннадцать лет старше своего знаменитого племян­ ника. Почти всю свою долгую жизнь (графиня умерла в 1904 году, без малого восьмидесяти семи лет) она провела при дворе: сначала в звании фрейлины великих княгинь, затем — камер-фрейлины императрицы. Она жила в Зимнем дворце, являя собой именно тот самый высший свет, от которого всё решительнее отвращался её яснополянский родственник и корреспондент.

 

Они переписывались: именно этой перепиской горячо заинте­ ресовался Достоевский.

 

Графиня А.А. Толстая познакомилась с автором «Карамазовых» за две или три недели до его кончины. «Лев Николаевич, — вспо­ минает она, — его страшно интересовал. Первый его вопрос был

о нём:

“Можете ли вы мне истолковать его новое направление? Я вижу

 

в  этом что-то особенное и мне ещё непонятное’У^.

 

«Истолковать» Толстого графине Александре Андреевне было не так просто — тем более что она ни в коей мере не разделяла его новых убеждений. Тогда Достоевский попросил у неё какой-нибудь толстовский текст.

 

Она обещала дать ему для прочтения одно из писем. Достоевский явился к графине в назначенный час^^ Алексан­

дра Андреевна прочитала письмо вслух. «Вижу ещё теперь перед собой Достоевского, как он хватался за голову и отчаянным голо­ сом повторял: “Не то, не то!..”»

Не прошло и трёх недель, как вдова Достоевского встретила

А.А. Толстую у гроба своего мужа. И — поблагодарила её за тот вечер. «Это было его последнее удовольствие»^^, — прибавила Анна Григорьевна.


Думается, однако, что собеседник графини Толстой испытывал не только чувство удовольствия от общения с умной женщиной. Письмо Толстого сильно его смутило: он попросил себе копию^^. «Из некоторых его слов, — пишет Александра Андреевна, —

 

я  заключила, что в нём родилось желание оспаривать ложные мнения Л<ьва> Н<иколаевича>»^'^.

 

Такое желание у Достоевского несомненно возникло. Однако каким способом он мог бы его осуществить? Выступить в «Днев­ нике писателя»? Это было неудобно: автору пришлось бы оспари­ вать положения, изложенные в частном письме. Написать самому Толстому? Это был трудный, но, пожалуй, приемлемый выход.

 

Некоторые предпосылки для такого прямого диалога уже имелись.

В приводившемся выше письме Страхову (где Толстой говорит, что «Записки из Мёртвого дома» — лучшая книга «изо всей новой литературы») есть фраза: «Если увидите Достоевского, скажите ему, что я его люблю»^^.

 

Первую попытку к личному сближению предпринял всё-таки Толстой: он просит передать свои слова их адресату.

Графиня А.А. Толстая, сообщая племяннику о том, что она отдала его письмо Достоевскому, замечает: «Он со своей стороны любит Вас...»^^

Итак, почва для их знакомства была уготована. Но помимо острого личного интереса, подталкивающего их друг к другу, существовали мощные глубинные влечения, делавшие эту встречу необходимой и исторически неизбежной.

 

К 1881 году все духовные устремления истекающего столетия дошли «до какой-то окончательной точки».

 

Умственное и нравственное движение полутора веков, началь­ ный толчок которому был дан петровскими преобразованиями, завершилось «колоссальным явлением Пушкина»; как справед­ ливо замечено, он был ответом на вызов, брошенный России Петром. С Пушкиным нравственное лицо нации обрело опреде­ лённость: дух нашёл выражение в Слове. Это Слово было зачи­ нающим и завершающим одновременно. Нация осознала себя

 

в зрелых, классически прекрасных формах. Было положено осно­ вание новой культуре: последней, однако, пришлось столкнуться с такими явлениями, которые её зачинатель, возможно, пред­ видел, но на которых в силу определённых причин не заострял внимания.


Пушкину важно было разобраться в общем ходе истории, выяс­ нить место человека в системе мировых координат, не подвер­ гая это место сомнению и не отрицая тех очевидностей, с кото­ рыми имеет дело целостное, здоровое, не разъедаемое мучитель­ ной рефлексией сознание. Пушкин свободно приемлет течение общей жизни. Его цыганы и его Татьяна сопричастны некой жизненной правде, существующей как их неотъемлемое достоя­ ние. Алеко и Онегин, напротив, отторгнуты от неё: их самоот-падение от внутреннего протекания жизни выбрасывает их «во тьму внешнюю».

 

Пушкин во всеуслышание поименовал добро и зло и развёл их по разным углам. Он не стал углубляться в сложную диалектику причин и следствий: иначе он не успел бы исполнить своей исто­ рической миссии. Пушкинская вселенная гармонична и упорядо­ чена, как вселенная Ньютона. Она лишь подозревает в себе и вне себя «миры иные», намекает на них, но не входит с ними в прямое соприкосновение.

 

После Гоголя, Толстого и Достоевского пушкинская гармо­ ния стала «частным случаем» вновь открытого нравственного миропорядка (оставаясь в то же время недосягаемым образцом

 

и  мерой). Рядом с ней воздвигалась и получила художественную санкцию дисгармония, где добро и зло причудливо меняются местами и где смысл жизни уже не совпадает с нею самой.

 

В  мир было внесено новое знание о человеке: он предстал более многомерным и, как это ни печально, более уязвимым для зла. Незыблемые прежде истины оказались под угрозой. Более того: была подвергнута сомнению сама мировая целесообразность.

 

Толстого и Достоевского занимает уже не только связь человека

 

с другими людьми, с природой или историей: они желают «окон­ чательно» выяснить его отношения с Богом и с самим собой.

Пьер Безухов и Андрей Болконский, Родион Раскольников

и  Иван Карамазов хотели бы — положим, в различной степени — не только «вписаться» в мир, но и привести его в соответствие со своими о нём представлениями. Другой вопрос — как это у них получается. Человек хочет самоопределиться — не «вообще»,

 

а применительно к тем «последним глубинам», о которых он дога­ дывается и которых страшится. И в этом своём самоопределении он желает быть абсолютно свободным.

В России потребность такого самоопределения ощущалась осо­ бенно остро.


К  исходу 70-х годов вековые религиозные представления были поколеблены; вера, казалось, должна была пошатнуться под уда­ рами новейшего естествознания. С другой стороны, модный недавно позитивизм уже терял свою притягательную власть; его толкования выглядели слишком элементарными. Ни традицион­ ная религия, ни новейшая наука не могли восстановить утрачен­ ного душевного равновесия.

 

Глубокий кризис переживало и русское политическое сознание. Ни западникам, ни славянофилам не удалось отыскать формулы, могущей «без нажима» объять прошлое России, её настоящее

 

и  будущее и примирить различные общественные устремления. Государственная власть также оказалась неспособной предло­ жить сколько-нибудь приемлемую для интеллигентного обще­ ства идеологию.

 

Русская радикальная мысль — от декабристов до народни­ ков — претерпела сильнейшую эволюцию. Начав с попыток улуч­ шить наличное политическое устройство, она всё более влеклась к пересозданию общей жизни («дешевле не примиримся»). Рус­ ская революция, заявляя конкретные политические требова­ ния, по своему внутреннему духу делалась всё более всемирной. Её нравственный порыв был устремлён к отысканию «послед­ них» истин; в ней самой был заключён глубокий онтологиче­ ский смысл^^. Разговор братьев — Алёши и Ивана Карамазовых — в проплёванном скотопригоньевском трактире свидетельствовал о том, что промежуточные решения уже неприемлемы; от «про­ клятых вопросов» нельзя было отделаться при помощи уклончи­ вых силлогизмов.

 

 

Предсмертный сон Льва Николаевича Толстого

 

Толстой и Достоевский — каждый по-своему — сумели почув­ ствовать жажду, владевшую лучшей частью русской интеллиген­ ции. Они осознали, что «окончательное» мировое решение неот­ делимо от нравственного выбора самого человека. Но к одной

 

и  той же цели они направились с противоположных концов. Толстой стремится дать рациональное обоснование этики. Он

полагает, что при помощи строгих логических операций воз­ можно не только объяснить, но и исправить всю алогичность бытия. При этом автор «Исповеди» рассчитывает исключительно


ГОЛОВНЫМ путём доказать необходимость, значимость и даже при­ оритет жизни сердечной.

 

Однажды А.А. Толстая сообщила в Ясную Поляну о постиг­ ших её тяжёлых утратах. «Очень жаль, — отозвался её корре­ спондент, — что Вы всё грустите. Дай Бог Вам такого душевного состояния, в котором бы как можно легче переносилось всякое горе. Горе и радость в нас».

 

Это сентенциозное утешение слабо успокоило графиню Алек­ сандру Андреевну. «Теория ваша насчёт смерти близких спра­ ведлива, — отвечает она Толстому, — но трудно доказать сердцу, которое болит, что оно не болит»^^

 

Достоевский не занимается такого рода доказательствами. Он не пытается уверить себя, что «горе и радость в нас», — и пережи­ вает то и другое чрезвычайно бурно и болезненно.

 

Автор «Преступления и наказания» любит демонстрировать, как, казалось бы, непогрешимая логика терпит крах при сопри­ косновении с «живой жизнью». «Нерассуждающая» Сонечка Мармеладова пересиливает (об этом уже говорилось выше) такого блестящего диалектика, как Раскольников. Не проронивший вообще ни единого слова герой Легенды о великом инквизиторе молча целует в уста другого диалектика, не менее изощрённого, чем Раскольников: победа, по-видимому, остаётся за этим несло­ воохотливым персонажем. (Недаром Алёша говорит Ивану, что его поэма — не хула, а хвала Иисусу.)

 

Для Достоевского рассудок не есть нечто стоящее над жиз­ нью; сам по себе он не может служить последней и окончатель­ ной инстанцией в мировом споре. Отсюда не следует, что автору «Карамазовых» присуще какое-то сугубое недоверие к возмож­ ностям человеческого познания. Как раз наоборот. Проникая

 

в  тайники интуитивной жизни, Достоевский выводит эту жизнь «из-за кулис», делает её проницаемой. Его художественный метод не только раздвигает границы познанного, но и обогащает само познание. Если у Достоевского действительно заметно недоверие

 

к  «голому» рационализму, то это скорее неприязнь к неполному, усечённому разуму, к уверенному в своей непогрешимости само­ довольному и самодостаточному рассудку.

Однако столь же неверно рассматривать Толстого как «чистого» рационалиста. Художественная интуиция автора «Войны и мира» не уступает интуиции Достоевского. Его рационалистические постижения во многом обусловлены именно этим даром. Вообще


ОППОЗИЦИЯ «рационалист/интуитивист» применительно к худож­ никам такого масштаба очень условна и требует постоянной корректировки.

 

Но вернёмся к вопросу, почему всё-таки Достоевский, слушая письмо Толстого, хватался за голову и восклицал «отчаянным голосом»: «Не то, не то!»?

 

Как помним, графиня Александра Андреевна читала своему гостю это письмо вслух. «Странно сказать, — вспоминает она, — но мне было почти обидно передавать ему, великому мыслителю, такую путаницу и разбросанность в мыслях»^^.

 

«Разбросанность в мыслях» действительно имеет место. Толстой говорит, что он не приемлет тот символ веры, который

 

исповедует официальная Церковь: «...Верить в то, что мне пред­ ставляется ложью, — нельзя... Это есть кощунство и есть служе­ ние князю мира»^®. Толстой бросает вызов всей ортодоксальной церковной традиции. Он исполнен презрения ко всякой силе, посягающей на свободу духа.

 

Вряд ли автора «Карамазовых», чья собственная вера прошла «через горнило сомнений», способны были смутить эти толстов­ ские слова. Насторожить его могло другое.

 

Призывая свою корреспондентку встать на его точку зре­ ния, автор письма советует ей посмотреть, крепок ли тот лёд, по которому она ходит, а если не крепок — попробовать пробить его. «Если проломится, то лучше идти материком». «Материк» есть истина, та первооснова, которая скрыта под всяческими наносами.

«Но и вам уже учить меня нечему, — продолжает Толстой. —

 

Я пробил до материка всё то, что оказалось хрупким, и уже ничего не боюсь, потому что сил у меня нет разбить то, на чём я стою; стало быть, оно настоящее».

 

Сомнительно, чтобы подобный поворот мысли мог импониро­ вать Достоевскому.

 

Раскольников и Иван Карамазов тоже, как им кажется, «про­ бивают до материка». Однако эта их личная уверенность (уверен­ ность в своей абсолютной правоте) не спасает их от мучительных падений и катастроф. Толстой утверждает, что он прав, потому что у него нет сил разбить то, к чему он в конце концов пришёл: «Стало быть, оно настоящее». Но, согласно такой логике, «оно» — настоящее только потому, что индивидуальный разум исчерпал свои возможности и не в силах следовать дальше. Именно этот


«уединенным» разум — не важно, в прозрении или в самоосле-плении — становится последней инстанцией, чей приговор обжа­ лованию не подлежит.

 

Сознание «я» оказывается истиннее не только сознаний всех других «не-я», но и больше всего совокупного человеческого опыта.

 

Если принять во внимание точку зрения Л. Оболенского, кото­ рый, как помним, утверждал, что Достоевский выражает миро­ созерцание «серых зипунов» во всей его целости — «без урезок

 

и   ампутаций», то становится более понятным, почему автору «Карамазовых» были несимпатичны религиозные искания Тол­ стого. По мнению Достоевского, рационалистический пересмотр христианства чужд и неприемлем прежде всего для массы «серых зипунов». Толстой противополагает новую «головную» веру тыся­ челетним народным верованиям, индивидуальный разум — разуму соборному и, что ещё хуже, соборному нравственному чувству. В этом своём качестве Толстой мог представляться Достоевскому «гордым человеком»: едва ли не таким же оторван­ ным от родной почвы скитальцем, как и Алеко.

 

Но, конечно, сильнее всего должно было потрясти Достоев­ ского непризнание Толстым божественности Христа.

«Если бы он это был, — говорит Толстой, ~ он бы сумел сказать»^*. Однако в проповеди самого Иисуса, как полагает Тол­ стой, нет прямых указаний на его божественное происхождение.

Этот пункт очень существен для Достоевского. И — очень личен. Христос — мера истины и мера красоты: именно сам Хри­ стос, а не только его учение (то есть та сумма заповедей, которые Толстому как раз и представлялись наиважнейшими). Само жиз-неповедение Иисуса из Назарета, его страдание, искупительный смысл его жертвы — всё это для Достоевского не менее значимо, чем мысли, изложенные в Нагорной проповеди.

 

Толстой замещал Богочеловека персонажем, более похожим на человекобога: идея, Достоевскому ненавистная, осуждённая

и  отвергнутая ещё в «Бесах».

Непризнание божественности Иисуса уничтожало вселенский

смысл образа: миф превращался в информацию.

Когда-то он писал Фонвизиной, что если б ему доказали, «что Христос вне истины, и действительно было бы, что истина вне Христа», то ему «лучше хотелось бы оставаться со Христом, нежели с истиной»"^^.


Следует вдуматься в эти удивительные слова.

 

Достоевский допускает (пусть теоретически), что истина (кото­ рая есть выражение высшей справедливости) может оказаться вне Христа: в таком случае сам Христос как бы оказывается вне Бога.

 

И  Достоевский предпочитает остаться «со Христом», если вдруг сама истина не совпадает с идеалом красоты. Он предпочитает остаться с человечностью и добром, если «истина» по каким-либо причинам оказывается античеловечной.

Красота и истина для Достоевского неразделимы: он не желает жертвовать одним ради другого. Толстой в любом случае хотел бы остаться «с истиной».

«Я потом часто спрашивала себя, — говорит А.А. Толстая, — удалось ли бы Достоевскому повлиять на Л .Н. Толстого? Думаю, едва лшИ^.

 

Графине Александре Андреевне нельзя отказать в проница­ тельности. Личности Толстого и Достоевского столь громадны

и  столь различны по своему складу, что вряд ли уместно гово­ рить о прямой интеллектуальной зависимости. Но следует ска­ зать об их напряжённой моральной связи и — о полноте рус­ ской жизни, которая без Толстого или без Достоевского оказа­ лась бы бесконечно беднее.

 

«Я никогда не видал этого человека, — писал Толстой Страхову (выходит, не показал-таки его Николай Николаевич на той лек­ ции — хотя бы издалека! — И. В), — и никогда не имел прямых отношений с ним; и вдруг, когда он умер, я понял, что он был самый близкий, дорогой, нужный мне человек».

 

Толстому незачем лукавить. Теперь, после смерти Достоевского, он «вдруг» осознал их духовное родство: это действительно так, если иметь в виду направленность их пути. Смерть одного из них сняла вероятность спора: осталось лишь сожаление, что встреча не произошла.

 

«И никогда мне в голову не приходило меряться с ним, никогда, — продолжает Толстой (энергически повторенное отри­ цание как будто указывает на то, что мысль эта всё же могла являться — невольно. — И. В). — Всё, что он делал (хорошее, настоящее, что он делал), было такое, что чем больше он сделает, тем мне лучше». Оговорка в скобках подразумевает несогласие

 

с  «ненастоящим». Толстой, впрочем, избегает деталей. «Искусство, — говорится далее в письме, — вызывает во мне

 

зависть, ум тоже, но дело сердца — только радость». Можно пред-


ПОЛОЖИТЬ, что ни литературный дар Достоевского, ни его «ум»

 

в настоящем случае не принимаются в расчёт. Радость вызывает лишь «дело сердца». Искусство странным образом оказывается от этого дела отделённым.

«Я его так и считал своим другом, — продолжает Толстой, — и иначе не думал, как то, что мы увидимся, и что теперь только не пришлось, но что это моё. И вдруг читаю -- умер! Опора какая-то отскочила от меня. Я растерялся, а потом стало ясно, как он мне был дорог, и я плакал и теперь плачу»

 

У Толстого нет ни малейшего сомнения в том, что рано или поздно они бы встретились: «...теперь только не пришлось, но это моё». «Это моё», — мог бы сказать в свою очередь и Достоевский. Это было их общее, ибо каждый из них мысленно уже пере­ жил грядущую встречу. И не потому ли Толстой — может быть, неожиданно для себя — говорит: «...опора какая-то отскочила от меня», что он «теперь» с горечью ощутил своё духовное одино­ чество? Не осознал ли он, что в «деле сердца» он отныне остаётся один?*

 

...Графиня Александра Андреевна тщательно переписала для Достоевского письмо Толстого. По рассеянности она вложила

в  копию и текст подлинника. Следовательно, за несколько дней до смерти оригинал толстовского письма лежал у него на столе.

 

Жизнь воистину сценарна. В последние дни Толстого на его столе оказался том «Братьев Карамазовых» — последнее его чте­ ние. Навсегда покинув Ясную Поляну, Толстой просит послать ему вдогонку эту книгу, но так и не успевает её получить.

 

Они помнят друг о друге в свой последний час.

И тут на сцену вновь выступает Николай Николаевич Страхов. За сутки до ухода из Ясной Поляны Толстой записывает в днев­ нике: «Видел сон. Грушенька, роман, будто бы. Ник. Ник. Стра­

 

хова. Чудный сюжет». И — в записной книжке — уже в Опти-ной пустыни: «Роман Стр(ахова) Грушеньк(а)-экономка»'^^ Это последняя «творческая» запись Толстого.

 

*  3 февраля 1881 года С.А. Толстая пишет сестре — о муже: «Его и всех нас ужасно поразила смерть Достоевского. Только что стал так известен и всеми любим, как умер. Лёвочку это навело на мысль о его собственной смерти,

 

и  он стал как-то сосредоточеннее и молчаливее»"^^. Если Толстой действи­ тельно не мерился с Достоевским жизнью, то теперь, во всяком случае, мерится смертью.


Что Толстой видит во сне Грушеньку — неудивительно: ему снится героиня того самого романа, который он в эти дни пере­ читывает. Трудно усмотреть что-то исключительное и в том, что пригрезился покойный Страхов. И даже не столь поражает, что всё это фантастическим образом перемешалось: мало ли что бывает во сне.

 

Изумительно другое: то, что Толстой рассматривает своё снови­ дение как художественный сюжет.

Толстому снится роман между реальным лицом, его знако­ мым, и персонажем, сотворённым воображением Достоевского. «Жизнь» пересекается с «литературой» — возникает некая «тре­ тья» ситуация, на первый взгляд совершенно неестественная. Ибо трудно вообразить более противоположных по натуре людей, чем «инфернальница» Грушенька и добропорядочный, бесстраст­ ный, бестемпераментный Страхов.

 

Тем не менее Толстой не только готов облечь свои сновидческие образы в живую художественную плоть, но даже именует явив­ шийся ему сюжет «чудным».

 

За много лет близкого общения со Страховым Толстой пре­ красно изучил характер своего приятеля. Очевидно, не осталось для него вполне непроницаемым и страховское «подполье» (это тем вероятнее, что Страхов порой неосторожно «обнажался» перед своим яснополянским корреспондентом)*. Толстовский сон удивительным образом перекликается с неизвестной сно­

 

*  Страхов писал Толстому (17 ноября 1879 года): «Думаю, что я не какой-нибудь гадкий или преступный или отчаянно грешный человек. Я в извест­ ном отношении хуже — я человек безжизненный, вкотором мало души, нет воли в смысле живых стремлений. Я во всех сферах неудавшийся, ни

 

в  чём не сформировавшийся, ни в какую форму не отлившийся человек...

 

Ни один инстинкт не говорил во мне так сильно, чтобы определить мои поступки и образ жизни. Я правильно сделал, отказавшись, наконец, вовсе от жизни; я не умею жить и не хочу за это браться. Всего лучше это объяс­ нить на отношениях к женщинам. Я ни за одною не волочился в настоя­ щем смысле пристрастия и никогда не собирался жениться. Две мои связи произошли от того, что того хотели эти женщины, а не я. Это стыдно ска­ зать мужчине, и я за это наказан больше, чем стою»'^^ Несмотря на подчёр­ кнутую (почти демонстративную) откровенность этого письма. Толстой позволил себе в ней усомниться: «Вы не умели сказать то, что в вас, и вышло что-то непонятное»^®.


видцу, НО памятной нам записью Достоевского — о «тайном сла­ дострастии» Страхова («несмотря на свой строго нравственный вид, втайне сладострастен»). Недаром в этом сне Страхов пред­ стаёт своего рода Фёдором Павловичем Карамазовым, но — «под­ польным», «зажатым» и оттого ещё более трагичным. И, может быть, сюжет представляется Толстому «чудным» именно благо­ даря точности психологического попадания.

 

Страхов приснился Толстому через четырнадцать лет после своей кончины и за несколько дней до его собственной. Досто­ евский видел Страхова за три дня до смерти: правда, не во сне,

а  наяву.

В воскресенье, 25 января, у Достоевских были гости: в их числе Николай Николаевич. Разговор зашёл о том самом толстов­ ском письме, которое было получено от графини Александры Андреевны. Страхов, живо интересовавшийся всем исходившим из Ясной Поляны, стал просить у Достоевского это послание. Достоевский согласился — с тем, однако, чтобы Николай Нико­ лаевич непременно вернул письмо — через несколько дней.

 

Через несколько дней Достоевского не стало.


 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

глава XX

смерть в двух измерениях

 

Воскресенье, 25 января

 

Итак, в воскресенье, 25 января, у них были гости. Лишь только хозяин встал, явился Аполлон Николаевич Майков. Вслед за Майковым, как уже говорилось, пожаловал Страхов.

 

Последним подошёл Орест Фёдорович Миллер. Унего было дело. Миллер уже приходил на днях и, как помним, застал хозяина

в  недобрую минуту: ни о каком выступлении он не хотел и слы­ шать. «Потом, — говорит Миллер, — Фёдор Михайлович смило­ стивился немножко и подал некоторую надежду»’.

Поэтому был избран окольный путь: зная отходчивость Досто­ евского, Миллер 20 января обращается к Анне Григорьевне и вве­ ряет ей «участь Пушкинского вечера»^

Профессор рассчитал точно: Достоевский уже и сам был огор­ чён своим отказом, беспокоясь, не обидел ли он Миллера («Вот и ещё, пожалуй, человека потеряю»), и прося Анну Григорьевну извиниться перед ним письменной

Анна Григорьевна отвечала в тот же день: «...Фёдор Михайлович поручил мне написать Вам, что он будет читать у вас 29 января


ВО ВСЯКОМ случае, то есть даже в случае, если б ему запретили его январский «Дневник» (чего он так опасается)»"^.

В  тот же день, 20-го, новый начальник Главного управления по делам печати Н.С. Абаза присылает Достоевскому свою визит­ ную карточку — с надписью на обороте: «Прошу извинить, что задержал, никаких препятствий, конечно, нет»^ По свидетель­ ству первых биографов Достоевского, Абаза успокоил автора «Дневника», что «у цензуры рука не поднимется ни на одну его мысль»^.

 

Таким образом, «серые зипуны» прошли: времена стояли неслыханно либеральные*.

В  его последней записной книжке есть помета: «На мар-

 

товск. № »^. Интересно, о чём говорил бы он в своём «Дневнике» после 1 марта?

До взрыва на Екатерининском канале оставалось чуть более месяца. Жизни ему было отпущено ещё три дня.

 

В  воскресенье, 25 января, подтвердив О.Ф. Миллеру своё согласие на участие в Пушкинском вечере, хозяин тем не менее «настоятельно заявил», что прочтёт «некоторые любимые им небольшие стихотворения Пушкина». Орест Фёдорович встревожился: ведь Анна Григорьевна уведомила его, что её муж выбрал для чтения отрывок из последней главы «Онегина» — именно так и значилось в готовящейся к печати афише. Пере­ мена потребовала бы новых цензурных хлопот — у попечителя учебного округа и градоначальника. Поэтому Миллер попро­ бовал деликатно возразить. «Фёдор Михайлович несколько раз­ дражился и сказал, что кроме указываемых им теперь небольших стихотворений он ничего другого читать не будет. О.Ф. Миллер,

 

в свою очередь раздражившись, неосторожно попрекнул Фёдора Михайловича недостаточным вниманием к его, Миллера, нелёг­ кому положению в качестве устроителя вечера. Тогда Фёдор Михайлович уже не раздражился, а огорчился: “И не грех вам, — сказал он, — говорить это; сколько раз я по вашей просьбе читал для студентов”».

 

*  Надо полагать, визитная карточка Абазы была приложена к возвращае­ мой автору рукописи, так как типографский набор вряд ли был готов. Сло­ вечко «конечно» в записке Абазы звучит многозначительно: либеральное начальство намекало, что высокая степень цензурной терпимости предпо­ лагает ответную авторскую сдержанность.


«Небольшая размолвка, — вспоминают свидетели этого инци­ дента, — окончилась миролюбиво. О.Ф. Миллер дал слово выхло­ потать разрешение на замену прежнего отрывка другими стихот­ ворениями, только бы Фёдор Михайлович участвовал в вечере». Когда он уходил, хозяин, «совершенно уже успокоенный», прово­ дил его до дверей...*^

 

Проводил он и другую посетительницу — Катерину Иппо­ литовну, жену родственника Анны Григорьевны, доктора М.Н. Сниткина. Она сидела у хозяйки, которая и «вызвала» мужа, чтобы тот простился с гостьей. «Та ему сказала, что он будто сердитый. Он очень удивился и сказал ей: вот лучше не жить с людьми; тут Бог знает как занят человек, ему тяжело

 

и  грустно, и люди тотчас придумают, что он сердится. «Да ведь я пошутила», — ответила ему К. И.»^®.

 

Очевидно, он показался «сердитым» после объяснения с Мил­ лером, ибо другими гостями было замечено, что в этот день он был «вполне здоров и весел и ничто не предвещало того, что произошло через несколько часов»*

 

В пятницу, 23 января, у них с Анной Григорьевной зашёл разго­ вор о предстоящем лете. Он полагал, что на деньги, вырученные за «Карамазовых», и за будущий «Дневник» (набиралось тысяч двенадцать—пятнадцать, а тысяч пять можно было занять у зна­ комых), следует купить имение под Москвой: «Ну, так я поеду в Эмс, а ты поедешь в имение и будешь там хозяйничать, и про­ живём до осени, а там сюда. Ты и дети отлично поправитесь».

 

«Дни мои сочтены», — говорит он за три месяца до смерти. За пять дней — строит обширные планы на будущее.

«Всегда мечтал об имении, — продолжает свою запись Анна Гри­ горьевна, — но непременно спрашивал: есть ли лес. На пахоту

и луга не обращал внимания, алее, хотя бы и небольшой, в его гла­ зах составлял главное богатство имения... Не любил дуба, а любил лиственный лес, не расчищенный, а скорее запущенный, разрос­

 

*  В черновых записях Анны Григорьевны эпизод этот выглядит несколько иначе: «Зашёл разговор о перемене программы и о том, чтоб ему не читать «Онегина», которого прочтёт вместо него Герард с К (?). Фёдор Михайлович был недоволен, почти обижен...»^ Выходит, следовательно, что не сам Достоевский отказался от чтения главы из «Онегина», а, наобо­ рот, его просьба о закреплении за ним этого отрывка не была уважена. Что, естественно, и вызвало его недовольство.


шийся». Он был согласен, чтобы его долю куманинского наслед­ ства выделили лесом, который он стал бы растить, — к совершен­ нолетию детей лес уже бы шумел: «...пусть все продают; а я не про­ дам, из принципа не продам, чтобы не безлесить Россию»^^.

 

До чеховского «Вишнёвого сада» оставалось около четверти века.

Но вернёмся к воскресенью 25 января.

 

После ухода гостей он отправился в типографию — отдать последний листок «Дневника» и просить завтра же прислать кор­ ректуру. Он вернулся в половине седьмого, когда вся семья сади­ лась обедать: это была их последняя (если не считать завтрашней, роковой) совместная трапеза.

 

«За обедом всё время говорили о Пиквикском клубе, — запи­ сывает Анна Григорьевна (очевидно, перед тем она с детьми была на спектакле. — И. В), — вспоминали все подробности, расска­ зывали ему, а затем я спросила, кто же был этот актёр. «Мистер Джингль», — сказал Фёдор Михайлович»^^

Разговор этот доставлял ему видимое удовольствие.

Жена А.С. Суворина, Анна Ивановна, свидетельствует:

 

однажды в дни Пушкинского праздника она вместе с мужем сидела в ресторане Тестова — в компании литераторов: Остров­ ского, Григоровича, Достоевского и других. Подавали рассте­ гаи. «Вдруг Ф. М. обратился ко мне с вопросом: как нравится мне Диккенс? Я со стыдом ему сказала, что я не читала его. Он удивился и замолчал». Разговор шёл своим чередом, как вдруг Достоевский громко заявил: «Господа, между нами есть счаст­ ливейший из смертных!» Анна Ивановна обвела компанию недоумённым взглядом: все присутствующие были людьми довольно пожилыми, и особенного счастья на их лицах не было заметно. Меж тем Достоевский продолжал: «Моя соседка Анна Ивановна... Да, да! она! Господа, счастливая Ан<на> Ив<ановна> ещё не читала Диккенса, и ей, счастливице, пред­ стоит ещё это счастье! Ах, как бы я хотел быть на её месте!»

 

Диккенс — один из его любимейших авторов: об этом он гово­ рил неоднократно. И — повторил А.И. Сувориной: «Когда я очень устал и чувствую нелады с собою, никто меня так не успокаивает

и не радует, как этот мировой писатель!»^^

Он вспоминает о нём за своим последним застольем.

 

«После обеда, — записывает Анна Григорьевна, — пошёл пить свой кофе, а затем сел писать своё письмо к Каткову, а написав, позвал меня и прочёл его мне»^^


«Письмо К Каткову» (на самом деле — к Любимову) — это, по всей видимости, последние строки, написанные его рукой (если не считать деловых заметок, сделанных назавтра, — о про­ даже его сочинений). Письмо помечено 26 января: очевидно, оно переписано набело с 25-го на 26-е. Анне Григорьевне мог читаться черновик.

 

Автор письма просит редакцию «Русского вестника» выслать ему остаток всё ещё причитающейся за «Карамазовых» суммы. «Так как Вы, столь давно уже и столь часто, были постоянно бла­ госклонны ко всем моим просьбам, то могу ли надеяться ещё раз на внимание Ваше и содействие к моей теперешней последней, может быть, просьбе?»^^

Исследователи склонны относить это послание ко дню

26 января, полагая, что слова о последней просьбе могли быть

произнесены только после появления первых признаков смер­

тельной болезни. Но такой смысл они приобретают лишь ретро­

спективно. Вечером 25 января «последняя просьба» могла озна­

чать надежду на близкую материальную независимость, намёк

на грядущий отказ от унизительных выпрашиваний аванса.

«...Я на это со смехом сказала, — записывает Анна Григо­

рьевна, — что вот будешь писать опять «Карамазовых», опять

будешь просить вперед»*^1

Как бы там ни было, его последнее собственноручное посла­ ние мало отличалось от десятков ему подобных: всю свою жизнь он заботился о деньгах.

 

«Вечером ходил гулять, — продолжает Анна Григорьевна (это его последняя прогулка. — И. В), — а затем...»^^ Далее в записи следуют стенографические знаки...

Этой зашифрованности соответствует некая неопределённость

в развитии дальнейших событий. Но мы отложим на некоторое время вопрос о том, насколько литературное изложение помя­ нутых событий соответствует их действительному содержанию. Примем пока некритически, на веру ту версию, которая почита­ ется «официальной».

 

*   Катков писал в некрологе: «...27 января получили мы от него соб­ ственноручное письмо, писанное твёрдым почерком и не возбуждавшее никаких опасений»**. Письмо действительно написано ясным, почти кал­ лиграфическим почерком, вряд ли возможным после первых приступов болезни.


«Закон крови» в действии

 

Ночью, как утверждает Анна Григорьевна, с её мужем слу­ чилось «маленькое происшествие: его вставка с пером упала на пол и закатилась под этажерку (а вставкой этой он очень дорожил, так как, кроме писания, она служила ему для набивки папирос); чтобы достать вставку, Фёдор Михайлович отодви­ нул этажерку. Очевидно, вещь была тяжёлая, и Фёдору Михай­ ловичу пришлось сделать усилие, от которого внезапно порва­ лась лёгочная артерия и пошла горлом кровь; но так как крови вышло незначительное количество, то муж не придал этому обстоятельству никакого значения и даже меня не захотел бес­ покоить ночью

Заметим, что единственным участником (и свидетелем) ноч­ ного происшествия был сам Достоевский: Анна Григорьевна говорит с его слов.

Заметим также, что он не пожелал будить мирно спящую жену.

В понедельник 26 января он поднялся, по обыкновению, в час дня и, когда Анна Григорьевна вошла в кабинет, сообщил ей

о  ночном событии. Анна Григорьевна «страшно встревожилась» и, не говоря ничего мужу, послала мальчика Петю (того самого П.Г. Кузнецова, чьи воспоминания приводились выше) задок-тором Я.Б. фон Бретцелем. Но тот уже отбыл к больным и смог явиться только к пяти.

 

Анна Григорьевна сообщает, что всё это время её муж «был совершенно спокоен, говорил и шутил с детьми и принялся читать “Новое время”». Далее у Анны Григорьевны следует одно довольно загадочное место.

 

«Часа в три, — пишет воспоминательница, — пришёл к нам один господин, очень добрый и который был симпатичен мужу, но обладавший недостатком — всегда страшно спорить. Загово­ рили о статье в будущем «Дневнике»; собеседник начал что-то доказывать, Фёдор Михайлович, бывший несколько в тревоге по поводу ночного кровотечения, возражал ему, и между ними разгорелся горячий спор. Мои попытки сдержать спорящих были неудачны, хотя я два раза говорила гостю, что Фёдор Михайлович не совсем здоров и ему вредно громко и много говорить. Нако­ нец, около пяти часов, гость ушёл и мы собирались идти обе­ дать, как вдруг Фёдор Михайлович присел на свой диван, помол­ чал минуты три, и вдруг, к моему ужасу, я увидела, что подбо-


редок мужа окрасился кровью и она тонкой струей течёт по его бороде»^^

 

В  первой биографии Достоевского, опубликованной в 1883 году,

 

о предобеденном визите таинственного господина не говорится ни слова. Сказано кратко: «В 4часа пополудни сделалось первое кро­ вотечение горлом»^^ Причины такой лаконичности обнаружива­ ются в письме Анны Григорьевны Страхову от 21 октября 1883 года. «В течение дня, — пишет Анна Григорьевна, — ему (Достоев­ скому. — //. В) пришлось иметь крупный разговор и почти ссору

 

с своей сестрой Верой Михайловной, приехавшей из Москвы (конечно, об этом не следует упоминать в печати)»^^.

В  печати об этом тогда упомянуто не было. И даже через несколько десятилетий, работая над своими воспоминаниями, Анна Григорьевна не сочла возможным поведать о том, что «один господин», очень добрый и симпатичный её мужу, но обладав­ ший пагубной привычкой спорить, — не кто иной, как родная сестра Достоевского Вера Михайловна.

Между тем предмет спора был отнюдь не новый.

Родственная тяжба вокруг куманинского наследства тянулась уже несколько лет — с периодическими обострениями: вспомним хотя бы эпизод с П.П. Казанским (см. главу «Свидетель казни»). Тётушка умерла в 1872 году, но лишь совсем недавно Достоевский был наконец формально введён во владение частью её рязан­ ского имения. При этом он должен был выплатить определённые суммы в пользу сестёр, не участвовавших в разделе.

 

Дочь Достоевского пишет, что её тетки были «крайне недо­ вольны» таким поворотом дела: «Тут они вспомнили, с какой лёгкостью их брат Фёдор отказался взамен ничтожной и тотчас выплаченной суммы от наследства своих родителей (действи­ тельно, в 1844 году он уступил свою часть наследства за тысячу рублей. — И. В). Они думали, что он и вторично легко позволит обобрать себя...»*

 

Конечно, Любовь Фёдоровна стоит на семейной точке зре­ ния. Она указывает на то, что все сёстры её отца находились

 

*  Справедливости ради заметим, что тогдашний опекун семейства Достоевских, П.А. Карепин, всячески отговаривал будущего автора «Бед­ ных людей» от подобного шага и согласился пойти на это только по настоя­ тельному требованию самого Достоевского. Так что о позволении «обобрать себя» говорить не приходится.


В  гораздо лучших материальных условиях, чем семья Досто­ евских: «Моя тётка Александра владела домом в Петербурге, у тётки Варвары было несколько домов в Москве, а тётка Вера получила имение родителей Даровое». Тем не менее, «зная великодушие отца», Любовь Фёдоровна убеждена, «что он отдал бы свою долю наследства сёстрам, если бы его обязанности по отношению к жене и детям не были более настоятельными».

С  сестрой Александрой Достоевский был в ссоре, и она

 

не бывала в их доме; с сестрой Варварой отношения были тёплые (вспомним её декабрьское письмо); сестра Вера были любима. Может быть, именно поэтому она и приняла на себя довольно щекотливую миссию: попытаться уговорить его принести брат­ скую жертву.

 

Согласно свидетельству Анны Григорьевны, объясне­ ние с «одним господином» имело место до обеда. По сло­ вам же Любови Фёдоровны, — во время застолья.

 

Эта деталь существенна. Если сцена происходила во время обеда, на котором присутствовали и дети, то Любовь Фёдоровна может опираться на собственные воспоминания. В против­ ном же случае вся информация исходит от Анны Григорьевны.

 

Вера Михайловна была у Достоевских около трёх и покинула их дом в четыре или в пять. Достоевские обычно обедали позже.

 

С другой стороны, трудно предположить, чтобы московскую гостью отпустили без угощенья.

 

Обратимся, однако, к воспоминаниям Любови Фёдоровны. Дочь Достоевского пишет, что семейный обед (который она ошибочно относит к 25 января) начался прекрасно: брат и сестра

 

увлеклись «обменом воспоминаний об играх и развлечениях

в детские годы». Впрочем, вскоре Вера Михайловна перешла

к  делу.

«Отец нахмурился, моя мать пыталась перевести разговор...

Ничто не помогало: тетка Вера была наименее интеллигентной из всей семьи». Тон беседы повысился, посыпались взаимные упрёки, и наконец тетка Вера разразилась слезами. «Достоев­ ский потерял терпение и, чтобы прекратить тяжёлые пререкания, встал из-за стола до окончания обеда. В то время как моя мать вела обратно свою золовку, продолжавшую плакать и собирав­ шуюся как можно скорее отправиться домой, мой отец скрылся в свою комнату».


Итак, версия Анны Григорьевны, изложенная в её воспо­ минаниях, опровергается дважды: самой Анной Григорьев­ ной (в письме к Страхову) и воспоминаниями дочери. Причём дочь приводит такие подробности, о которых её мать предпо­ читает умалчивать. Если даже допустить, что семейный обед всё-таки состоялся, он был прерван при весьма драматических обстоятельствах.

 

Любовь Фёдоровна пишет далее, что её отец, сев за письменный стол, тронул руками свой рот и усы — и в ужасе отнял их: «они были в крови»^^.

Кровное родство явило свой забытый дословный смысл.

Но с другой стороны: он — так или иначе — исполнил «закон крови на земле», о котором толковал в последней записной книжке. Он исполнил его не только символически, но и бук­ вально: он расплатился кровью.

 

Любовь Фёдоровна говорит, что её отец был «в ужасе». Её мать, наоборот, утверждает, что в ужасе была она, Анна Григо­ рьевна, сам же больной «не был испуган, напротив, стал уго­ варивать меня и заплакавших детей успокоиться...» Он повёл детей к письменному столу и стал показывать им только что полученное объявление о подписке на юмористический жур­ нал «Осколки». На картинке были изображены два рыбо­ лова, которые запутались в сетях и свалились в воду. Отец прочёл детям стихотворные подписи, «и так весело, что дети успокоились»^^.

 

Что же это за стихи, какие он, гениальный исполнитель «Про­ рока», декламировал последний раз в своей жизни? Имеет смысл привести текст — прежде он никогда не воспроизводился:

 

После жирного обеда

 

Мирно удят два соседа.

 

«Я боюся, как бы с вами

 

Не сцепиться мне крюками!..»

 

Трах! сбылося предсказанье.

 

Ведь сцепились!., наказанье!..

 

Чем распутывают дольше.

 

Тем запутывают больше...


Все спутались крюками

 

С головами и руками...

 

Перепутались, сцепились —

 

Бух! и в воду повалились.

 

Но, читатель, ты не бойся.

 

Выслушай и успокойся:

 

Их спасли городовые...

 

Нынче строгости такие!.

 

Разумеется, это не Пушкин («Тятя! тятя! наши сети...»); аудито­ рия, однако, осталась вполне довольной.

 

Наконец явился фон Бретцель: только он начал выстукивать грудь больного, как кровь полилась сильнее прежнего. Достоев­ ский потерял сознание.

 

Анна Григорьевна не говорит, как скоро он пришёл в себя, но, очевидно, беспамятство продолжалось недолго. Когда наконец он очнулся, первые его слова были: «Аня, прошу тебя, пригласи немедленно свящ;енника, я хочу исповедаться

и  причаститься»^^

Толстой перед смертью опасался, что ему, «отпавшему»

 

от Церкви, помимо его воли навяжут исполнение церковных таинств. Достоевский умирает «как все»: он страшится не успеть исполнить требования веры.

 

Из соседней Владимирской церкви призвали священника отца Николая. Анна Григорьевна говорит, что её муж встретил батюшку «спокойно и добродушно» и затем долго исповедовался

 

и  причащался. Что говорил Достоевский отцу Николаю, осталось неизвестным. Тайна исповеди, слава богу, нерушима до сих пор.

 

Хотя доктор и уверял, что особой опасности нет, больной делает всё, что подобает умирающему: исповедуется, прощается с женой

и детьми, благословляет их. Он не хочет, чтобы смерть застала его врасплох.

 

«Потеря крови сильно его истощила, — пишет Суворин, — голова упала на грудь, лицо потемнело»^^.

Вечером приехал профессор Кошлаков (фон Бретцель послал ему тревожную записку). Опытный медик не стал беспокоить больного осмотром, а Анне Григорьевне сказал, что так как крови


ИЗЛИЛОСЬ сравнительно немного («стакана два»), «то может обра­ зоваться «пробка», и дело пойдёт на выздоровление»^^.

Кошлаков вообще был оптимистом: в самый день смерти он уверял, что «спасти ещё возможно»^®.

 

Доктора рекомендовали больному как можно меньше разгова­ ривать и двигаться. Фон Бретцель остался бодрствовать у постели своего пациента.

 

В эту ночь — с понедельника на вторник — Анна Григорьевна садится за письмо О.Ф. Миллеру:

 

«...считаю нужным вас уведомить, что Фёдор Михайлович не в состоянии читать на вечере 29 января. Вчера в шесть часов вечера (по другим источникам — в четыре или в пять. — И. В) Фёдор Михайлович опасно заболел: у него лопнула лёгочная артерия и сильно шла горлом кровь... У нас был консилиум,

 

и  Кошлаков настоятельно требует, чтобы Фёдор Михайлович не двигался и не говорил в течение недели.

 

Я в страшном отчаянии; опасность ещё не прошла: ещё одно такое кровотечение, и Фёдора Михайловича не станет»^^

 

Больной, впрочем, провёл ночь спокойно.

 

 

«Не удерживай...»

 

«На следующее утро, — пишет Любовь Фёдоровна, — он про­ снулся бодрый и здоровый»^^.

 

Появилась надежда: кровотечение не повторялось. Больной несколько повеселел; позвал детей, немного с ними поговорил. Днём зашёл метранпаж — потолковать о печатающемся «Днев­ нике». «Ну, что скажете, барин?» — обратился к нему Достоев­ ский: так шутливо называл он своего выпускающего^^

Метранпаж принёс корректуры: в них оказалось семь лиш­

них строк. Достоевский встревожился. Анна Григорьевна нашла

выход: предложила сократить несколько строк на предыдущих

страницах, что и проделала собственноручно. Больной совер­

шенно успокоился, узнав, что номер, посланный Н.С. Абазе

 

(на сей раз, очевидно, в гранках), начальником всей русской цен­

зуры благополучно пропущен^"^.

 

Он чрезвычайно заботится о том, чтобы первый «Днев­ ник» вышел, как это и было объявлено, в последний день месяца — 31 января.


Шёл вторник, 27 января.

 

«Ему предписали полное спокойствие, которое необхо­ димо в подобных случаях, — пишет Суворин. — Но по натуре своей он не был способен к покою, и голова постоянно рабо­ тала. То он ждёт смерти, быстрой и близкой, делает распоря­ жения, беспокоится о судьбе семьи, то живёт, мыслит, меч­ тает о будущих работах, говорит о том, как вырастут дети, как он их воспитает..

 

В другой своей статье Суворин рисует схожую картину: «Весь день был весел и спокоен, шутил, говорил о будущих своих рабо­ тах, говорил о своих детях, успокаивал окружающих. “Чего вы меня отпеваете? Я ещё вас переживу”»^^.

 

Ему остаётся жить сутки.

Вновь приезжал Кошлаков: «нашёл, что положение значи­ тельно улучшилось, и обнадёжил больного...»^^ Велено было как можно больше спать: поэтому все улеглись рано. Анна Григорьевна постелила себе в кабинете, на тюфяке, рядом

 

с  диваном.

 

Сохранилась беглая черновая запись Анны Григорьевны об этом дне: «Во вторник была Штакеншнейдер, Орест Мил­ лер, ходила за виноградом, ел икру с белым хлебом, пил молоко. Был Кошлаков, а после него Бретцель, разъехались, ходил кое-куда, освежал комнату. Вечером Верочка и Павел Александро­ вич (пасынок. — И. В.у^, рано легли, пил много лимонаду, сде­ ланного мамой, часто. Во вторник боялся, что съедят весь вино­ град, а когда принесли ещё винограда, то просил меня есть».

 

Все эти подробности, может быть незначительные, дороги Анне Григорьевне. Ведь это она собственноручно поила больного молоком, давала ему хлеб с икрой. Зная его любовь к сладкому, сама сходила за виноградом (недешёвым, надо думать, в январе месяце). Отметила его раздражительную мнительность («боялся, что съедят весь виноград») и — его последний знак внимания («просил меня есть»).

Пушкина перед смертью жена кормила морошкой.

 

«Во вторник вечером перед его сном, — продолжает свои записи

Анна Григорьевна, — я ходила наверх попросить господина

 

не ходить, так как эта вечная ходьба очень его беспокоила. Госпо­

дин перестал»^^.

 

Отметим, что в доме довольно хорошая слышимость: эта деталь нам ещё пригодится.


Анна Григорьевна ночью несколько раз поднималась и при свете ночника смотрела на больного: он спал спокойно. Наконец забылась и она.

Наступила среда, 28 января.

 

«Проснулась я около семи утра, — говорит Анна Григорьевна, —

и  увидела, что муж смотрит в мою сторону.

— Ну, как ты себя чувствуешь, дорогой мой? — спросила я, наклонившись к нему.

— Знаешь, Аня, ■—сказал Фёдор Михайлович полушёпотом, —

 

я  уже три часа как не сплю и всё думаю, и только теперь сознал ясно, что я сегодня умру».

 

Не слушая её отчаянных разуверений, он сказал: «Зажги свечу, Аня, и дай мне Евангелие!»"^®

Это была книга, подаренная ему в Сибири жёнами дека­ бристов, — единственная, которую он мог иметь в остроге, — та самая. С ней он не расставался никогда и под её обложку пря­ тал, как помним, бесхитростные записки своих детей. Евангелие служило и книгой гадательной: он любил открыть его наудачу

 

и  прочесть то, что стояло на первой странице слева. И сейчас

он поступил точно так же.

Открылось Евангелие от Матфея: глава III, стихи 14—15 («Пода­ вляя слёзы, — дополняет Любовь Фёдоровна, — моя мать прочла громким голосом»^^: «Иоанн же удерживал Его и говорил: мне надобно креститься от Тебя, и Ты ли приходишь ко мне? Но Иисус сказал ему в ответ: не удерживай, ибо так надлежит нам исполнить великую правду»"^^.

 

— Ты слышишь — «не удерживай» — значит, я умру, — сказал муж и закрыл книгу»'^^

Она хорошо запомнила этот утренний разговор. Муж стал её утешать, «говорил мне милые ласковые слова, благодарил за счаст­ ливую жизнь, которую он прожил со мной». Всё это Анной Гри­ горьевной сообщается в пересказе, и только одна фраза даётся прямой речью: «Затем сказал мне слова, которые редкий из мужей мог бы сказать своей жене после четырнадцати лет брачной жизни:

 

— Помни, Аня, я тебя всегда горячо любил и не изменял тебе никогда, даже мысленно!»"^"^

 

В своих черновых заметках Анна Григорьевна даёт несколько иную редактуру: «...просил прощения, любил, [уважал, изменял лишь мысленно, а не наделе...]» Слова, поставленные в квадрат­ ные скобки, записаны стенографически"^^.


Около девяти часов он спокойно уснул, не выпуская из своих рук руку жены. «Но в одиннадцать часов муж внезапно про­ снулся, привстал с подушки, и кровотечение возобновилось».

 

Так пишет Анна Григорьевна. Суворин добавляет некоторые подробности:

 

«С утра ему опять было хорошо. Он непременно сам хотел надеть себе носки. Никакие увещания и напоминания о спокой­ ствии не подействовали. Он сел на постели и стал обуваться. Это мелочь, но в подобных болезнях всё зависит от самых ничтож­ ных мелочей. Усилие, которое он сделал, вызвало новое крово­ течение, которое повторялось несколько раз. Он стал тревожнее

и  тревожнее»"^^.

«Он стал тревожнее и тревожнее», — пишет Суворин. Напро­

 

тив, Анна Григорьевна уверяет, что её муж сохранял полное при­ сутствие духа и по его «умиротворённому лицу было ясно видно, что мысль о смерти не покидает его и что переход в иной мир ему не страшен». Когда после утреннего кровотечения Анна Григо­ рьевна попыталась утешить больного, он «только печально пока­ чал головой, как бы вполне убеждённый в том, что предсказание о смерти сегодня же сбудется»'^^

 

Существует ещё один (сравнительно недавно обнародованный) документальный источник, в котором зафиксированы послед­ ние часы Достоевского. Это письма племянницы — дочери его младшего брата Е.А. Рыкачёвой и её мужа к их отцу и тестю в Ярославль.

 

28 января в два часа дня Е.А. Рыкачёва была у Достоевских. «Дядя был покоен, — пишет она Андрею Михайловичу, —

и  к нему никого не пускали, хотя и говорили ему обо всех, кто приходил навестить его, — он непременно этого желал»'^^

В этот день в «Новом времени» появилось первое сообщение

 

об его болезни. Тут же пошли посетители. Колокольчик над вход­ ной дверью звонил непрестанно: его пришлось привязать. Хотя пришедших к больному не пускали, сам он, как сообщает Анна Григорьевна, «был чрезвычайно доволен общим вниманием

 

и  сочувствием, шёпотом меня расспрашивал и даже продиктовал несколько слов в ответ на одно доброе письмо»'^^.

 

«Любопытствовал, кто приходил, продиктовал бюллетень»^®, — подтверждается в черновых записях.

 

«Бюллетень» был ответом на встревоженное письмо графини Е.А. Гейден. В бумагах Анны Григорьевны сохранился черно­


вик: часть его написана обычным письмом, часть — стенографи­ ческими знаками. На этом же листке имеется запись (очевидно, позднейшая): «Продиктовано мне в ответ на письмо Графини Гейден в 5часов или в 6-го вдень смерти».

 

Он диктует ей свой последний текст: сам даёт оценку своему положению. «26-го числа в лёгких лопнула артерия и залила наконец лёгкие. После 1-го припадка последовал другой, уже вечером, с чрезвычайной потерей крови с задушением. С 1/4 <часа> Фёдор Михайлович был в полном убеждении, что умрёт; его исповедали и причастили. Мало-помалу дыхание поправи­ лось, кровь унялась. Но так как порванная жилка не зажила, то кровотечение может начаться опять. И тогда, конечно, веро­ ятна смерть. Теперь же он в полной памяти и в силах, но боится, что опять лопнет артерия»^^

 

Нет оснований не верить Анне Григорьевне, что этот «бюлле­ тень» продиктован её мужем за несколько часов до смерти. Но тогда возникают некоторые недоумения.

Почему в тексте, продиктованном во второй половине дня

28 января, ни словом не упоминается об утренних и дневных кро­

вотечениях, а говорится лишь о «припадках», бывших 26-го? Уж

скорее подобные сведения могли относиться к 27-му, когда дей­

ствительно не наблюдалось обострения болезни. Но, с другой

стороны, первое печатное известие о нездоровье Достоевского

появилось, как уже сказано, 28 января, и письмо графини Гейден

могло быть откликом именно на это газетное сообщение.

Можно предположить, что утреннее и дневное кровотечения были не столь значительны и больной не счёл их достойными упоминания. Это как будто находит подтверждение в письме племянницы.

 

«...Приехала я в 2 часа дня, — пишет Е.А. Рыкачёва, — тогда ещё не теряли надежды и послали за Кошлаковым... Во время моего пребывания кровь у дяди почти не выделялась, и все очень наде­ ялись на его выздоровление...»^^

В  «бюллетене», продиктованном 28 января, содержится очень точная оценка ситуации. Его автор прекрасно сознаёт грозящую ему опасность и не питает на этот счёт никаких иллюзий. Вме­ сте с тем графиня Гейден уведомляется, что больной «в полной памяти и в силах».

 

Он не только пребывает в полном сознании, но и отдаёт Анне Григорьевне кое-какие деловые распоряжения. Так, он категори­


чески настаивает, чтобы в случае его смерти подписчики «Днев­ ника писателя» незамедлительно получили назад свои подпис­ ные деньги. «Не один, а несколько раз он возвращался к этим деньгам»^^, — с некоторым удивлением отмечает одна из петер­ бургских газет.

Он не хотел оставаться должен никому.

 

Как протекали его последние часы? Об этом сохранились отры­ вочные записи Анны Григорьевны. Трудность состоит в том, что некоторые из них могут относиться и к предыдущим дням: в этом следует разобраться.

«Утром, пока я ездила в типографию, — записывает Анна Григо­ рьевна, — был Покровский (знакомый Достоевского и его страст­ ный поклонник. — И. В), потом Майков, Рыкачёва, Орест Мил­ лер, Кашпирева (издательница «Семейных вечеров». — И. В), Павел Александрович, Михаил Михайлович (племянник. — И. В.), Григорович, Майков и Анна Ивановна (жена Майкова. — К В.)»^^.

 

Интересно: где был в это время Николай Николаевич Стра­ хов? Ни в одном источнике, содержащем информацию о болезни

и  смерти Достоевского, о нём не упоминается.

Из записи Анны Григорьевны следует, что утром 28 января она

 

ездила в типографию — разумеется, по делам «Дневника писа­ теля». Что заставило её отлучиться из дома?

 

«Новое время» писало 31 января: «Утром, в день смерти... ему принесли свёрстанный последний лист этого нумера, уже про­ читанный им в корректуре: требовалась только подпись его для печати. Он не мог этого сделать. Жена его сказала посланному: «Приходите завтра — ему будет лучше, и он подпишет». Завтра Ф. М. лежал уже на столе»^^.

 

Не с одной ли из этих корректур и направилась Анна Григо­ рьевна в типографию? Автор, очевидно, не хотел мириться ни с малейшей задержкой.

 

«Я весь день ни на минуту не отходила от мужа...»^^ — говорит Анна Григорьевна в позднейших воспоминаниях, противореча своей же только что приведённой записи. Не в укор ей будь заме­ чено, всё же отходила: она оставалась его помощницей ло конца.

 

И  он до конца оставался самим собой: только стилистическое целомудрие не позволяет нам выразиться, что он умер с коррек­ турами в руках^'^.

«Когда, — продолжает Анна Григорьевна, — я предложила ему по совету Кошлакова нанять студента для присмотра за ним.


ОН согласился, но говорил: «Как я вас разоряю...» И ещё: «О сту­ денте — взять его. “Сколько на меня истратили”».

 

Он боится, что, если болезнь затянется, он станет непосильным бременем для семьи.

 

Проследим далее записи в тетради Анны Григорьевны. «“Меня бы теперь хоронили”. Сердился насчёт чаю. “Это раз­

дражительность. Попроси, чтобы он приехал (Кошлаков).

Видишь, не удерживай”».

«Меня бы теперь хоронили» — то есть на третий день,

 

если бы первое горловое кровотечение закончилось смертельным

 

исходом. «Сердился насчёт чаю» — это его вечная претензия, что

 

чай слишком крепко или слишком слабо заварен (недаром любил

заваривать сам). И тут же извинение — в форме не очень лестной

самооценки: «Это раздражительность».

 

«В день смерти беспокоился о печке, хорошо ли её закрыли, пусть Марья придёт. “Ты ещё не пообедала?”»

 

Последние его поступки, жесты, слова — всё обыденно, просто; ничего «для истории».

«Читала «Новое время», вторник»^^ — записывает Анна Григорьевна. Газета извещала о том, что к генералу Скобе­ леву, две недели назад захватившему в прикаспийских сте­ пях укрепление Геок-Тепе, подошли свежие силы. Сообщалось также, что представители великих держав в Константинополе, обсуждавшие греко-турецкий вопрос, «разошлись без всяких результатов»^^.

 

«Недружелюбно встретил незнакомого доктора», — записы­ вает Анна Григорьевна: как и следовало ожидать, приехавший

 

А.А. Пфейфер не сумел расположить подозрительного, не доверя­ ющего «чужим» врачевателям пациента...

 

«Прочти «Новое время», что сказано обо мне», два раза, не скучал. «Конец, конец, зальёт. Если б моя прежняя мнительность...»^°

 

Он просит прочесть «Новое время» за среду, 28 января: здесь — первое печатное известие об его болезни. Оно гласило:

«В сообщаемой сегодня программе Пушкинского вечера чита­ тели не найдут возвещённого прежде имени Ф.М. Достоевского. Он сильно занемог вечером 26 января и лежит в постели. Люди, ещё так недавно попрекавшие его тем, что он слишком часто при­ нимает овации на публичных чтениях, могут теперь успокоиться: публика услышит его не скоро. Лишь бы сохранилась для рус­


ского народа дорогая жизнь глубочайшего из его современных писателей, прямого преемника наших литературных гениев!»^^ Он не был избалован такими оценками. Можно было попро­ сить Анну Григорьевну прочитать текст «два раза» — и при этом

не скучать.

Между тем повышенная тональность в заметке «Нового вре­ мени» предвещает уже близкие некрологи.

В том же номере газеты сообщалось, что парижская палата депутатов продолжала прения о восстановлении разводов. Испанский кабинет подал в отставку. Застрелился командир пензенского полка полковник Муромцев. Блистательная Порта не разрешила учреждения европейских колоний в Палестине.

 

Всё шло своим чередом.

«Я поздравила его с принятием св. тайн, — записывает Анна Григорьевна, — но он сказал, что ещё не причащался, сомневался

 

и  спросил священника, хорошо ли он сделал, что причастился,

а вдруг выздоровеет»^^.

К  какому дню относится эта запись? Анна Григорьевна утверждает, что визит священника состоялся вечером

 

26 января. Но из приведённого текста как будто следует, что больной принял причастие не сразу, а лишь после некоторых колебаний. Всё это могло происходить в один вечер — 26-го. Однако в письме Е.А. Рыкачёвой от 29 января сказано: «Тре­ тьего дня он причащался...» М.А. Рыкачёв пишет ещё опре­ делённее: «27-го он приобщился к тайне...»^^ Можно, следо­ вательно, предположить, что либо священника пригласили не сразу, а только на второй день, либо (что вероятнее) — он посещал Достоевского дважды.

 

...Когда умирающий Толстой лежал в доме начальника стан­ ции в Астапове, весь мир затаив дыхание ждал, как разрешатся его отношения с Богом (с «официальным», разумеется). Святей­ ший синод и департамент полиции слали телеграммы; в Астапово срочно направлялись священнослужители высокого ранга. Тол­ стой не принял никого: он умер нераскаянный и отлучённый*.

 

Смерть Толстого — по своему драматизму и даже по внешней обстановке — событие эпического масштаба. Современники недаром говорят, что газеты раскупались тогда на улицах, как

 

* Строго говоря, акта отлучения не было: определением Синода

 

от 20—22 февраля 1901 года Толстой был объявлен «отпавшим» от Церкви.


В  день объявления войны. Толстой покидает этот мир, «хлопнув дверью»: громовое эхо ещё долго раскатывается над землёй...

Достоевский умирает, можно сказать, банально — благосло­ вив домашних и приведя в относительный порядок свои иму­ щественные и религиозные дела. Он отдаёт Богу Богово: спе­ шит неукоснительно исполнить предписываемые Церковью обряды, не ставя это, впрочем, себе в заслугу. В его поступках нельзя усмотреть ни бунта, ни показного смирения. Всю жизнь мучительно выяснявший отношения с Богом, умирая, он делает всё как положено. Исповедующий религию «серых зипунов», он не хочет выделяться из этого большинства.

 

Толстой покидает Ясную Поляну в разгар великих страстей, разыгравшихся вокруг истории с завещанием, — истории, в кото­ рую оказались втянутыми десятки людей и которая по своим «сюжетным ходам» напоминает захватывающий детектив.

 

Достоевский не оставляет никакого формального завещания. Его наследство не столь значительно, чтобы вызывать страсти.

 

И  тем не менее кое-какие движения у одра умирающего имели место.

По словам Анны Григорьевны, «очень волновался» пасы­ нок Достоевского П.А. Исаев. Он повторял всем — «знакомым

 

и  незнакомым, что у «отца» не составлено духовного завещания

и  что надо привезти на дом нотариуса, чтобы Фёдор Михайлович мог лично распорядиться тем, что ему принадлежит»Однако профессор Кошлаков якобы воспротивился этим намерениям: он полагал, что подобная деловая сцена может вызвать волнение

и  погубить больного.

 

Так говорит Анна Григорьевна, не питавшая, как известно, особых симпатий к Павлу Александровичу Однако из письма Рыкачёвой вырисовывается несколько иная картина: «Анна Григорьевна и дети плачут и волнуются... мне никто не мог ничего толком сказать, так как все суетились. Один пасы­ нок Фёдора Мих<айловича> отличался спокойствием и всех успокаивал»^^

 

Возможно, именно тогдашнее спокойствие 33-летнего Павла Александровича и вызвало у Анны Григорьевны ретроспективное раздражение. Конечно, ей не могли нравиться претензии сомни­ тельного родственника. Она вразумительно объясняет, что ни

 

в  каком духовном завещании не было надобности, ибо ещё в 1873 году её муж подарил ей литературные права на все свои произве­


дения, а те несколько тысяч рублей, которые «Русский вестник» остался им должен и которые составляли их единственный капи­ тал, по праву принадлежат ей и детям.

 

Павел Александрович непременно желал войти к больному и, когда доктор его не пустил, стал заглядывать в щёлку. «Фёдор Михайлович заметил его подглядывания, взволновался и сказал: “Аня, не пускай его ко мне, он меня расстроит!”»^^

 

В черновой тетради записано так: «Не хотел звать Пашу, качал головой, чтоб тот не смотрел в щёлку. Позвал Пашу, рассердился

и  отдёрнул руку, когда тот её поцеловал».

Может быть, в данном случае недовольство больного было

 

вызвано не всем известным легкомыслием Павла Александро­ вича, а, напротив, его излишней деловитостью — неуместным стремлением оформить свои права?*

 

Но вот ещё запись в тетради Анны Григорьевны, которая как будто свидетельствует о том, что вопрос обсуждался: «“Все деньги твои”. Нотариус подписал повестки, подписал доверен­ ность («как бы не обидеть детей»)»^^.

 

Возможны два предположения. Либо был составлен (причём по инициативе самой Анны Григорьевны) какой-то заверенный нотариусом формальный акт («доверенность»), закрепляющий все наследственные права за супругой завещателя, либо здесь имеется в виду старый, 1873 года, документ.

 

«Как бы не обидеть детей»: то есть, разумеется, детей уже взрос­ лых, достигших совершеннолетия.

 

В январе 1881 года Феде было девять лет, Любе — одиннадцать.

 

В последние часы он несколько раз шептал: «Зови детей».

 

«Я звала, муж протягивал им губы, они целовали его и, по прика­ занию доктора, тотчас уходили, а Фёдор Михайлович провожал их печальным взором»^^

 

В  эти дни он призывает их неоднократно, просит любить и не оставлять мать.

 

«Анна Григорьевна и Лиля страшно плакали, когда выходили по временам от дяди», — пишет Е.А. Рыкачёва. «Лиля, ~ допол­ няет М.А. Рыкачёв, — была в ужасном волнении и удивительно всё понимала. «Папочка, папочка, всегда я буду помнить, что ты мне говоришь, всю жизнь мою ты будешь как бы при мне»»^^.

 

*  Об отношениях Достоевского и П.А. Исаева см,: И горь Волгин. Сага

 

о Достоевских // Октябрь. 2009. N° 2.


Через много лет Л .Ф. Достоевская следующим образом попы­ тается передать слова отца — так, как она тогда их запомнила: «Если бы вам даже случилось в течение вашей жизни совершить преступление, то всё-таки не теряйте надежды на Господа. Вы Его дети; смиряйтесь перед Ним, как перед вашим отцом, молите Его о прощении, и Он будет радоваться вашему раскаянию, как он радовался возвращению блудного сына»^®.

 

На смертном одре он говорит детям не о счастливой и без­ мятежной жизни — он предупреждает их о возможном грехе

 

и  падении и умоляет не отчаиваться и не терять веры в иску­ пление, помнить, что и в последней крайности нельзя отка­ зываться от надежды. При этом изо всех библейских сюжетов он выбирает именно тот, который вполне отвечает духу его творений.

 

Замечено, что всё творчество Достоевского есть развернутая метафора притчи о блудном сыне.

 

За два часа до кончины он просит отдать девятилетнему Феде своё Евангелие.

 

 

Конец

 

Если воспоминания Анны Григорьевны о событиях последних дней логичны, стройны и последовательны, то черновые записи её о тех же днях беспорядочны, кратки и не всегда поддаются расшифровке.

 

«Просил зубы вымыть, завёл часы, причесался, зачем я не в ту сторону... «Ты спишь? — Нет, до свидания, я тебя люблю. —

И  я также»... Виноград алмерийский и клюква в сахаре; киев­ ское варенье, чулки, панталоны. “Это была лишь раздражи­ тельность... Какая мучительно длинная ночь, только теперь

я  понял, что ещё кровотеченье, и я могу умереть. Дай ему сигару V*.

 

Публикатор этой записи полагал, что «дай ему сигару» отно­ сится к доктору. Из письма Е.А. Рыкачёвой следует другое: «Когда ему сказали, что пришёл Майков, он выразил желание видеть его — ведь они всегда были друзьями, Майков взошёл на минутку; дядя пожал ему руку и сказал: «Анна Григорьевна, дай ему сигару», *—что и было исполнено, и тотчас же Майков вышел, боясь волновать больного»^^


«Дай ему сигару» — прощальный жест, проявление мужской приязни, последнее, что он может сделать для своего старинного приятеля.

 

Анна Григорьевна сообщает, что Майков некоторое время говорил с Достоевским, «который отвечал шёпотом на его приветствия»^^ Согласно другому источнику, Майков про­ вёл у постели больного всё предобеденное время: «Разгово­ ров не было, потому что больному было строго запрещено говорить»^"^.

В пятом часу Майков уехал домой — обедать.

Очевидно, после отъезда Майкова и был продиктован ответ («бюллетень») на упомянутый запрос графини Гейден: разуме­ ется, тоже шёпотом.

«Около семи часов у нас собралось м?юго народу в гостиной

и  в столовой, — пишет Анна Григорьевна, — и ждали Кошла-кова, который около этого часа посещал нас. Вдруг безо вся­ кой видимой причины Фёдор Михайлович вздрогнул, слегка поднялся на диване, и полоска крови вновь окрасила его

 

лицо»^^.

Ему стали давать кусочки льда, но кровотечение не прекраща­ лось. Вернулся Майков — с женой. Она, не дожидаясь Кошла-кова, бросилась на поиски знакомого доктора. Достоевский был без сознания.

 

Это была агония.

А  нна Григорьевна: «...Дети ия стояли на коленяхуего изголовья и плакали, изо всех сил удерживаясь от громких рыда­ ний, так как доктор предупредил, что последнее чувство, остав­ ляющее человека, это слух, и всякое нарушение тишины может замедлить агонию и продлить страдания умирающего»^^.

 

Л  ю б о в ь Ф ё д о р о в н а : «Странный шум, напоминающий клокотание воды, слышался в горле умирающего, его грудь вздымалась, он говорил быстро и тихо, но слов нельзя было понять. Постепенно дыхание становилось тише, слова стали

 

реже»^^.

Анна Григорьевна: «Ядержала руку мужа в своей руке

и чувствовала, что пульс его бьётся всё слабее и слабее... Приехав­ ший доктор Н.П. Черепнин мог только уловить последние биения его сердца»^^

 

Было 28 января 1881 года: восемь часов тридцать восемь минут.


Лучшая повесть Болеслава Маркевича

 

«Я вынул часы: они показывали 8 ч. 36       — пишет один

 

из присутствовавших, внося двухминутную поправку в исчисле­ ния Анны Григорьевны.

 

Человек, вынувший часы и засёкший минуты смерти, был писатель Болеслав Маркевич.

Автор антинигилистических романов, печатавшихся у Каткова, почти ровесник Достоевского, он никогда не был к нему близок

и  не вызывал у него особых симпатий. Он ни разу не бывал в его доме и попал туда впервые («как бы для усиления моего горя», — замечает Анна Григорьевна) минут за сорок до кончины хозя­ ина (выполняя просьбу графини С.А. Толстой — узнать о здоро­ вье больного). Анна Григорьевна говорит, что, зная Маркевича, она опасалась, «что он не удержится, чтобы не описать послед­ них минут жизни моего мужа»^^^. Она оказалась права: Маркевич не удержался. 1 февраля в «Московских ведомостях» появилась его статья: «Несколько слов о кончине Ф.М. Достоевского».

Болеслав Маркевич был плохим беллетристом. Он обожал мелодраму. Его описание последних минут Достоевского состав­ лено в основном по методу «графиня побледнела». Но, к сожале­ нию, у нас нет других внесемейных источников. Поэтому, стара­ ясь опустить надрыв, приведём отрывки, на наш взгляд заслужи­ вающие некоторого доверия.

 

«Ещё стоя на площадке лестницы, я уже слышал сквозь эту дверь какой-то странный гул. Кто-то быстро отворил её и рва­ нулся мне навстречу. «Доктор, скорее, скорее!» — стенящим голо­ сом вскрикнул какой-то молодой человек (П.А. Исаев? — И. В.). Я не успел ответить, как в переднюю вылетела десятилетняя белокурая девочка с раздирающим криком: «Господин доктор, Бога ради, спасите папашу, он хрипит!» — «Я не доктор», — рас­ терянно с внезапным уже ужасом проговорил я. В эту минуту

 

в ту же переднюю вышел бледный, с лихорадочно горевшими гла­ зами Ап. Ник. Майков: “Ах, это Вы...”»

 

Пожалуй, самое достоверное место во всей статье — это изобра­ жение умирающего:

 

«Во глубине неказистой, мрачной комнаты, его кабинете, лежал он, одетый, на диване с закинутой на подушку головой. Свет лампы или свеч, не помню, стоявших подле на столике, падал плашмя на белые, как лист бумаги, лоб и щеки и несмытое темно­


красное пятно крови на его подбородке. Он не «хрипел», как выра­ зилась его дочь, но дыхание каким-то слабым свистом проры­ валось из его горла сквозь судорожно раскрывшиеся губы. Веки были прижмурены как бы таким же механически-судорожным процессом поражённого организма... Он был в полном забытьи».

 

Далее следуют экстатические подробности: жена (которую Маркевич упорно именует Марьей Григорьевной), бьющаяся «в безумном отчаянии»; дочь, «в отчаянном порыве» хватающая автора статьи за руки и истерически восклицающая: «Молитесь, прошу вас, молитесь за папашу, чтобы если у него были грехи. Бог ему простил!» и т. д. и т. п. «О, кого я теряю, кого я теряю!» — причитает упавшая в кресло Анна Григорьевна. «Кого теряет Россия!» — невольно и одновременно вырвалось у нас с Майко­ вым», — строго добавляет Маркевич.

 

Наконец явился долгожданный доктор (Н.П. Черепнин). Он «поспешно прошёл в кабинет, велел открыть форточку, потребо­ вал пульверизатор и потребовал настоятельно, чтобы его оста­ вили одного с пасынком Фёдора Михайловича».

 

Через несколько минут доктор вышел от умирающего. «Что, конец?!» — вскрикнула несчастная женщина, вскакивая конвуль­ сивно с места... — «Не кончено ещё... но кончается...»

 

Все проходят в комнату умирающего; жена и дети молча опу­ скаются на колени. Тут Маркевич приводит подробность, отсут­ ствующую в других источниках: «Вошёл священник, шёпотом начал отходную...»

У его постели — Анна Григорьевна с детьми, её мать, Майков

с супругой, Б. Маркевич, П. Исаев, возможно, другие родствен­ ники, доктор, священник...

 

Б.  Маркевич: «Доктор нагнулся к нему, прислушался, отстегнул сорочку, пропустил под неё руку — и качнул мне головой. На этот раз всё было действительно “кончено”»*^

Маркевич вынул часы.

 

 

Судьба Александра Баранникова

 

Маркевич вынул часы: время теперь начинает течь по-иному. Но попробуем перевести стрелки на несколько оборотов назад. Вер­ нёмся к ночи с воскресенья на понедельник — с 25 на 26 января 1881 года.


Такое отступление необходимо.

 

Ибо той же ночью, когда, согласно Анне Григорьевне, у её мужа случилось первое кровотечение, в квартире номер одиннадцать, расположенной на одной лестнице с квартирой номер десять, где обитал Достоевский, был произведён обыск и оставлена поли­ цейская засада.

 

В квартире номер одиннадцать проживал член Исполни­ тельного комитета «Народной воли» Александр Иванович Баранников.

 

Нас интересуют три вопроса: 1) былли Достоевский знаком

с Баранниковым; 2) знал ли о том, что происходиту соседа; и 3) имел ли какую-нибудь прикосновенность к событиям этой ночи.

 

Сразу же оговоримся: никаких бесспорных локуиттдшъпых данных, позволяющих утвердительно ответить хотя бы на один из этих вопросов, пока не существует.

Существуют предположения. Но прежде чем перейти к послед­ ним, необходимо хотя бы кратко ознакомиться с биографией Баранникова, вернее — с образом его жизни и деятельности.

«Он не носил черт аскетического образа революционера, — пишет его знаменитый товарищ по революционному подполью Вера Фиг­ нер. — Им владел сильный инстинкт жизни, которую он понимал лишь в полноте её. В ней он хотел всёиспытать, всёизведать; взять всё, что она можетдать и что он от неё может взять»*^.

 

Судьба Баранникова поистине фантастична.

Его отец был военным; он служил в Эриванском лейб-гренадёрском полку близ Тифлиса. Женившись на грузинке и выйдя в отставку, он вернулся на родину — в уездный город Путивль Курской губернии, где и умер, когда сыну было пять лет.

 

Баранников рос в провинциальной дворянской семье среднего достатка вместе с двумя сёстрами и братом.

 

Соседями Баранникова в Путивле была семья Михайловых. Один из столпов «Народной воли» («хозяин» организации), леген­ дарный Александр Дмитриевич Михайлов — товарищ его дет­ ских игр и друг на всю его недолгую жизнь.

 

Баранников окончил военную гимназию в Орле и, уступая настоятельным требованиям домашних, вынужден был посту­ пить в 1-е военное (Павловское) училище в Петербурге.

 

Дальше начинается невероятное.

Баранников инсценирует самоубийство. Он отсылает письмо своему ротному командиру, где, указывая на тяжёлый душевный


разлад, объявляет о своём намерении расстаться с жизнью. Оста­ вив на берегу Невы (по другим источникам — у проруби) военное платье, он на долгие годы исчезает из поля зрения своих родных

и начальства.

«Такой решительный шаг его очень всем нам понравился, —

 

вспоминает Л. Дейч, — да и вообще он производил чрезвычайно симпатичное впечатление»*^

 

Восемнадцатилетний Баранников уходит в революцию. Он становится нелегалом. С весны 1876 года он скитается

 

по югу России: работает косарем, батраком, грузчиком, рыбо­ ловом. Но «хождение в народ» не оправдывает надежд ради­ кальных народолюбцев. В лучшем случае народ безмолвствует. Пробыв недолгое время в Астрахани в качестве молотобойца («что, — замечает его биограф, — соответствовало его недю­ жинной физической силе»*"^), Баранников вскоре возвращается

 

в  Петербург.

Летом 1877 года с одной из групп землевольцев он вновь

 

отправляется на Волгу, в Нижегородскую губернию. После раз­ грома группы ему удаётся ускользнуть от ареста. Ему вообще везло: играя важную роль во многих рискованных предприя­ тиях, он ни разу не был задержан — и так до самого конца.

 

В том же 1877 году Баранников объявляется в Черногории, веду­ щей неравную борьбу за своё освобождение. Он сражается про­ тив турок в качестве русского добровольца (с целью, как он зая­ вил позднее на следствии, «ознакомиться поближе с условиями борьбы мелких партизанских отрядов с регулярными войсками

 

и  приобретённые там познания употребить с пользою в минуту народного восстания на родине»*^). Иными словами, участвует в том самом добровольческом движении, за которым пристально следил и которое горячо поддерживал в своём «Дневнике писа­ теля» Достоевский (разумеется, не ведавший об указанных Баранниковым целях).

 

В  1878 году Баранников возвращается в Россию.

В  январе он намеревается мстить генерал-адъютанту Тре-пову — за Боголюбова: его опережает Засулич. В июле под Харьковом он вместе с товарищами, переодетый в жандарм­ скую офицерскую форму, нападает на конвой, сопровождав­ ший одного из осуждённых землевольцев. Отбить заключён­ ного не удаётся, и он уходит, ранив конвоира. 6 августа он, как уже говорилось, прикрывает огнём Кравчинского, вса-


лившего кинжал в шефа жандармов Мезенцова: испугавшись выстрела, Варвар понёс так, что стрелявший только благодаря своей громадной физической силе сумел ухватиться за дрожки

и  спастись.

Он живёт по чужим паспортам и под чужими фамилиями; его

 

знают как Тюрикова и Кошурникова; его партийные клички — «Порфирий» и «Семён».

 

Летом 1879 года он принимает участие в воронежском и липец­ ком съездах «Земли и воли». Сразу же после возникновения «Народной воли» он становится одним из деятельнейших членов её Исполнительного комитета.

 

Осенью 1879 года Баранников (вместе с казнённым впослед­ ствии Пресняковым) доставляет в Одессу около трёх пудов дина­ мита: ожидался царский проезд. Августейший путешествен­ ник избрал другой маршрут. Тогда Баранников переселяется

 

в Москву, где оказывается среди тех, кто подводит минную гале­ рею длиной 41 метр под полотно Московско-Курской железной дороги. Последовавший 19 ноября взрыв выводит из строя свит­ ский поезд (см. главу «Портрет с натуры»).

 

Летом 1880 года (во время «затишья») четыре гуттаперчевые подушки, содержащие в себе семь пудов динамита, опускаются

 

в воду Екатерининского канала близ Каменного моста. Концы проводников выводятся на плот, где устраивается прачечная. Во время проезда государя один из участников покушения должен был находиться на плоту и мыть в корзине картофель: ему над­ лежало соединить провода со спрятанной в корзине батареей. Операция не удаётся: император направляется в Ливадию прямо из Царского Села.

 

Участвуя в этом деле, Баранников предлагает наряду со взры­ вом моста применить новое оружие — метательные снаряды. Они-то в конце концов и поразят венценосную цель.

 

Незадолго до своего ареста он присматривает на Малой Садо­ вой подходящее помещение — в нём устраивается сырная лавка. Из подвала лавки ведётся подкоп: государь часто ездит этой доро­ гой. 25 января Баранников вместе с товарищами начинает ломать стену подвала. Подкоп заканчивают уже без него.

 

За любое из этих деяний Александру Ивановичу Баранникову грозила смертная казнь.

 

Как выглядел последний сосед Достоевского, которого това­ рищи по партии элегически именуют «ангелом мести»?


«Он имел фигуру, выдающуюся по своей стройности и кра­ соте, и отличался большой физической силой и цветущим здо­ ровьем... — вспоминает В.И. Фигнер. — Его красивое лицо, смуглое, матовое, без малейшего румянца, волосы цвета воро-нова крыла и черные глаза делали его не похожим на русского: его можно было легко принять за «восточного человека», всего более — за кавказца, каким он и был по матери... Его фигура

 

и мрачное лицо вполне гармонировали с решительностью его убеждений...»*^

 

«Брюнет, выше среднего роста, широкоплечий, с выдающейся вперёд грудью, Баранников выглядел силачом и красавцем, — дополняет нарисованный В. Фигнер портрет Л. Дейч. — Говорил он отрывисто, лаконично, словно отдавал команду, и имел воин­ скую выправку. Ни начитанностью, ни развитием, ни природным умом он не отличался, но своими манерами, голосом и взглядом этот юноша обнаруживал большую волю, энергию, в особенно­ сти же — отчаянную решимость, отвагу»*^.

 

Все воспоминатели сходятся в одном: Баранников обла­ дал не только интересной внешностью, но и выдающимися личными качествами. Он был до безумия смел. Он был без­ заветно предан своему делу. На него можно было полностью положиться.

 

Сосед Достоевского был несловоохотлив. «Иногда случалось, — пишет В. Фигнер, — что Исполнительный комитет назначал для переговоров с кем-нибудь Желябова вместе с Баранниковым.

 

Тогда в шутку мы говорили, что Желябов назначается для того, чтобы говорить, а Баранников — чтобы устрашать».

На протяжении 1879—1880 годов Баранников наряду

с  А.Д. Михайловым, А. Желябовым и С. Перовской участвует практически во всех крупных предприятиях «Народной воли». Он без колебаний принимает новые методы борьбы.

 

«...Если бы нужно было дать физическое воплощение террора, — заключает В. Фигнер, — то нельзя было сделать лучшего выбора, как взяв образ Баранникова»*^

 

При всём при этом Баранников не чурался моды: одевался он тщательно и со вкусом. Он сохранял военную выправку; воспитание в офицерском училище во многом определяло его поведение. Его прошлое и некоторые черты его натуры, пишет П.С. Ивановская, «не позволяли ему проникнуться общими радикальными манерами, демократической наружностью, что...


заметно выделяло его среди небрежно одетых революционеров». При своей мрачной внешности он был необыкновенно делика­ тен с товарищами — «до грубости с кем бы то ни было «Семён»

 

и  не в состоянии был дойти»*^ Бывшие народоволки единодушно отмечают его джентльменское отношение к слабому полу, при­ чём В. Фигнер добавляет: «Его счастливая наружность обеспечи­ вала ему большой успех среди женщин, и в некоторых он вызывал настоящее поклонение»^®.

 

Арестованный за месяц до 1 марта, он не попал на знамени­ тый процесс цареубийц, а судился почти годом позже — по «делу двадцати» террористов. Письма его из тюрьмы отнюдь не подкре­ пляют утверждение Л. Дейча об отсутствии у их автора «природ­ ного ума». Но они поражают одной чертой, не вполне обычной даже для специфической тюремной эпистолярии.

 

Глубоко убеждённый в том, что он будет повешен, Баранни­ ков жёстко, последовательно, можно сказать методично, готовит своих родных (для которых он совсем недавно воскрес из мёрт­ вых) к новому — на сей раз окончательному — исчезновению сво­ ему из жизни. Он пишет, что вовсе не жалуется на судьбу и почи­ тает за высшее благо умереть молодым (в тюрьме ему исполни­ лось двадцать три года). Его угловатый, грубый, решительный слог поразительно напоминает слог Базарова. Его невеселый,

 

в  буквальном смысле виселъный юмор, призванный отвратить

 

от него всякое сострадание, достигает обратной цели. Трудно не согласиться с тонким наблюдением публикатора этих писем: «Приходит мысль, не утверждает ли автор самого себя в мысли

 

о неизбежности смерти. Не в себе ли хочет убить инстинкт жизни, инстинкт самосохранения... чтоб с лёгкостью перейти

в  небытие»^^.

 

На суде Баранников держался очень хладнокровно и произвёл сильное впечатление. «...Слова его, — записывает один из оче­ видцев, — дышат такой правдивостью, что кажется дерзостью усомниться в них. Он просто объясняет свою роль, говорит, что делал, чего не делал, и всё это так убедительно, что только изолгавшийся человек мог бы потребовать доказательств... На вопросы же, могущие служить против других, он прямо отказы­ вается отвечать»^^

 

Его друг, А.Д. Михайлов, писал из тюрьмы: «Особенно ожив­ лён, весел и бодр Баранников — он как на балу. Для него это последний жизненный пир». И — в другом письме: «Баранни-


КОВ —- рыцарь без страха и упрёка, служитель идеала и чести. Его открытое, гордое поведение так же прекрасно, как его юношеская

душа»^^.

 

Прокурор Муравьёв (тот самый, который отправил на эша­ фот первомартовцев) произносил свою обвинительную речь 3 часа 50 минут. Защитник Баранникова Кишенский гово­ рил 13 минут. Последнее слово подсудимого состояло из двух

фраз^^

В Государственном архиве Российской Федерации (бывший ЦГАОР) нам удалось найти клочок бумаги, исписанный мелким острым почерком: записка Баранникова на волю.

«Друзья! Чем хуже будет моё положение, тем, значит, лучше идёт дело революции. Вот единственное мерило, остающееся

 

у  меня для определения ваших успехов. Пусть же поэтому ожи­ дает меня не каторга и не централка, а мрачный подземный казе­ мат: в нём я буду спокоен за дорогое дело, полный надежд рас­ стаюсь с жизнью. Вперёд же, вперёд и да здравствует «Народная воля». Порфирий»^^

 

В  своём завещании он пишет: «Живите и торжествуйте. Мы торжествуем и умираем»^^.

Не исключено, что цельная, внушающая невольное ува­ жение личность Баранникова подействовала даже на Осо­ бое присутствие Правительствующего сената: во всяком слу­ чае, из всех вероятных кандидатов на виселицу он один не был осуждён на смертную казнь — он, чьи деяния подразумевали её многократно.

 

Его приговорили к вечной каторге.

Приговор, как он сам говорит, раздавил его. Приготовивший себя к смерти, к этому он был не готов^1 Александр Ш сократил срок до двадцати лет*. После чего он провёл в одиночной камере Алексеевского равелина немногим более года**.

 

*  Всем приговорённым к повешению смертная казнь была заменена пожизненной каторгой (кроме Суханова, который, как офицер, был расстрелян).

** Баранников умер 6 августа 1883 года (в пятую годовщину покушения на Мезенцова) в Петропавловской крепости — от скоротечной чахотки. Знаменательно, что, находясь под следствием, он в письмах к домашним придумал себе эту болезнь (чтобы облегчить для них весть о неминуемом, как он полагал, смертном приговоре): тогда ещё он был абсолютно здоров.


Такова судьба человека, с которым жизнь (вернее, смерть) свела Достоевского. Вопрос лишь в том, как понимать слово «свела»:

в прямом или в переносном смысле.

 

 

Документы из полицейского досье

 

В своей книге «За и против» (а егцё раньше ~ в повести «Сомне­ ния Фёдора Достоевского») Виктор Шкловский высказал пред­ положение, что смерть жильца квартиры номер десять так или иначе связана с арестом Баранникова^^

 

Впрочем, никаких серьёзных доказательств представлено не было: версия не получила признания (и даже не обсуждалась)

 

в литературе^^.

Остановимся на этом вопросе подробнее.

В обширной мемуаристике народовольцев только один-единственный раз имена Достоевского и Баранникова называ­ ются рядом.

 

В  своих воспоминаниях М.Ф. Фроленко (он судился вместе

с  Баранниковым) говорит о том, что некоторые члены Испол­ нительного комитета, в частности Колодкевич и Баранников, переживали иногда настроение полной безопасности. «Как-то ночью, — пишет Фроленко, — они шли еихё с кем-то, и их пора­ зила тишина, пустота улиц недалеко от квартиры Баранни­ кова, и на прощание с ним они все посмеялись над страхами шпионов, боязнью слежки. На них напало то же спокойствие, уверенность в своей безопасности. В эту же ночь Баранников был арестован. Жил он на квартире Ф.М. Достоевского, и его спокойствие отчасти и в этом обстоятельстве находило себе поддержку»^^®.

Кое в чём Фроленко ошибается. Во-первых, Баранников был арестован не ночью, а днём, и не на своей, а на чужой квартире. Во-вторых, он жил не в квартире Достоевского, а рядом.

 

Но, с другой стороны, то, что Фроленко запомнил Баранникова живущим именно на квартире Достоевского, не может не навести на размышления. Прежде всего отметим (хотя это и может пока­ заться само собой разумеющимся), что Баранников знает, кто его сосед, и это обстоятельство им как-то учитывается. Из тек­ ста Фроленко совершенно недвусмысленно следует, что жилец Достоевского лично знаком с хозяином. Более того: именно


уверенность в факте этого знакомства могла породить у Фро­ ленко ошибку памяти — и он невольно переместил Баранникова в соседнюю квартиру.

Далее. Фроленко говорит, что спокойствие Баранникова отча­

 

сти находило себе поддержку в том обстоятельстве, что он живёт

на квартире Достоевского. Что остаётся, если исключить

из этого утверждения фактическую ошибку, то есть квартиру?

Остаётся, что Баранников считает названное им лицо весьма

надёжным «прикрытием». При этом не указано, знает ли само

лицо о таковых своих функциях или выполняет их, так сказать,

объективно.

Теперь посмотрим, как развивались события в двадцатых числах января. Для этой цели наряду с другими источниками мы используем обнаруженртые нами архивные документы: они извлечены из огромного, насчитывающего несколько тысяч листов «дела двадцати». Это дело рассматривалось Особым присутствием Правительствующего сената с 9 по 16 февраля

 

1882 года. Материалы предварительного следствия и самого про­ цесса сосредоточены в настоящее время в ГАРФ (Ф. 112. Особое присутствие Правительствующего сената)^^^*.

 

От ареста Баранникова тянется цепочка провалов, которые сильно обескровили партию как раз накануне цареубийства

 

1 марта. Уже после Октябрьской революции стало известно, что причиной этих провалов было предательство одного из осуждён­ ных в ноябре 1880 года по «делу шестнадцати», рабочего Ивана Окладского.

 

На самом «процессе шестнадцати» (в результате которого были казнены Квятковский и Пресняков) Окладский, подражая дру­ гим подсудимым, держался вполне достойно. Он заявил в своём последнем слове: «...я не прошу и не нуждаюсь в смягчении моей участи; напротив, если суд смягчит свой приговор относительно меня, я приму это за оскорбление»^®^

 

Суд приговорил его к повешению, заменённому пожизнен­ ной каторгой. Окладский отнюдь не оскорбился: ценя оказан­ ную милость и в надежде на грядущие благодеяния он начал выдавать.

 

В  результате предательства Окладского полиция вышла на след давно разыскиваемого государственного преступника Кибаль­ чича (краткости ради мы опускаем подробности этого поиска). Выяснилось, что Кибальчич летом 1880 года жил по паспорту


на имя Агатескулова. Велико же было изумление жандармских чинов, когда в ответ на их запрос из городского адресного стола явился ответ: господин Агатескулов и ныне благополучно про­ живает в городе С.-Петербурге по адресу: Казанская улица, дом 38, квартира 18. Немедленно было постановлено:

 

«...если ныне по виду Агатескулова проживает не Кибальчич, то лицо настолько близкое к нему, что имело возможность полу­ чить от него вид, а потому <...> сего же числа произвести обыск

в квартире № 18 <...> с лицами, застигнутыми в этой квартире, поступить по результатам обыска»’®^.

В два с половиной часа пополуночи 25 января подполковник Отдельного корпуса жандармов Никольский и товарищ проку­ рора Петербургской судебной палаты Добржинский прибыли

в дом № 38 по Казанской улице. Правда, обнаруженное лицо

 

не имело ни малейшего сходства с разыскиваемым Кибальчичем: по паспорту Агатескулова проживал купеческий сын Григорий Михайлович Фриденсон, двадцати шести лет от роду. При обы­ ске были найдены номера подпольной «Народной воли». Разуме­ ется, Агатескулов (Фриденсон) был подвергнут «личному задер­ жанию», причём, как сказано в официальном документе, «без допроса ввиду позднего времени»^°^.

 

Тут же на месте было оформлено постановление, сыгравшее роковую роль во всех последующих событиях: « <...> Поручить полиции иметь секреттюе ?таблюдение за обысканной кварти­ рой Агатескулова и, задержав лиц, которые явятся в квартиру Агатескулова как его знакомые, довести об этом до сведения С.-Петербургского Губернского Жандармского Управления, не останавливаясь в принятии мер к выяснению их личностей

 

и места жительства. В то же время просить Секретное Отделе­ ние Канцелярии С.-Петербургского Градоначальства распоря­ диться, чтобы этот приём наблюдения за квартирами был после­ довательно применяем в отношении всех остальных лиц, которые будут задерживаемы на обнаруживаемых квартирах подозритель­ ных лиц»‘®^.

 

В  переводе с канцелярского это означало: любое лицо, явивше­ еся в квартиру Фриденсона (Агатескулова), автоматически попа­ дало в западню, после чего в квартире задержанного лица в свою очередь устраивалась засада, и т. д. и т. д.

 

Нехитрый полицейский приём сработал немедленно. Об этом свидетельствует следующий документ:


С.-Петербургского Секретно Градоначальника

В С.-Петербургское

Отделение по охранению        ГубернскоеЖандармское

 

общественного Управление порядка и спокойствия в С.-Петербурге

 

26января 1881 г.

 

   1273

 

В квартиру № 18 дома 38 по Казанской улице, за которой имеется наблюдение, явился вчера, как это известно лично

г. Начальнику С.-Петербургского Губернского Жандармского Управления, молодой человек, назвавший себя потомствен­ ным Почётным гражданином Георгием Ивановичем Алафу-зовым, отказавшийся указать в С.-Петербурге лиц, знающих и могущих его удостоверить.

 

Сообщая об изложенном Жандармскому Управлению, Секретное Отделение имеет честь направить в Управление назвавшегося Алафузовым на зависящее распоряжение. При­ чём препровождаются составленные о названной личности два протокола, с приложениями к одному из них, а равно оказавшиеся при нёмденьги кредитными билетами пятьде­ сят восемь рублей, кожаный портмоне, золотые дамские часы с цепочкою, золотой карандашик, записная книжка, перочин­ ный ножик и различные газеты вособом пакете.

Начальник Секретного Отделения

 

Фурсов^^^.

 

Тут обнаруживается одна странность. Документ, сопрово­ ждающий передачу Баранникова из Секретного отделения, как мы видели, помечен 26 января. Между тем из других докумен­ тов явствует, что жандармы занялись Алафузовым уже 25-го, то есть в самый день его задержания. Чем же объяснить эту несообразность?

 

Как сказано в сопроводительном документе, о факте задер­ жания Алафузова уже известно «лично г. Начальнику С.-Петербургского Губернского Жандармского Управления». Вспомним, что 25 января приходилось на воскресенье. Очевидно,


начальника петербургских жандармов оторвали от воскресного отдыха и он потребовал немедленной передачи задержанного

 

в распоряжение подполковника Никольского. Документ о пере­ даче был оформлен только на следующий день — когда зарабо­ тали канцелярии.

 

Алафузов (не будем скрывать, что это — Баранников) явился на квартиру к Фриденсону, как это следует из другого документа (донесения начальника С.-Петербургского губернского жан­ дармского управления министру внутренних дел^°0, 25 января утром — скорее всего прямо с Малой Садовой, где в эту ночь начали подкоп. Он был задержан чинами полиции, и, как это ни странно, при нём не было обнаружено абсолютно ничего подо­ зрительного. Арестованного препроводили в Секретное отделе­ ние градоначальства. То в свою очередь передаёт арестованного жандармскому управлению.

 

Баранников провёл в Секретном отделении градоначальства несколько часов. Он заявил, что кроме его невесты и её родствен­ ников, «которых он назвать не желает», его в Петербурге никто не знает и поэтому удостоверить его личность не может. Было постановлено: « <...> Передать его, Алафузова, по месту объяв­ ленного им жительства по Кузнечному переулку и Ямской улице, дом № 5—2 для личного осмотра его имущества, истребования письменного вида, по которому называющий себя Алафузовым прибыл в Петербург, для проверки такового, и затем возвращения со всем оказавшимся в Секретное отделение для дальнейшего распоряжения»'^^

 

Так в официальных документах появляется адрес дома, где жил Достоевский.

 

Баранников не стал скрывать своего места жительства, спра­ ведливо полагая, что последнее легко установить через адресный стол.

Гораздо труднее определить это нам — спустя более ста лет после события. Ибо до сих пор не вполне ясно, где именно распо­ лагалась квартира Баранникова.

 

По одной версии, она находилась на втором этаже — бок о бок

с квартирой Достоевского. По другой — на третьем, причём нельзя исключить, что комната Баранникова помещалась как раз над кабинетом его соседа снизу.

 

Независимо от того, где квартировал господин Алафузов — рядом или этажом выше, — он оставался соседом.


...Пока арестованный ждал дальнейших событий, с ним случи­ лось маленькое приключение.

Как гласит протокол, находясь в отдельной комнате при Секретном отделении «под наблюдением в числе других и служи­ теля Лесниковского», задержанный попытался незаметно сорвать «с галош своих две металлические буквы 3 и таковые бросил

 

в  находящийся в той же комнате ватерклозет, откуда буквы эти Лесниковским и были вынуты».

 

Алафузову пришлось письменно объяснить, что вышеука­ занные галоши принадлежат его брату Захару* и он, Алафузов, посягнул на буквы 3, «чтобы не вызвать подозрение к себе о жела­ нии пользоваться чужим именем»^^^.

Однако именно это подозрение закрадывается в души чинов тайной полиции всё глубже и глубже.

Если исходить из материалов дознания, для подполковника Никольского с самого начала не было секретом, с кем он имеет дело. В постановлении от 25 января за № 22, написанном неудо­ бочитаемым подполковничьим почерком, сказано, что обыск

у Алафузова назначается именно на основании подозрения, что он не кто иной, как Баранников*В градоначальстве, мол, могли этого и не знать, а уж жандармам всё доподлинно известно.

Но официальным документам не всегда можно верить на слово. 26 января Лорис-Меликов в качестве министра внутренних дел

направил Александру И очередной доклад. Сообщив об аресте Агатескулова, «оказавшегося в действительности евреем Фри-денсоном», и о задержании на его квартире Алафузова, Лорис-Меликов далее пишет, что на квартире самого Алафузова были найдены фотографические карточки жильца, причём обнаружи­ лось сходство «с давно уже разыскиваемым, известным Вашему Величеству по имени путивльским дворянином Александром Ивановичем Баранниковым (он же Тюриков и Кошурников)»**. Фотографии были показаны заключённому Ивану Складскому, который признал сходство бесспорным. Для пущей верности

 

*  Баранников, само собой, не стал объяснять полицейским, что Захар — одна из конспиративных кличек А. Желябова, которому, как можно пред­ положить, и принадлежали указанные галоши. К чести полиции, они были возвращены Баранникову — разумеется, без приобщённых к делу букв 3.

 

**  Таким образом, выясняется, что подлинное имя соседа Достоевского, равно как и его «псевдонимы», лично известно императору.


«Окладский был доставлен из крепости и по указании ему задер­ жанного лица, незаметно для последнего, вновь подтвердил несо­ мненное тождество его с Баранниковым».

 

Окладский взирал на Баранникова прикровенно — через замочную скважину, специальное отверстие в стене или укрыв­ шись за портьерой. Это называлось негласным предъявлением.

 

«Считаю результат этот весьма важным»^^^ — начертал на докладе Александр II.

Итак, личность Баранникова была установлена только 26 января — после посещения его квартиры жандармами.

И, кажется, теперь нет сомнения в том, что постановление № 22 от 25 января об обыске у Баранникова составлено подполков­ ником Никольским тоже 26-го, то есть опять-таки задним чис­ лом. В этом окончательно убеждает нас то обстоятельство, что сам обыск (в ночь с 25-го на 26-е) производили не ведущие это дело жандармский подполковник и товарищ прокурора, а совсем другие лица. Даже если учесть сильное утомление Никольского

 

и Добржинского событиями предыдущей бессонной ночи, аре­ стом Фриденсона, его последующим дневным допросом, всё равно невозможно допустить, что если бы у следователей суще­ ствовало хоть малейшее подозрение, что перед ними один из чле­ нов неуловимого Исполнительного комитета, давно разыски­ ваемый убийца генерала Мезенцова и виновник взрыва цар­ ского поезда под Москвой, то — в предвкушении дальнейших открытий и наград — они не отправились бы на его квартиру самолично.

 

Они предпочли отдохнуть, доверив обыск потомственного почётного гражданина дежурным чиновникам...

В те самые часы, когда решалась судьба Баранникова, в двух шагах от его пустовавшей квартиры его сосед мирно беседовал

 

с  Майковым; обсуждал толстовское письмо со Страховым; раз­ дражался, споря о репертуаре пушкинского вечера с Орестом Миллером.

Близился вечер.

 

 

Протокол № 83: дела соседские

 

В своей повести «Сомнения Фёдора Достоевского» (1933)

 

В. Шкловский нарисовал захватывающую картину: жандармские


ЧИНЫ стучатся в квартиру к Достоевскому (он почему-то решает, что явились за ним) и, успокоив перепуганного хозяина, просят его оказать им честь и быть понятым при обыске у соседа. Досто­ евский нехотя соглашается; он сильно взволнован; у него откры­ вается кровотечение.

 

Нельзя не признать, что версия эта очень привлекательна. Она предлагает разгадку неожиданного ночного недомогания Досто­ евского, по-новому освещает причину его предсмертной болезни.

Дело было за малым — найти документ.

 

Теперь документ найден: хотя кое-что прояснилось, загадка стала ещё загадочней.

Ввиду важности этого источника приведём его полностью:

 

Протокол № 83

 

1881 года Января 25-го дня, я. Отдельного Корпуса Жан­ дармов Майор Кузьмин, вследствие предписания Началь­ ника С.-Петербургского Губернского Жандармского Управ­ ления от 25-го сего Января месяца за № 180 прибыв во 2-й участок Московской части, вдом № 2/5, на углу Кузьнечного переулка и Ямской улицы, в квартиру № 11, нанимаемую Московской мещанкою Мариею Николаевою Прибыловою, состоящую из семи меблированных комнат, из числа коих одну за № 1нанимает Потомственный почётный Гражданин Георгий Иванович Алафузов, — совместно с Товарищем Про­ курора С.-Петербургского Окружного Суда Н.М. Богданови­ чем, в присутствии местного пристава Надворного Советника Надежина, содержательницы меблированных комнат, ниже подписавшихся понятых и Георгия Иванова Алафузова про­ извели в имуществе последнего, на основании закона 19 мая 1871 года, тщательный обыск, по коему ничего преступного

 

и  относящегося к делу не найдено, но признано необходимым отобрать для соображения сделом нижеследующие пред­ меты: 1) Свидетельство на жительство, выданное Потом­ ственному Почетному Гражданину Георгию Иванову Ала-фузову из Ставропольской Городской Управы 24 марта 1876 года № 1146. 2) Две фотографические карточки Алафузова

 

и  одна такая же карточка с какой-то женщины. 3) Пузырёк

с  каким-то лекарством и принадлежащей к нему сигнатуркой на имя Господина Попова. 4) Два носовых платка с вензеле­


выми метками А.Г. и другая, по-видимому, АК. 5) Серебряная чайная ложка с вензелем М. О., завёрнутая в газетную бумагу

 

с  надетым на неё обручальным золотым кольцом и 6) Запис­ ная книжка на 1880 год.

 

Постановил: о вышеизложенном заключить настоящий про­ токол за подписом всех присутствовавших лиц.

 

Майор Кузьмин

 

Товарищ Прокурора Н. Богданович

Пристав 2-й Московской части Надежин

Мария Николаевна Прибылова

Дворник понятой Яков <Иевлев>

 

при доме по Кузнечному переулкуд. № 9 Дворник Трофим Скрипин <1 нрзб.> при доме № 2/5 на углу Кузнечного переулка и Ямской улицы Потомственный Почетный Гражданин ГеоргийАлафузов^^^.

 

Из этого документа следует, что жилец квартиры № 10 при обы­ ске не присутствовал: роль понятого, как и положено в подобных случаях, исполнял дворник Трофим Скрипин.

 

Текст написан не очень грамотно: майор Кузьмин (обладающий

 

в  отличие от подполковника Никольского прекрасным почер­ ком) выводит слово «Кузьнечный» с мягким знаком — очевидно, по аналогии с собственной фамилией.

Итак, Достоевский при обыске не присутствова.л. Документ, впрочем, не даёт абсолютной уверенности в том, что он об этом событии ничего не знал.

 

Не обсуждая пока последнего вопроса, обратимся к самому документу. Из его текста можно почерпнуть ряд важных подробностей.

 

Во-первых, обыск производился не очень поздно, во всяком случае, он был начат до полуночи. Иначе бы протокол датиро­ вался 26 января: в подобных случаях полиция старалась соблю­ сти точность.

 

Во-вторых, выясняется, что в квартире № 11 обитал вовсе не один Баранников, а состояла она из семи меблированных комнат, нанимаемых некой Марией Николаевной Прибыловой и населенных, по-видимому, и другими жильцами.


В-третьих, названы присутствовавшие при обыске лица, при­ чём оказывается, что среди них находился сам арестованный квартиросъёмщик.

 

Обращает внимание и другое: в квартире Баранникова (как, впрочем, и при нём самом) не обнаружено буквально ни одного предмета или документа компрометирующего свойства: обстоя­ тельство в подобных случаях чрезвычайно редкое. Квартира 11 оказалась «чистой».

Позволительно, конечно, предположить, что могущие вызвать

подозрения предметы Баранников хранил в другом месте —

по-видимому, не слишком далеко. Если дать волю воображению

(скажем, чуть большую, нежели позволил себе В. Шкловский),

то можно даже представить, как жилец квартиры № 10, прослышав

об обыске у соседа, спешит перепрятать нечто весьма тяжёлое*:

резкое физическое усилие вызывает разрыв кровеносного сосуда.

Автор «Дневника писателя», перетаскивающий в безопас­ ный угол тюки с нелегальщиной или — при максимальном взлёте фантазии — компоненты для производства динамита, — всё это, разумеется, в высшей степени детективно, но, увы, столь же неправдоподобно.

Постараемся иметь дело только с фактами.

Главный же факт заключается в следующем: обыск произ­ водился до или сразу после полуночи; так рано Достоевский никогда не ложился, и нельзя полностью исключить, что он кое-что знал о том, что происходит в доме.

Приведём ещё раз черновую запись Анны Григорьевны, отно­ сящуюся к 25 января 1881 года: «Вечером ходил гулять, а затем...» (Далее следуют стенографические знаки.)

 

В.А. Твардовская предположила, что в этой тайнописи могут содержаться указания на события, происходившие ночью в квар­ тире № 11. Заметим, что загадочный текст расшифрован; в нём, насколько известно, нет никаких намёков на интересующие нас обстоятельства*

 

Нет подобных намёков и в мемуарах Анны Григорьевны. Правда, в её рассказе о ночном происшествии с мужем обнаружи­ ваются небольшие странности.

 

*  Разумеется, ш у т к а . Приходится сделать эту вынужденную оговорку, поскольку некоторые критики сочли возможным всерьёз обсуждать «пред­ ложенную гипотезу».


Как помним, Анна Григорьевна говорит о том, что, пытаясь достать упавшую на пол вставку, её муж отодвинул этажерку. «Очевидно, — продолжает мемуаристка, — вещь была тяжёлая...» Удивительно, что скрупулёзная Анна Григорьевна рассуждает

 

о  вещи, принадлежавшей к её домашней обстановке и сыгравшей такую роковую роль, столь неуверенно.

 

Когда печатный текст вызывает сомнения, следует обратиться

к  черновикам.

 

Наряду со всем известной «хрестоматийной» сценой (отодвинул этажерку) в рукописи обнаруживается следующий вариант:

«Словом, казалось, пред нами обоими открывалось новое, свет­ лое будущее и вдруг благодаря малозначительной неосторожно­ сти (поднял тяжёлый стул) порвалась какая-то артерия, и в два дня человека не стало».

 

Видимо, написанное не удовлетворило строгую к подробностям мемуаристку: непонятно, для какой надобности оказалось необ­ ходимым поднимать «тяжёлый стул».

 

Работа над текстом продолжается. В рукописи появляются следующие строки: «<...> вдруг из-за маленькой неосторожно­ сти (отодвинул тяжёлую этажерку) порвалась какая-то лёгочная артерия <...>» и т. д.

Но и этот вариант не устроил повествовательницу. Для пущей убедительности она решает передоверить рассказ о ночном про­ исшествии самому его участнику: именно он извещает Анну Гри­ горьевну, что «сегодня ночью ему пришлось зачем-то отодвинуть большой <шую>...» (курсив наш. — И. В).

 

Далее воспоминательница поступает следующим образом. Она зачёркивает слово «большой» и проставляет: «тяжёлую эта­ жерку». Теперь следовало вразумительно объяснить читателю, для чего, собственно, предпринимались эти ночные передвижки мебели. Анна Григорьевна решительно отбрасывает слово «зачем-то». После слова «ночью» над строкой она вписывает: «его перо закатилось», «запало за этажерку»’

 

В окончательном (печатном) тексте вставка с пером уже не просто закатывается под этажерку, а этому несчастью даётся ещё и некое дополнительноетолкошиш: владелец вставки потому-де решился на немедленные меры по её спасению, что «вставкой этой он очень дорожил, так как, кроме писания, она служила ему для набивки папирос». Несколько туманная поначалу картина обрастает житей­ скими подробностями и обретает историческую достоверность.


Итак, выясняется: варианты рукописи ~ не результат мучи­ тельной работы памяти (они вовсе не отражают процесс припо­ минания), а, так сказать, следствие творческих поисков мемуа­ ристки. В рукописи зафиксированы все стадии этой художествен­ ной работы: «тяжёлый стул» заменяется «тяжёлой этажеркой» (сам предмет здесь условен и играет чисто служебную роль), уточ­ няются детали, подыскиваются логические связи.

На свет появляется версия.

 

«Очевидно, вещь была тяжёлая, и Фёдору Михайловичу при­ шлось сделать усилие, от которого внезапно порвалась лёгочная артерия и пошла горлом кровь...»^^^ Так сказано в «Воспомина­ ниях». В первой биографии Достоевского (в главе «Последние минуты», составленной «общими силами очевидцев») эти под­ робности отсутствуют. Там лишь кратко сообщается: «Пред­ смертная болезнь началась в ночь с 25 на 26 января небольшим кровотечением из носа, на которое Фёдор Михайлович не обра­ тил никакого внимания»^^^.

 

В  «Биографии...» сказано, что кровь шла из носа. Анна Григо­ рьевна говорит о горловом кровотечении.

 

Известно, сколь мнителен был Достоевский, имевший склон­ ность драматизировать даже мелкие нарушения в работе своего организма. Могли он не обратить внимания на кровь — если она появилась у него впервые и тем более если кровотечение носило всё-таки горловой характер? Думается, что при всей любви

 

к Анне Григорьевне он — ввиду подобных чрезвычайных обстоя­ тельств — рискнул бы нарушить её ночной покой.

 

Анну Григорьевну вполне устраивала версия, согласно которой причиной болезни был визит Веры Михайловны и бурная сцена между братом и сестрой. Такое объяснение бросало невыгодный свет на корыстолюбивых, с точки зрения Анны Григорьевны, родственников мужа, к которым жена Достоевского всегда испы­ тывала инстинктивную, продиктованную заботой о собственной семье неприязнь. Для Анны Григорьевны важно умалить серьёз­ ность первого кровотечения и подчеркнуть роковой характер второго.

 

Следует сказать, что уже на следующий день после смерти Достоевского эта версия вызвала некоторые сомнения.

30 января Е.А. Рыкачёва пишет А.М. Достоевскому: «Анна Григорьевна уверяет, что Вера Михайловна и была причиною <смерти> сильной болезни дяди, потому что она его очень раз­


дражила 26-го, говоря с ним об Вашем наследстве и требуя

 

от него денег; но я что-то не очень доверяю этому, так как кровь показалась у дяди ещё с утра 26, а Вера Михайловна была в обед у них, когда уже болезнь началась»^^

 

Рыкачёва ошибается в деталях (кровь «показалась» ещё ночью), но тенденциозность в рассказе Анны Григорьевны она уловила верно. Жена Достоевского желает создать впечатление — разуме­ ется, в узком семейном кругу, — что истинной причиной недуга была ссора с родственницей. С годами эта версия укореняется как «внутрисемейная»: так, Любовь Фёдоровна вообще не упо­ минает о первом (ночном) кровотечении — она начинает отсчёт болезни прямо с драматического визита тётки.

 

В  «Биографии...» сказано, что, когда О.Ф. Миллер узнал о вне­ запном недомогании Достоевского, он «в сильнейшем беспокой­ стве» поспешил к Анне Григорьевне — выяснить, «не вчераш­ ние ли объяснения повредили Фёдору Михайловичу». Оказалось, что вчерашние объяснения ни при чём. «К успокоению своему, О.Ф. Миллер узнал, что вслед за тем Фёдор Михайлович был дей­ ствительно сильно взволнован другим совсем посещением»^^^

 

Под «другим посещением» подразумевается, очевидно, визит сестры — в понедельник 26 января. Сказано глухо, ибо широкой публике незачем знать о семейных раздорах. Но почему «вслед за тем»? Так скорее можно выразиться о происшествии, случив­ шемся через несколько часов, а не по истечении целых суток после визита О.Ф. Миллера, который приходил в воскресенье 25-го.

 

Итак, можно установить существование различных, весьма отличающихся друг от друга версий. Причины болезни называ­ ются следующие: 1) ссора с сестрой (письмо Анны Григорьевны

к   Страхову от 21 октября 1883 года, воспоминания Любови Фёдо­ ровны, свидетельство Рыкачёвой); 2) поднимание тяжёлого стула (черновые наброски воспоминаний Анны Григорьевны);

 

3) закатившаяся за этажерку вставка; 4) горячий спор Достоев­ ского с неким не названным по имени господином (печатный текст тех же «Воспоминаний»); 5) взволнованность Достоевского каким-то таинственным посещением («Биография...»).

 

Множественность упоминаемых (и отчасти дополняющих друг друга) событий усиливает потенциальную возможность того, что среди них способно затеряться ещё одно — утаённое.

 

Какими субъективными причинами могла руководствоваться Анна Григорьевна, скрывая от ближайших друзей и от любопыт­


ствующего потомства какую бы то ни было прикосновенность своего мужа к событиям на квартире Баранникова?

 

Выше уже приходилось отмечать, что Анна Григорьевна не жало­ вала политики. Она всячески избегает опасных и двусмысленных (с её точки зрения) тем. Если судить по её воспоминаниям, Досто­ евский наглухо отделён от мира русской революции: таких про­ блем для него просто не существует. Мемуаристка игнорирует как раз ту сторону русской жизни, которая играла существенную роль

в  творческом и общественном бытии Достоевского.

Анна Григорьевна ни словом не упоминает о трагедии Ишу-

тина. Молчит она и о казни Млодецкого. Молчит, надо полагать,

и  о многом другом. С какой же стати было Анне Григорьевне связывать болезнь её удостоенного по смерти государственного признания мужа (о чём речь впереди) с каким-то сомнительным, живущим по фальшивому паспорту господином Алафузовым — как выяснилось, политическим преступником и злодеем, лишь по нелепой случайности оказавшимся соседом такого достойного человека, как Фёдор Михайлович Достоевский? Нет, не только упоминание, даже малейший намёк на ночное событие 25— января выглядел бы неприличным. И если о семейной ссоре ещё можно было сообщить ближайшим друзьям (и даже извлечь из этого сообщения кое-какую моральную выгоду), то об обыске

 

в  соседней квартире следовало забыть: сразу и навсегда*.

 

Теперь зададимся вопросом: могли майор Кузьмин со своими спутниками зайти к Достоевским (чтобы, скажем, расспросить

о личности соседа)? Это не исключено. Достоевский мог и сам выйти из квартиры, привлечённый шумом и шагами на лестнице.

 

«Квартира наша, — пишет Анна Григорьевна, — состояла из шести комнат, громадной кладовой для книг, передней и кухни и находилась во втором этаже. Семь окон выходили на Кузнечный переулок... Парадный вход... расположен под нашей гостиной (рядом с кабинетом)»^^^^.

 

*  В неопубликованной части своих воспоминаний Анна Григорьевна говорит о том, как она была испугана и возмущена, когда после 1 марта получила по почте прокламацию Исполнительного комитета. Воспомина-тельница негодует, что «какие-то злодеи могут считать меня солидарной

 

с  их гнусными решениями». Анне Григорьевне явилась даже мысль, не под­ вергает ли она себя опасности ареста. Она поспешила представить послание «Народной воли» Победоносцеву^*’.


Таким образом, окно кабинета выходило прямо на главный вход, и если та специфическая группа, что двигалась в квартиру Баранникова, избрала именно этот путь, она не могла миновать квартиры нижнего жильца^^^.

 

Не упустим из виду и «громадную кладовую». В кладовке хозяйничал мальчик Пётр (П.Г. Кузнецов). Среди массы книг легко могла затеряться литература определённого рода, особенно если допустить, что владелец этой литературы был в неплохих отношениях с тем же мальчиком Петром. «Стерильность» квар­ тиры Баранникова невольно наводит на это само собой, вполне безумное — предположение.

 

Но вернёмся к майору Кузьмину. Он, как нам известно, явился не один: по крайней мере двух из присутствовавших Достоевский должен был знать лично.

 

Первое из этих лиц — дворник Трофим Скрипин. Второе — полицейский пристав Надежин.

С дворником всё понятно. Его служебные обязанности (напри­ мер, доставка дров) должны были сталкивать его с семейством Достоевских неоднократно.

 

Сложнее с надворным советником Надежиным.

В письме Рыкачёвой к отцу от 30января, где она описывает паломничество ко гробуДостоевского, есть фраза: «Пристав гово­ рил, что народа перебывало до 10-ти тысяч»*^^. Пристав говорил это домашним: разумеется, он посещал квартиру в те печальные дни — хотя бы для установления внешнего порядка. Но трудно предпо­ ложить, чтобы за два с половиной года проживания Достоевского

 

в Кузнечном переулке у пристава 2-й Московской части не было случая познакомиться и пообщаться со знаменитым жильцом.

Наличие в группе, явившейся в квартиру № 11, лиц, лично знавших Достоевского, увеличивает вероятность того, что он —

в  той или иной форме — мог быть привлечён к ночному событию. Вероятность эта ещё более возрастает, если допустить, что при­ сутствовавший тут же Баранников был знаком со своим соседом.

 

В. Шкловский приводит два аргумента в пользу того, что Достоевский мог кое-что знать о господине Алафузове. Во-первых, в набросках и планах к «Братьям Карамазовым» Алёша спорит с террористами. Во-вторых, дневниковая запись Суворина — рассказ о воображаемом разговоре двух взрывателей

 

у магазина Дациаро: по мнению Шкловского, этот разговор мог быть не таким уж воображаемым.


Для того чтобы эти аргументы «работали», следует выяснить, когда именно Баранников поселился в Кузнечном переулке.

 

До сих пор об этом обстоятельстве ничего не было известно. Между тем соответствующие хронологические указания можно отыскать — как у самого Баранникова, так и в других заслужива­ ющих доверия источниках.

 

 

Рассказ о вселении господина Алафузова в новую квартиру

 

26 января подполковник Никольский в присутствии товарища прокурора Добржинского приступает к допросу арестованного.

 

В показаниях Баранникова, естественно, ничего не знаю­ щего об откровениях Ивана Складского, преобладает элемент фантастический.

На вопрос, сколько ему лет, господин Алафузов отвечает — 26.

 

О  месте рождения и постоянного жительства сообщает, что он — гражданин города Ставрополя, где и ныне обитают его роди­ тели, получающие средства к жизни от собственных нефтяных промыслов; он же, их сын, разъезжает по их торговым делам. На вопрос, был ли за границей, отвечает, что не был, оставляя след­ ствие в неведении относительно своего участия в черногорских делах. В графе «семейное положение» Баранников проставляет «холост», хотя он (под именем Кошурникова) обвенчался в 1879 году с Марией Николаевной Ошаниной (Оловенниковой), в буду­ щем — одним из членов ИсполнР1тельного комитета. Найденные при обыске серебряная чайная ложка с вензелем М. О. и надетым на неё золотым обручальным кольцом — вещественные знаки этого весьма непродолжительного союза.

 

Арестованный упорно повторяет, что он никого не знает

в  Петербурге и приехал туда «вслед за своей невестой, с кото­ рой хотел провести в этом городе зиму». С Агатескуловым (то бишь Фриденсоном), на чьей квартире он был вчера задержан, он познакомился у дяди своей невесты.

 

В общем, в показаниях господина Алафузова не содержится ни грана правды. За одним, впрочем, исключением.

 

Говоря о своём последнем посещении Петербурга, он указывает время: «с последних чисел октября прошлого (то есть 1880-го. — И. В) года». Сначала он «остановился в меблированных комнатах, что на углу Невского и Караванной, откуда переехал по Кузнеч-


ному переулку, дом 5/2, квартира IW^^. В данном случае Баран­ никову не было смысла конспирировать: сообщаемые сведения легко могли быть проверены по домовым книгам.

К этим источникам мы и обратимся.

 

9 февраля 1881 года полиция произвела осмотр домовой книги дома, в котором умер Достоевский. « <...> Причём, — сказано

в  протоколе осмотра, — оказалось в отделе под буквою А на обо­ роте 8-го листа имеется 2-ая статья следующего содержания: Ала-фузов Георгий Иванов, сын Ставропольского Потомственного Почетного Гражданина 28 лет (! — И. В.), православный, прибыл

 

10ноября 1880 года из 1-го участка Спасской части из дома № 66/21 по Невскому проспекту кв. N° 39 в квартиру № 11 названного выше дома <...> 26 января 1881 года значится выбывшим под арест»*^"^.

 

Квартирная хозяйка М.Н. Прибылова показала: «Алафузов прожил в квартире моей, занимая комнату № 1, со 2-го ноября прошлого 1880 года по день своего ареста, т. е. до 26 января насто­ ящего года»*^^

 

Итак, можно считать установленным, что Баранников посе­ лился рядом с Достоевским в первых числах ноября. Следова­ тельно, он оставался его соседом около двух с половиной месяцев.

Но если это так, то вышеуказанные соображения В. Шклов­ ского ничем не подкрепляются. В ноябре 1880 года «Братья Кара­ мазовы» уже закончены. Что же касается свидетельства Суво­ рина, то оно, как мы знаем, относится к февралю 1880 года.

 

И  всё же отказаться от предположения о знакомстве Достоев­ ского с Баранниковым было бы опрометчиво.

 

Семейство Достоевских — с детьми и прислугой, с рассылкой книг, приёмом бесчисленных посетителей, с заботами о подпи­ ске на «Дневник» и о куманинском наследстве — живёт своей жизнью и, по-видимому, совсем не интересуется, что происходит по соседству — в меблированных комнатах, сдаваемых москов­ ской мещанкою Марией Николаевной Прибыловой. Эти миры почти не соприкасаются, но, очевидно, имеют возможность наблюдать друг за другом...

 

Как-никак жилец квартиры 10 — всероссийская знамени­ тость, и уже одно это должно вызывать особый интерес — к нему самому, его семье, их образу жизни.

 

С  другой стороны, трудно допустить, чтобы сам Достоевский

и члены его семейства не обратили ни малейшего внимания

 

на молодого, всегда со вкусом и по моде одетого соседа с восточ­


ными чертами лица и вообще довольно замечательной наруж­ ности. Не исключены беглые встречи на лестнице, взаимные поклоны, контакты на бытовом уровне. Но не исключены и дру­ гие, более тесные формы общения.

 

В  одном письме из тюрьмы Баранников замечает: «...питая осо­ бенно нежные чувства к своему идеалу, я в то же время признаю существование и других и, следовательно, могу любить и уважать людей, которые к осуществлению их стремятся, раз только слу­ жение это бескорыстно... В истории да и в жизни современной часто приходится видеть двух врагов, проникнутых друг к другу уважением»^^^.

 

Конечно, это общее место. Но за общими словами могут скры­ ваться впечатления личные.

 

Баранников чувствовал себя очень уверенно на Кузнечном. Лицо, часто посещавшее Баранникова (о нём — речь впереди), говорит в своих показаниях: «Особенной озабоченности, тревоги или поспешности я в Алафузове не замечал: заставал его лежа­ щим на кровати или диване за чтением Лермонтова, которым он особенно восхищался...»^^^

 

«Но Лермонтов мне, говоря серьёзно, очень, очень нра­ вится, — пишет Баранников из тюрьмы, — его «Демона» я знаю почти всего наизусть. Не кончи он так рано, в 26 лет, из него вышел бы не только великий поэт, но и великий гражданин.

В моих глазах он стоит неизмеримо выше Пушкина»^^^

 

Темы для разговоров с соседом были: неясно только ~ были ли сами разговоры.

 

В своих тюремных посланиях Баранников ни разу не упоми­ нает имя Достоевского. Казалось бы, это обстоятельство как нельзя лучше свидетельствует в пользу того, что этот сюжет нимало его не интересует.

 

Но отсюда можно сделать и совершенно обратный вывод. Ибо неупоминание Достоевского — факт поразительный и на первый взгляд необъяснимый.

 

Действительно: за срок более года, в ожидании суда, Баран­ ников написал из Петропавловской крепости и Дома предвари­ тельного заключения несколько десятков писем — и ни в одном из них нет и намёка на Достоевского. Положим, письма дошли до нас не все и не полностью; положим, в некоторых из них есть вымарки, сделанные тюремной цензурой, — всё равно такое мол­ чание выглядит странным.


Круг тем, разрешённых Баранникову для переписки, весьма ограничен; родственные дела, воспоминания детства, ожи­ дающая его участь. Отечественная словесность — тема совер­ шенно нейтральная и вполне позволительная. Сказав о Лермон­ тове, почему бы не упомянуть и о другом литераторе — более близком по времени и по месту жительства? Ведь, в конце кон­ цов, не каждый день оказываешься соседом знаменитого писа­ теля, который к тому же умирает через два дня после твоего аре­ ста и чьи грандиозные похороны становятся национальным событием. Почему бы — хоть в двух словах — не откликнуться на это, с точки зрения жильца квартиры №11, почти домашнее происшествие?

 

И тут закрадывается подозрение: да знал ли Баранников

о  смерти своего соседа?

Вопрос этот не столь невероятен, как кажется.

Вскоре после ареста Баранников пишет родным: «Одного

 

только мне недостаёт в настоящее время, это — газет; не знаешь, что делается на свете, в каком положении греческий вопрос, ирландское движение, экспедиция Скобелева (военная жилка

 

у  меня ещё осталась); но что делать, нужно мириться с этой маленькой неприятностью, тем более, что 99/100 обывателей Российской империи не чувствуют даже и надобности в них».

 

И  снова — 22 марта: «Что-то делается на свете? Ах, если бы газет почитать! Не понимаю, право, отчего нам не дают. Воспользо­ ваться сведениями, оттуда почерпнутыми, если бы ими можно было воспользоваться, мы лишены возможности; а между тем это весьма значительное стеснение, которого люди, находя­ щиеся под предварительным арестом, не заслуживают. Но что делать!»^^^

 

С  момента своего ареста подследственный не видит прессы. Нет

в  его распоряжении и других источников информации (за исклю­ чением писем родственников, живущих вне Петербурга). Ни сле­ дователи, ни тюремные служители вовсе не обязаны докладывать ему, что происходит на воле.

 

Он, правда, знает, что покушение 1 марта увенчалось успехом: эти сведения ему вынуждены сообщить по его прикосновенности к событию.

 

Но если Баранникову ничего не известно о смерти Достоев­ ского, его молчание становится ещё более выразительным. Соз­ даётся впечатление, что он намеренно обходит эту тему: желание


вполне извинительное, если допустить, что неупоминаемое лицо имеет какое-либо касательство к расследуемому делу

 

Достоевский служил хорошим прикрытием: об этом можно было сказать товарищам. Но совершенно необязательно осведом­ лять об этом подполковника Никольского и прокурора Добржин-ского и тем самым компрометировать своего соседа.

Баранников, как известно, был немногословен.

 

 

«Драгоценный агент»

 

Баранников был немногословен, и на следствии он не стал рас­ пространяться о лицах, посещавших его в Кузнечном. Между тем лица эти заслуживают внимания.

 

28 ноября 1880 года в фотографии на Невском был арестован Александр Дмитриевич Михайлов. В партии Михайлова звали «дворником» или «генералом от конспирации»: среди членов «Народной воли» не было более сурового блюстителя партийной дисциплины. Его, выдающегося организатора и оберегателя пар­ тии, после победы революции прочили на роль первого министра. Но помимо своей широкоизвестной в подпольных кругах дея­

 

тельности Михайлов занимался делом, о котором ведали лишь несколько посвящённых.

Он поддерживал связь с первым «контрразведчиком револю­ ции» — Николаем Васильевичем Клеточниковым, в январе 1879 года внедрённым в III Отделение, а после закрытия последнего являвшимся «глазами и ушами» «Народной воли» в 3-м делопро­ изводстве Департамента полиции^^®.

 

Клеточников не был профессиональным конспиратором. Выхо­ дец из скромной семьи пензенского архитектора, он служил мел­ ким чиновником в Ялте и Симферополе — поближе к морю, ибо уже тогда чувствовал в себе признаки надвигающейся чахотки. Ему было за тридцать, когда он явился в Петербург — с твёрдым намерением отдать остаток жизни тому делу, которое он считал единственно достойным.

 

Он предложил свои услуги — и они были приняты. Ему — отча­ сти во исполнение хитроумного плана, отчасти по невероятному везению — удалось устроиться в святая святых русской тайной полиции — в её сыскной отдел и таким образом получить почти неограниченный доступ к секретам того самого ведомства, кото­


рое твёрже и компетентнее всех других противостояло всё круче закипавшему валу русской революции.

 

Клеточников стал ангелом-хранителем партии. Он отвращал от неё неминуемые беды: предупреждал о готовящихся обысках, извещал о задуманных полицейских операциях, разоблачал шпи­ онов и нейтрализовал последствия предательств.

 

Он был, пишет Вера Фигнер, «для целости нашей организации человек совершенно неоценимый: в течение двух лет он отражал удары, направленные правительством против нас, и был охраной нашей безопасности извне, как Александр Михайлов заботился

о  ней внутри»^^‘.

Невысокого роста, покашливающий, узкоплечий, в круглых

очках, с небольшой мягкой бородкой — с внешностью неяркой

и типично «интеллигентской», Клеточников спас от верного про­ вала не одну конспиративную затею, предотвратил аресты десят­ ков, если не сотен, людей. Такого оборотня (причём формально — не ч.т1ена организации) отечественные заговорщики не имели более никогда.

 

«Если Клеточников охранял революционную организацию, — пишет современный историк «Народной воли» Н. Троицкий, — то революционная организация охраняла Клеточникова».

 

А.Д. Михайлов, как вспоминали потом народовольцы, «вёл все сношения с ним самолично и вообще берёг его как зеницу ока, готовый лучше погибнуть сам, нежели допустить гибель драго­ ценного агента»'^^

 

Они встречались в совершенно «чистой» квартире: её нанимала Наталья Николаевна Оловенникова. Она жила по своему соб­ ственному паспорту и была отстранена от всякой нелегальной деятельности.

 

Н.Н.  Оловенникова — родная сестра М.Н. Ошаниной, жены Баранникова, и, следовательно, его свояченица*.

 

*  Другая свояченица Баранникова — Елизавета Николаевна Оловенни­ кова — накануне I марта находилась в числе лиц, следивших за выездами государя. После убийства Александра II она была арестована и должна была судиться вместе с Баранниковым (по «делу двадцати»), но впала в про­ должительное душевное расстройство и много лет провела в лечебнице для душевнобольных. Умерла она в 1932 году. Что касается Натальи Нико­ лаевны Оловенниковой, то её судьба не менее трагична: она вскоре тоже заболела — и неизлечимо.


После ареста Михайлова сношения с Клеточниковым должны были поддерживать Баранников и другой член Исполнительного комитета — Колодкевич.

 

«Почему Исполнительный комитет счёл возможным принимать своего сверхсекретного агента в квартире нелегального (имеется

в  виду Колодкевич. — И. В), давно разыскиваемого жандарм­ скими ищейками, непонятно», — пишет Н. Троицкий. Члены Исполнительного комитета вспоминали потом, «что это решение выглядит странным, но не могли объяснить, почему оно всё-таки было принято»’^^

 

Сказанное о Колодкевиче в полной мере можно отнести и

к  Баранникову.

Обратимся к протоколам допросов Клеточникова.

31 января арестованный показал, что Михайлов познакомил его

с неизвестным, назвав того «Порфирием Николаевичем», кото­ рый на самом деле оказался Георгием Ивановичем Алафузовым, «легальным, как уверял меня Михайлов».

 

«В ноябре, — продолжает Клеточников, — Михайлов повёл меня в квартиру Алафузова, где потом я стал бывать довольно часто, иногда заходил просто побеседовать и выпить, так как Алафузов оказался весельчаком и жуиром»^^"^.

Почему Михайлов, человек сверхосторожный, сам при­ вёл Клеточникова на квартиру своего земляка и друга, давно разыскиваемого полицией за участие в убийстве Мезенцова,

в  покушении на цареубийство и в ряде других не менее отчаян­ ных предприятий? Предчувствовал ли Михайлов свой близкий арест и старался ли на этот случай обеспечить преемственность

 

в сношениях с «драгоценным агентом»? Уверовал ли он в неу­ ловимость Баранникова и в надёжность имеющегося у него паспорта?

Конечно, Михайлов мог руководствоваться всеми этими сооб­ ражениями. Но не исключено, что решающим аргументом

в  пользу Баранникова была высокая надёжность его квартиры — и имя Достоевского играло здесь не последнюю роль.

 

Материалы дознания позволяют нам — разумеется, лишь

с  внешней стороны — воссоздать образ жизни Баранникова. Крестьянка Василиса Бомбина, жившая «в услужении у г-жи

Прибыловой», показала: «Из дома уходил рано, часов в 9, и воз­ вращался лишь к вечеру. Ничего особенного в жизни его я не замечала»^^^


Клеточников сообщает некоторые подробности: « <...> Потом разговор за чаем и вином* о мелочах, и только раза два за последнее время случалось, что вдесятом часу, посмотрев на часы, Алафу-зов говорил, что через полчаса ему нужно ещё зайти в одно место,

 

и  то говорил один раз, что едет в Мариинский театр, а в другой раз, что едет в маскарад, и одевался при этом, действительно, в чистое бельё и лучшее платье. Но мне известно из его же рассказов, что он все дни с утра до поздней ночи проводил вне дома и только

 

в  назначенные мне дни возвращался домой к условленному часу»^^^. Клеточников не скрывает от следствия, что господин Алафузов

вёл несколько рассеянный образ жизни. «Ему, — пишет в своих воспоминаниях одна из оставшихся в живых членов Исполни­ тельного комитета, — часто приходилось показываться на улицах Петербурга в качестве прогуливающегося денди, безукоризненно одетого, видимо, беззаботного и праздного. Осенью 1880 года,

 

в  одну из таких прогулок, он нашёл подвал на бывшей Малой Садовой, отдававшийся в наём...»^^*

Это, как уже говорилось, был подвал, откуда затем тянули мин­ ную галерею: тот самый.

 

Не так часто доводилось жильцу квартиры № 11 отдыхать на диване за чтением своего любимого поэта (о чём — это можно теперь сказать — поведал следствию тот же Клеточников). Поли­ цейский документ подтверждает высокую мобильность Алафу-зова, который «никакого имущества, за исключением носимого платья, холщового чемодана и бархатного саквояжа не имел, из квартиры выходил рано, а возвращался поздно <...>

 

Он уходил из дома, когда Достоевский ещё спал, и возвра­ щался домой, когда тот бодрствовал. Видел ли он свет в окне его кабинета? Интересовался ли жизнью своего соседа, знал ли его

 

*  Двукратное указание Клеточникова на употребление им при встречах

 

с «весельчаком и жуиром» Алафузовым горячительных напитков заставляет вспомнить шутливое замечание Льва Тихомирова: «...революционеры счи­ тали его (Клеточникова. — И . В ) очень сдержанным человеком и упрекали за буржуазную жизнь. И в самом деле он был очень тонкий знаток крым­ ских вин и играл в карты .»'^^ Этот любитель «буржуазной жизни», заявив­ ший на предварительном следствии, что он служил социалистам за деньги, не только не брал у партии ни копейки, но ещё ухитрялся передавать для её нужд небольшие суммы из своего более чем скромного жалованья (круп­ ного повышения служебного оклада — до 1500 р. в год — Клеточников удо­ стоился только 1 января 1881 года, то есть за месяц до своего ареста).


домашних, общался ли с прислугой? Или автор «Братьев Карама­ зовых» оставался вне поля зрения погружённого в конспиратив­ ные заботы члена Исполнительного комитета?

 

В одном из своих показаний Клеточников пишет: «<..> арест Михайлова произвёл на Алафузова <...> не переполох, а только сожаление о потере одного из хороших и преданных делу сочле­ нов; по словам Алафузова, такие люди, как Михайлов, вполне заменимы, тогда как литературные силы все целы»’"^®.

 

Баранников преуменьшает последствия потери Михайлова по соображениям сугубо педагогическим: он желает утешить горячо привязанного к своему «опекуну» Клеточникова. Но вовсе не случайно подчёркивает он важность сохранения именно лите­ ратурных сил: он ценит силу слова.

 

Два с половиной месяца проводит он бок о бок с крупнейшей «литературной силой» своего времени (по его представлениям, возможно, враждебной). Последние дни жизни одного из них совпадают с последними днями свободы другого. Оба они поки­ дают сей мир «в его минуты роковые».

 

 

Гость в западне

 

Что происходило в квартире № 11 по отбытии из неё должност­ ных лиц вместе с одним из жильцов? Первую половину дня 26 января там, по-видимому, всё было тихо.

 

Из соседней квартиры уже послали за доктором фон Бретцелем; особенного волнения, однако, пока не наблюдалось и даже зате­ вался семейный обед.

Между тем в доме скрывалась засада.

О  том, что произошло несколько позднее, свидетельствует при­ водимый ниже официальный документ:

 

Протокол N° 89

 

1881 года января 26дня, Полициею 2-го Участка Московской части составлен сей протокол о нижеследующем:

В доме 5/2 на углу Ямской улицы и Кузнечного переулка

в  квартиру № 11, где в ночь на сегодня арестован живший там сын ставропольского Почетного гражданина Георгий Иванов Алафузов, сего числа в 4-ом часу пополудни пришёл неизвест-


него звания мужчина, спрашивая Алафузова, получив ответ, что его нетдома, вышел на улицу, где наблюдавший за квар­ тирою Алафузова околоточный надзиратель Яковлев пригла­ сил неизвестного вуправление участка, по дороге куда задер­ жанный намеревался уйти, чего сделать не допустил Яковлев. После этого неизвестный просил отпустить его, предлагал деньги. По приходе в участок неизвестный отказался объя­ вить своё звание и место жительства, почему заключено тот­ час же отправить его в Секретное Отделение.

Пристав Надежин^^^.

 

Бесстрастный стиль полицейского протокола не в силах скрыть драматизма происходящего: смятения неизвестного, внезапно попавшего в западню, сомнительного «приглашения» в участок, обречённого единоборства с неподкупной честностью околоточ­ ного надзирателя Яковлева и, наконец, отбытия туда, откуда, как правило, нет возврата.

 

В своих позднейших показаниях околоточный надзиратель Яковлев сообщает дополнительные подробности. «Неизвест­ ного звания мужчине», явившемуся около четырех часов попо­ лудни, дверь открыла «кухарка квартирной хозяйки» (Василиса Бомбина?) и пригласила его пройти. В эту минуту неусыпно бдя­ щий Яковлев явился из комнаты Баранникова (где он помещался

 

с другим полицейским, причём оба были одеты в цивильное пла­ тье) и ответил вошедшему, что, хотя хозяина нет дома, он может указать, где именно находится господин Алафузов’'^^

Впрочем, это могли указать и другие обитатели дома. Нельзя сомневаться в том, что утром 26 января многие из них уже знают об исчезновении одного из квартиросъёмщиков. Вряд ли эта животрепещущая новость миновала и обитателей квартиры 10. Вопрос лишь в том, осведомлены ли они о засаде.

 

Знает ли о засаде Достоевский?

Если даже допустить, что он не был ни прямым, ни косвенным участником, ни, наконец, просто свидетелем ночных событий, то толки о них не могли не взволновать егодо глубины души. Он, пристально вглядывающийся в мир русской революции, как лич­ ную драму переживший смертную участь Ишутина, ввергнутый

 

в  горестные раздумья казнями Дубровина, Квятковского, Пресня­ кова и, наконец, принявший на себя трудявиться на казнь Млодец-кого, неужели он мог равнодушно отнестись к известию, что ночью


В  соседней квартире взяли человека, которого он видел, встречал и, может быть, знал по имени? Могли ли не посетить его совершенно естественные в подобном случае воспоминания — его собственного давнего обыска, ареста, увоза в здание у Цепного моста и затем — исчезновения на долгие годы «в мрачных пропастях земли»?

 

Думается, что утреннее известие могло потрясти его не меньше, чем дневная ссора с сестрой Верой Михайловной.

То, что квартира № 11 находится под наблюдением, не было, очевидно, большим секретом — ни для жильцов самой этой квар­ тиры, ни для их соседей. Хорошо информированный дворник — Трофим Скрипин — вовсе не давал обета молчания.

Кроме того, наблюдение за лицами, направлявшимися в один­ надцатую квартиру, удобно вести из квартиры 10.

И  тут следует вновь вспомнить разговор Достоевского и Суво­ рина — воображаемую сцену у магазина Дациаро. Там смертель­ ная опасность грозила государю («власти»): «машина заведена» — и Зимний дворец обречён взлететь на воздух. И некто, знающий об этом, цепенел перед вопросом: как поступить?

 

26 января ситуация практически та же, но уже не воображае­ мая, а вполне реальная и при этом как бы вывернутая наизнанку. Смертельная опасность грозит теперь не власти, а тем, кто на эту власть посягает. «Машина заведена», но на сей раз «завод» рабо­ тает против самих взрывателей.

 

И   снова между этими и теми оказывается некто третий, знаю­ щий об этих и о тех и медлящий перед мучительным выбором.

Тогда можно было спасти «своих», предав в их руки тех, кто завёл машину. Теперь — спасти «чужих», принявших на себя роль жертвы. Невмешательство было бы равносильно тому же преда­ тельству, только молчаливому, скрытному.

 

Конечно, как и тогда, на вопрос: предупредить ли? — он мог бы ответить: «Разве это моё дело? Это дело полиции» —

с  обратным, правда, знаком, ибо предупреждать тех, кого ловят (как и тех, кто ловит), тоже — не его дело. Однако этот успо­ коительный трюизм не снимал самого вопроса. Он не был обя­ зан предупреждать — ни в том, ни в другом случае, но и в том, и в другом случае нравственное чувство (и, если угодно, «чувство красоты») оставалось неутолённым.

 

«Христос» у магазина Дациаро не ведал, как ему посту­ пить, точно так же как не ведал этого и «Христос» у квартиры Баранникова.

 

Но пора вспомнить о хронологии.


Согласно имеющимся сведениям, неизвестный мужчина явился в квартиру Баранникова около четырёх часов пополудни.

В  «Воспоминаниях» Анны Григорьевны говорится, что господин, взволновавший её мужа спором о «Дневнике писателя», посетил их «часа в три» и ушёл «около пяти часов», после чего случился первый серьёзный приступ болезни^'^^ В «Биографии...» время указано более точно: «В 4 часа пополудни (подчёркнуто нами. — И. В) сделалось первое кровотечение горлом»*'^'^. Это же время названо и в письме Анны Григорьевны Страхову^^^^

Итак, имеются уже два по меньшей мере странных и оза­ дачивающих совпадения. Первые признаки предсмертной болезни появляются у Достоевского в часы обыска у Баран­ никова, а решительный приступ той же болезни настигает его после задержания ещё одного члена Исполнительного комитета «Народной воли» — Николая Колодкевича.

 

Таково настоящее имя неизвестного мужчины, не пожелавшего объявить своё звание и место жительства.

 

На следующий день граф Лорис-Меликов сообщает Александру II: «В дополнение к всеподданнейшей записке моей (о задержании Агатескулова. — И. В), долгом считаю доложить Вашему Импера­ торскому Величеству, что вчерашнего числа в квартире Агатеску­ лова (в действительности Фриденсона) на Казанской улице, дом № 38 задержан снова под фамилией Сабанеева давно разыскивае­ мый студент Киевского университета Николай Колодкевич, в чем он уже и сознался. Колодкевич известен по производящимся делам как деятельный член “Исполнительного комитета’У^^

 

Происходит несообразное: министр внутренних дел лжёт своему государю! Ибо упомянутый Колодкевич арестован не на квартире Фриденсона (где был арестован Баранников), а — на квартире самого Баранникова.

 

В  чём же дело?

В. Шкловский полагает, что адрес квартиры Баранникова остался «секретом Ш Отделения (очевидно, Департамента госу­ дарственной полиции, ибо III Отделение уже не существовало. — И. В)»\ жандармы «боялись неожиданности компрометантного свойства». Поэтому, мол, указанный адрес и был удалён «из огла­ шаемых документов»^"^^.

Это предположение логично, если иметь в виду именно «огла­ шаемые документы» (например, такие, как обвинительный акт по «делу двадцати», где адрес Баранникова действительно не назван). Но с какой стати Лорис-Меликову утаивать место­


нахождение баранниковской квартиры в документе, абсолютно «неоглашаемом», предназначенном исключительно для августей­ ших очей? (В бумагах такого рода назывались вещи и посекрет­ нее — например, имя Ивана Окладского, которое было одной из самых охраняемых тайн государственной полиции.)

 

Думается, всё обстояло гораздо проще. Явила себя обыч­ ная российская неразбериха. В бюрократической переписке — донесениях нижестоящих вышестоящим — выпало одно звено. Колодкевич оказался, по не очень грамотному выражению все­ подданнейшего доклада, «задержан снова» — на той же квартире, на которой сутками ранее уже был арестован Баранников.

 

Но для Александра II было не суть важно, где именно задержан Колодкевич. Важно было, что он — задержан. И на победоносном рапорте министра государь удовлетворённо начертал: «Браво»^"^^

Колодкевич между тем посещал Баранникова не впервые.

 

 

К вопросу о конспирации

 

Бывший младший помощник делопроизводителя Департамента государственной полиции Николай Васильевич Клеточников показывает: «В конце же месяца (ноября. — И. В.), после ареста Михайлова, при мне к Алафузову зашёл нарочно, чтобы познако­ миться со мною и заменить Михайлова некто, отрекомендовав­ шийся Владимиром Николаевичем, но в котором я почти с пер­ вой встречи заподозрил Колодкевича»^'^^ (Клеточников знал его по фотографиям, имевшимся в том учреждении, где он служил.) Михайлов познакомил Клеточникова с Баранниковым (нелегалом)

 

и  ввёл его к немувдом, что было сточки зрения конспирации весьма рискованным шагом. «Порфирий» в свою очередь свёл Клеточни­ кова с Колодкевичем, а тотусугубилдело, открыв для «драгоценного агента» ещё однунебезопасную квартиру — свою собственную.

 

«Во второй половине декабря, — продолжает Клеточников, — Алафузов собрался ехать куда-то недели на две-три (так как он просматривал расписание поездов Николаевской железной дороги), то я полагаю, что он поехал в Москву, после чего Влади­ мир Николаевич (то есть Колодкевич) пригласил меня к себе»^^®.

 

Можно сказать, что с ноября 1880 года Клеточников всё время ходит по краю: предательство Окладского, положившее начало цепочке январских арестов, ускорило развязку.


Чем же было вызвано это, по выражению Н.А. Троицкого, «кон­ спиративное затмение»? Нельзя не согласиться, что, занявшись генеральной подготовкой цареубийства. Исполнительный коми­ тет пренебрёг всем остальным. Слежка за царём, рытьё подкопа на Малой Садовой, изготовление метательных снарядов — всё это поглотило почти все силы партии и отвлекло её внимание от простейших требований безопасности. «Мы затерроризирова-лись», — с тревогой говорил Желябов^^^

 

Сам Желябов будетарестован через месяц — 27 февраля, за сорок часовдо взрыва на Екатерининском канале. И хотя партия ценой неимоверныхусилий и жертвдостигнет своей заветной цели, она уже идёт навстречу гибели: январские провалы станут началом конца.

 

...26 января, в 4 часа пополудни, мужчина «неизвестного зва­ ния» был доставлен в Секретное отделение. Протокол его обы­ ска содержит двадцать пять наименований различных предметов (вспомним — по контрасту — аскетизм аналогичного документа, относящегося к Баранникову!). Кажется, что, если бы некто намеренно решил навлечь на себя самые мрачные подозрения, ему трудно было бы иметь при себе больше того, что имел Колод-кевич. У него были отобраны: устав кружка партии «Народная воля», программа Исполнительного комитета, фальшивые слу­ жебные бланки — «с печатью и подписью должностных лиц», рукопись «Общие начала организации местной и централь­ ной группы» и т. д. и т. п.^^^. Добычей полиции стала и записная книжка с адресами и различными заметками (в которых, как выяснилось позднее, заключались «сведения об изготовлении разных веществ для стопина, гремучего студня, гремучей ртути,

 

а также таблица удельного веса динамитов разного состава»)*^^ Непостижимо, зачем Колодкевичу понадобилось брать

 

с собой полный набор вещественныхдоказательств. Ведь

 

не был же он настолько беспечен, чтобы постоянно таскать с собой отобранные унего при обыске предметы. Еще непостижимее то, что Колодкевич решился идти к приятелю, якобы уже зная об аресте последнего. Об «иррациональных» мотивах этого поступка гово­ рит Е.Н. Оловенникова (свояченица Баранникова): «Его, как род­ ного сына, крепко любил Колодкевич, старше его многими годами. Сидят они, бывало, уменя, Колодкевич положит свою головуему на колени и любовно смотрит в глаза. Старший друг узнал об аре­ сте Баранникова уменя на квартире. При этом известии он поте­ рял всякое равновесие и осторожность, схватил пальто и помчался


К  нему на квартиру. Конечно, там уже ожидала полицейская засада, и он тут же был арестован»*. Если подобное безумствои вправду имело место, то действия Колодкевича (навероятные для опыного подпольщика) нельзя не признать самоубийственными.

Колодкевич в отчаянии «схватил пальто», буквально набитое «вещдоками». Меж тем, как помним, квартира Баранникова была абсолютно «чистой». Если у жильца и имелись какие-то компро­ метирующие его материалы, то, во всяком случае, они хранились вне занимаемого им помещения.

 

Приходится вспомнить о нашем фантастическом предпо­ ложении (а именно — о мальчике Петре). Но если без шуток,

в жилище Баранникова (или в окрестностях) действительно могли находиться какие-то тайники. Во всяком случае, обна­ руженные у Колодкевича предметы выглядят как транзитные (разумеется, если предположть что обладателю столь полезного для следствия пальто не известно об аресте товарища).

 

Единственными относительно безобидными вещами в этом собрании улик оказались браслет — с выглядевшей в свете всего слу­ чившегося весьмадвусмысленно надписью «Богтебя храни» и «меда­ льон на бархотке с фотографической карточкой женщины» (женский портрет, как помним, наличествовал и у Баранникова), а также «две серьги в виде стрел гнутых» и «маленькие стальные ножницы»^^^.

 

Колодкевич отказался назвать свою квартиру в Петербурге.

У него на то были серьёзные причины.

Он, член высшего руководяшего органа «Народной воли»,

 

один из немногих посвящённых в тайну Клеточникова, не мог не понимать, что с арестом Баранникова он, Колодкевич, — единственное связующее звено между «драгоценным агентом»

 

и  Исполнительным комитетом. Клеточников мог пойти к Баран­ никову — его бы там взяли. Он мог пойти к Колодкевичу: жильца не оказалось бы дома, но не оказалось бы пока и полиции.

В  одном из своих показаний Клеточников пишет: «Т. к. Ала-фузов вернулся раньше, чем я предполагал (из своей московской поездки. — И. В), а именно пробыл в отлучке всего 5—6 дней, то

я  опять стал по-прежнему посещать квартиру Алафузова»’^^.

 

Таким образом, в январе 1881 года квартира, расположенная рядом с последним обиталищем Достоевского, оказалась глав­

 

*  Деятели СССР и революционного движения России. М.: Советская энциклопедия, 1989. С 176.


ным пунктом, где «Народная воля» получала поистине бесцен­ ную информацию.

 

Но почему же «ангел-хранитель» партии не мог предотвратить ареста Баранникова?

Осенью 1880 года разыскными операциями в Петербурге зани­

мается не только Департамент полиции, но и Секретное отде­

ление градоначальника. Этот полицейский параллелизм обра­

тился против Клеточникова. «В последний раз, — говорит

он в своих показаниях, — у меня было назначено свидание с Ала-

фузовым в трактире Палкина, на углу Б. Садовой, на понедель­

ник 26 января, но ни он, ни Колодкевич не явились, во вторник

я   узнал об аресте Алафузова, а в среду наконец решился зайти

в  квартиру Колодкевича, чтобы узнать о причинах ареста Алафу­ зова <...>»^^^.

 

«Чтобы узнать о причинах ареста Алафузова», — говорит Кле­ точников. Он мог бы узнать об этих причинах у себя, в Департа­ менте полиции. Он направился («решился зайти»!) к Колодке-вичу, чтобы предупредить того о Баранникове, не ведая, что уже слишком поздно.

 

Но покамест, 26 и 27 января, Колодкевич темнит и сбивает жандармов со следа, надеясь, что за это время Клеточников что-нибудь разузнает и — спасётся. Медлит и Клеточников. Между тем полиция не оставляет в покое дом, где угасает Достоевский: там совершаются события, о которых до последнего времени ничего не было известно.

 

 

Ночной визит к жене подпоручика

 

 

Приведём документ.

Секретно

 

М.В.Д.

 

С.Петербургскойполиции

Вотделение по охра­

 

Пристав

 

2-го Участка

не общественного по­

 

Московской Части

рядка и спокойствия

 

27января 1881

в С. Петербурге

 

№27

 

 

 

Вследствие отношения Отделения от 26 января за № 1118 мною произведён обыск в имуществе жены подпоручика Веры


Фёдоровны Григорьевой, проживающей вд. 5/2 на углу Куз­ нечного переулка и Ямской улицы, причём ничего преступ­ ного не найдено. Опечатанную переписку Григорьевой с про­ токолом обыска имею честь представить в Секретное Отде­ ление. Григорьева до особого распоряжения подвергнута домашнему аресту.

 

Пристав Надежин^^’^.

 

Из приложенного протокола явствует, что приставу Надежину пришлось вновь посещать всё ту же беспокойную квартиру номер одиннадцать, которая уже доставила полиции столько чреватых радостью хлопот.

 

Представители власти прибыли в квартиру 27 января, «в V/^ пополуночи» (то есть в ночь с понедельника на вторник) — в ком­ нату № 2, занимаемую вышеназванной женой подпоручика,

и  произвели «тщательный обыск в имуществе», а также рассмо­ трели переписку. Не найдя ничего «преступного или предосуди­ тельного», пристав Надежин запечатал бумаги Григорьевой своей печатью, а самой жене подпоручика было объявлено, чтобы она никуда не выходила из дома.

 

Протокол подписали знакомьте нам лица: содержатель­ ница меблированных комнат Прибылова и неразлучная пара дворников-понятых, причём один из них, а именно Трофим Скрипин, в порядке возрастающего от ночи к ночи самоува­ жения, именует себя не просто младшим дворником, а ещё

 

и  «отставным рядовым».

К  протоколу сделана приписка: «Гласное наблюдение за Г-жою Григорьевой принял помощник пристава ротмистр [подпись неразборчива]»^^^

 

«Доктор фон Бретцель, — говорит Анна Григорьевна, — всю ночь провёл у постели Фёдора Михайловича, который, по-видимому, спал спокойно. Я тоже заснула лишь под утро»'^^.

 

Это была его предпоследняя ночь.

Но кто же такая госпожа Григорьева и почему она удостои­ лась ночного посещения? Ответить на этот вопрос не столь про­ сто. К сожалению, в деле не сохранилось отношения за № 1118, на основании которого производился обыск. Скорее всего визит пристава Надежина к госпоже Григорьевой (живущей в ком­ нате № 2) каким-то образом связан с бывшим накануне обыском


УБаранникова (жившего в комнате № 1): её, например, могли заподозрить в сообщничестве*.

 

Об этом обыске жилец квартиры номер десять действительно мог ничего не знать: теперь его старались не беспокоить.

 

Итак, в течение суток, на которые приходится начало пред­ смертной болезни Достоевского, в доме по Кузнечному переулку происходят три драматических события, по меньшей мере два из которых могут быть поставлены в связь с внезапным недомо­ ганием одного из жильцов: обыск у Баранникова в ночь с вос­ кресенья на понедельник, арест Колодкевича в понедельник

 

26 января и новый обыск (у Григорьевой) в ночь с понедельника на вторник.

 

Кстати: что это за господин наверху, чья ходьба, как помним, очень беспокоила Достоевского и к которому Анна Григорьевна отправилась во вторник вечером с просьбой «не ходить»? Если комната Баранникова действительно располагалась над кабине­ том, то ходить там мог только один человек: томящийся в засаде полицейский. (Впрочем, возможно, их было двое.) Ибо после аре­ ста Баранникова других мужчин в квартире № 11 не оставалось (только женщршы: хозяйка квартиры Прибылова, её служанка

 

и  г-жа Григорьева со своим ребёнком). Вчера, в понедельник, там взяли Колодкевича и ночью обыскали Григорьеву. Во втор­ ник наступило затишье. Что остаётся скучающему, но неусыпно бдящему в засаде служивому, как не мерить шагами вверенное ему пространство?** Не читать же Лермонтова. «Господин пере­ стал», — пишет Анна Григорьевна. В свою последнюю ночь Достоевский мог спать спокойно».

 

Но, следует, наконец, назвать ещё одно имя. Это имя доселе никогда не связывалось с последними днями обитателя квартиры

 

*  Как явствует из протокола осмотра бумаг Григорьевой, подвергались прочтению письма её мужа из Гонконга. Кроме того, «в пакете находилась различная переписка и фотографические карточки, не имеющие никакого значения для дела». 29 января было заключено: ввиду того, что Григорьева

 

и  ряд других подвергшихся обыску лиц «при настоящем положении дела

 

<...> не навлекают на себя никаких обвинений <...> лиц этих в качестве обвиняемых не привлекать к настоящему дознанию»^^®.

 

**  Правда, Анна Григорьевна говорит о «вечной ходьбе». Но засада сидит

 

у Баранникова уже двое суток, так что «ходьба» могла представляться доста­ точно долгой.


номер десять. В январе 1881 года оно ещё не известно полиции.

 

Но зато — давно знакомо Фёдору Михайловичу Достоевскому.

Речь идёт об Анне Павловне Корбе.

 

 

«Неразысканное лицо»:

 

брюнетка в белом платке

 

А.П. Корба (урождённая Мейнгард, во втором замужестве — Прибылёва) примкнула к партии «Народная воля» в год её осно­ вания (1879); самой Анне Павловне было уже 30 лет. В январе 1880 года из «агента первой степени» Корба была кооптирована в пол­ номочные члены Исполнительного комитета, насчитывающего тогда семнадцать человек.

У неё не было такого стажа подпольной борьбы, как, положим,

у Желябова, Перовской, Баранникова. Она вела довольно мир­ ную жизнь. Пожалуй, самой яркой страницей её биографии стало участие в Русско-турецкой войне 1877—1878 годов: добровольно отправившись в Румынию в качестве сестры милосердия, она работала там при эвакуации раненых и больных.

 

Перед этим, в 1876 году, она написала Достоевскому.

Она обращается к нему как к автору «Дневника писателя», горячо приветствовавшему русское добровольческое движение. Она пишет: «И вот кончилась хотя и мнимая, но всё-таки рознь (народа и интел­ лигенции. — И. В). Наш класс, отдалявшийся от народа, потому что не знал его или перестал его знать, воссоединяется с ним. Среди сборов и приготовлений к войне за освобождение славян на Руси ныне стоит праздник, святое торжество примирения братьев»’^'.

 

Вернувшись с войны, она ушла в революцию.

Она переживёт первое марта, разгром Исполнительного коми­ тета, смерть товарищей. Арестованная в 1882 году, она проведёт долгие годы на каторге, станет свидетельницей карийской траге­ дии ~ коллективных самоубийств политических заключённых. Она переживёт три русские революции. После 1917 года будет активно работать в Обществе политкаторжан и ссыльнопоселен­ цев, печататься в исторических журналах.

 

Умрёт А.П. Корба в 1939 году в возрасте 90 лет.

Она заявит на суде: «Виновною себя не признаю, но признаю принадлежность к партии и полную солидарность с её принци­ пами, целями и взглядами. Но партии, излюбленный путь кото­


рой есть кровавый путь, такой партии я не знаю, и вряд ли она существует, иначе мы слышали бы о ней. Может быть, такая пар­ тия и возникнет со временем, если революции суждено разлиться широким потоком по России. Но если я буду жива к тому вре­ мени, я не примкну к такой партии»’^^

 

Она выразила здесь мысль, общую почти для всех народо­ вольцев: их тактика — терроризм поневоле (К. Маркс уверял, что по поводу этого «исторически неизбежного» способа действия «так же мало следует морализировать — за или против, — как по поводу землетрясения на Хиосе»)^^^ Возможно, подобная вер­ сия успокаивала совесть.

В дни, когда умирает Достоевский, Анна Павловна вместе

с другими членами Исполнительного комитета готовит близкое уже цареубийство.

Ответил ли Достоевский Корбе тогда, в 1876 году? Скорее всего — да: он имел обыкновение откликаться на такого рода послания (к сожалению, многие его ответы до нас не дошли)^^"^. Во всяком случае, одна его корреспондентка из Минска (Софья Лурье) в своём письме называет Корбу — как имя, хорошо знако­ мое автору «Дневника».

Переписывались ли они позже? Об этом можно только гадать. Встречались ли когда-нибудь? И об этом тоже нельзя сказать ничего определённого.

 

Сама Корба упоминает имя Достоевского только однажды. Говоря об этапах своего духовного развития, она пишет: «Моё идейное народничество сложилось под влиянием книг Лав­ рова, Флеровского, Глеба Ив. Успенского, отчасти также Достоевского...»*^^

 

«Отчасти также Достоевского...» Это написано в 1916году. Сорока годами ранее она писала автору «Дневника писателя»: «Я скажу прямо, что я жду от Вас помощи, не имея на то права, разве только право страждущего от боли; а у меня в течение долгих лет наболела душа, и если теперь я решаюсь беспокоить Вас сво­ ими стонами, то потому, что знаю, что лучшего врача не найду»*^^

Достоевский влиял на неё значительно сильнее, нежели ей кажется спустя десятилетия. Но в 1916 году его имя непопу­ лярно в среде заслуженных революционеров.

 

В  1876 году она бы многое отдала за встречу с тем, к кому столь горячо взывала. Через пять лет, в январе 1881-го, ей, вероятно, не до своего давнего адресата. Но если они были ранее знакомы,


ТО естественно задаться вопросом: могла ли А.П. Корба, проходя мимо квартиры Достоевского, ни разу не заглянуть к человеку, бывшему когда-то врачевателем её душевных ран?

 

Проходить же мимо ей приходилось неоднократно: она наве­ щала Баранникова.

Квартирная хозяйка арестованного жильца — «московская мещанка Прибылова» сообщила следствию, что она видела приходившую к господину Алафузову «даму, брюнетку высо­ кого роста лет 20 от роду, очень красивую собой и очень хорошо одетую, в шёлковой подбитой лисой ротонде и в белом платке на голове, вроде оренбургского. Дама эта стала ходить к Алафу­ зову тоже лишь последнее время пребывания его у нас».

 

Белый оренбургский платок, очевидно, очень шёл неизвестной посетительнице: Прибылова* скостила ей минимум десять лет.

 

Последний раз, продолжает Прибылова, дама заходила к Ала­ фузову дня за три до его ареста. «В тот раз она зашла на несколько минут, поговорила с Алафузовым, не снимая ротонды, — о чём именно — не знаю, и ушла»'^^.

 

Василиса Бомбина (как помним, прислуга в квартире номер одиннадцать) доставила следствию некоторые дополнитель­ ные подробности. Опознав Клеточникова («Клеточкина», как упорно записывает следователь) и Колодкевича в качестве лиц, посещавших Баранникова, Василиса Бомбина присовоку­ пила, что однажды вечером указанные лица, а также неизвест­ ная дама брюнетка пили у Алафузова чай. «Собрались часов в 7 или 8 вечера и оставались до 10. Я подавала им самовар, но захо­ дила в комнату лишь на несколько минут и о чём они беседовали тогда — не знаю. Припоминаю, что такое собрание у Алафузова было 2 раза, причём во второй были опять те же лица»^^^

 

В двух шагах от квартиры Достоевского мирно распивают чаи три члена Исполнительного комитета «Народной воли» и самый наисекретнейший её агент^^^.

 

Наконец один из участников этого чаепития, а именно Клеточ­ ников, называет имя: «<...> В конце ноября в квартиру Алафузова вместе с Александром Михайловым приходила молодая женщина

 

*  Соблазнительно, конечно, увлечься сходством фамилий квартирной хозяйки и Корбы (по второму мужу): Прибылова — Прибылёва. Но это, скорее всего, одна из тех случайностей, которые так любит подстраивать судьба.


лет 26—27, среднего роста, смуглая, худощавая, брюнетка, кото­ рую при мне называли Елизаветой Ивановной. Она же заходила потом одна на Рождество или на Новый год на короткое время

 

к  тому же Алафузову»^^®. Строки эти в тексте показаний подчёр­ кнуты карандашом.

На допросе И февраля Клеточников вновь касается этого сюжета: «Женщина, приходившая к Алафузову и называвшаяся Елизаветою Ивановною, по-видимому, состояла в близких отно­ шениях с Александром Михайловым, что я заключаю из того, что он был с нею на «ты» и что арест его, как после передавал мне Алафузов, произвёл на неё такое сильное впечатление, что она заболела, но я не помню, чтобы при мне Михайлов называл её по имени, и личность её мне не напоминает ни одна из карточек, виденных мною в 3-й экспедиции бывшего 3-го Отделения»^^^

 

Клеточников пытается уверить следствие, что у него самого

с  «Елизаветой Ивановной» никаких дел вроде бы не было. Но

у  следователя существовало на этот счёт собственное мнение.

В  обвинительном акте по «делу двадцати» сказано: «Впослед­ ствии же он (Клеточников. — И. В) познакомился и вступил в сношения с Квятковским, Баранниковым, Колодкевичем и ещё одним, до настоящего времени не разысканным лицом»^^^.

 

«Неразысканное лицо» — это всё та же Елизавета Ивановна, таинственная посетительница Баранникова. Настоящее её имя — Анна Павловна Корба^^\

 

 

Укоры совести — с интервалом в полвека

 

В  1924 году Анна Павловна написала статью «Январские, фев­ ральские и мартовские аресты в 1881 году», где подробно оста­ новилась на трагических событиях тех дней. Разбирая при­ чины провалов, приведших к гибели Клеточникова, она пишет: «Январские аресты могут считаться объяснёнными, и факт, что причина этих арестов заключалась в предательстве Окладского, должен считаться доказанным»^^'^.

 

В  1932 году восьмидесятитрёхлетняя Прибылёва-Корба вновь обращается к, казалось бы, давно исчерпанной теме: «Нико­ лай Васильевич Клеточников беспредельно доверял членам партии «Народной Воли» и Исполнительного комитета и чтил

 

в них не только высокие нравственные и гражданские качества.


НО также ценил в них умение конспирировать, верил в их осто­ рожность и заботу о чужой жизни. И всё-таки, всё-таки он погиб, благодаря оплошности своих новых друзей».

 

Статья называлась: «Памяти дорогого друга Николая Василье­ вича Клеточникова».

 

В авторской интонации, в двукратном горестном повторе­ нии («и всё-таки, всё-таки он погиб») — звучит не просто печаль

 

о  павшем товарище. В этих словах слышится что-то очень личное: прошедшее через пять десятилетий неизбывное чувство вины...

«Как это могло случиться и как случилось, осталось невыясненным»^^^ — заключает Анна Павловна.

Следует ещё раз попытаться восстановить события конца 1880-го — начала 1881 годов.

Осенью 1880 года Исполнительный комитет утрачивает един­ ственный безопасный канал для свиданий с Клеточниковым — квартиру Н.Н. Оловенниковой. «...Нервы молодой девушки не выдержали... — пишет А. Корба. — Здоровье её расстраивалось всё больше и больше. Она просила себе отпуск, и наконец после ареста А.Д. Михайлова её квартира была ликвидирована. Для свиданий с Клеточниковым была назначена квартира Баранни­ кова, но устойчивость и безопасность сношений сразу исчезли»^^^.

 

Мы помним, что на квартиру в Кузнечном переулке Клеточ­ никова, если верить его показаниям, привёл сам А.Д. Михайлов. Он, очевидно, полагал, что это пристанище — временное, и наде­ ялся как можно скорее приискать более безопасную явку. 28 ноя­ бря Михайлов был арестован.

 

Баранников продолжает встречаться с Клеточниковым и, нена­ долго уезжая в Москву, знакомит его с Колодкевичем. После воз­ вращения Баранникова сношениями с «драгоценным агентом» ведают уже двое: оба живут под чужими фамилиями и по чужим паспортам.

 

«...Как возможно было принимать Клеточникова на квартире нелегального человека, да ещё при неясных условиях знаков без­ опасности или, может быть, при полном их отсутствии, — это совершенно непонятно»^’^, — сокрушается через полвека А. Корба. «...Это нарушение тем более странно, — вторит ей В. Фигнер, — что Клеточников был очень близорук и не мог видеть знаков безо­ пасности, которые всегда ставились у нас на квартире»*^^

 

В  свою очередь Корба высказывает предположение, что

ни Колодкевич, ни Баранников не успели убрать с окон зна-


КОВ безопасности — «и последнее обстоятельство привело

 

к  гибели... Клеточникова»^^^. Но каким же образом, спро­ сим мы, ухитрились бы они это сделать, если и тот и другой

 

были арестованы на квартирах, а полиция, посетившая их жилища, естественно, постаралась всё оставить в полной неприкосновенности?

 

Если знаки безопасности и были в порядке, они лишь маскиро­ вали западню.

 

В  1887 году в Париже вышла книжка «Заговорщики и полиция», её написал политический эмигрант, автор знаменитого посла­ ния Исполнительного комитета Александру III Лев Тихомиров (очевидно, именно его имел в виду Баранников, утешая Николая Васильевича, что «литературные силы все целы»*). Тихомиров пишет: «Годом раньше конспираторы не могли даже и предста­ вить, чтобы Клеточников рисковал приходить в квартиру неле­ гального человека, разыскиваемого полицией»^*®.

 

Было не до конспирации: «машина заведена», до взрыва оста­ ются считаные недели.

 

Однако Баранников и Колодкевич не могли не понимать, что они — под ударом. Поэтому на случай провала адрес Клеточни­ кова сообщается ещё одному «дублёру» — члену Исполнитель­ ного комитета Анне Павловне. Надо полагать, Николая Василье­ вича намеренно знакомят с «Елизаветой Ивановной»: легальная Корба должна была подстраховать своих товарищей.

 

16 декабря А.Д. Михайлов пишет из тюрьмы на волю: «Целую много, много раз Лизавету Александровну»^*^ Полагаем, что Лизавета Александровна и Елизавета Ивановна — одно лицо.

 

Вспомним показание Николая Васильевича, что «Елизавета Ивановна» заболела, узнав об аресте А.Д. Михайлова. Это неуди­ вительно: Михайлов и Корба любили друг друга.

«Завещаю вам, братья, — пишет Михайлов на волю перед веч­ ным исчезновением своим в казематах Петропавловки, — любить

и  ценить моего милого друга, а вашу сестру и товарища, как любили меня»^*^.

Анна Павловна могла считать поручение Исполнительного комитета ещё и своим личным долгом.


 

*  Через несколько лет Л.А. Тихомиров отказался от своих убеждений, написал покаянное письмо царю, получил прощение и вернулся в Россию, где стал одним из деятельных сотрудников «Московских ведомостей».


Александр Михайлов — Баранников — Колодкевич — Корба: вере­ вочка становится слишком длинной, чтобы не обнаружился конец.

 

Почему Исполнительный комитет избирает для подстраховки именно Корбу? Только ли потому, что её имя неизвестно полиции

и  её пока не разыскивают? Или же такому решению способство­ вали ещё и другие причины?

 

Предположим, что, вернувшись в 1878 году в Петербург, Корба продолжает поддерживать отношения с Достоевским (и даже посещает его, как посещала она, скажем, Н.К. Михайловского: одной из нелегальных функций Корбы была связь с «легаль­ ными» литераторами). Не по её ли совету и указанию в начале ноября 1880 года Баранников меняет пристанище и обосновыва­ ется в Кузнечном переулке? Ведь квартира № 11 удобна не только потому, что соседство с известным, далеко не радикального толка писателем ослабляет возможные подозрения. Она хороша и в том отношении, что к знаменитому жильцу не иссякает поток посе­ тителей (идущих также и в «Книжную торговлю Ф.М. Досто­ евского»): в случае внешнего наблюдения трудно определить,

 

в  какую именно квартиру направился наблюдаемый субъект. Эти предположения подтвердились самым поразительным

 

образом. Готовя к печати первое издание настоящей книги, мы неожиданно натолкнулись на документ, который сообщил всему сюжету новый захватывающий интерес. Оказывается,

 

с  конца 1879года. А.П. Корба (согласно обозначенной в документе прописке) некоторое время проживала в доме № 5/2 по Кузнеч­ ному переулку! То есть в том самом доме, где с октября 1878 г. жил Достоевский. Теперь почти не приходится сомневаться

 

в  вероятности её личных контактов, равно как и в том, что место­ жительство Баранникова было выбрано отнюдь не случайно.

Но вот вопрос: почему квартирная хозяйка Прибылова и слу­ жанка В. Бомбина не признали «брюнетку в белом платке»? Озна­ чает ли это, что Корба действительно была им неизвестна (они не обязаны помнить всех бывших обитателей дома), или же свиде­ тели руководствовались какими-то особыми мотивами? Всё это требует разъяснений*.

 

*   Дом № 5/2 по Кузнечному переулку указан в «Билете А.П. Корбы»,

 

в котором зафиксированы места её жительства осенью 1879 г К сожалению,

 

из документа нельзя заключить, когда именно Корба вселилась и когда поки­ нула дом 5/2. Но если в феврале 1880 г (взрыв в Зимнем дворце) она жила


Вспомним, что Фроленко связывал беспечность Баранникова именно с его «надёжным» соседом. Те, кто поручил Анне Павловне роль «дублера», могли руководствоваться и таким тактическим соображением: у неё всегда есть предлог зайти в случае каких-либо осложнений в квартиру № 10, минуя жилище Баранникова.

 

Оправдалось ли подобное соображение в те январские дни, когда в доме по Кузнечному переулку параллельно (параллельно ли?) разыгрываются две драмы: уходит из жизни жилец квартиры номер десять и обрекаются на гибель жилец квартиры номер одиннадцать и его посетители?

Сама А.П. Корба не даёт на это ответа.

В  1934 году на страницах журнала «Каторга и ссылка» Анна

Павловна снова вспоминает Клеточникова. Она вновь возвраща­ ется к обстоятельствам его ареста.

 

27 января, пишет Корба, к ней зашла А.В. Якимова (кстати, именно она исполняла роль хозяйки сырной лавки на Малой Садовой, откуда вёлся подкоп). Якимова предложила немедленно идти к Клеточникову — предупредить его, «чтобы он временно никуда не заходил, ввиду ареста Баранникова и Колодкевича».

 

«Я посмотрела на часы, — пишет Корба. — Было около трёх часов».

 

Идти на квартиру к Клеточникову было бесполезно, так как он заканчивал службу в четыре. Объяснив это Якимовой, Анна Павловна «дала слово, что сделает всё возможное, чтобы уви­ деться с ним»^^"*. И действительно, после четырёх она, по её сло­ вам, три раза посещала квартиру Клеточникова и, не застав его, написала записку — чтобы он до свидания с ней никуда не захо­ дил. Затем из почтового отделения она отправила Клеточни­ кову открытку, что будет ждать его завтра, 28-го, в 6 часов вечера на Невском.

 

в  Кузнечном переулке, то воображаемый разговор у магазина Дациаро дей­ ствительно мог быть не таким уж «воображаемым». (Подозрения на этот счёт, отнесённые В.Б. Шкловским к Баранникову, следовало бы адресовать совсем другому лицу.) «Новелла» Достоевского («сейчас Зимний дворец будет взор­ ван») поражает тем сильнее, если вспомнить, что как раз в это время Корба не только мирно жительствует в доме 5/2, на Кузнечном, но и принимает живейшее участие в специфической деятельности подпольной мастерской (Большая Подьяческая, 57), которая и поставила «динамит к юбилею». Разу­ меется, всё это можно по-прежнему объяснять слепой случайностью. Однако не начинает ли количество совпадений превышать «критическую массу»?


Так говорит Анна Павловна Корба. При этом трудно отде­ латься от впечатления, что мемуаристка желает оправдаться: хотя бы перед собой.

 

Ибо если всё на самом деле было так, как описывает Анна Пав­ ловна, тогда становятся понятными причины её поздней мучи­ тельной скорби.

Она ощущает вину.

Действительно: жить в том же городе, иметь в запасе сутки

(целые сутки!) и не спасти «драгоценного агента» — грех непро­

стительный. Надо было зайти к Клеточникову не три, а трид­

цать три раза, ждать его до ночи, прийти к нему на рассвете,

но — предупредить. В конце концов можно было бы встретить его

до или после службы — у самого здания Департамента полиции

(риск в данном случае невелик). Анна Павловна -- да простится

нам это сравнение — поступает как светская барышня: не застав

своего знакомого, она оставляет ему записку, а затем прибегает

к  помощи городской почты, чтобы назначить свидание. Как будто речь идёт о загородной прогулке, а не о жизни и смерти!

Обещав Якимовой (а в её лице — Исполнительному комитету) сделать «всё возможное», она сделала далеко не всё.

Не потому ли в свои восемьдесят пять лет — будучи человеком исключительно цельным и высоконравственным — Анна Пав­ ловна Корба снова и снова возвращается к тем далёким январ­ ским дням, чтобы понять: в чём же состояла ошибка?

Помнила ли она, что её оправдывает один документ? Открытка, адресованная Клеточникову, была «получена» полицией — и бла­ годаря этому обстоятельству дошла до нас. Она гласит:

 

Николай Васильевич.

 

Мне Вас нужно видеть, да не знаю, когда Вас захватить дома. Вызнаете, что я гуляю перед обедом по Невскому (солнеч­ ная сторона) около 5 час. Не будете ли так добры завернуть на Невский (завтра) в это время.

 

28 января 81 г.

 

Подпись неразборчива'^^.

 

В обвинительном акте по «делу двадцати» сказано: «29 января 1881 года, т. е. на другой день после ареста Клеточникова, в квар­ тиру его было доставлено по городской почте письмо от 28 января,

в котором Клеточников приглашался в 5 часов пополудни


на Невский проспект для свидания с анонимным автором письма. По сличении почерка этого письма с почерком казнён­ ного государственного преступника Желябова, знакомство и сно­ шения с которым Клеточниковым отрицаются, эксперт пришёл

 

к  заключению, что упомянутое письмо написано Желябовым»^®^. Эксперт ошибся. Но, по-видимому, ошибалась и Анна Пав­

ловна, отнеся все события на день раньше.

Ибо если письмо написано и отправлено не 27-го, а 28-го, сле­ довательно, суток в запасе уже не было: были часы. Клеточников

 

в  этот день скорее всего не возвращался домой: он направился прямо к Колодкевичу. Единственной возможностью спасти его было действительно после прихода Якимовой (3 часа дня) тот­ час же поспешить к службе Клеточникова: слабый, но, увы, един­ ственный шанс.

 

Если бы Корба зашла в этот день к своему подопечному в чет­ вёртый раз (чуть позже), она бы наверняка не разминулась с жандармами*.

 

Да и заходила ли Анна Павловна к Клеточникову именно три раза? Или — посетила его только единожды — около пяти — и, инстинктивно почувствовав опасность, решила не рисковать более и ограничиться посылкой открытки (что вечером 28января было формально правильным шагом, спасшим её от ареста).

 

Все эти соображения справедливы, если Анна Павловна узнала об арестах Баранникова и Колодкевича не 27-го, а 28 января^*^ Если же это произошло, как она пишет, всё-таки 27-го, чувство вины мучило её не напрасно.

Ибо помимо заходов на квартиру к Клеточникову существо­ вала ещё одна потенциальная возможность предупредить его о грозящей опасности. Можно было караулить Николая Василье­ вича у дома в Кузнечном переулке: ведь Анне Павловне ничего не известно о том, что Клеточников уже знает об аресте Баранни­ кова. Естественно было предположить, что Николай Васильевич направится на свою обычную явку, и попытаться перехватить его.

 

*  Надо полагать, память изменила Корбе ещё в одном случае. Сомни­ тельно, чтобы она оставляла Клеточникову предупреждающую запи­ ску (иначе зачем было дублировать её открыткой?). Если бы записка была оставлена 27-го, Клеточников не пошёл бы к Колодкевичу; если же — 28-го, то она (записка) непременно попала бы в руки полиции и фигурировала

 

в деле. И ещё: может быть, открытка, посланная Клеточникову, д е й с т в и ­

 

т  ел ьн о была написана Желябовым — по просьбе или с ведома Корбы?


В ЭТОМ случае квартираДостоевского могласыгратьнекоторуюроль. Зададимся вопросом: откуда вообще Исполнительный коми­

 

тетузнал об арестах Баранникова и Колодкевича? Ведь Клеточни­ ков сообщить об этом не мог. В исчезновении товарищей можно было удостовериться, только зайдя к ним домой: выхода оттуда уже не было. Или — подойдя к квартире. Осведомляться удворника было рискованно. Оставался ещё вариант: расспросить знакомыхжжлъщт.

 

Имя Достоевского открывало беспрепятственную возмож­ ность войти в дом и попытаться определить, нет ли засады. Там же, на месте, можно было получить информацию о том, что же случилось с обитателем квартиры номер одиннадцать и его посетителями^*^

 

Не потому ли Анна Павловна Корба на склоне лет испытывает чувство вины, что, зная обо всех этих возможностях, она не захо­ тела или не смогла ими воспользоваться?

 

Впрочем, не исключено, что попытки были: мы об этом, веро­ ятно, не узнаем никогда.

Уже находясь в тюрьме, Корбе удалось передать товарищу на волю следующую шифрованную записку: «Знаешь ли, какое моё заве­ щание партии? По-моему, партия никогда не будеттак твёрдо сто­ ять на ногах, как в (18)79 и (18)80 гг., пока не будет иметь Ушинского (очевидно, от слова «уши». — И. В) в центре тайной полиции...»^*^

 

Она понимала значение Клеточникова: тем мучительнее были укоры совести.

...В те самые часы, когда Анна Павловна бесцельно кружила вокруг обречённой квартиры и отправляла её хозяину уже бес­ полезную открытку, сам он медленно направлялся в дом № 47 по Фонтанке, где его поджидала засада. Согласно полицейскому протоколу, Клеточников явился к Колодкевичу 28 января «в 7 часов пополудни»^^^.

 

Через час с небольшим на своей квартире в Кузнечном скон­ чался Достоевский.

 

 

Меж двух огней

 

Работая над главой воспоминаний, посвящённой болезни

 

и  смерти Достоевского, Анна Григорьевна сделала к ней следую­ щее примечание: «Возможно, что муж мой и мог бы оправиться на некоторое время, но его выздоровление было бы непродол­ жительно: известие о злодействе 1 марта, несомненно, сильно


потрясло бы Фёдора Михайловича, боготворившего царя — осво­ бодителя крестьян; едва зажившая артерия вновь порвалась бы, и он бы скончался»^^^

 

Смерть Достоевского — пусть не реальная, а гипотетическая — напрямую связывается с катастрофой 1 марта. Но стала бы Анна Григорьевна отрицать, что его не отсроченная на месяц, а

 

в назначенные сроки совершившаяся кончина находилась в неко­ торой зависимости от этого исторического события?

 

Если допустить хотя бы малую степень причастности январ­ ских обысков и арестов к предсмертной болезни Достоевского, то даже это осторожное допущение сильно меняет привычную картину и бросает на всё происходящее резкий и трагический свет. Смерть гениального человека помимо своего собственного, достаточно величественного смысла обретает ещё одно измере­ ние и оказывается включённой — в качестве, может быть, «побоч­ ного» сюжета — в цепь событий, захвативших многие судьбы

 

и приведших ко многим смертоносным развязкам. В эти собы­ тия вовлечены разные общественные круги — от русского пра­ вительства, с его коронованным главой, до революционеров-террористов, вождей подпольной России, руководителей самого грозного в её истории заговора.

 

Царь и профессиональные цареубийцы «сходятся» у смертного одра Достоевского. Его последнее прибежище оказывается в пере­ крестье непримиримых, полярных, насмерть схватившихся сил,

 

и  последние биения его сердца совпадают с глухими ударами этой борьбы.

 

Анна Григорьевна полагает, что смерть её мужа всё равно после­ довала бы — после 1 марта. Но, может быть, смерть эта (если при­ знать влияние сопутствующих обстоятельств) и была следствием первомартовского взрыва, понимаемого в широком историческом смысле? Анна Григорьевна говорит, что её мужа свела бы в могилу весть о гибели обожаемого монарха. Не исключено, что его свели в могилу удары, направленные против тех, кто эту гибель готовил.

 

Теперь попробуем отказаться от всех наших гипотез, догадок

и  предположений, связанных со скрытыми от посторонних глаз обстоятельствами смерти Достоевского. Решимся даже прене­ бречь фактами. Спишем всё на игру судьбы, на случай, затеявший интригу, столкнувший героев, подгадавший совпадения, ~ и всё это лишь с целью поддразнить тех, кто в прошлом тщится рассмо­ треть больше, нежели им показывают. Допустим, что Достоевский никогда слыхом не слыхивал про своих соседей, что он абсолютно


ничего не ведал о том, что происходит у него под боком, и что всё происшедшее не имело к нему ровно никакого отношения*.

Он об этом не знал. Но мы-то знаем.

 

И  в силу этого знания смерть Достоевского — независимо от её конкретных причин — озаряется неожиданным многозначитель­ ным смыслом.

Он, всю свою жизнь стоявший лицом к лицу с русской револю­ цией, мучившийся её вопросами и отвергавший её ответы, он, пристрастный свидетель совершающегося на его глазах едино­ борства, вдруг, в самом конце, оказывается невольным участни­ ком драмы — если даже это участие понимать в метафорическом смысле. В последние его минуты судьба ввергает его — скорее всего без его ведома и согласия — в мир тех жестоких реально­ стей, которые определяли суть русской политической жизни

 

и  которые тайно или явно присутствовали на страницах его «дневниковой» и художественной прозы. Пребывающий меж двух огней и опалённый их гибельным жаром, он теперь оказывается меж ними уже не в переносном, а в прямом, физическом смысле: бой идёт вокруг его смертного ложа.

 

Трудно представить более символическую развязку. Сознательный и страстный противник революционного насилия,

не приемлющий ни его кровавой логики, ни тактических приёмов, он был вместилищем тех идеальных стремлений, которые опреде­ лили нравственный выбор не одного поколения «русских мальчи­ ков». Беспощадный обличитель социального зла и провозвестник грядущего мирового переустройства, он по самому своему творче­ скомудуху был вовсе не чужд той стихии, которая вызрела в недрах русской исторической жизни и была готова смести её вековые устои. Присущий молодости нравственный максимализм нашёл в нём своего выразителя и адепта. Он стал духовным предтечей рус­ ской революции (если иметь ввиду её религиозный аспект), явив не только неприятие «лика мира сего», но и призвав к изменению этого лика.

 

Он воплотил в себе то подспудное национальное чувство, кото­ рое начиная со второй половины века делается доминирующим

и  определяет ближайшие и отдаленнёйшие судьбы страны.


 

*  Можно также допустить, что у Анны Григорьевны не было сознатель­ ного желания скрыть от потомства развернувшиеся вокруг квартиры N° 11 события: просто она не считала их со б ы т и я м и .


Это — чувство кануна, ощущение неизбежности решающего исторического поворота, призванного покончить с господством мнимых, не соответствующих истинной природе человека цен­ ностей и восстановить эту природу во всей её полноте. Это — жажда окончательного мирового исхода («дешевле не прими­ римся»), удивительное схождение эсхатологии с эвдемонизмом.

 

Но, будучи нравственной рефлексией русской революции, он всем своим существом отвергал её самое.

 

Он полагал, что силы социального разрушения сами по себе не в состоянии уничтожить старый миропорядок и на его облом­ ках воздвигнуть царство свободы и справедливости и что, однажды пущенные в ход, они только умножат объём мирового зла, вызвав результаты, прямо противоположные тем, которые задумывались в идеале.

 

Политическое насилие понималось им как неуважение к есте­ ственному течению жизни, как попытка «механических» измене­ ний, не влияющих на глубинную суть, как признак неспособно­ сти ужиться внутри самой истории.

«Русское решение вопроса» заключалось, по его мнению,

 

в  ином: в пробуждении внутренних духовных ресурсов, в практи­ ческом осуществлении недосягаемого идеала христианства. Нрав­ ственный (инстинктивно сознаваемый нацией) закон, воплощён­ ный в православном миропонимании, должен был стать созна­ тельной нормой её жизни и деятельности.

 

Он не мог обрести союзников слева: там спешили, томясь острым историческим нетерпением и мечтая покончить со злом однимударом.

 

Но и власть, бесконечно далёкая от занимавших его проблем, вовсе не собиралась играть в его опасные игры. Ибо он в конеч­ ном счёте уготавливал самой этой власти незавидную судьбу.

 

Если государство, как он бы желал, обращалось в Церковь, то тогда начинали действовать совсем иные законы, главным из которых оказывалась — любовь.

 

Пока же Россия «колебалась над бездной»: он полагал, что в эту бездну её способна ввергнуть каждая из противоборствующих сторон. «Чистый сердцем» Алёша Карамазов готовился в царе­ убийцы. «Машина» была заведена — и взрыв мог грянуть в любую минуту. Он не чувствовал себя вправе губить тех, кто завёл «машину»: среди них мог оказаться его любимый герой.

Он предпочёл умереть.


 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

глава XXI

дом без хозяина

 

Около полуночи

 

Примерно через час после его кончины приехал родной брат Анны Григорьевны — Иван Григорьевич Сниткин. Он прибыл из Москвы — повидаться с сестрой — и совершенно не ведал, что окажется первым из тех, кто явится к телу.

Подъехав к подъезду, брат, как пишет Анна Григорьевна,

«с удивлением заметил, что все окна нашей квартиры ярко осве­

щены, а около входа стоят два-три подозрительных лица в чуй­

ках». Нет, это не были переодетые полицейские агенты: одно

 

из лиц побежало за Иваном Григорьевичем, шёпотом умоляя его

похлопотать о том, чтобы заказ достался именно ему.

 

«  — Что такое, какой заказ? — спросил ничего не понимавший брат.

 

— Да мы гробовщики, от такого-то, так вот насчёт гроба.

— Кто же тут умер? — машинально спросил Иван Григорьевич.

— Да какой-то сочинитель, не упомнил фамилии, дворник сказывал...»^


Дворник — теперь нам известно имя: Трофим Скрипин — был уже в курсе.

 

В курсе был и Суворин: настоящий газетчик, он явился около полуночи, на полсуток опередив остальную газетную братию. Именно ему принадлежит своего рода уникальный репортаж об этой ночи.

 

«Я вошёл в тёмную гостиную, взглянув в слабо освещённый кабинет...

Длинный стол, накрытый белым, стоял наискосок от угла. Влево от него, к противоположной стене, на полулежала солома, и четыре человека, стоя на коленях, вокруг чего-то усердно возились. Слышалось точно трение, точно вспле­ ски воды. Что-то белое лежало на полу и ворочалось или его ворочали. Что-то привстало, точно человек. Да, это человек. На него надевали рубашку, вытягивали руки. Голова совсем повисла. Это он, Фёдор Михайлович, его голова. Да он жив? Но что это с ним делали? Зачем он на этой соломе? В каторге он так лёживал, на такой же соломе, и считал мягкой подоб­ ную постель. Я решительно не понимал. Всё это точно мель­ кало передо мной, но я глаз не мог оторвать от этой стран­ ной группы, где люди ужасно быстро возились, точно воры, укладывая награбленное. Вдруг рыдания сзади у меня разда­ лись. Я оглянулся: рыдала жена Достоевского, и я сам зары­ дал... Труп подняли с соломы те же самые четыре человека; голова у него отвисла навзничь; жена это увидала, вдруг смолкла и бросилась её поддерживать. Тело поднесли к столу

 

и  положили. Это оболочка человека — самого человека уже не было...»^

 

Самого человека уже не было, но весть об этом ещё не успела разнестись по Петербургу. Суворин поспешил в редакцию, чтобы не опоздать с некрологом; разъехались и остальные знакомые. Заплаканные дети спали в детской. Бодрствовали только вдова, её мать и брат. К часу ночи, говорит Анна Григорьевна, «усопший уже возлежал на погребальном возвышении посредине своего кабинета... С глубокою благодарностью судьбе вспоминаю я эту последнюю ночь, когда мой дорогой муж ещё всецело принадле­ жал своей семье...

 

На следующий день, 29-го, Достоевский семье уже не принадлежал.


Не дом, но храм

 

В четверг 29 января неторопливые «С.-Петербургские ведомо­ сти» наконец-то известили своих читателей (двумя строчками на третьей полосе): «Ф.М. Достоевский сильно занемог вечером 26 января и лежит в постели»"^.

 

Между тем он уже лежал на столе.

«Голос» и «Новое время» успели сообщить о кончине — в траур­ ных рамках на первых страницах — и даже поместили некрологи.

 

«Он рано умер, — писал «Голос». — Ему было всего 58 лет (пятьдесят девять. — И. В), О нём нельзя сказать, что он совер­ шил «в пределах земных всё земное». Он совершил много, но не всё...»^

 

Суворин, приехавший в редакцию прямо из Кузнечного пере­ улка, едва ли не продиктовал наборщику свою ночную статью.

«Сегодня не стало Достоевского, — пишет Суворин, — искрен­ нейшего и благороднейшего служителя правды. Он угас в три дня, угас в цвете таланта, в полном расцвете надежд на дальней­ шую деятельность, на борьбу, на защиту дорогих прав русского человека»^.

 

Это было начало. Сутки спустя лавина редакционных и подпи­ санных статей, информационных заметок, комментариев, некро­ логических стихов и репортажей хлынет на страницы русской прессы и сильно потеснит все остальные новости.

С утра 29 января он уже принадлежал всем.

 

Скульптор Л.А. Бернштам поспешил снять с него посмертную маску. Позднее приехал Крамской и стал набрасывать портрет. «Насколько я могла видеть, — пишет Е.А. Рыкачёва, — портрет выходил очень похожим; страшная была эта картина — с одной стороны с него писали портрет, а с другой — стоял пономарь

и  читал по покойнике»^.

Портрет удался художнику: голова Достоевского покоится

 

на подушке, по которой расходятся живые складки (гроба ещё нет); может быть, поэтому кажется, что и сам он — жив.

 

О  том необычайном впечатлении, которое производил покой­ ный, с поразительным единодушием свидетельствуют все очевидцы.

 

Сув ори н: «Мы видели его сейчас около полуночи. Его только что обмыли и положили на стол. Он лежал как живой. Бледный, спокойный, он точно спал»^


А  н н а Г р и г о р ь е в н а : «Лицо усопшего было спокойно,

 

и  казалось, что он не умер, а спит и улыбается во сне какой-то узнанной им теперь «великой правде»^.

Л ю б о в ь Фё д о р о в н а : «Казалось, он спит на своей поду­ шке, слегка улыбаясь, точно видит что-то очень хорошее перед собой»^°.

 

Е. А. Р ы к а ч ё в а: «Лицо его необыкновенно покойно

и  нисколько не изменилось..

К.   П . П о б е д о н о с ц е в: «Он кажется как живой, с полным спокойствием на лице, как в лучшие минуты жизни»^^.

К.  П. О б о д о в с к и й : «Писатель лежал в гробу как живой, черты лица его не изменились»^^

 

В. И. Д м и т р и е в а: «Оно (лицо. — И. В) было совершенно спокойно, я бы сказала — даже благодушно и светло, как будто вот человек намучился, устал смертельно, а сейчас лёг, сладко заснул и видит хорошие сны»^'^.

 

А. А. З е л е н е ц к и й : «Глубокое спокойствие и какая-то дума были на лице этого человека.

А.Ф. Кони: «Какое лицо! Его нельзя забыть... Оно говорило, это лицо, оно казалось одухотворённым и прекрасным»

 

N е m о (газета «Минута): «...голова его лежит довольно низко на подушке. Лицо желтоватое, с вытянутым заострённым носом, выражает чрезвычайное спокойствие... кажется, что вы стоите не у гроба мертвеца, а у постели спящего самым невозмутимым тихим сном человека»^1

Ни на одной фотографии, ни на одном прижизненном пор­ трете Достоевского мы не увидим ничего подобного. Его лицо — тревожное, напряжённое, суровое, но никогда — спокойное или величественное. Смерть как бы приглушила этот вечный вну­ тренний непокой, разгладила черты и высвободила что-то глу­ боко потаённое. Как будто с отлётом живой души проступило то,

 

к  чему эта душа всегда стремилась. Покой и воля, недосягаемые при жизни, осенили его на смертном одре.

 

Он был покоен, но волнение, вызванное его смертью, нарастало с каждым часом.

«Придя в этот день в Окружной суд, где я был председателем, — вспоминает А.Ф. Кони, — я пригласил одного из моих секретарей, молодого правоведа Лоренца... начать доклад вновь поступивших бумаг и стал писать на них свои резолюции. Вскоре Лоренц стал запинаться, голос его дрогнул, и он внезапно замолчал на полу­


слове, я поднял голову и вопросительно взглянул на него. Глаза его были полны слез, и рот кривила судорога сдерживаемого плача. «Что с вами? Вы больны?» — воскликнул я... «Достоев­ ский, Достоевский умер!» — почти закричал он, поражая меня этим неожиданным известием, и залился слезами»*^

 

Около одиннадцати на Кузнечный стали являться первые посе­ тители. К концу дня через кабинет Достоевского их прошло уже несколько тысяч.

«Должна сказать, — пишет Анна Григорьевна, — что те два

с половиною дня, пока тело моего незабвенного мужа находилось

 

у нас в доме, я вспоминаю с некоторым ужасом»^^.

 

Человеческий поток безостановочно вливался с парадного входа; второй — шёл с чёрной лестницы. Люди заполнили всю квартиру. (Свободной осталась только отдалённая комната, где помещалась мать Анны Григорьевны и куда вдова время от времени удалялась, чтобы броситься на постель и дать волю своему отчаянию.) В кабинете стояли так плотно, что от недо­ статка кислорода гасли лампады и свечи, окружавшие ката­ фалк. Не попавшие в квартиру терпеливо ждали своей оче­ реди на грязной тёмной лестнице, где, по свидетельству оче­ видца, пахло «кошками и жареным кофе». («Вот как живут наши знаменитые писатели!» — заметил один из посетителей.)

 

В самой квартире стоял «душный запах гиацинтов и тубероз»^^^: все желающие брали на память по цветку, но масса цветов не убывала.

 

Историк и романист Д.Л. Мордовцев пишет А.С. Суворину: «...был сейчас у Достоевского. Всё — и юное, и старое — теснится

у  славного... трупа. Григорович, Страхов, Потехин Алексей, Победоносцев, Абаза, Данилевский, Гайдебуров, Михайловский, Бестужев-Рюмин с целым университетом юных студентов, Орест Миллер, Каразин и т. д. и т. д. Майков Леонид (брат А.Н. Май­ кова. — И.В) говорит мне: «Шубы снять бы надо». — «Зачем? — говорю я. — Это уж церковь теперь, не дом, а в церкви —

 

и  в шубах можно». Да, церковь...»^^

«Церковь», — говорит Мордовцев, и, конечно, он разумеет под

 

этим не только ритуальную сторону дела. Ибо далеко не каждый дом после кончины хозяина становится храмом.

Духовная сила Достоевского, освобождённая и преображён­ ная смертью, начинала действовать по иным, чем при его жизни, законам...


Список ЛИЦ, приводимый Мордовцевым, разнохарактерен: здесь шесть или семь литераторов, один художник, два санов­ ника, два профессора — названы лишь те, кто лично знаком или узнан автором письма. Иные из этих лиц принадлежат к близ­ кому окружению Достоевского. Но одно имя останавливает: Михайловский.

 

Да, у гроба Достоевского бок о бок с обер-прокурором Святей­ шего синода (который, по словам очевидца, склонял свою голову «близко, близко к лицу покойного»‘^) находится человек, с кото­ рым Победоносцев ни в каком другом месте и ни при каких дру­ гих обстоятельствах встретиться бы не мог: один из редакторов «Отечественных записок», мало того — автор статей в подпольных изданиях «Народной воли» (эта тайна партии обнаружится ещё очень не скоро), кто месяц спустя — в то самое время, когда Побе­ доносцев будет прилагать отчаянные усилия, чтобы направить первые шаги нового царя, — займется редактированием извест­ ного послания Исполнительного комитета тому же Александру III.

 

Пришёл ко гробу и сам ответственный редактор «Отечествен­ ных записок» М.Е. Салтыков-Щедрин.

«Понемножку продвигаясь вперёд, — вспоминает одна из явив­ шихся на панихиду, — мы вдруг услышали среди тишины, напол­ ненной только шорохом толпы, неожиданно громкий и грубова­ тый возглас:

— Что же это попы-то не идут! Уже шесть часов!

 

Толпа всколыхнулась и, оглядываясь на голос, возмущённо зашипела:

— Шш! Что за безобразие? Молчите...

 

И  в ту же минуту возмущённое шипение сменилось другим, уже не негодующим, а изумлённым и почтительным шёпотом:

— Щедрин! Это Щедрин... Щедрин... — неслось в толпе от одного к другому».

 

Салтыков-Щедрин приходит ко гробу литератора, с которым он яростно полемизировал в 60-е годы и который совсем недавно ядовито задел его в «Карамазовых». Он приходит к нему так же, как сам Достоевский приходил ко гробу Некрасова: все они, несмотря на различие убеждений, принадлежат к одному духов­ ному братству, и других писателей в России нет...

Покидая квартиру Достоевского, упомянутая выше посети­ тельница вновь увидела Щедрина. Он стоял зажатый в углу лест­ ничной площадки. «...Беспокойными глазами он смотрел на этот


живой поток, текущий мимо него, и, видимо, выжидал удобной минуты, чтобы без помехи снова подняться наверх и поклониться праху своего идейного противника»^^

 

Победоносцев и Салтыков-Щедрин, Михайловский и Стра­ хов — фигуры полярные (впрочем, Салтыков вполне мог рас­ кланиваться с Победоносцевым — оба они жили на Литейном,

в  соседних домах). И тем не менее все они сходятся у гроба, как бы на минуту забыв о своей глубокой непримиримости.

Именно эта черта — всеобщность скорби — более всего поразила современников.

«...Всё, что есть в столице интеллигентного, — пишет «Голос», — спешило отдать последний долг русскому писателю, поклониться его гробу»^"^.

В момент, когда идейная и политическая борьба достигает высокого накала, когда консервативные, либеральные и рево­ люционные силы озирают свои ряды и готовятся к решающей схватке, совершается событие, которое на миг как бы примиряет всех. Смерть Достоевского становится фактом надпартийным, но, как нам ещё предстоит убедиться, далеко не безразличным

к текущей политической жизни — к злобе дня, фактом, испол­ ненным глубокого исторического смысла.

 

Однако у этой смерти был ещё один, никем тогда не замечен­ ный аспект: о нём-то и надлежит вспомнить.

 

 

Засада у гроба

 

«Было половина восьмого вечера, — говорит корреспондент «Минуты», — когда извозчик подвёз меня сегодня к подъезду дома на углу Кузнечного и Ямской. У подъезда стоял полицей­ ский пристав с помощником и городовыми»^^

Прервём на некоторое время газетный репортаж. Обратимся

к  нашим знакомцам.

У подъезда дома № 5/2 бодрствует пристав Надежин и, кто знает, может быть, околоточный надзиратель Яковлев, три дня назад столь доблестно задержавший мужчину «неизвестного звания». Толпа всё прибывает — и у полицейских хватает новых забот. Но вот вопрос: позабыты ли ими заботы старые?

 

Вопрос этот имеет не риторический, а вполне предметный характер.


Действительно: откуда нам известно, что после смерти Досто­ евского у полиции не осталось иных обязанностей, как поддер­ живать в Кузнечном переулке внешний порядок и благопристой­ ность? Напротив, в этом не может быть никакой уверенности.

 

Ибо трудно предположить, чтобы со смертью жильца квартиры номер десять полиция напрочь забыла о существовании квар­ тиры номер одиннадцать.

 

Положим, 29 января было вынесено постановление, согласно которому проживающая в комнате № 2 госпожа Григорьева освобождалась от привлечения «к настоящему дознанию». Глас­ ное наблюдение за ней снималось, и ротмистр с не разобранной нами фамилией мог переключить своё внимание на другие объ­ екты. Но соседняя комната № 1 оставалась, по-видимому, под присмотром.

 

Полицейская засада в доме 5/2 повела 26 января к ощутимому успеху: члены неуловимого Исполнительного комитета попада­ лись не каждый день (хотя 25—26 января получалось, что каж­ дый). Естественно было уповать, что в квартиру NQ 11 явится ещё кое-кто из небезынтересных для подполковника Никольского лиц. Что, например, непременно случилось бы с Клеточниковым, не узнай он своевременно об аресте Баранникова. Другой канди­ дат—А.П. Корба.

У начальства не было ни малейших оснований свёртывать столь блистательно начатую операцию. Смерть Достоевского никоим образом не должна препятствовать нормальной деятель­ ности полиции.

 

Но если так, то отсюда следует один непреложный вывод. На протяжении всех дней, когда через квартиру Достоевского дви­ гался людской поток, полицейские агенты не спускали глаз

 

с  соседнего помещения.

 

Конечно, теперь их задача сильно усложнилась. Огром­ ное скопление народа — на руку злоумышленникам. Прежде чем навестить нужную им квартиру, они могут заняться тща­ тельной рекогносцировкой. У них имеется возможность про­ вести разведку (безопасна ли явка) — и при этом остаться незамеченными.

Само собой, засада функционировала круглосуточно: тайный

и  непрошеный караул у гроба Достоевского.

Но существовал ещё другой караул — явный: бесконечно сме­

няясь, он был неиссякаем.


Погребальная проза

 

«Мы только что были у гроба Ф. М. Достоевского, — сообщает «Порядок». — Темная лестница, маленькие тесные комнаты...

 

Одни входят, другие выходят. Нет торжественной обстановки, но на глазах у многих слёзы. Видимо, все поражены неожидан­ ною утратою»^^.

 

То, что происходило в эти часы на квартире в Кузнечном, опи­ сано многократно. Но стоит обратиться к источникам, которые практически неизвестны. В сообщениях так называемой мелкой прессы незначительные сами по себе подробности и детали могут порой оттенить главное.

 

Вернёмся к репортеру газеты «Минута» (укрывшемуся за под­ писью Nemo): он уже миновал дежурящих у подъезда пристава и городовых.

 

«Обе половинки двери раскрыты, и по узкой лестнице подни­ малась вверх толпа людей... На первой площадке с левой стороны дверь с дощечкою: «Фёдор Михайлович Достоевский». Я вошёл в узкий коридор, из которого вела дверь в залу...»

 

На входной двери (которая, по свидетельству тех же газет, обита старой, обтрепавшейся клеёнкой) значится имя: лишний довод

 

в пользу того, что посетители господина Алафузова — неза­ висимо от того, находилась ли его квартира рядом или этажом выше, — не могли не быть осведомлены о том, кто проживает по соседству.

 

«...Кое-как мне удалось протискаться до дверей, — продолжает хроникёр, — и пройти в небольшую, несколько продолговатую комнату-кабинет, могущий вместить в себя не более 20-ти чело­ век. У дверей, в углу, стол, по четырём сторонам которого стоят церковные подсвечники с зажжёнными свечами, на столе лежит угасшее светило нашей литературы (оставим стиль на совести автора. — И. В), голова его лежит довольно низко на подушке».

 

Затем Nemo описывает покойника, покрытого «парчовым золо­ тистым покрывалом», венки и букеты из живых цветов — алых

и  белых роз, сирени, иммортелей и стоящий в углу «на малень­ кой ореховой этажерке» (не её ли пытался он передвинуть в ту роковую ночь?) образ Успения Божьей Матери в серебряной ризе, перед которым теплится лампада. «Направо, в простенке, между двумя окнами зеркало, покрытое белым чехлом, а налево, возле стола, висит на стене фотографический портрет Фёдора Михай­


ловича. Тут же помещается небольшой шкаф с книгами о четы­ рёх полках, на которых виднеются: «Записки из Мёртвого дома», «Восточная война» Богдановича, Гоголь, Лермонтов, Шекспир и внизу, на первой полке — в переплёте Новый Завет».

 

Среди прочих авторов — Лермонтов: не брал ли по-соседски отличавшийся почти полным отсутствием собственного имуще­ ства господин Алафузов (в протоколе обыска не значится, как это ни странно, ни одной книги) почитать произведения своего любимого поэта?

 

Публики, если верить словам хроникёра, в кабинете сорок-пятьдесят человек: она состоит в основном из молодых девушек (их старались пропустить вперёд), одетых в чёрные платья. «Тем­ пература в комнате так высока, что нет никакой возможности дышать».

 

Подавляющее большинство тех, кто перебывал у Достоев­ ского, — это молодёжь. С ним пришла проститься самая отзыв­ чивая его аудитория.

Но вернёмся к газетному отчёту.

«  — Пропустите, господа! — раздаётся басистый мужской голос.

 

— Потише! Ведь вы у одра покойника, — замечает чей-то сла­

бый женский голос.

— Вы-то вот пришли смотреть сюда, а я по обязанности... Про­ пустите же, ведь этак нельзя! Говорят вам, пропустите!— сильно возвышает бас: — Я певчий.

 

Публика сторонится, и бас, весь в поту, пробирается в комнату...

 

— Пропустите батюшку!

Но публика не сторонится.

— Господа, будьте так любезны, позвольте пройти батюшке, — обращается удручённая горем супруга Фёдора Михайловича.

Просьбу свою она повторяет несколько раз»^^.

Анне Григорьевне приходилось труднее всех. Она говорит, что

 

в эти дни её замучили депутации, заявлявшие ей свои соболез­ нования. Все толковали о том, кого потеряла Россия, и никто не упомянул, кого потеряла она: «Когда одно лицо из членов многочисленных депутаций захотело, кроме «России», пожалеть и меня, то я была так глубоко тронута, что схватила руку незна­ комца и поцеловала её»^^

 

«Я не вполне убеждён, — замечает по этому поводу В. Шклов­ ский, — что рука была поцелована у незнакомого человека»^^. И в подтверждение своей мысли цитирует дневниковую запись


Суворина, где издатель «Нового времени» говорит о том, какое впечатление произвёл Записанный им некролог: «Вдова Достоев­ ского понимала очень хорошо значение этой агитации. Она поце­ ловала мне руку»^°.

 

«Впрочем, — усмешливо добавляет Шкловский, — Анна Гри­ горьевна, может быть, в те дни целовала руки два раза — разным

людям»^^

 

Подобная догадка не лишена интереса. Но заметим, что у Анны Григорьевны речь идёт именно о руке незнакомца. «Незнако­ мец» — псевдоним Суворина: Анна Григорьевна — по-видимому, бессознательно — оставила нам этот знак.

Вовремяпанихиды, аккуратно фиксируеткорреспондент«Минуты», «ссупругоюпокойногоделаетсядурно и еёвыводятподруки»^1

 

Один из таких приступов едва не закончился трагически. Анне Григорьевне по ошибке вместо тридцати капель валерьяны нака­ пали такое же количество нашатыря. Она обожгла полость рта

и  язык, но успела выплюнуть убийственное лекарство: нашатыр­ ный спирт не проник вовнутрь.

Все эти дни Анна Григорьевна обходилась лишь булками

и чаем. «Детей мойх, — вспоминает она, — добрые знакомые уво­ дили гулять и к себе обедать, потому что при той толпе, которая шла в квартиру с чёрного хода, немыслимо было кухарке гото­ вить, и все питались всухомятку»^^

В пятницу, 30 января, продолжалось прощание с покойным. Тело положили в дубовый, обитый золотистой парчой гроб. Яви­ лись два журнальных художника — от «Всемирной иллюстрации»

 

и  от «Русской старины». Фотограф Шапиро усердно пытался сде­ лать снимок: в тесной комнате это плохо удавалось^'^.

 

«Лицо значительно изменилось и осунулось, — сообщает

о покойнике Nemo, — причём жёлтый цвет перешёл в белый или, вернее, синеватый».

Вступала в свои права погребальная проза. Вокруг гроба начи­ нают происходить сцены, не нашедшие отражения ни в одних воспоминаниях, но зорко подмеченные жадным до такого рода впечатлений корреспондентом «Минуты».

 

Псалтырь, повествует корреспондент, читал некий пономарь или церковный сторож, «сильно хвативший за галстук». Замыслив накрыть лицо покойного тюлем, озабоченный читальщик начал вытаскивать тюль из-под парчи, зацепил мох, которым были обрамлены края гроба, выпачкал тюль, часть мха попала на лицо


покойного; тогда читальщик принялся ватою его очищать. Рас­ порядитель поспешил увести бедолагу, и было объявлено, чтобы кто-нибудь сведущий продолжал чтение. Вызвался студент.

 

Эту невесёлую картину автор заключает следующей сентен­ цией: «Боже, да неужели же Достоевский не заслужил того, чтобы у его гроба был трезвый читальщик!»^^

 

Пока все вокруг толковали о духовном значении покойного, вдову занимали вопросы более прозаические: надлежало снаря­ дить мужа в последний путь.

 

В бумагахАнны Григорьевны сохранилась небольшая папка, оза­ главленная: «Материалы, относящиеся к погребению». Это доку­ менты, отразившие печальное событие с его вещественной стороны.

 

С.-Петербург — дня 18... года

 

 

Жительство имею

Науглу Троицкой

 

 

у Пяти углов

и Чернышева переулка домГ. Гекке

 

СЧЁТ

 

 

 

Госпо__________________

 

 

От гробового мастера Петрова

 

 

Число

Гроб бархатный или глазетовый с позументами,

Рубли

 

предметов

6 львиных лап, 8 скоб, по углам хорошие кисти,

 

 

 

понизу фистоны с бахромой. Внутри гроба клеёнка

50

 

 

и сделать атласный убор

 

 

В  комнату катафалк с позументами, фистонами

 

и бахромой

 

Траурные с бронзой дроги или из Невской лавры

балдахин I разряду

60

 

лошадей в новых попонах с гербами

15

 

конюхов вливреях

5

 

человек с фонарями в новом трауре

15

 

человек официантов во фраках с перевязями

8

 

Полотно для спуска гроба

2

 

Фамильных гербов

 

 

Швейцар с булавой

30

 

Новый парчовый покров

 

Свечи большие и мелкие

10

 

Посыпание ельником

2

 

 


Итого за всё оное ценою                                                200 руб.^*^


Анна Григорьевна желала похоронить мужа по первому разряду.

 

И  всё же похороны обошлись ей сравнительно недорого: боль­ шинство церковных треб совершалось безвозмездно. Более того: часть истраченной суммы Анне Григорьевне была возвращена,

 

в чём удостоверяет весьма выразительный документ:

 

Честь имею препроводить к Вам деньги 25 руб. серебром, сегодня представленные мне за покров и подсвечники каким-то не известным мне гробовщиком и при этом объ­ яснить следующее: 29 числа утром лучший покров и под­ свечники отправлены были из церкви в квартиру покойного Ф.М. Достоевского по распоряжению моему безвозмездно. Между тем неизвестный гробовщик, не живущий даже в пре­ делах Владимирского прихода, взял с Вас деньги за церков­ ные принадлежности самовольно, не имея на то ни права, ни резона, да и сколько он взял их, неизвестно. А потому, как деньги взяты самовольно, я препровождаю Вам обратно

 

и прошу принять уверения в глубоком уважении к памяти покойного.

 

Церковный староста Владимирской церкви Иван Степанов Семёнов^^.

 

Потом, когда Анна Григорьевна начнёт возвращать подписчи­ кам деньги за невышедшие номера «Дневника писателя», многие из читателей откажутся от этих небольших сумм, пожертвовав их на памятник автору «Дневника» или на школу его имени. По всей России пройдёт иная подписка: надгробный памятник будет поставлен не на средства семьи или правительства, а на этот общественный, собранный по рублю, капитал.

 

Достоевский страшился оставить своих близких в нищете. Но имя его, как он сам однажды обмолвился, стоило миллион. Анна Григорьевна, издав семь собраний его сочинений, обратится

 

в женщину далеко не бедную. Она даже осуществит то, о чём её покойный супруг мог только мечтать: купит имение (правда, не в средней полосе, а на Кавказе). У их детей не сложится жизнь, но нуждаться они не будут.

 

Всё это произойдёт ещё не скоро. Теперь же, в январе 1881-го,

у осиротевшей семьи нет никаких сбережений, и смерть её главы — ощутимый удар по семейному бюджету.


Между тем по всему Петербургу собираются деньги на венки: некоторые из этих роскошных созданий погребальной фанта­ зии обойдутся в триста и более рублей, что, если учесть их коли­ чество, во много раз превысит скромную сумму, ассигнованную Анной Григорьевной на похороны.

 

Не останется в стороне от происходящего и Петербургская городская дума. «На нас, как на представителях города, — заявит 30 января гласный Думы М.И. Семевский (историк и изда­ тель «Русской старины»), — лежит нравственная обязанность выразить наше уважение к этому гениальному человеку, что могло бы выразиться в посылке венка на его гроб!»

 

Дума выполнит свою нравственную обязанность с чуть замет­ ной заминкой. «По постановке предложения г. Семевского город­ ским головою на баллотировку, — сообщает «Новое время», — все гласные поднялись в знак принятия его со своих мест, не под­ нялся только один гласный — г. Поздняк»^^

Мотивы г. Поздняка остались неизвестными.

31 января будущий знаменитый физиолог, а тогда недавний выпускник Медико-хирургической академии Иван Петрович Пав­ лов сообщает своей невесте: «Вчера с вокзала отправился к Досто­ евскому. Толкался целый час, едва не задохся, и весь мокрый от поту едва-едва выбрался, ничего не видавши: масса народа!»^^

 

Ввиду неубывающего скопления публики, замечает Рыкачёв, «пришлось опять установить некоторый полицейский порядок для впуска и выпуска лиц, желавших проститься»"^®.

 

Самому Рыкачёву довелось исполнять самые разнообразные обязанности.

 

«30 числа, — пишет один из современников, — я был в его (Достоевского. — И. В) доме на панихиде, и я... «человек спо­ койный», разрыдался до истерики, до обморока, и только ста­ кан воды, поданный мне помощником директора Обсерва­ тории Рыкачёвым, моим знакомым, привёл меня в созна­ ние... Если бы я с моими рыданиями был одиночное явление, то, конечно, попал бы на страницы газет, но, к счастью, я был не один, плакавший и рыдавший о покойнике».

 

Современник прав: если памятный (исторический) обморок «студента», случившийся после Пушкинской речи, ввиду своей исключительности привлёк пристальное внимание прессы, то нынешние проявления чувств — в силу их «типичности» — отмечаются немногими.


«Эту совершенно неожиданную для меня историю, ■—продол­ жает разрыдавшийся у гроба автор, — пришлось мне разыграть

 

в  присутствии большого общества, в числе которого был великий князь Дмитрий Константинович.

 

«На одной из панихид, — подтверждает Анна Григорьевна, — присутствовал юный тогда великий князь Дмитрий Кон­ стантинович с своим воспитателем, что приятно поразило присутствовавших»"^^.

 

Присутствовавших можно понять. Появление у гроба русского писателя одного из представителей царствующего дома — собы­ тие совершенно незаурядное. Натурально, публика расценила это как важный политический акт: она, публика, могла не знать, что двадцатилетний великий князь (как и его брат, Констан­ тин Константинович, который пришлёт свои соболезнования из Неаполя) — один из тех августейших молодых людей, с кем по просьбе их наставника автор «Дневника писателя» вёл свои воспитательные беседы...

 

Ни на проводах Пушкина, ни на похоронах Гоголя и уж разуме­ ется — Некрасова, Тургенева или Толстого, насколько известно, не присутствовали члены императорской фамилии. И если Достоевский удостоился подобной чести, то причиной здесь не только (и даже не столько) его художественное дарование, сколько редкостное стечение тех исторических обстоятельств, которые сделали этот жест возможным.

 

Впрочем, власть не ограничилась платоническим изъявлением скорби.

 

 

Высочайшая милость

 

Надо отдать должное правительству: оно действовало опера­ тивно. Если верить Анне Григорьевне, уже 29 января, около

 

11 утра, к ней явился «очень почтенного вида господин». Он при­ был по поручению министра внутренних дел. Выразив от имени графа Лорис-Меликова глубокое соболезнование, посланец добавил, что имеет для передачи вдове сумму — на похороны. «Не знаю, в каком размере была эта сумма, но я не захотела её взять», — пишет Анна Григорьевна. Отказ, вероятно, уди­ вил чиновника: семейство покойного литератора не относилось


К числу состоятельных. Как справедливо замечает Анна Григо­ рьевна, во всех министерствах существовал обычай «оказывать осиротевшей семье помощь на погребение почившего члена её и... такая помощь никем не признаётся обидною»'^^ Тем не менее вдова твёрдо решила похоронить мужа на деньги, им самим зара­ ботанные. Она просила благодарить графа^^.

 

Она не знала, что визиту чиновника сопутствовали некоторые события.

 

29 января Победоносцев сообщает государю цесаревичу: «Вчера вечером скончался Ф.М. Достоевский. Мне был он близкий при­ ятель, и грустно, что нет его».

 

Выразив в столь умеренных выражениях свою личную скорбь, обер-прокурор Святейшего синода не забывает и общественную сторону дела: «Но смерть его — большая потеря и для России.

 

В среде литераторов он — едва ли не один — был горячим про­ поведником основных начал веры, народности, любви к отече­ ству. Несчастное наше юношество, блуждающее, как овцы без пастыря, — к нему питало доверие, и действие его было весьма велико и благодетельно. Многие несчастные молодые люди обра­ щались к нему, как к духовнику, словесно и письменно. Теперь некому заменить его».

Умелой рукой Победоносцев умело расставляет акценты. В его формулировках присутствуют почти все элементы будущей офи­ циальной легенды. Деятельность Достоевского оценивается

 

в категориях государственной пользы, и его смерть трактуется

как государственный ущерб.

Именно поэтому Победоносцев ожидает от правительства немедленных действий — на первый случай благотворитель­ ного характера. «Он был беден, — продолжает автор письма, —

 

и  ничего не оставил, кроме книг. Семейство его в нужде. Сейчас пишу к графу Лорис-Меликову и прошу доложить, не соизво­ лит ли Государь Император принять участие. Не подкрепите ли. Ваше Высочество, это ходатайство. Вы знали и ценили покойного Достоевского по его сочинениям, которые останутся навсегда памятником великого русского таланта»'^^

 

Победоносцев спешит подтолкнуть власть: он прекрасно пони­ мает, что безучастность правительства была бы в настоящий момент серьёзным политическим просчётом.

 

Наследник цесаревич отозвался немедля:


29января 1881

 

Очень и очень сожалею о смерти бедного Достоевского, это большая потеря, и положительно никто его не заменит.

 

Гр. Лорис-Меликов уже докладывал сегодня утром Государю об этом и просил разрешения материально помочь семейству Достоевского.

 

А<лександр>^^.

 

Победоносцев недооценил государственную мудрость графа Михаила Тариеловича: необходимые действия уже предпринима­ лись. Правда, отыскивается ещё одно лицо, склонное приписать себе эту заслугу.

 

28          сентября 1899 года Суворин записал в дневнике: «Я помню, какое впечатление произвела моя статья, без подписи, о смерти Достоевского. Я называл его «учителем». Лорис-Меликов, как рассказывал А.А. Скальковский, тотчас поехал к Государю

 

и  выхлопотал пенсию вдове»"^^.

Суворин имеет в виду свой некролог в «Новом времени»

от 29 января. Возможно, статья действительно произвела впе­

чатление. Как бы там ни было, деньги на похороны ассигну­

ются — очевидно, из фондов Министерства внутренних дел.

Затем — надо признать, очень оперативно — срабатывают другие

части государственного механизма. В тот же день Лорис-Меликов

письменно обращается к министру финансов А. А. Абазе —

не сочтёт ли тот возможным «спросить всемилостивейшее Госу­

даря Императора соизволение на производство вдове Достоев­

ского пожизненной пенсии в размере двух тысяч рублей в год

из сумм Государственного казначейства»^^ И уже на следующий

день, 30 января, на дневную панихиду в Кузнечный приезжает

начальник Главного управления по делам печати гофмейстер

Н.С. Абаза и вручает вдове документ следующего содержания:

 

30 января 1881 г.

 

Милостивая государыня Анна Григорьевна

 

Государь Император в 30-ый день сего января Всемилости­ вейше повелеть соизволил: во внимание услуг, оказанных покойным супругом Вашим русской литературе, в которой он занимал одно из самых почётных мест, производить Вам,


Милостивая Государыня, нераздельно сдетьми, пенсию враз­ мере двух тысяч рублей в год.

Прошу Вас принять уверения в совершенном почтении

и искренней преданности

А. Абаза^^

 

Письмо было подписано министром финансов (родственником Н.С. Абазы).

 

Анна Григорьевна говорит, что она тотчас поспешила в каби­ нет мужа, чтобы порадовать его доброй вестью, и, только войдя в комнату, вспомнила и горько заплакала*.

 

Хорошо осведомлённый генерал А. А. Киреев 31 января запи­ сал в дневнике: «Знаменательно, что Победоносцев уведомил

о  смерти Лориса, этот доложил Государю, представление о пен­ сии сделал Абаза, где же во всём этом Сабуров? Он ко всему этому непричастен»^^

 

Действительно, всё это совершается помимо министра народ­ ного просвещения. Достоевский не числится по ведомству Сабу­ рова. Автора «Дневника писателя» спешат включить в иерархию не столько культурных, сколько официально-государственных ценностей.

 

Видимо, запомнился урок 1837 года. Тогда впервые смерть рус­ ского писателя сделалась событием. Власть была раздражена

и  напугана. Прессе приказали молчать, отпевание произошло

 

не там, где первоначально задумывалось, и покойника украд­ кой, по-воровски спровадили из Петербурга. Но Николай I даже из этой, бросавшей тень на него лично смерти сумел извлечь

 

*  В письме М. А. Рыкачёва А.М. Достоевскому сообщается, что весть

 

о пенсии и повелении государя в случае её желания принять детей в одно из учебных заведений на казённый счёт привёз Анне Григорьевне Победо­ носцев ~ ещё 29 января. «Она бросилась сообщить об этом Фёдору Михай­ ловичу и тут же опомнилась, что нет уже его!»^*’ Победоносцев писал Кат­ кову: «Почтенный Фёдор Михайлович мне, так сказать, завещал заботу

 

о  семье и сам нередко мне про это говаривал...»^^ Очевидно, Достоевский понимал, что в случае его смерти обер-прокурор Святейщего синода, тай­ ный советник и член Государственного совета (иными словами, самый вли­ ятельный из его знакомых) сможет легче, чем кто бы то ни было, добиться реальной помощи семье. Этот посмертный «план» осуществился: Победо­ носцев стал официальным опекуном его детей.


некоторый моральный капитал: толки об августейших благодея­ ниях (пенсия вдове и детям Пушкина, уплата его долгов и т. д.) перешли в потомство. Теперь, спустя почти полвека, правитель­ ство тем более не могло не сознавать, что его равнодушие выгля­ дело бы просто неприличным. И наоборот, публично явленное высочайшее участие — беспроигрышный ход в столь ответствен­ ный исторический момент^^

 

Решение это в некотором смысле было беспрецедентным. Из числа русских литераторов пенсии назначались за Пуш­

кина и за Карамзина: и тот и другой состояли на государственной службе. Достоевский был первым писателем, чьи литературные заслуги признавались, так сказать, сами по себе. Пенсия «произ­ водилась» вдове и детям частного человека. Впервые удостоверя­ лось, что признательность отечества можно заслужить не только на поприще государственном.

 

В правительственной реакции на смерть Достоевского можно усмотреть два важных момента.

Во-первых, официальные круги публично отдают дань ува­ жения писателю. Литература берётся в расчёт как реальная историческая сила. Русский абсолютизм желает выглядеть просвещённым.

 

Во-вторых, правительство пытается перехватить обществен­ ную инициативу. Для него крайне важно, чтобы те, кто идёт про­ ститься с покойным, шли бы ко гробу человека, осознавшего заблуждения молодости и добровольно разделившего с властью её нравственный труд.

 

Правительство имеет и более далёкий прицел: похоронив Достоевского как «своего», предъявить законные права на его духовное наследство, «застолбить» за ним выгодное, с точки зрения господствующих идеологических сил, место в буду­ щей духовной борьбе. Смерть и похороны — хороший повод для закрепления официальной легенды.

 

Здесь важно всё: и где будет могила, и кто будет хоронить.

 

 

Торг вокруг могилы

 

«в течение дня 29 января, — пишет Анна Григорьевна, — мно­ гие спрашивали меня, где будет похоронен Фёдор Михайлович. Помня, что при погребении Некрасова Фёдору Михайловичу


ГЛАВА XXL ДОМ БЕЗ ХОЗЯИНА

 

613

 

понравилось кладбище Новодевичьего монастыря, я решила похоронить его там»^"^.

Тогда, проводив Некрасова, он сказал: «Когда я умру, Аня, похорони меня здесь или где хочешь, но запомни, не хорони меня на Волховом кладбище, на Литераторских мостках. Не хочу

я  лежать между моими врагами, довольно я натерпелся от них при жизни!»*^^.

Он хочет лежать рядом с Некрасовым — ближайшим другом его литературных «врагов»; с Некрасовым — вождём направления, ему, Достоевскому, глубоко чуждого. Он не желает лежать рядом

с  «теоретиками»: он предпочитает поэта.

Анна Григорьевна не любила таких мрачных разговоров. Она

постаралась обратить всё в шутку: сказала, что похоронит его

в Александро-Невской лавре, месте почётном и привилегирован­ ном. Он засмеялся и возразил, что там хоронят только генералов от инфантерии.

Дочь Любовь Фёдоровна так передаёт дальнейший диалог:

« — Так что же? Разве ты не генерал от литературы? Ты име­ ешь право быть похороненным около них. Какие чудные похо­ роны я тебе устрою. Архиепископы будут служить по тебе заупо­ койную обедню, митрополичий хор будет петь. Огромная толпа будет провожать твой гроб, и когда шествие приблизится к Лавре, монахи выйдут навстречу тебе.

 

— Они делают это только для царей, — сказал отец, которого забавляли предсказания его жены.

 

— Они сделают это и для тебя. О, у тебя будут чудесные похороны...»^^

 

Теперь Анна Григорьевна вспомнила этот давний разго­ вор. Конечно, она не собиралась осуществлять своей шутли­ вой угрозы: Александро-Невская лавра была не по чину, да и не по карману. Она командировала брата, И.Г. Сниткина, и зятя, П.Г. Сватковского (мужа покойной сестры), в Новодевичий мона­ стырь — чтобы приобрести место: возможно ближе к могиле Некрасова. Взрослые захватили с собой детей — прогулка в санях была им полезна.

 

*  Кстати, из тех, кто похоронен на Волковом кладбище, ни Белинский, ни Добролюбов, ни Писарев не могут, строго говоря, считаться «врагами» Достоевского: все они — пусть с оговорками — дали в своё время высокую оценку его творчеству.


«...Вернулся зять, — пишет Анна Григорьевна, — и заявил, что игуменья монастыря предъявила какие-то затруднения по поводу выбранного моею дочерью места, а потому покупка могилы отло­ жена до завтра»^^

 

Анна Григорьевна прекрасно знает, о каких «затруднениях» идёт речь, но пишет об этом глухо, не вдаваясь в подробности. Любовь Фёдоровна, присутствовавшая при переговорах, вносит в рассказ матери важные дополнения.

 

Когда посетители изложили настоятельнице монастыря (мона­ стырь был женский) желание Достоевского покоиться в его сте­ нах и присовокупили, что семья хотела бы осуществить это желание не за столь высокую плату (были захвачены с собой все наличные деньги), игуменья «сделала презрительную мину»: «Мы, монахини, не принадлежим больше миру, — возразила она холодно, — и ваши знаменитости не имеют в наших глазах никакого значения. У нас установленные цены на могилы, и мы не можем их изменить для кого бы то ни было».

 

Таких денег у Достоевских не было (вот когда могло вспом­ ниться непринятое погребальное пособие!). Просьба разрешить внести сумму по частям была с негодованием отвергнута. «Не оставалось ничего больше, как встать и распрощаться с этой ростовщицей в монашеском одеянии»^^ — заключает Любовь Фёдоровна.

 

Между тем 30 января газета «Порядок» сообщила, что тело будет завтра перенесено в ближайшую от дома Владимирскую церковь (Достоевский любил селиться в угловых домах — так, чтобы окна непременно выходили на какой-нибудь храм). «Место погребения ещё не определено»^^, — осторожно добавляла газета.

 

Газета «Минута» (издание полубульварного пошиба) оказалась более информированной. В тот же день, 30 января, она воспроиз­ водит на своих страницах следующий диалог:

«Я обратился к полицейскому приставу:

— Когда назначено погребение?

— Завтра будет вынос во Владимирскую церковь, а в воскресе­ нье — погребение в Новодевичьем монастыре, — любезно отвечал мне он»^°.

 

Любезность пристава Надежина (а это, надо полагать, именно наш знакомый) не уступает его осведомленности. А также — его выносливости. Ибо в последнюю неделю приставу 2-й Москов­ ской части пришлось изрядно потрудиться: руководить обы-


сками и засадами в доме № 5/2, составлять отчёты и прото­ колы, а теперь ещё следить за порядком в толпе, осаждающей всё тот же беспокойный дом. Когда он отдыхал? Он любезно отвечает корреспонденту, и его ответ попадает в газеты, но, увы, сообщае­ мая им информация уже устарела.

Достоевского не перенесут во Владимирскую церковь и не похо­ ронят в Новодевичьем монастыре.

 

 

Близорукий митрополит Исидор и дальновидный Победоносцев

 

Анна Григорьевна говорит так: пока родственники ездили объ­ ясняться с игуменьей, её посетил редактор «С.-Петербургских ведомостей» В.В. Комаров. «Он объявил, что является от имени Александро-Невской лавры предложить на её кладбищах любое место для вечного успокоения моего мужа. “Лавра, — говорил

 

В.В. Комаров, — просит принять место безвозмездно и будет считать за честь, если прах писателя Достоевского, ревностно стоявшего за православную церковь, будет покоиться в стенах Лавры”»^^

По словам Любови Фёдоровны, Анну Григорьевну посещает не Комаров, а некий лаврский монах, который «по поручению братии» обращается к вдове с аналогичной просьбой^^.

«Предложение, сделанное Александро-Невскою лаврою, — продолжает Анна Григорьевна, — было столь почётно, что было истинно жаль его отклонить»^^ Но так как с Новодевичьим монастырём дело разладилось, то желание Лавры получило удовлетворение.

 

Итак, если верить семейному преданию, инициатива погре­ бения Достоевского в стенах Александро-Невской лавры исхо­ дила от самой Лавры и отвечала, так сказать, заветным чая­ ниям её руководства. Однако существует один малоизвест­ ный источник, который заставляет усомниться в этой — ныне общепринятой — версии.

Речь идёт о дневнике генеральши Александры Викторовны Богданович. Её муж, Евгений Васильевич, исправлял должность церковного старосты Исаакиевского собора. Он не был чужд литературы: его перу принадлежит множество душеспасительных брошюр. Но литературное наследие его жены (хроника трёх цар­ ствований) — значительно любопытнее.


29 января Александра Викторовна записывает: «Пришёл Кома­ ров, пришёл от покойного Достоевского, говорит, что семья

 

в  нищете. Мною была высказана мысль, не попросить ли митро­ полита похоронить Достоевского безвозмездно в Александро-Невской лавре. Комаров схватился за эту мысль, и меня Е<вгений> В<асильевич> и он попросили съездить к владыке

 

и  попросить у него разрешения»^"^.

Таким образом, выясняется, что счастливая мысль впервые

 

пришла в голову даме — Александре Викторовне: сама Лавра об этом пока ничего не подозревает. Не подозревает об этом

и  пресса, приписывая «погребальную инициативу» именно тем, кому следовало озаботиться такими вещами не в порыве сердеч­ ного увлечения, а по долгу службы.

В день похорон Достоевского «Голос» сообщал:

 

«Его Высокопреосвященство Исидор, митрополит Новгород­ ский и Петербургский, всегда относился с уважением к оте­ чественной литературе и её представителям. Весть о кончине Ф.М. Достоевского глубоко опечалила священноархимандрита Святотроицкой Александро-Невской лавры, и он, желая достой­ ным образом почтить новопреставленного писателя, сделал рас­ поряжение о безвозмездном отводе места для могилы на лаврском кладбище»^^

 

Если бы корреспонденту «Голоса» каким-то чудом удалось при­ сутствовать при беседе генеральши Богданович с митрополитом Исидором, его информация, надо полагать, была бы выдержана в менее восторженных тонах.

«Митрополит, — записывает Богданович, — встретил очень

холодно это ходатайство, устранил себя от этого, сказав, что

Достоевский — простой романист, что ничего серьёзного

не написал, что он помнит похороны Некрасова, которые описы­

вались, — было много всякого рода демонстраций, нежелатель­

ных в стенах Лавры, и проч.»^^

 

Свидетельство А.В. Богданович более чем красноречиво. Выс­ ший церковный иерарх (за полуторавековым отсутствием патри­ аршества — первый в России по своему положению духовный пастырь) категорически отказывается поддержать столь невин­ ную и, главное, казалось бы, столь выгодную для Церкви идею. При этом его доводы достаточно любопытны.

Во-первых, в глазах Исидора Достоевский «простой романист». Если для игуменьи Новодевичьего монастыря автор «Братьев


Карамазовых» — человек мирской, равный всем прочим миря­ нам и абсолютно ничем не заслуживший просимой его родствен­ никами материальной уступки (мзда, взимаемая монастырём, для всех одинакова), то высокопреосвященный Исидор приводит доводы идеологического порядка: покойный — с точки зрения Церкви — «ничего серьёзного не написал».

 

Во-вторых, владыка опасается «всякого рода демонстраций». Но Достоевский — не Некрасов. Он — писатель, по-видимому, благонамеренный.

 

Тем не менее настоятель Александро-Невской лавры выказы­ вает присущую его сану осторожность: он не переоценивает сте­ пень этой благонамеренности.

Официальная Церковь в лучшем случае индифферентна

к  самому Достоевскому и к его делу. Эта официальная сдержан­ ность граничит порой с прямой подозрительностью.

 

В записках Е.Н. Опочинина приводятся слова одного право­ славного священника, русского миссионера в Китае отца Алек­ сия. «Вредный это писатель! — так отзывается о Достоевском отец Алексий. — Тем вредный, что в произведениях своих прель-стительность жизни возвеличивает и к ней, к жизни-то, стара­ ется всех привлечь. Это учитель от жизни, от плоти, а не от духа. От жизни же людей отвращать надо, надо, чтобы они в ней постигали духовность, а не погрязали по уши в её прелестях.

 

А у него, заметьте, всякие там Аглаи и Анастасии Филипповны...

 

И  когда он говорит о них, у него восторг какой-то чувствуется...

И  хуже всего то, что читатель при всём том видит, что автор человек якобы верующий, даже христианин. В действительно­ сти же он вовсе не христианин, а все его углубления... суть одна лишь маска, скрывающая скептицизм и неверие»^^.

 

Отец Алексий полагает, что жизнь сама по себе бездуховна.

И  раз такая жизнь вызывает у Достоевского неподобающий вос­ торг, значит, он вовсе не христианин.

 

Достоевский, исходя из своего понимания христианства, мог бы переадресовать этот упрёк самому отцу Алексию. Старец Зосима знает, что творит, когда отсылает Алёшу из монастыря

 

в мир: он не страшится, что «прельстительность» жизни поколе­ блет его веру.

 

Между тем сам старец Зосима не вызывал особых симпа­ тий у тех, кто считал себя глубокими знатоками и ревнителями истинного православия.


Константин Леонтьев писал В.В. Розанову: «Его (Достоев­ ского. — И. В) монашество — сочинённое. И учение от<ца> Зосимы... ложное; и весь стиль его бесед фальшивый»^^

 

Это не только частное мнение самобытного религиозного писа­ теля, одного из примечательнейших деятелей русского консерва­ тизма. Он спешит подкрепить его авторитетом едва ли не самой известной в России православной обители. «В Оптиной, — про­ должает К. Леонтьев, — «Братьев Киреевских» (описка К. Леон­ тьева или опечатка. — И. В.) «правильным» православным сочи­ нением не признают... У от<ца>Зосимы (устами которого гово­ рит сам Фед. Мих.!) — прежде всего мораль, «любовь», «любовь»

и  т. д., ну, а мистика очень слаба»^^.

Суровое (можно сказать — угрюмое) христианство Констан­

 

тина Леонтьева имеет мало общего со «слишком социальным», открытым вовне, жизнеприемлющим христианством Достоев­ ского. Но оказывается, что последнее отлично и от тех верований, которые, на первый взгляд, должны быть Достоевскому близки. Недаром, желая сделать свою точку зрения более убедительной,

 

К.  Леонтьев цитирует (правда, по памяти) письмо к нему Влади­ мира Соловьёва, в котором автор «Оправдания добра», считаю­ щий себя последователем покойного «учителя», говорит следую­ щее: «Достоевский горячо верил в существованиерелигии и нередко рассматривал еёв подзорную трубу, как отдалённый предмет, но стать на действительнорелигиозную почву никогда неумел».

 

«По-моему, это злая и печальная правда!»^® — заключает

К.  Леонтьев.

 

Два религиозных мыслителя, как правило, редко согласных друг

с другом, сходятся в одном: Достоевский не вполне религиозен или, по крайней мере, не вполне теологичен. Его вера если не вне-церковна, то, во всяком случае, не глубоко церковна, не ортодок­ сальна; его воззрения страдают неким изъяном, который застав­ ляет усомниться в их абсолютной религиозной ценности.

 

В  1883 году Я.П. Полонский писал Страхову: «Я понял... как понимал Достоевский Христа — но одного, признаюсь Вам, не понял — как мог Достоевский — с таким пониманьем Бого­ человека — думать, что понимание его вполне совпадает с духом теперешнего православия?»^^

 

«Теперешнее православие» в лице митрополита Исидора чув­ ствует это несовпадение. Оно не желает почтить покойного автора «Карамазовых» каким-то особенным вниманием, как.


впрочем, и не спешит высказать в его адрес своё пастырское неудовольствие. Оно предпочитает не вмешиваться.

Но в России 1881 года Церковь ещё не отделена от государства,

 

и если она в чём-то ошибается, государство мягко, но решительно её поправит.

 

Генеральша А.В. Богданович записывает: «Победоносцев на панихиде выразился, что «мы ассигнуем деньги на похороны Достоевского», и нелестно отозвался об Исидоре».

 

Светский глава духовного ведомства (фактически — министр по делам культов) оказывается дальновиднее и тоньше не только дуры-бабы из Новодевичьего монастыря, но и самого петербург­ ского митрополита. «Мы ассигнуем деньги на похороны Досто­ евского» — в этом «мы» звучит внушительная государствен­ ная нота. У Победоносцева нет ни времени, ни охоты вдаваться

 

в далекие от жизни богословские прения. Он, реальный политик, спешит извлечь из ситуации максимальную пользу.

 

«Сейчас был наместник Лавры, — записывает А.В. Богданович на следующий день, 30 января. — Победоносцев тоже ходатай­ ствует, чтобы похоронили Достоевского в Лавре, и это ходатай­ ство равняется приказанию. Митрополит прислал наместника нам сказать, что он исполняет нашу просьбу, даёт место, и служе­ ние будет безвозмездно»^^.

 

Очевидно, лишь после этого В.В. Комаров поспешил известить Анну Григорьевну о «лестном предложении» Лавры*.

То, что случайно пришло на ум прекраснодушной, но полити­ чески не очень далёкой генеральше А.В. Богданович и что благо­ даря одной её личной инициативе никогда бы не смогло осуще­ ствиться, по достоинству оценивается обер-прокурором Святей­ шего синода и незамедлительно проводится им в жизнь. Вообще за кулисами событий чувствуется его незримая, но твёрдая рука.

 

Победоносцев, более чем кто-либо другой, занят идеологиче­ ским (и материальным) обеспечением похорон Достоевского. Он приводит вдействие правительственный механизм — и добивается

 

*  «При мне приходили уведомить Анну Григорьевну, — пишет Е.А. Рыка-чёва, — чтобы она не хлопотала об месте на кладбище, так как какое-то общество (я не разобрала — какое) берётся выхлопотать место даром

 

в  Александро-Невской лавре и просит Анну Григорьевну ни о чём не забо­ титься и ни о чём не просить...Это свидетельство относится к 29 января. Таким образом, «уламывание» лаврского начальства взяло целые сутки.


высочайшего повеления. Он нажимает на петербургского митропо­ лита — и Достоевский удостаивается места вЛавре. Он хочет, чтобы Церковь и государство — в первую очередь они — согласно и торже­ ственно проводили почившего в последний путь.

 

И  хотя этот план отчасти удался, нельзя сказать, что Победонос­ цев добился своей цели. Общественная волна, вызванная смертью Достоевского, буквально захлестнула собой все попытки офици­ ального участия. И дарованная вдове пенсия, и неожиданное благо­ творение Александро-Невской лавры — всё это показалось незна­ чительным в сравнении с теми проявлениями общего чувства, которые изумили современников и в которых оттенок скорби — как это ни странно — играл далеко не главенствующую роль.

 

В  субботу 31 января пророчество Анны Григорьевны стало сбываться.

 

 

Венки на любой вкус

 

В субботу 31 января громадная толпа запрудила Кузнечный пере­ улок, Ямскую и прилегающие улицы.

 

День выдался солнечный, сухой, тёплый.

«Похороны Достоевского, — пишет Страхов, — представляли явление, которое всех поразило... Можно смело сказать, что до того времени никогда ещё не бывало на Руси таких похорон».

 

Действительно, ни один русский писатель не удостаивался доселе таких проводов. Гроб частного человека сопровождала тридцатитысячная толпа (некоторые газеты называют ещё боль­ шую цифру): зрелище для Петербурга невиданное.

«Каким образом составилась такая громадная манифестация — это составляет немалую загадку, — продолжает Страхов. — Оче­ видно, она составилась вдруг, без всякой предварительной аги­ тации, без всяких подготовлений, уговоров и распоряжений, потому что никто не ожидал смерти Достоевского, и время между неожиданным известием о ней и похоронами (три дня) было слишком коротко для каких-нибудь обширных приготовлений»^^.

Накануне выноса Анну Григорьевну уведомили о восьми депу­ тациях, изъявивших желание нести венки за гробом её покой­ ного мужа. Вдова была утешена такой великой честью. Утром

31 января депутаций оказалось шестьдесят семь, а число венков перевалило за семьдесят.


Гроб вынесли из квартиры в начале двенадцатого.

 

«На колокольне Владимирской церкви, — говорит И.Ф. Тюме-

нев (тот самый, который оставил в своём дневнике запись

об Алёше — евангельском социалисте. — И. В), — загудел коло­

кол, и почти вслед за первым ударом... раздалось торжествен­

ное «Святый Боже»... При первых звуках молитвы головы всех

обнажились... у многих из нас к горлу подступили слёзы... В тот

момент все действительно как-то ощутили веяние божества,

и верующие, и неверующие...»^^

Этого момента, говорит Тюменев, он не забудет никогда.

 

«Милая Сара, — пишет И.П. Павлов невесте, — ничего подоб­ ного я ещё не видал. Народу собралось видимо-невидимо, вся про­ цессия на целую версту растянулась. Масса народу, и над голо­ вами этого народа бесконечная вереница венков... Золотом (пар­ чой. — И. В) обитый гроб всё время несли поднятым над головами. Вокруг гроба на три-четыре сажени во все стороны поддерживали руками непрерывные гирлянды из свежих цветов. Вдоль всей этой на версту растянувшейся массы переливалось беспрерывное пение: Святый Боже. Пели не только хоры певчих, но и отдельные группы: разных студентов, студенток и гимназистов»^^.

«Студентов, студенток и гимназистов» оказалось изрядно:

 

во многих учебных заведениях были отменены занятия. (Правда, не во всех: так, ученики Первой гимназии, как свидетельствует осведомлённый наблюдатель, «несмотря на запрещение дирек­ тора, собрали деньги на венок, и старшие из них ушли тайком из гимназии, чтобы участвовать в процессии».)

 

Венки покупались на общественные деньги, сборы были быстрые и щедрые.

 

«Конечно, — замечает Тюменев, — и у нас (то есть в Академии художеств. — И. В) нашлись люди, которые спрашивали сбор­ щиков: «Кто же это такой, Достоевский?» — но таких было очень мало, и с таких собиратели денег не спрашивали, а просто шли дальше, оставив их без ответа (кто-то из них, услыхав такой вопрос, будто бы даже плюнул с досады)»^1

 

Д.В. Григорович в качестве главного распорядителя шествовал во главе процессии. За ним, сопровождаемый юнкерами в полной парадной форме, следовал большой лавровый венок от Николаев­ ского инженерного училища, где некогда учился покойный.

 

Далее двигались воспитанники нескольких петербургских гимназий, коммерческого и реального училищ. Женские педа-


готические курсы, студенты-технологи, Горный институт и т. д. Несли венки от Петербургской академии художеств, от учителей

 

и  учительниц, от Петербургской духовной академии и Инсти­ тута инженеров путей сообщения, от Медико-хирургической академии и женского хорового музыкального общества, от Учи­ лища правоведения и — из живых белых маргариток — от Бес­ тужевских курсов, от Комитета грамотности и от Консервато­ рии, от Общества русских драматических писателей и от рус­ ской оперы (за этим венком следовал артист Мариинского театра И.А. Мельников (баритон), который получит выговор от началь­ ства за то, «что пошёл на вынос без разрешения: он мог там про­ студиться, осипнуть, заболеть и нарушить репертуар»^^), от судеб­ ных следователей Петербургского окружного суда и от присяж­ ных поверенных...

 

Вознесённый на трёх высоких шестах, раскачивался громадный венок, привлёкший общее любопытство. По нему вилась надпись из белых иммортелей: «От студентов СПб. университета».

Вообще надписи были разные.

На одних лентах значилось просто: Ф.М. Достоевскому. На дру­ гих были воспроизведены названия произведений: «Униженные

 

и  оскорблённые», «Преступление и наказание», «Братья Карама­ зовы» (о «Бесах» стыдливо умалчивалось). Попадались и более развёрнутые формулировки.

 

Студенты Историко-филологического института написали: «Заступнику меньшой братии». Венок от города Москвы гласил: «Великому Учителю — из сердца России». Славянское благотво­ рительное общество пометило: «Русскому человеку». Мелькнуло даже такое: «Истолкователю Пушкина».

 

Несли большую трёхцветную русскую хоругвь с лавровым вен­ ком и надписью: «От редакции журнала “Русская речь”». Несли лавровые венки от «Петербургского листка» и «Нового времени». «Всемирная иллюстрация» и «Огонёк» обошлись общим венком.

 

От демократических и либеральных изданий отдельных венков не было, но в общей депутации петербургской прессы шли пред­ ставители «Голоса», «Недели», «Отечественных записок»*.

 

*  М.Е. Салтыков-Щедрин писал Н.К. Михайловскому: «Не возь­ мёте ли Вы на себя труд присутствовать на похоронах Достоевского?

Я  лично не могу, ибо вскоре сам надеюсь последовать туда же, а если совсем уж никого не будет от «Отечественных записок», то неловко»^^.


Обращал на себя внимание венок от Главного тюремного управления (упомянув о котором, «Новое время» резонно вопро­ сило: «зачем?»*®): возможно, он был знаком элегической призна­ тельности бывшему узнику Мёртвого дома.

 

О  Мёртвом доме попытались напомнить и более действенным способом.

 

 

Почему не вмешивалось начальство?

 

«Одну минуту, — вспоминает Е.П. Леткова-Султанова, — на Вла­ димирской площади произошёл какой-то переполох. Прискакали жандармы, кого-то окружили, что-то отобрали. Молодёжь сей­ час же потушила этот шум и безмолвно отдала арестантские кан­ далы, которые хотела нести за Достоевским и тем отдать ему долг как пострадавшему за политические убеждения»*^

 

Этот факт не упомянут более ни одним из мемуаристов. Но он находит косвенное подтверждение в дневнике генеральши Богданович, принадлежащей к совсем иному, нежели Леткова-Султанова, общественному кругу. «...Рассказывал Краевский, — записывает автор дневника, — что Женские курсы хотели вме­ сто венков нести на подушках цепи на похоронах Достоевского,

в  память того, что он был закован в кандалы»*^.

Богданович не уточняет, было ли осуществлено это намере­

 

ние: по-видимому, эпизод на Владимирской площади остался ей неизвестен.

Опасалась ли власть подобных инцидентов?

 

На первый взгляд, как будто не опасалась: все воспоминатели единодушны в том, что, несмотря на огромное стечение публики,

 

в  основном молодёжи, никаких особых мер предосторожности принято не было.

«Она — эта молодёжь, — говоритЛеткова-Султанова, — окру­ жала гроб надёжной цепью сильных рук и не допустила полицию «охранять порядок»»*^ Похороны были проявлением общественной самодеятельности, так сказать, в чистом виде: лица неофициальные приняли на себя все распорядительные функции. Немногочис­ ленным представителям власти (их, по некоторым данным, было не более шести человек) досталась роль сторонних наблюдателей.

 

«Полиция, — подтверждают слова мемуаристки «С.-Петербургские ведомости», — была совершенно не приготов­


лена к такому стечению народа, и, сравнительно, она отсутствовала, а между тем какой был везде и во всём порядок, какая чинность!»*"^ Полиция действительно «не была приготовлена»: прежде всего

 

потому, что никто не предвидел, какого размаха достигнет эта погребальная манифестация.

Правда, сохранилось одно до сих пор не отмеченное указание, которое, если только оно справедливо, снимает с правительства часть вины за проявленную беспечность.

 

«Лорис-Меликов, — пишет современник, — не счёл нуж­ ным сдерживать порывы «национального горя» и ставить ему какие-нибудь препоны. Однако на Казачьем плацу, рядом

 

с  Александро-Невской лаврой, где хоронили Достоевского, слу­ чайно было ученье казачьим войскам, — и они были всё время в боевой готовности»^^.

 

Лорис-Меликов не зря слыл государственным человеком. Он поспешил оказать усопшему знаки официального внимания. Но у него же — в качестве шефа жандармов — были причины опасаться эксцессов: последние могли иметь далеко идущие последствия.

 

Современники отлично сознавали это обстоятельство. Упомянув о намерении Женских курсов нести цепи за гро­

 

бом Достоевского, генеральша А.В. Богданович добавляет: «Ещё не утихли бурные страсти, ещё жив дух протеста. Эти сходки и проводы, хотя и стройные, смирные проводы, но такие много­ людные (говорят, было до 30 тысяч человек), могут повториться совсем при других условиях»*^.

 

Тридцать тысяч человек на улицах города Петербурга, за всю свою историю не знавшего ни одной массовой политической демонстрации, — всё это «при других условиях» могло бы пред­ ставлять реальную опасность.

 

Это понимал не только предусмотрительный Лорис-Меликов. Об этом же по прошествии нескольких лет, в 1886 году, гово­ рит и Победоносцев: «Присоединение гражданских похорон или проводов к церковной процессии мало-помалу распространи­ лось у нас и заведено не без тайного намерения установить повод к демонстрациям, которые не раз уже и происходили (как, напр., при погреб<ении> Дост<оевского>, Тургенева и др.) и причиняли немало затруднений полиции»*^

 

Упоминание «затруднений», которые испытывала полиция, наводит на мысль об эпизоде на Владимирской площади: Побе­ доносцев всегда отличался большой осведомлённостью.


Но, думается, обер-прокурор Синода вкладывал в слово «демонстрация» и более широкий смысл. Он не может не пони­ мать, что многотысячное шествие за гробом автора «Карама­ зовых» — явление не только необычное, но и весьма настора­ живающее. Хотя бы уже по одному тому, что это есть резуль­ тат не запланированной и не одобренной свыше инициативы: само общество — практически вся его интеллигентная часть — заявляло таким образом о своём существовании, более того — как бы производило открытый смотр своих наличных сил.

 

Победоносцев немного не дожил до смерти отлучённого им от Церкви Льва Толстого, чьи подчёркнуто безгосударственные

 

и  бесцерковные похороны по своей форме, казалось бы, прямо противоположны проводам 1881 года. Однако по своему внутрен­ нему смыслу оба эти события контрастно перекликаются между собой. Если похороны Достоевского ещё могли знаменовать

 

в  перспективе возможность некоего исторического компромисса, то смерть Толстого и вызванные ею манифестации свидетель­ ствовали о полном и окончательном разрыве между правитель­ ством и обществом. Смерть Толстого показала, что тех иллюзий, которые поддерживали общественный энтузиазм в 1881 году, давно не существует. И если после 28 января 1881 года просма­ тривается известная множественность исторических вариантов, то от 7 ноября 1910 года дорога могла идти только в одном направ­ лении: к февралю 1917-го.

 

Кто сопровождал Достоевского в последний путь?

«Ни друзья, ни литераторы, — пишет «Новое время», — но всё что только читало, мыслило, училось — всё собралось почтить усопшего, все домогались чести понести его гроб»*^

Перед гробом шествовали не только многочисленные депу­ тации с венками, но и хоры певчих (один насчитывал более ста человек) и духовенство. Вокруг — поместились литераторы, жур­ налисты и профессора университета. Позади — родственники

 

и  друзья покойного. Сам гроб, как уже говорилось, все три часа несли на руках (вернее, на специальных носилках): траурная колесница под малиновым балдахином одиноко двигалась поо­ даль. Дважды — у Владимирской и Знаменской церквей — про­ цессия останавливалась: служили краткую литию.

«На балконах, в окнах, на лесах новых домов, — сообщает «Газета А. Гатцука», — стояли и смотрели зрители. Движение экипажей само собой прекратилось»^^


«На остановленных вагонах конки, — добавляет Тюменев, ■ вверху происходила форменная давка»^°.

Зрители были разные.

 

 

«...Но буду известен будущему...»

 

«...Так не хоронят ни богачей, ни власть имущих, — пишет оче­ видец, — так хоронят только любимцев народной массы, которые всю свою жизнь боролись за этот народ, защищали его от всяких напастей и долгими годами страдания приобрели себе любовь народа»^^

 

Современник говорит о народе не в том специфическом, чисто «мужицком» смысле, в котором употреблял это понятие сам Достоевский. Тот народ на похоронах отсутствовал. Среди «всего Петербурга», заполнившего собой пространство от Кузнечного переулка до Николаевского (ныне Московского) вокзала, не было тех, на кого автор «Дневника писателя» возлагал свои самые горячие упования.

 

«Народ в этих похоронах не участвовал, — записывает А.В. Бог­ данович... — Кто-то ответил на вопрос: кто умер? — «Говорят, какой-то писец». Значит, народ его не знал. Вся демонстрация была сделана учащейся молодёжью, газетами и л и т е р а т о р а м и » ^ ^ .

 

«В народе, — пишет «Порядок», — шли толки о погребаемом. Так, нам пришлось слышать два отзыва: один догадывался, что покойник — штатский генерал, другой же говорил, что это какой-то главный «учитель», который безвинно пробыл четыре года в каторге»^^

 

Да, народ его не знал (хотя, по словам М.А. Рыкачёва, «венок от народа отличался огромными размерами»): для тех, кто взирал на процессию со стороны, потребовались некоторые разъяснения.

 

«...Какая-то старушка, — вспоминает И.И. Попов, — спросила Григоровича: «Какого генерала хоронят?» — а тот ответил:

— Не генерала, а учителя, писателя.

— То-то, я вижу, много гимназистов и студентов. Значит, боль­ шой и хороший был учитель. Царство ему небесное»^"^.

П.П.  Гнедич в свою очередь приводит следующий диалог:

 

«...когда старичок извозчик, сняв шапку, с недоумением спросил у актера Петипа:


— Кого же это хоронят? Тот отвечал не без гордости:

 

— Каторжника!

 

Возможно, именно этот эпизод имеет в виду другая воспомина-тельница, рисующая очень похожую сцену — только в более про­ странной и более «художественной» редакции:

 

«Помню, какой-то студент в пледе на вопрос извозчика — не ге­ нерала ли хоронят? — ответил:

— Какого генерала? Каторжника хоронят. За правду царь

 

на каторгу сослал. А ты думаешь, мы бы стали генерала хоронить!

 

— За правду-у? — раздумчиво повторил извозчик и вдруг, как будто что-то сообразив, снял шапку и перекрестился.

 

— Ну коли так, царство ему небесное, мы это тоже

понимаем...»^^

«Разве это был писатель народный по преимуществу?—

 

вопрошает «Голос». — Нет, Достоевский писал не для народа. Почему же всё петербургское общество спешило к скромному гробу в скромной квартире в Кузнечном переулке?»^^

Последним вопросом задавались многие.

 

Из того обстоятельства, что за прахом Достоевского шла пре­ имущественно образованная публика, вовсе не следует, что его похоронам можно отказать в их «потенциально-народном» характере.

 

Он записал в последней записной книжке: «При полном реа­ лизме найти в человеке человека. Это русская черта по преиму­ ществу, и в этом смысле я конечно народен (ибо направление моё истекает из глубины христианского духа народного) — хотя

и  неизвестен русскому народу теперешнему, но буду известен будущему»^^

 

Он сознавал эту кровную связь. Сам почти не писавший соб­ ственно о «народе» (за исключением «Записок из Мёртвого дома»), он не отделял себя от него и вполне признавал свою духовную зависимость. При всём своём могущественном интел­ лектуализме он не был писателем только интеллигенции и для интеллигенции: вовсе нет. Да и сама она, русская интеллиген­ ция, столь единодушно почтившая его в час прощания, менее всего была склонна расценивать автора «Карамазовых» как защитника её «цеховых» интересов. Те, кто провожал его к месту последнего успокоения, не могли не понимать: он принадлежит всем.


Невиданное многолюдство его похорон, их неожиданная «зло­

 

бодневность» проистекли от того, что сам он воспринимался

интеллигентским сознанием как живое воплощение главных

национальных проблем. Его чтили за явленную им мировую

боль, за всемирность его упований, за то, что именно этими,

им же самим открытыми и провозглашёнными качествами

он обозначил родовую природу русской интеллигенции, указав

на её связь с народом, на её предназначение и судьбу.

Народ не знал его (хотя в прежде всего другого усвоенном cocmpadameAbHOMy3H?iQ2inviw. «каторжник» — высказал свою мол­ чаливую приязнь). Что же касается образованного общества, для которого вопрос о его собственном взаимосуществовании с наро­ дом становился всё более мучительным и неразрешимым, оно почтило усопшего за то, что он был обращён именно к этой глав­ ной проблеме, и за то, что в его неустанных поисках, казалось, блеснул луч надежды.

 

...Между тем провожавшие начали уставать. При запевании «Святый Боже» «шапки... стали сниматься всё туже и туже,

 

а  в самой цепи на Невском стали и покуривать (как будто, — заме­ чает Тюменев, — нельзя было отходить на это время к панели). Вскоре и сами певцы перестали во время пения снимать шапки, и в конце концов молитва в шапках, под гул и разговоры окру­ жавшей толпы, над которой носились облачка папиросного дыма, обратилась в какую-то холодную формальность, занимав­ шую разве одного только дирижёра...»^^

 

Всё это могло напоминать недавний московский «апотеоз»

у  обвитого венками бюста Пушкина: по неисповедимому закону благие порывы хороших русских людей обращались «в какую-то холодную формальность»...

 

...Тем временем голова процессии приблизилась к воротам Лавры.

 

 

Письмо, адресованное покойнику

 

В  субботу, 31 января, в те самые часы, когда похоронная процес­ сия медленно двигалась по Невскому, в продажу поступил январ­ ский выпуск «Дневника писателя».

В  этот же самый день житель города Кириллова Константин Иович Васильев садится за письмо, которое приводится здесь впервые:


«Милостивый государь Фёдор Михайлович.

 

Посылаю Вам привет искренний, глубокий, русский, про­ стой, задушевный, ну, словом, такой, какого нельзя, не могу высказать, а в особенности написать <...>»

 

Васильев ещё не знает, что его слова адресованы мертвецу.

 

В далёкий город Кириллов, расположенный в глухом углу Нов­ городской губернии, у стен Кйрилло-Белозерского монастыря, только что поступил номер «Нового времени» от 28 января, где сообщается о болезни Достоевского, а последующие номера —

 

с  известием о его кончине — ещё находятся в пути. И не желаю­ щий верить в худшее корреспондент Достоевского спешит под­ держать и ободрить занемогшего писателя.

«Любить Вас так, как Вас любят Ваши читатели, которых

я  знаю, — продолжает Васильев, — разумеется, надо заслужить, а Вы давно, давно уже заслужили это. Прочтите эти горячие, здо­ ровые, тёплые мои приветствия, пусть они Вас оживят, исцелят, непременно исцелят <...> Встаньте, встаньте, родите, пишите! на славу русского народа: он велик, силён, просит Вас ещё пора­ ботать. Пушкин да Вы из первых его представителей и в пер­ вой паре, рядком, история русская Вас поместит <...> Главное, память-то о Вас не умрёт, она всегда будет жива, вечна и жить будет. Поверьте. Дай же Бог Вам поправиться скорее и пожить ещё с нами подольше. Да уж Вам бы часочек-другой следовало

 

и  отдохнуть, а то всё за работою да за работою. Отдохните-ка, пожалуйста. «Дневник» Ваш может и подождать, не беда какая <...> Уверен, что Вы за простоту мою (хотя Вы ни разу меня

и  не видали) не рассердитесь на меня <...>»^®°.

 

Он уже не прочтёт этих, без сомнения, тронувших бы его строк. Он уже там ~ где «история русская», как справедливо заметил Васильев, ставит его «рядком» с Пушкиным: он уже мерится этой мерой.

Он уже стучится во врата своей последней обители. «Когда гроб наконец приблизился к монастырю, — говорит

 

Любовь Фёдоровна, — монахи вышли из главных ворот и пошли навстречу моему отцу, который отныне будет покоиться среди них. Подобную честь они оказывали лишь царям... Предсказание моей матери сбылось ещё раз»‘°^

 

Некоторые коррективы в эту гармоническую картину вно­ сит М.А. Рыкачёв: «Тут произошла около самого гроба неволь­


ная давка при входе в ворота вследствие надавливающей массы сзади»^®^. Чтобы избегнуть дальнейших неудобств, на террито­ рию Лавры были допущены только депутации. Они выстроились шпалерами от ворот Лавры до входа в Святодуховскую церковь. Ворота закрылись; огромная толпа осталась за стенами мона­ стыря. Гроб внесли в церковь; вокруг — поставили венки; нача­ лась служба.

 

Около четырёх публика стала расходиться. Покойному предсто­ яло провести ночь в церкви: погребение было назначено на зав­ тра — воскресенье, 1 февраля.

 

Делясь своими впечатлениями о минувшем дне, И.П. Павлов говорит: «Если бы чувствовал всё это покойник, остался бы дово­ лен. Его Алёша на последних страницах «Братья Карамазовы» из смерти Илюшечки сделал высокую нравственную минуту для десятка мальчиков. Сам он своей смертью поднял, возвысил душу всего думающего и чувствующего града Питера»^®^.

 

Павлов улавливает перекличку между художественным вымыс­ лом и «почти художественной» правдой. Смерть литературного героя и кончина сотворившего этот персонаж автора осмысли­ ваются в едином жизненном ряду. Оба этих печальных события заключают в себе катарсис.

 

Но в толпе, следующей за гробом, царили не только приличе­ ствующие случаю умилённость и благолепие. В ней разыгрыва­ лись микродрамы, не отмеченные ни в одном известном источ­ нике, но по своему смыслу и тону весьма созвучные тому, что столь присуще художественному миру Достоевского и что теперь, на его похоронах, как бы облеклось в живую плоть.

 

 

«Маленький человек»: загробная драма

 

В  бумагах Анны Григорьевны сохранилось письмо, написанное расслабленным старческим почерком и не имеющее конца. Доку­ мент этот удивителен. Он гласит:

 

«Господин Распорядитель погребального шествия за телом Фёдора Михайловича Достоевского.

Вчера я принимал участие в этой печальной церемонии,

 

и  в тот момент, когда один из распорядителей (по серебряным погонам на плечах видно было, что он Коллежский советник)


подошёл к одному из господ, нёсших венок, окружаюп^ий всю

 

свиту, сопровождавшую тело великого учителя, и начал про­

сить, в очень вежливых выражениях и вделикатном тоне,

 

чтобы этот господин составил угол из венка для того, чтобы

 

составилось правильное каре; молодой человек начал оправ­

дываться тем, что художник, который следует с шестом

 

за ним, отстаёт и поэтому он не может удержать строго угла,

 

а так как господин распорядитель настаивал на том, чтобы исполнить требование церемониала, хотя и в самых деликат­ нейших выражениях, как человек вежливого круга, то моло­ дой человек отказался несть венок, и в этот критический момент я взялся исполнить требование члена распорядителя, взявшись нести венок, и начал напирать на угол, чтобы соста­ вить каре, и господин распорядитель нашёл мои действия пра­ вильными, сказав: “Вот это так, старики умеют действовать”».

 

Что это? Кто это пишет? Не воскресший ли Макар Алексеевич Девушкин поспешает за гробом своего творца? Или — переби­ вающий собственную речь бесконечными оговорками, повторе­ ниями, уточнениями и замечаниями в скобках господин Голяд­ кин явился проводить в последний путь автора «Двойника»? Чей это бесподобный, спотыкающийся, оглядчивый, не доверяющий сам себе слог? Если бы не бесспорная подлинность документа, можно было бы предположить, что перед нами — литературная мистификация.

 

Но вернёмся к не обозначившему своего имени и звания автору. Маленькая заминка с венком имела для него драматические последствия.

 

«Вдруг подходит околодочный и в повелительном тоне говорит мне: «Вы не так держите палку, вы держите прямо». Дерзость околодочного меня взволновала, потому что обя­ занность полиции соблюдать порядок в публике, а не вме­ шиваться вдела распорядителей; наконец, я более 40лет

 

в  офицерском чине [мои дети учителями], и вдруг мне публично наносит оскорбление околодочный, который, по-видимому, не что иное, как отставной писарь или цело­ вальник; на дерзость околодочного я ответил, что не его дело и что я давно то забыл, что ему нужно знать! Околодоч­ ный замолчал и тем бы дело кончилось, но вдруг подскаки­


вает другой член распорядитель и начинает кричать дерзко на меня, как в оное время помещики на своих рабов, и требо­ вать, чтобы палку держать прямо, на его требование, выра­ женное вдерзком взгляде и дерзком тоне, я из уважения

 

к праху покойного великого учителя ответил тихо и сдер­ жанно, что так палку держать невозможно, надеясь, что чело­ век образованный и [разыгрывающий] роль распорядителя

в  почетной процессии поймёт свою ошибку и постарается исправить её, но я ошибся <...>» и т. д. и т. п.

 

Письмо длинно, подробно, дотошно. Далее повествуется, как быстро накалились страсти. Кончилось тем, что околоточный схватил автора письма «за руку и повернул в сторону».

 

Человека («маленького человека»!) публично унижают и оскор­ бляют, и он, униженный и оскорблённый, жаждет справедли­ вости. Всеми силами души пытается он защитить своё челове­ ческое достоинство, отстоять целость и неприкосновенность своего «я». Он бросает для этого на весы все свои нехитрые аргу­ менты. Но офицерский чин (очевидно, невысокий, свидетель­ ствующий лишь о принадлежности к одному из четырнадцати классов), дети, выбившиеся в учителя, и, наконец, почтенные лета — всё это слабая защита против враждебно надвинувше­ гося мира, не желающего входить во все эти жалкие подробности, мира, оскорбительного уже по одному тому, что он заведомо глух

к  этому бесполезному крику души.

Да, так могли бы говорить многие из героев Достоевского:

 

не только Макар Девушкин или господин Голядкин. Это речь «вечно обиженного» Мармеладова, да, пожалуй, — и штабс-капитана Снегирёва (правда, «серьёзного» Снегирёва, без его веч­ ного ёрничества). И ещё вопрос: принял бы автор письма матери­ альную компенсацию от своих обидчиков (буде она ему предло­ жена), не растоптал бы он, как Снегирёв, стыдливо сунутую ему ассигнацию?..

Но никто и не думал просить извинений у старого человека,

 

и  он, произведя скрупулезный разбор всего происшествия, при­ ходит к неутешительному заключению, что на его оскорбителей «ещё нет суда в России, вот они и <...> башибузукствуют». И, уже совсем выбившись из «деликатного» стиля, грозно восклицает:

 

«Чтобы варваров уничтожить, с варварами надо по-варварски поступать!»


Какие же меры находит автор письма уместными в настоя-щем случае? Они романтичны и весьма радикальны: «Кто имеет средства», тот должен укрощать негодных распорядите­ лей «нагайками в сараях (как это было сделано с одним негодяем

 

в N губернии)», а тем, кто в средствах ограничен, рекомендуется «в публичных собраниях наказывать этих негодяев хлыстами по харе, чтобы не замарать руки своей».

 

«Я пишу в общество распорядителей с тою целью, — заключает своё послание неудачливый носитель венков, — чтобы они знали вперёд, когда свершится наказание распорядителя <...> то за что

 

я  его HaKa3a4»^°"^.

И  ещё один персонаж приходит на ум. Это всё тот же «малень­ кий человек», чиновник, но на сей раз — существо не только глу­ боко уязвлённое, но и — мстительное. Это он, герой «Записок из подполья». Он, способный мучительно переживать собствен­ ные унижения, но одновременно — задним числом — «переигры­ вать» их в свои победы. И при этом — мысленно казнить своих действительных или мнимых притеснителей.

 

Да, за гробом писателя шёл человек, очевидно, одного или близкого с ним возраста, человек, в котором теми или иными гранями отразились личности излюбленных Достоевским лите­ ратурных героев. Он искренне желал проститься с «великим учи­ телем» и нимало не подозревал, что сам он — живое подтвержде­ ние действенности того художественного метода, который имено­ вался его автором реализмом в высшем смысле.

 

И  странное дело. В этот высокоторжественный час судьба

 

как бы вновь явила грустную и язвительную усмешку: не только над достойной всяческого сочувствия жертвой, а пожалуй что —

 

и  надо всеми присутствующими. Ибо в процессии, сопровождав­ шей в могилу «апостола любви», сеятеля мира и проповедника нравственного совершенствования, — в процессии, которая всем своим смыслом была устремлена к признанию и, кто знает, воз­ можно, утверждению этих врачующих начал, вдруг пробуди­ лись чувства, не только бесконечно далёкие от чаемого идеала, но даже в конце концов воззвавшие к «нагайке». Сам же идеал (как и в случае с Пушкинской речью) не выдерживал проверки на исходном, бытовом уровне: он рушился при первом сопри­ косновении с «живым» хамством. И меры, признанные год­ ными к его восстановлению (и одновременно — к исправлению общественных нравов), вряд ли могли быть приемлемы для его


искренних прозелитов. Теория и жизнь снова разошлись, дали «сбой». По неисповедимым законам судьбы это случилось в высо­ кую патетическую минуту. Малая драма отразила в себе гораздо большую: может быть --- мировую.

 

Но некогда было задумываться над всем этим: монастырские врата отделили Достоевского от города Петербурга — со всеми его радостями и печалями. В Святодуховской церкви надлежало про­ вести ему последнюю ночь’°^.

 

 

Печатная тризна

 

Размышляя о похоронах Достоевского, Страхов замечает, что они произвели на публику ещё большее впечатление, чем даже речь

 

о  Пушкине: «В городе поднялись горячие толки и пересуды о зна­ чении и причинах этого события»^®^.

На протяжении нескольких недель — вплоть до 1 марта —■имя Достоевского не сходит с газетных и журнальных полос. Госу­ дарственные похороны убитого бомбой российского самодержца не столь запомнятся современникам, как неофициальные проводы отставного подпоручика и бывшего политического преступника.

 

Газеты ищут исторические аналоги. Разумеется, вспоминают

о  Пушкине.

«Русское общество, — пишет «Голос» о 1837 годе, — русский

народ не смел выразить своей скорби. Полиция отгоняла его

от печальной колесницы... как противообщественное преступле­ ние, карался вдохновенный скорбный стих, клеймивший при­ хвостней, сгубивших поэта; журналист, осмелившийся горячим скорбным словом отозваться об утрате нечиновного человека, не полководца и не министра, а только Пушкина, подвергался выговору и подозрению».

 

Семидесятилетний издатель «Голоса» Андрей Александрович Краевский, намекнув в своей газете на знаменитое стихотворе­ ние Лермонтова, не позабыл и о себе. Ведь это именно он, Краев­ ский, тогдашний редактор «Литературных прибавлений к “Рус­ скому инвалиду”», удостоился министерского выговора за некро­ лог, написанный князем В.Ф. Одоевским и помещённый в его газете. Тон некролога сочли тогда несоответствующим: «Всякое русское сердце знает всю цену этой невозратимой потери, и вся­ кое русское сердце будет растерзано».


Краевский пострадал тогда за неумеренность выражений. Теперь времена изменились: смерть писателя дозволялось расце­ нивать как национальное горе.

 

Вспоминали и о сравнительно недавнем событии — кончине Некрасова.

«...Все осторожные, дорожащие своим покоем, — пишет

тот же «Голос», — должны были уклониться от изъявле­

ния чувств, принимавшегося за демонстрацию, воздержаться

от вздоха, признававшегося компрометирующим»^®^ Но вот

прошло каких-нибудь три года, и в общественном настроении

(вернее, в формах его проявления) обнаружились разитель­

ные перемены. В похоронах Некрасова «нельзя было принимать

живого участия без риска быть заподозренным в политической

 

неблагонадёжности»^®^ теперь же — в траурном кортеже шествуют

 

даже воспитанники казённых учебных заведений и лица, чья

политическая нравственность не подлежит никакому сомнению.

Общественный прогресс — налицо.

«Зрелища более величавого, более умилительного, — говорит Суворин, — ещё никогда не видал ни Петербург и никакой дру­ гой русский город. Ничья вдова, ничьи дети не имели ещё такого великого утешения...»^®^

Русская пресса не без удивления отмечает то единодушие, которое обнаружилось у гроба Достоевского. Правда, более про­ ницательные наблюдатели высказывают некоторый скептицизм. «Говорят, — пишет в «Отечественных записках» Михайлов­ ский, — о едином чувстве скорби, в котором слилось всё русское общество от верхнего края до нижнего. Такое единение, пожалуй,

 

и  было, а пожалуй что его и не было, как смотреть на дело»"®. Михайловский смотрит надело трезво и без некрологиче­

 

ских преувеличений. Именно в этой своей статье — может быть, по контрасту с общим панегирическим хором — он произне­ сёт слово, которому вскоре суждено стать крылатым: жестокий талант. Эта ёмкая формула надолго определит место Достоев­ ского в отечественной литературной традиции.

Сам талант порою тоже ставится под сомнение.

Выразив своё несогласие с явно устаревшей поговоркой —

 

«о мёртвых либо хорошо, либо ничего», — анонимный автор ста­

тьи в «Петербургской газете» спешит поведать читателям, что

 

после «Бедных людей» и до «Униженных и оскорблённых» Досто­

евский «не писал ничего замечательного». После же «Записок


из Мёртвого дома» «его дарование автора заметно слабеет и тен­ денциозность становится заметнее...». Каждый последующий роман — ниже предыдущего, «а “Дневник писателя” показывает уже упадок таланта и вместе с тем объясняет причину этого явле­ ния». Крупнейший художественный просчёт Достоевского — «Братья Карамазовы», ибо в них «тёплые страницы встречаются изредка, но византийщины масса, равно как и праздных рассу­ ждений, не идущих к делу...» Герои романа — преимущественно «субъекты из сумасшедшего дома». Автор статьи полагает, что «рукоплескания малоразвившегося в политическом отноше­ нии общества» вскружили Достоевскому голову, и он возомнил себя пророком. По всему этому следует говорить о нём лишь как об авторе отдельных удачных произведений, «предав забвению деяния его на поприще реакции»^^^

О «деяниях на поприще реакции» не забывает упомянуть

и  Михайловский. Он замечает, что со временем светлые чувства, когда-то присущие автору «Бедных людей», вытесняются «пропо­ ведью смирения и вольного или невольного (каторжного) стра­ дания». Достоевский «стал даже с гораздо большей жадностью искать в человеческой душе сознания греховности, сознания сво­ его ничтожества и мерзости». Ему была «ненавистна идея обще­ ственной реформы... общий порядок вещей был для него непри­ косновенен» и т. д.‘^^

Идеолог народничества, его крупнейший литературный авто­ ритет высказывает здесь ряд положений, которые не одно деся­ тилетие будут официальной шпаргалкой «демократической кри­ тики». Ибо, согласно Михайловскому, автор «Братьев Карамазо­ вых» — «злонамеренный писатель».

 

Анатомия почитается за убийство; отважное проникновение

в  те реально существующие миры, которых сам Михайловский предпочитает не касаться, провозглашается апофеозом жестоко­ сти; порыв к мировому переустройству расценивается как защита косности и status quo. Русская радикальная критика сомкнулась

в  этом пункте с критикой либеральной, с её «двойным» — весьма удобным в идейном пользовании — приговором: «Мы искренне преклоняемся перед поэтическим талантом Достоевского... Но его учение! Нужно ли говорить, сколько горя приносит оно родине!»^^^

Связав при жизни своё имя с лагерем русских охранителей, теперь, после смерти, он пожинал плоды этого едва ли не про­ тивоестественного союза. Его без боя отдавали тому идейному


стану, который спешил заключить его в свои объятия, радуясь этому нечаянному приобретению. Как проницательно замечает

в  своём журнале Л. Оболенский, «реакционеры заведомо лживо старались сделать Достоевского своим орудием, и сами либералы играют им на руку»^^^.

 

Справедливости ради следует отметить, что подобные мысли, хотя и не получившие тогда распространения, были впервые высказаны в 1881 году.

 

В статье «Невольная тема», помещённой в «Голосе» и заметно отличавшейся от того, что обычно писалось там о Достоевском,

 

В.  Модестов вопрошает: «...могли он когда-нибудь и в чём-нибудь стать на сторону защитников застоя, мог ли он считать своими людьми представителей нашей так называемой консервативной партии? Никогда!.. Он жил и дышал мыслью об освобождении нашего отечества от всевозможных пут, препятствующих прояв­ лению действительных сил русского человека... Он требовал пол­ ной свободы печати, полной свободы совести, полного доверия со стороны власти к русскому народу. Он не только желал всего этого, но и верил в осуществление своих желаний...»“^

 

Уже знакомый нам Л. Оболенский отваживается на рискован­ ный прогноз, который, наверное, выглядел дико в глазах боль­ шинства литературных критиков. «...Не пройдёт и десятка лет, — пророчествует издатель «Мысли», — как произведения Досто­ евского станут известны всему миру, потрясут до глубины души чуждых нам народов, будут изучаться в течение веков... Верим не только в это, но и в то, что Европа даже раньше нас поймёт и оценит его произведения, да и нам объяснит»^^^

 

Л. Оболенский предрекает автору «Карамазовых» мировую славу: симптомы таковой пока не обнаруживаются. Ни одно из его сочинений практически не известно за пределами России. Европа не заметила его кончины и никак не отозвалась на неё. Родина, помимо газетных некрологов, почтила его способом вполне наци­ ональным: мощным всплеском поэтического чувства.

 

 

Розы и тернии поэзии некрологической

 

Пожалуй, никто из русских писателей не сопровождался

 

в могилу таким количеством сочинённых по этому поводу риф­ мованных строк.


Множество «поминальных» стихотворений украшают собой страницы русской периодики; ещё большее число поэтических созданий не достигает печати и остаётся, так сказать, в домашнем пользовании.

 

Увы. Ни одно из этих творений даже отдалённо не напоминает бессмертноголермонтовского стихотворенргя, горестно вдохновлён­ ного гибелью Пушкина. Уровень подавляющего большинства этих сочинений крайне невысок: он как бы свидетельствует отой поэти­ ческой паузе, которая наступила после Некрасова и которая прод­ лится вплотьдо начала нового века, когда феерический «выброс» поэтов первой величины породит некое национальное культурное чудо, масштаб которого ещё не вполне осознан. Стихи же, вызван­ ные смертьюДостоевского, не представляют сколько-нибудь значи­ тельной художественной ценности: их интерес вдругом.

В них запечатлён уровень понимания.

 

Что нас собрало здесь, пред вырытой могилой. Пред прахом дорогим?.. О, братья! этот час Воочью показал с неотразимой силой. Что теплится любви святой огонь у нас!‘‘^

 

Схема большинства стихотворений примерно одинакова: покойному воздаётся за его многострадальную жизнь, упоми­ нается о его сочувствии к «меньшей братии», проповеди любви

и т. д. и т. п. И хотя в обилии стихотворных банальностей часто тонет живое переживание, его потенциальное наличие не вызы­ вает сомнений.

 

Л. Толстой писал Страхову: «В похоронах я чутьём знал, что, как ни обосрали всё это газеты, было настоящее чувство»^^*.

 

«Настоящее чувство» редко выливается в настоящие стихи.

 

О да, мы должны обозначить могилу.

 

Того, кто в нас душу будил.

Того, кто души благодатную силу

В могучее слово вложил..

 

Подписано: Н. Барт. Имя знакомое: как помним, именно Надежде Барт просила адресовать ответ А. Курносова, слуша­ тельница Бестужевских курсов, писавшая Достоевскому зимой 1880 года (см. главу «Две недели в феврале»).


А  если хилы мы? — Так что ж? Исполнит наша молодёжь, Которой верил и любил Он до последних дней и сил^^°.

 

В основном именно молодёжь и посылала в редакции плоды своих скорбных восторгов. Но на газетные полосы прорвалось в эти дни творение совершенно исключительное. Как разъяснялось вредак­ ционном примечании, «С.-Петербургские ведомости» не могли отка­ зать «русскомукрестьянину» в помещении его стихотворного опыта:

 

Почий на лоне Авраама замечательный писатель.

 

Ты был за обиженных великий воздыхатель.

За которых ты неустанно писал и ратовал. Потому что сам за правду в изгнаньи живал. Сам испытавши великие беды и нужды. Тебе все несчастия бедных не были чужды. На пользу которых всю свою жизнь посвятил

 

И на этом славном деле земное поприще прекратил. Твоя жизнь полна благих дел.

Хотя перешла она земный предел.

Но добрые дела твои никогда не умрут: Они на гробе твоём зазеленеют и зацветут.

 

Подписано было: «Глубокоуважающий почившего гениального писателя крестьянин Максим Васильев Карасёв». Сообщалось также, что при сём редакция получила «от М.В. Карасёва 1 руб. на памятник Ф.М. Достоевскому»^^^

 

Стихи Максима Карасёва безграмотны, но трогательны. Исключительность момента (и возможно, некоторая доля литера­ турного снобизма) подвигла редакцию обнародовать произведе­ ние, напоминающее вирши Симеона Полоцкого и вряд ли могшее увидеть свет при иных обстоятельствах.

 

Этот факт знаменателен. Художественные достоинства для публикаторов — дело десятое: важнее подчеркнуть незауряд­ ность отклика, пришедшего из вовсе «не литературных» сфер

 

и  вызывающего народолюбивый восторг одним фактом своего существования.

 

Но если от крестьянина Максима Карасёва трудно ждать пер­ лов изящной словесности, то совсем иной спрос с титулованного


автора, шталмейстера высочайшего двора, человека, во всяком случае, образованного. Пятидесятидевятилетний князь Алек­ сандр Васильевич Мещерский (не путать с В.П. Мещерским, издателем «Гражданина») тоже поспешил вплести свою розу в поэтический венок на гроб Достоевского.

 

Лирические излияния князя Мещерского — явление изумительное.

 

Пусть Петербург честит смерть каторжника вволю, — Россия это не поймёт.

Зачем нам подражать? стяжать французов долю? — Туда народ наш не пойдёт!

Нам динамит открыл глаза на зла причину.

Куда нас смута доведёт...

Нам Петербург смешон! — к чему приял личину, Что гению почесть отдаёт?!.

Тут гений ни при чём и гения не бывало, Абыл когда-то романист.

Больной, что проводил болящее начало, Издав «Дневник», как публицист...

 

Эти бесподобные строки (тогда так и не увидевшие света) могут соперничать с творениями графа Хвостова и капитана Лебяд-кина (хотя и не обладают, как у последнего, признаками высокой оригинальности). Князь-стихотворец, мужественно борясь с рус­ ской грамматикой, не забывает дать собственную интерпретацию важнейшим событиям в жизни своего героя: «Он с Петрашев-ским сослан был за преступления, / Что ныне чествовать хотят, /

И там писал он, ради развлечения, / Романы, смыслу что претят». Далее сочинитель выказывает негодование в связи с тем обсто­

ятельством, что автору романов, «смыслу что претят», замыш­ ляют «в святой Руси самодержавной» воздвигнуть памятник,

и  предлагает следующую трактовку этого кощунственного наме­ рения: «Его (то есть памятник. — И. В) воздвигнет здесь крамола, лишь в столице. Курсисток стая без волос. Что кандалы его везли на колеснице, — Любуйся, благородный росс!»^^^.

 

Нет худа без добра. Убогим косноязычием князя Мещерского вдруг подтверждается уже отмеченный другими знаменательный факт: попытка нести кандалы за гробом писателя. Мало того:

в стихах даже содержится указание на тех, кто собирался осуще­


ствить это преступное намерение: «Курсисток стая без волос (оче­ видно, стриженых. — И. В)».

 

Стихи безвестного крестьянина Карасёва и опус великосвет­ ского салонного стихотворца князя Мещерского — эти творения можно поставить рядом только по одному признаку: их литера­ турной беспомощности. Но если у Карасёва присутствует искрен­ нее стремление хоть как-то почтить память любимого автора, то князем Мещерским движут чувства прямо противополож­ ные. Его эпитафия — это, так сказать, посмертный лирический донос, обладающий всеми признаками довольно-таки дурацкого

 

анекдота^^^

 

Стихи сопровождают Достоевского в последний путь. В воскре­ сенье, 1 февраля, они прозвучат над его раскрытой могилой.

 

 

Камо грядеши? (Попытка исторической ретроспекции)

 

28 сентября 1899 года шестидесятипятилетний А.С. Суворин вспомнил о событиях восемнадцатилетней давности — смерти и похоронах Достоевского. Он записал вдневнике:

 

«Удивительный был этот подъём в Петербурге. Как раз это перед убийством императора. Публика бросилась читать и поку­ пать Достоевского. Точно смерть его открыла, а до этого его не было»^^"^.

 

Остановимся на первой фразе. О каком подъёме, казалось бы, может идти речь в минуту всеобщей скорби?

Но вот что писал тот же Суворин — тогда, в 1881 году: «Это были не похороны, не торжество смерти, а торжество жизни, её воскресение..

 

«Это, — говорит другой современник, — даже мало напоминало похороны, это было какое-то народное празднество..

 

«Процессия... — пишет Тюменев, — походила на какое-то три­ умфальное шествие..

 

«Как ни странно это звучит, — замечает Н.К. Михайловский, — но в проводах было нечто даже как бы ликующее... Я видел насто­ ящие, искренние слёзы и истинно скорбные лица у гроба Досто­ евского. Но я ощущал кругом себя и радость и слышал выраже­ ния радости, что вот, мол, сколько свободы и единения»^^^

 

«Голос» называет событие горестным и утешительным в одно и то же время^^^.


«Торжество», «празднество», «радость» — все эти определе­ ния мало подходят для выражения чувств, вызванных печальной потерей. Получается, что скорбь сама по себе не являлась господ­ ствующим настроением тех дней. Выходит, что печаль была светла, что к ней примешивались какие-то совершенно неожи­ данные оттенки.

 

Если в траурной мелодии вдруг прорывается мажорная тема, для этого должны быть основания.

 

То, о чём говорят современники, можно назвать историче­ ским оптимизмом. Разумеется, оптимизм этот имеет касатель­ ство не к самому факту смерти (увы, необратимому), а к тому, что эта смерть выявила в продолжающейся жизни и что, несмотря на горечь потери, подало повод к надежде.

На что же можно было надеяться зимой 1881 года?

Достоевский умер в исключительный момент русской истории:

исключительный как в духовном, так и в политическом плане. К началу 80-х годов почти всё зародившиеся ранее тече­

ния русской общественной мысли выявили себя с достаточной полнотой. Российское ХТХ столетие, беспримерное по объёму

и напряжению духовной деятельности, «переварившее» вели­ кое множество воззрений, концепций и идеологических формул, познавшее живительную и иссушающую страсть литературных полемик (восполнявших отчасти отсутствие дела), — это сто­ летие подошло к некой критической точке. Богатое наследство 40-х и 60-х годов было в основном исчерпано: наследники ещё спорили о деталях, но не знали, как соединить теорию с непод-дающейся жизнью. Ни одно из идейных устремлений предыду­ щих десятилетий не сумело доказать своего права на бесспорный общественный приоритет; ни одна сила, выступившая на духов­ ном поприще, не смогла утвердить себя в сфере практических осуществлений.

 

Великая распря западников и славянофилов давно утратила былую историческую непосредственность. Ясность идейных физиономий замутилась. Если раньше ещё можно было предпо­ ложить, что этот старый спор, пользуясь словами Достоевского, есть недоразумение ума, а не сердца, то теперь он превратился

 

в  средство личного самоутверждения и сведения давних счётов. Западничество уже давно не сознавало себя какой-то единой общностью: сохранив тягу к европейскому конституционализму, оно — в своём народническом варианте — вполне усвоило завет­


ную славянофильскую мечту об исторической исключительности России. С другой стороны, позднее славянофильство, формально не отрекаясь от своих духовных предтеч — Хомякова и Констан­ тина Аксакова, всё менее одушевлялось их высоким поэтическим чувством и всё более склонялось к компромиссу с существующим порядком вещей.

 

Русский либерализм западнического толка — внешне доста­ точно импозантный и сохранявший, на первый взгляд, проч­ ные общественные позиции — был величиной довольно услов­ ной, подверженной колебаниям государственного климата. Он не обладал ни единой идеологией, ни претерпевшими гоне­ ния идеологами (без чего в России невозможен сколько-нибудь серьёзный моральный авторитет). Исполненный благородных

 

и  высокоинтеллигентных стремлений, он никогда не мог соот­ нести их с той тёмной, тяжёлой, непредсказуемой стихией, кото­ рая глухо ворочалась в исторической мгле, именуемой народной жизнью. Модель, предлагаемая либералами, не затрагивала этих глубин: в ней отчётливо обнаруживались черты корпоратив­ ного эгоизма. «Стихия» не принималась в расчёт: разумелось, что она может быть упорядочена и управляема с помощью «нор­ мальных» парламентских процедур. Страшась эксцессов как правого, так и левого толка, русский либерализм никак не мог нащупать собственную точку опоры и внутренне был готов под­ держать существующую власть — как меньшее из зол. Не при-уготованный к реальному политическому действию, он стре­ мился избежать и потрясений духовных: недаром так тщательно обходились все «мировые» вопросы. Ставя перед собой весьма умеренные и, казалось бы, вполне достижимые цели, россий­ ские либералы не заботились об их нравственном «глобальном» обеспечении: в России такое пренебрежение никому не прохо­ дит даром.

 

Что мог предложить стране в 1881 году лагерь охранительный? Не обладающий — за редким исключением — сильными

 

и самобытными мыслителями, ограниченный даже в своей охранительной инициативе застарелой государственной прак­ тикой, русский общественный консерватизм поневоле ото­ ждествлялся с консерватизмом правительственным, давно утратившим свой моральный кредит. Ценности, отстаиваемые официозной или полуофициозной публицистикой, не вну­ шали образованному обществу ни малейшего доверия. Такие


ПОНЯТИЯ, как «православие», «самодержавие», «народность» —

 

в  их казённо-патриотической трактовке, — были скомпроме­ тированы ещё в предыдущее царствование. Русское охрани-тельство всё больше превращалось в консервативную оппози­ цию — тем реформам, которые были проведены в начале 60-х годов. «Московские ведомости» считали себя правее прави­ тельства: они раньше других уловили ту тенденцию, которая возобладает после 1 марта. В отличие от либералов они прини­ мали в расчёт «стихию»: с последней — для её же собственного блага — была призвана совладать сильная государственная власть. Если теоретически и допускалось осторожное консер­ вативное обновление, оно (как и у западников) не должно было затрагивать глубин национальной жизни и мыслилось в каче­ стве противовеса конституционным поползновениям либе­ ральной интеллигенции. Нельзя сказать, чтобы охранитель-ство не заботилось о моральном обосновании своих претензий: обоснования эти носили главным образом национально­ исторический характер (соответствие «исконного» самодержа­ вия историческому типу нации). В 1881 году всё это выглядело изрядным анахронизмом.

И наконец, лагерь русской революции.

К   1881 году здесь обнаруживаются признаки глубокого раз­ брода. Это вызвано не только исчезновением с исторической сцены признанных лидеров движения, но и тем обстоятельством, что после реформы 1861 года — освобождения крестьян — кре­ стьянская антифеодальная революция делалась всё более про­ блематичной. Крестьянство не шелохнулось во время великого «хождения в народ» 1874 года: бесчисленные жертвы, принесён­ ные молодыми интеллигентами ради абстрактного «мужика», реального мужика оставили вполне равнодушным. Народолю-бие, обратившееся, так сказать, в официальную принадлеж­ ность русской демократии, подвергалось тяжкому испытанию. Крестьянство, всё глубже враставшее в новый общественный уклад, не спешило обнаруживать своих антибуржуазных потен­ ций. В 70-е годы народники столкнулись с неким социальным вакуумом, когда «мужик» уже не оправдывал возлагаемых на него революционных надежд, а иной силы, способной «раскачать» самодержавие, ещё не существовало.

 

Русские радикалы делают последний отчаянный шаг: они всту­ пают в бой с правительством один на один.


Результаты этого единоборства были налицо: ошеломлённая власть впервые заколебалась. Народовольческий террор внёс глубокое смятение в её дрогнувшие ряды. «Диктатура сердца» призвана была восстановить пошатнувшееся равновесие. У пра­ вительства ещё оставались громадные материальные резервы: армия, полиция, аппарат государственной власти. В то же время «Народная воля» почти исчерпала свои ресурсы. Загадочная «сти­ хия» никак не отзывалась на её бескорыстные усилия и жертвы.

 

Теоретически возможно представить, что Исполнительный комитет в конце концов сумел бы свалить правительство. Труднее вообразить, кто и каким именно образом воспользовался бы пло­ дами этой победы.

 

То, что произойдёт через месяц после кончины Достоевского — достижение революционным подпольем его главной цели, явит историческое бессилие террора. Но ещё при жизни автора «Кара­ мазовых» обнаружатся вызванные этой борьбой мучительные нравственные коллизии. Террор был всё тем же «механическим» разрешением общественных вопросов, раскольниковской «ариф­ метикой», хотя и облагороженной самозакланием тех, кто под­ нимал «топор». Ибо вопрос о «слезинке ребёнка» и о всеобщем счастье был поставлен задолго до того, как бомба, разорвавшаяся на Екатерининском канале и предназначенная императору, слу­ чайно покалечит оказавшегося рядом подростка. Алёша Карама­ зов у Илюшиного камня призывал русских мальчиков любить друг друга — и уходил во вторую часть романа, дабы покуситься на цареубийство. Интересно, явились бы при сём дети?

 

Русская революция замешкалась у порога: она ещё не решила всех «предвечных» вопросов’^.

Таков был многосоставный спектр 1881 года: от белого царя

до «красного» террора; от философских прений о существовании

Божьем до взрывов народовольческих бомб, подтверждавших

 

и  отрицавших присутствие нравственного закона одновременно. Это была «мёртвая точка» века: он мог сдвинуться в ту или иную сторону.

 

Достоевский умер — и вдруг почудилось, что дело пошло'.*

 

*  У А. Желябова, кстати, при обыске и аресте был обнаружен ◄(Дневник писателя. Единственный выпуск на 1880 г.». То есть — Пушкинская речь с обширным авторским комментарием. Достоевский пребывает в поле зре­ ния «человеков из подполья».


Так почудилось потому, что сам он был чудом: единственный человек в России, чья смерть, казалось, примирила всех. Все пар­ тии склонили свои знамёна: факт доселе не виданный и никогда в русской истории более не повторявшийся.

 

Всё это продолжалось только одну историческую минуту и — обернулось призраком, фантомом, обманом зрения. Но всё-таки это было, а раз так — подобный парадокс требует объяснений.

 

В  1881 году будущее представлялось туманным, загадочным, но — открытым: никто не знал, куда пойдёт страна и каким образом осуществится этот переход. Россия жила накануне. Все ощущали близость рубежа, но никто не ведал, что произойдёт. Это смешанное чувство надежды и неуверенности проистекало из общей жизненной неопределённости, когда известные воз­ можности казались исчерпанными, а новые пути — достаточно сложными и гадательными. Кризис общественного сознания порождал духовную нестабильность; кризис власти — нестабиль­ ность политическую. Вместе с тем тот общественный пессимизм, который определит тональность следующего царствования, ещё не возобладал.

 

Будучи молчаливым свидетелем схватки правительства с рево­ люционным подпольем, большинство российской интеллиген­ ции не имеет ни сил, ни желания встать на точку зрения одной из сторон. Оно, это большинство, психологически подготовлено

 

к  принятию идеологических моделей, сулящих близкий и жела­ тельно безболезненный выход из существующего положения.

 

Меньшинство рвалось в решительный бой; большинство жаж­ дало «покоя и воли». Покоя хотя бы относительного, но твёрдо гарантированного. Воли — хотя бы умеренной, личной, без давя­ щего ярма наглого и бесконтрольного деспотизма.

 

Это большинство должно было склоняться к какой-то идеаль­ ной схеме, примиряющей противоречия хотя бы в сфере духа — как к исходному пункту «всего остального». Это большинство желало верить, что существует некое целостное решение, способ­ ное удовлетворить всех и обозначить новую эру общественной жизни.

Может быть, секрет Достоевского и заключался в том, что он не рекомендовал никаких конкретных решений. Он начинал «с другого конца»: говорил о правде, о добре, об искренности,

 

о  справедливости. Он говорил о своём понимании христианской морали. Он полагал, что здоровье государства зависит от нрав­


ственного здоровья его граждан; что никакие «механические» усовершенствования не поведут к желаемой цели, если останется несовершенным сам человек. Его называли учителем: это было учительство особого рода. Он не брал на себя смелость по пун­ ктам ответить на сакраментальный вопрос: «Что делать?». Ско­ рее он намекал на то, как делать, именно намекал, потому что

 

в  отличие, например, от Толстого у него нельзя отыскать указа­ ний на обязательность тех или иных действий или поведенче­ ских норм. Он доверял каждому отдельному человеку, его нрав­ ственному чутью, его свободной воле и не желал насиловать эту волю нравственной «обязаловкой», навязыванием решений, при­ емлемых абсолютно для всех. Он призывал поступать по сове­ сти, будучи глубоко убеждён, что это сугубо индивидуальное «качество» в конечном счёте совпадает с мирочувствованием нации и питается от него. Он указывал интеллигенции на «серые зипуны», а от последних ожидал приятия двухвековой «верху­ шечной» культуры, оплодотворённой этим спасительным сою­ зом. Раздельное существование народа и образованного обще­ ства, чреватое взаимной гибелью, он хотел восполнить их схож­ дением — прежде всего в сфере духовной.

 

То, что он говорил, не было «программой». Это походило скорее на чувство, но — чрезвычайно сильное, колеблющее сокровенные струны души. И если политика не предвещала исхода, то, может быть, такой исход мнился в новом жизнеустроении, когда человек сбрасывает маску и обращает к другому человеку свой открытый

 

и  доброжелательный лик.

Смерть Достоевского, соединившая вокруг его гроба людей всех

 

верований и направлений, как бы служила первым ошеломляю­ щим подтверждением того, к чему призывал покойный. Словно только так — умерев — мог он воочию явить свою правоту: в этом смысле его кончина принадлежала к числу его сильнейших доказательств.

 

Процессия, следовавшая от Кузнечного переулка к Александро-Невской лавре, была заключительным актом царствования Алек­ сандра II, Она завершала собой целую эпоху. Она знаменовала крайнюю точку того общественного движения, которое нача­ лось со смерти императора Николая Павловича. Летосчисление, открытое погребением Николая, заканчивалось похоронами его бывшей жертвы. Сами эти похороны свидетельствовали о том, что минувшая четверть века не прошла для России бесследно.


Но ещё в большей степени проводы Достоевского были обра­ щены в будущее. Десятки тысяч людей отдавали дань уваже­ ния и любви тому, кто призывал их к нравственному обновле­ нию — как первому шагу к всеобщему (может быть, всемирному) переустройству. Те, кто следовал за гробом автора Пушкинской речи, как бы говорили сильным мира сего: мы готовы. Мы готовы «смириться» (и безропотно отдать несомые вместо венков кан­ далы), если сама власть в свою очередь тоже «смирится» и на деле примет те начала любви, о которых говорил покойный. Довольно обоюдных убийств, безгласности, беззакония, официального

 

и  подпольного произвола! Общество готово к реформам: оно вос­ пользовалось случаем и вышло на улицу, чтобы открыто заявить об этом. Глядите: мы вполне лояльны; мы стройно поём «Свя-тый Боже», вместо того чтобы распевать, положим, «Марсельезу». Вам, правительству, даётся последний шанс: не упустите ж его!

 

Шанс был упущен.

Был упущен последний шанс, когда самодержавие теорети­ чески ещё могло бы найти общий язык если не со всей интел­ лигенцией, то хотя бы со значительной её частью. Спасение от революции было возможно не только при помощи откро­ венной контрреволюции, как это произойдёт месяц-другой спустя. Созыв Земского собора и иные шаги в том же направ­ лении хотя, разумеется, и не повели бы к тому, о чём говорил Достоевский, но во многом могли бы изменить дальнейший ход судеб.

 

У самодержавия недостало для этого ни желания, ни сил. Сле­ дующее массовое шествие в городе Санкт-Петербурге — тоже мирное, хотя и совсем иное по своему составу и по вызвавшим его причинам, — власть встретит пулями: это случится 9 января 1905 года.

 

Это случится — и положит начало первой русской революции. Два шествия аукнутся между собой: кровь, пролитая участни­

 

ками второго, оттенит всю фантасмагоричность первого.

Да, то, что происходило в столице 31 января 1881 года, можно назвать исторической фантасмагорией. Но одновременно —

и  крупнейшей политической манифестацией русского XIX столе­ тия. Манифестацией, случившейся на грани двух эпох и вдохнув­ шей в сердца так и не сбывшиеся надежды.

 

Победоносцев не напрасно тревожился, вспоминая проводы Достоевского: он знал толк в исторических предзнаменованиях.


Прощание на русский манер

 

Вечером 31 января Анна Григорьевна с детьми приехала в Духов-скую церковь, чтобы присутствовать при парастасе (торжествен­ ной всенощной), совершаемой у гроба.

 

«Церковь была полна молящихся; особенно много было моло­ дёжи, студентов разных высших учебных заведений, духовной академии и курсисток. Большинство из них остались в церкви на всю ночь, чередуясь друг с другом в чтении псалтыря над гробом.

Когда утром пришли убирать храм, в нём не обнаружилось

ни одного окурка. Это чрезвычайно удивило монахов.

 

«...Обычно, за долгими службами, — пишет Анна Григорьевна, —

почти всегда в церкви кто-нибудь втихомолку покурит и бросит

окурок»*^*. Уважение к памяти покойного превысило уважение

к  месту.

Гроб возвышался посреди храма — под балдахином из грана­

 

тового бархата с золотыми кистями, в окружении многочислен­ ных венков. Некоторые из них, поднятые на высоких шестах, разместились вдоль стен (что, как замечает Анна Григорьевна, «придавало храму своеобразную красоту»). С хоров свисала, осе­ няя гроб, огромная трёхцветная хоругвь — от редакции «Русской речи»: её необыкновенные размеры должны были, по-видимому, выкупить нападки этого издания на творчество покойного...

 

«Мне невольно вспомнился, — замечает очевидец, — тот момент, когда на Пушкинском празднике Достоевский взошёл на кафедру, а сзади его, как рамку, держали венок»^^^

 

В субботу вечером митрополит Петербургский Исидор (тот самый, который столь твёрдо противостоял намерению похоро­ нить автора «Карамазовых» в стенах Лавры) направился в Духов-скую церковь. «Монахи, — передаёт его слова дочь Достоев­ ского, — остановили меня у дверей, объявив, что церковь, кото­ рую я считал пустой, полна людей». Тогда высокопреосвященный избрал пунктом своего пастырского наблюдения маленькую часовню во втором этаже соседней церкви: её окна выходили внутрь храма, где стоял гроб. «Я провёл там часть ночи, наблю­ дая за студентами, не видевшими меня. Они молились, пла­ кали и рыдали, стоя на коленях. Монахи хотели читать псалмы

 

у  подножия катафалка, но студенты взяли у них из рук псалтырь

и читали попеременно псалмы. Никогда я не слыхал ещё подоб-


КОГО чтения... Студенты читали псалмы дрожащим от волнения голосом и вкладывали свою душу в каждое произносимое ими слово».

Так смущённому этой сценой Исидору сподобилось убедиться

 

в  мудрой правоте обер-прокурора Святейшего синода, пёкше­ гося, чтобы врата Лавры отверзлись пред не столь заслуженным прахом...

 

Ранним утром в воскресенье 1 февраля Победоносцев в сопро­ вождении брата Анны Григорьевны отправился в Лавру. «Они открыли гроб, — пишет Любовь Фёдоровна, — и нашли Достоев­ ского страшно изменившимся». Шёл уже четвёртый день после его кончины. Почти трое суток тело находилось в душных ком­ натах, битком набитых людьми. Гроб несколько часов несли на руках, покачивая и встряхивая. Всё это не прошло бесследно. «Из опасения, чтобы вид изменившегося лица покойника не про­ извёл тяжёлого впечатления на вдову и детей Достоевского, Побе­ доносцев не разрешил монахам открыть гроб. Моя мать никогда не могла простить ему этого запрещения»^^^

 

Анна Григорьевна скорбела о том, что не смогла исполнить обряд, предписываемый православным обычаем: отдать усоп­ шему последнее целование.

 

Она вообще едва попала в Александро-Невскую лавру. На площади перед Лаврой гудела толпа. Людей собралось

 

несколько тысяч: внутрь пропускали строго по билетам. У Анны Григорьевны билета не оказалось. Она попыталась удостоверить свою личность.

 

« —Тут много вдов Достоевского прошли, и одни, и с детьми, — получила я в ответ.

— Но вы видите, что я в глубоком трауре.

— Но и те были с вуалями. Пожалуйте вашу визитную

карточку»^^"^ Визитной карточки, разумеется, тоже не было. И только

 

помощь случившихся рядом знакомых позволила Анне Григо­ рьевне с детьми проникнуть в стены обители.

 

«Сегодня, — пишут «С.-Петербургские ведомости», — в про­ тивоположность вчерашнему дню от полиции были сделаны большие наряды чинов для соблюдения порядка...» Начальство словно спохватилось и спешило наверстать упущенное.

 

«К сожалению, — продолжает корреспондент, — мы должны заметить, что полицейские чины... держали себя с публикою


чрезвычайно грубо... Я пробыл у ворот Лавры 20 минут и видел обращение полицейских. Градоначальник поступит весьма справедливо, если сделает замечание тем чинам полиции, которые были в наряде у ворот Лавры и на площади. Бесцель­ ная грубость со стороны полицейских не есть ли первый повод

к  беспорядкам?»^^^

Беспорядков не было: был беспорядок. Правда, в самой церкви

царило торжественное спокойствие: депутаты окружили ката­

фалк, вокруг которого прибавилось новых венков: от Артилле­ рийской академии. Академии Генерального штаба, от литерато­ ров и даже «от русских детей».

 

В  10 часов утра началась заупокойная литургия. Пел хор александро-невских певчих — и молодёжь негромко подхваты­ вала слова молитвы. Власть была представлена тремя правитель­ ственными лицами: Победоносцевым, начальником Главного управления по делам печати Абазой и министром народного про­ свещения Сабуровым.

 

После литургии совершилось отпевание. Затем ректор Петер­ бургской духовной академии протоиерей Янышев обратился

 

к  присутствующим с проповедью. «Звучный голос, тёплое чув­ ство, которое слышалось в каждом звуке проповеди, и красно­ речие проповедника, — отмечается в одном источнике, — про­

извели сильное впечатление на слушателей»’ «...Речь... мне

 

не понравилась, — возражает И.П. Павлов, — не слышал искрен­ ности, душевности»’^^

 

«Дадим теперь ему, — воззвал в заключение Янышев, — как много любившему, последний поцелуй нашей любви»’^^ — запа­ мятовав, очевидно, что ввиду закрытого гроба исполнить этот призыв можно только метафорически...

Когда гроб выносили из церкви, то, как свидетельствует

 

М.А. Рыкачёв, «поднялась суматоха и давка». «Теснота оказалась

 

такою подавляющею, — подтверждают «С.-Петербургские ведомо­

 

сти», — что распорядителям стоило немало труда пробить дорогу

 

для духовенства и гроба к последнему месту его успокоения»^^^.

Это место находилось тут же — на Тихвинском кладбище:

рядом с могилами Жуковского и Карамзина.

«У могилы, — пишет воспоминатель, — также были толпы: памятники, деревья, каменная ограда... всё было усеяно пришед­ шими отдать последний долг писателю. Григорович просил сту­ дентов очистить путь к могиле и место около неё. Мы с трудом


ЭТО сделали и выстроили венки и хоругви ш палерами по обеим с т о р о н а м прохода»^"^®.

 

Когда гроб опускали в могилу, раздался крик одиннадцатилет­ ней Лили: «Прощай, милый, добрый, хороший папа, прощай!»^"^^

 

Три года назад он произнёс несколько слов над раскры­ той могилой Некрасова. Он говорил тогда, что Некрасов дол­ жен прямо стоять вслед за Пушкиным и Лермонтовым. «Выше, выше!» — закричали в толпе.

 

Над его собственной могилой не раздалось никаких полеми­ ческих восклицаний: все споры были ещё впереди. Среди гово­ ривших не оказалось ни одного крупного литературного имени. Тургенев пребывал за границей. Толстой — в Ясной Поляне, Салтыков-Щедрин — больной у себя дома. Да и вряд ли кто-нибудь из них захотел бы высказаться. Майков приготовил речь, но произнести её не успел. Говорили литераторы второго ряда; брали слово люди вовсе случайные...

 

«Впечатление осталось от апостольской фигуры В.С. Соло­ вьёва, — вспоминает И.И. Попов, — от его падавших на лоб кудрей. Говорил он с большим пафосом и экспрессией»^'*^. Анна Григорьевна также свидетельствует, что молодой философ «выде­ лялся своим взволнованным видом»*'*^.

 

«Соединённые любовью к нему, — сказал о покойном Влади­ мир Соловьёв, — постараемся, чтобы такая любовь соединила нас и друг с другом»*'*^.

 

Это могло напоминать речь Алёши у Илюшиного камня. Смерть оказывалась большей, чем просто смерть: она «невольно» служила тому, к чему автор «Карамазовых» направлял все свои духовные помышления.

«СамомуДостоевскому, — говорит И.П. Павлов, —

если бы он видел и чувствовал всё это, должно было бы быть

хорошо! Сколько народу на его могиле приняло решение, дало

обет быть лучше, походить на него»*'*^

«А если умрёт, то принесёт много плода...»

Его смерть не только завершила его жизнь. Она сама стала эле­ ментом «учения», первой попыткой осуществить его на прак­ тике. Смерть оказалась конструктивной: в обществе обна­ ружились такие идеальные силы, о которых само общество даже не подозревало. Мнилось, что цели вещественные могут быть достигнуты невещественнейшим изо всех мыслимых средств — любовью.


1 февраля казалось: до этого уже подать рукой.

 

1 февраля ещё позволительно было надеяться, что 1 марта (то 1 марта) может не наступить вовсе.

 

Это была ошибка.

Это была ошибка, в которую впадали тем легче, что в неё страстно желали впасть.

Речей на могиле произносилось много. Выступал А.И. Пальм, сотоварищ покойного по делу Петрашевского: они вместе сто­ яли на эшафоте. Говорил никому не известный студент Павлов­ ский: имя попало в газеты. Орест Фёдорович Миллер заключил свою речь чтением стихотворения безымянной слушательницы Высших женских курсов. Сказал речь профессор Бестужев-Рюмин. Стихи собственного сочинения огласили литераторы

П. Быков и П. Гайдебуров, а также несколько лиц, оставшихся неизвестными.

Главная мысль у всех выступавших была одна: покойный ука­ зал путь. И остаётся только следовать в указанном направлении: остальное приложится.

 

Ораторов было плохо слышно.

Около трёх часов открыли кладбищенские ворота: толпа хлы­ нула на Невский.

«Всё закончилось, — пишет И.П. Павлов, — немножко на рус­ ский манер насильным, нежелательным для хозяев разрыванием

 

венков»^"^^ Всё закончилось немножко на русский манер:

 

...триумфальные венки, осенявшие его в его последний год, обратились в венки погребальные и были разодраны жадной

 

в  своём бескорыстии толпой;

вечером того же дня некто справлял новоселье; вернувшиеся

 

с  похорон заспорили о покойном и «добеседовались» до полвось­ мого утра («Пример даже в наших летописях небывалый»^'^^ — замечает один из присутствовавших);

 

через неделю заключённый в Петропавловскую крепость (где тридцатью годами ранее обретался его бывший сосед) потом­ ственный почётный гражданин господин Алафузов будет предъ­ явлен доставленной из Путивля Елизавете Ивановне Баранни­ ковой и после минутного колебания признаёт в ней свою родную

 

мать'"^^; через месяц русский император целым и невредимым выйдет

 

из кареты, подорванной бомбой 19-летнего Рысакова, и вступит


Внепродолжительную беседу с покушавшимся, после чего второй метательный снаряд, брошенный Гриневицким, прекратит его царствование;

 

ещё через месяц Кавказское медицинское общество учредит стипендию имени Достоевского за сочинение на тему: «Этиоло­ гия умопомешательства в общественных и нравственных усло­ виях русской жизни по сочинениям Ф.М. Достоевского»^'^^

Он умер в годину великих потрясений и великих надежд. Россия стояла «на какой-то окончательной точке»: чаша весов колебалась.

Будущее было открытым.

 

Он умер — и вопросы, которые в зависимости от нужд вопро­ шавших именовались то вечными, то мировыми, то проклятыми, получили ещё одно обозначение: они стали называться вопро­ сами Достоевского.


 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

несколько

заключительных слов

 

Эта книга начала писаться «вдруг» — поздней осенью 1979 года

 

и  была завершена осенью 1982-го (включая довольно боль­ шой перерыв, связанный с личными обстоятельствами). Во всё время писания автора не покидала счастливая уверенность, что он идёт по нетореному пути и что этот путь он обязан пройти до конца.

 

Несмотря на то что некоторые главы «Последнего года» печа­ тались в «Вопросах литературы», «Новом мире», «Дружбе наро­ дов» и др., судьба отдельного издания оставалась гадательной.

В «Советском писателе» рукопись перебрасывали из редак­

 

ции в редакцию; направляли на дополнительное рецензирова­ ние; возвращали автору. В этих стратегических играх протекло несколько лет. И лишь после в высшей степени доброжелатель­ ных отзывов акад. Д. Лихачёва и историка Н. Эйдельмана дело сдвинулось с мёртвой точки.

 

Книга вышла в 1986 году. Написанная на исходе одной эпохи, она сподобилась вписаться в другую. Владимир Максимов

 

в  парижском «Континенте» расценил её как важный знак совер­ шающихся в стране духовных перемен. Между тем, когда книга сочинялась, о переменах ещё не было и речи.


Автор писал «Последний год» свободной, как ему казалось, рукой, не заботясь о том, чтобы «понравиться» тому или иному литературному направлению, то есть — «не стараясь угодить». Он пытался также (насколько это возможно) не думать о цен­ зуре, в то время еще достаточно бодрой. Он полагал, что правда выгодна всем — какой бы она ни была.

 

Уже приходилось говорить, что биография — всегда версия: важно, чтобы она подтвердилась. За время, прошедшее после пер­ вого издания книги, не было опровергнуто ни одно из авторских предположений. Даже наиболее спорные гипотезы вызвали, как мы убедились, несогласия преимущественно эмоционального толка.

 

В послесловии ко второму изданию говорилось: «Первоначально у автора было намерение по пунктам ответить

 

своим оппонентам. Но, внимательно вчитавшись в собственный текст, он (автор) пришёл к заключению, что большинство этих ответов уже содержится в самой книге и дополнительные аргу­ менты вряд ли убедят тех, кто не усмотрел смысла в уже явленных. Подобное открытие чрезвычайно утешило автора, ибо избавило его от полемических усилий — как показывает опыт, почти всегда бесполезных. Кроме того, по свойственному ему миролюбию автор не имеет ни малейшей охоты настаивать на своей правоте».

 

Отрадно, что многие впервые установленные автором факты вошли в литературный обиход (а если иметь в виду их попадание «на улицу» — даже в обиход окололитературный). Еще отраднее, что это можно отнести и к некоторым авторским соображениям.

В общем книга была принята благосклонно — как у нас, так

и  за рубежом.

Разумеется, при переиздании, можно было бы уделить большее

 

внимание религиозному сознанию Достоевского, характеру его христианства. Но, с другой стороны, эта тема получила достаточ­ ное освещение в литературе последних лет. Желательно также более подробно потолковать о взаимоотношениях творца «Бра­ тьев Карамазовых» с высшей государственной властью (в част­ ности, с представителями царствующей династии): этому сюжету автор посвятил отдельную книгу.

 

В нынешнем дополненном и уточнённом издании прояснены некоторые упущенные ранее моменты. Другие упущения, оче­ видно, исправит время.

 

Переделкино, август 2009


 

 

 

 

 

 

приложение


 


 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

примечания

 

 

НЕСКОЛЬКО ВСТУПИТЕЛЬНЫХ с л о в

 

^Д ост оевский Ф.М. Полное собрание сочинений в 30 томах. Л.: 1972—1990.

 

Т. 30j. С. 238—239. Д ост оевск и й Ф .М . ПСС.) ^Там же. С. 23.

 

Часть первая

 

Глава I. «КОЛЕБЛЯСЬ НАД БЕЗДНОЙ...»

 

Толст ой Л .Н . ПСС. Т. 62. М., 1953. С. 409.

 

^Цит. по кн.: Н ародоволец Л .И . Баранников в его письмах. М., 1935.

 

С. 34-35.

 

^С т еп н як-К равч и нски й С.М . Россия под властью царей. М., 1965. С. 381.

 

^ В ен ед и к т о в Д .Г . Палач Иван Фролов и его жертвы. М., 1931. С. 27. Высо­ чайшее пожелание было незамедлительно исполнено. Казни обрели госу­ дарственную единообразность. «Надеюсь, вы не приговорите его к почёт­ ной смерти», — заметил судьям великий князь Николай Николаевич перед вынесением одного приговора (см.: Революционная журналистика 70-х годов. Ростов-на-Дону, 1907. С. 284). Расстрел — в виде исключения — стал применяться только к офицерам (например, к Н.Е. Суханову).

 

^ Т ы р к о ва А .В . Анна Павловна Философова и её время // Сборник памяти А.П. Философовой. Т. 1 Пг., 1915. С. 326. Разница убеждений не мешала


А.П. Философовой любить мужа. Высланная осенью 1879 года из Рос­ сии за свои политические связи («Ради тебя она выслана за границу, а не в Вятку», — заметил Александр II своему главному военному проку­ рору), она вернулась на родину уже после смерти Достоевского. Впрочем, при Александре III карьера Философова практически завершилась: ему не могли простить поведения его жены.

 

^Цит. по кн.: Т арат ут а Е. С.М. Степняк-Кравчинский — революционер

 

и  писатель. М., 1973. С. 354. ^Новое время. 1879.4 апреля.

®Гр. де В оллан Г А . Очерки прошлого // Голос минувшего. 1914. № 4.

 

С  .122.

 

^ Цит. по: З ай он чковски й П .А . Кризис самодержавия на рубеже 1870— 1880-х гг. М., 1964. С. 91.

 

Новое время. 1879. 4 апреля.

 

Листок «Земли и воли». 1879. № 4. 6 апреля.

 

См. в кн.: Энциклопедический словарь Брокгауза и Ефрона. Кн. 31 (Т. XVI). 1895. С. 476.

В ейн берг П ёт р. 4-е апреля 1866 г. (Из моих воспоминаний) // Былое.

 

1906. № 4. С. 299-300.

 

‘^Литературное наследство. Т. 15. М., 1934. С. 136.

 

К ам ен ец кая М .В. (Встречи с Достоевским) // Сборник памяти А.П. Философовой. Т. 1 С. 266.

Голос минувшего. 1914. № 4. С. 133. Текст в журнале напечатан таким образом, что его можно принять и за часть письма Глеба Успенского де Воллану.

РО ИРЛИ. Ф. 100. № 29828. У самого Пуцыковича были, помимо прочего,

 

и  личные причины для огорчений. В том же письме он сообшает Достоев­ скому, что в своё время переслал Мезенцову полученные им письма от неких «одесских социалистов», угрожавших ему, Пуцыковичу, смертью. Однако III Отделение никак на это не реагировало. Интересно сравнить жалобу Пуцы­ ковича со следуюшим (позднейшим) заявлением Исполнительного коми­ тета: «Вследствие множества угрожающих писем, рассылаемых в последнее время от имени Исполнительного Комитета людьми, не имеющими с этим комитетом ничего общего. Исполнительный Комитет считает нужным зая­ вить, что все его предупреждения и заявления будут печататься в «Земле

 

и  воле» или в «Листке “Земли и воли”». Все остальные будут считаться под­ ложными» (Листок «Земли и воли». 1879. № 2—3. 22 марта).

 

^^Дост оевский Ф.М. ПСС. Т. 30^ С. 62.

 

См.: там же. Т. 11. С. 11.

 

Биография, письма и заметки из записной книжки Ц Д ост оевски й Ф.М. ПСС. Т. 1 СПб., 1883. С. 370 (вторая пагинация). (Далее: Биография...)

 

^^Дост оевский Ф .М . ПСС. Т. 30j. С. 67.


Цит. по ст.: Ш акол А. Казнь Дубровина // Каторга и ссылка. 1929. № 5.

 

С. 70, 74.

 

'^^Достоевский Ф.М. ПСС. Т. 30^ С. 67.

 

^'‘ДневникАлексея Сергеевича Суворина. London—М., 1999. С. 454. Изда­ тели относят эту запись к «Отрывкам из воспоминаний» и датируют её 1903 годом. Ср.: Дневник А.С. Суворина. М.—Пг., 1923. С. 16.

"^^Достоевский Ф .М . ПСС. Т. 30^ С. 67.

 

Уш еровин С.С. Смертные казни в царской России. Харьков, 1933. С. 163.

 

См.: В енеди кт ов Д .Г Палач Иван Фролов и его жертвы. С. 12—13.

 

См.: Уш еровин С. С. Указ. соч. С. 164.

 

Биография... С. 355 (вторая пагинация).

 

 

Глава II. СУДЬБА АЛЁШИ

 

^Новороссийский телеграф. 1880. 26 мая. N° 1578. (Журнальные заметки) ^См. в кн.: Б лагой Д . От Кантемира до наших дней. М., 1979. С. 349. ^Н езнаком ец . О покойном // Новое время. 1881. 1 февраля.

 

^Б лагой Д . Указ соч. С. 349.

 

^Ошибка исследователя вызвана тем, что он называет неверную дату публикации статьи Суворина: даётся ссылка на «Новое время» от 26 мая (?) 1881 года, а не от 1 февраля.

*Литературное наследство. Т 86. М., 1973. С. 335. ^Литературный журнал. 1881. № 7. Стб. 609.

*М икулин В. Встреча со знаменитостью. М., 1903. С. 21.

 

^ Д о ст о евск а я А .Г Воспоминания. М., 1971. С. 290. (Далее: Достоевская А. Г )

Достоевский. Материалы и исследования. Л., 1980. 4. С. 275-276. (Далее: Материалы и исследования.)

Новое время. 1881. 1 февраля. Биография... С. 175 (первая пагинация).

Об этом см. подробнее в нашей работе: Доказательство от противного // Вопросы литературы. 1976. JVÇ9. См. также: И горь Волгин. Возвращение билета. Парадоксы национального самосознания. М., 2004. С. 196—230.

 

Литературный журнал. 1881. NQ7. Стб. 609.

 

^^Дост оевский Ф.М. ПСС. Т. 14. С. 6.

 

См.: Гроссм ан Л . Достоевский. М., 1965. С. 569—572.

 

См.: Русь. 1883. 6 января.

 

^^Дост оевский Ф.М. ПСС. Т 11. С. 303.

 

Там же. Т 14. С. 25.

 

Там же. Т. 15. С. 523 (Примечания).

 

"^^Достоевский Ф.М. ПСС. Т. 29^ С. 145.


Переписка Л.Н. Толстого с Н.Н. Страховым. 1870—1894. СПб., 1914.

 

С. 268.

 

Б  ел ов С.В. «Гений и злодейство — две вещи несовместные» //

 

Ф.М. Достоевский в забытых и неизвестных воспоминаниях современни­ ков. СПб., 1993. С. 14—19. См. также: Волгин И .Л . Возвращение билета. Пара­ доксы национального самосознания. М., 2004. С. 574.

^^Дост оевский Ф .М . ПСС. Т. 29^ С. 145.

 

^  Литературный журнал. 1881. № 7. Стб. 609. Кстати, Алексей Фёдорович «второго» романа должен был, если верить «Новороссийскому телеграфу», стать сельским учителем. Сельским учителем был одно время и стреляв­ ший в царя А. Соловьёв.

Это ещё один аргумент в пользу того, что автором статьи в «Новорос­ сийском телеграфе» ( Z - M ) был не Суворин. Если, как пишет Благой, вер­ сию о цареубийстве Суворин «не решился доверить... даже дневнику» (и это через много лет!), трудно представить, чтобы он отважился на столь сенса­ ционное (пусть даже и анонимное) заявление в печати.

 

Глава III. ВЕРА ЗАСУЛИЧ И СТАРЕЦ ЗОСИМА

 

^К ониА .Ф . Воспоминания о деле Веры Засулич. М., 1933. С. 104.

 

^Там же. С. 108.

 

^Там же. С. 139.

 

^ Каторга и ссылка. 1929. № 5. С. 72.

 

^Сборник передовых статей «Московских ведомостей» (1878). М., 1897.

 

С. 161.

 

^Глаголь С. Процесс первой русской террористки // Голос минувшего.

 

1918. № 7-8. С. 154.

 

^ К ониА .Ф . Указ. соч. С. 215.

 

*См.: Гессен И .В . Судебная реформа. СПб., 1904. С. 167. ’ К ониА .Ф . Указ. соч. С. 215—216.

Московские ведомости. 1878. 3 апреля.

 

"  М ещ ерский В.П . Мои воспоминания. Ч. II. СПб., 1898. С. 404—405.

 

См.: К.П. Победоносцев и его корреспонденты. Т. I, полутом II. М., 1925.

 

С.  496.

 

Письма К.П. Победоносцева к Александру III. М., 1925. С. 256.

 

Г радовски й Г К . Итоги. Киев, 1908. С. 8—9. Там же. С. 18.

 

‘^Литературное наследство. Т. 83. М., 1971. С. 612 —61Ъ.

 

Ц вей г С. Собр. соч. Т. 7. М., 1929. С. 172. ^^Дост оевский Ф.М . ПСС. Т. 14. С 56, 58-60. Биография... С. 356 (вторая пагинация).


Литературное наследство. Т. 83. С. 676.

 

Дневник писателя. 1881. Январь. Первый корень...

 

Дневник писателя. 1880. Август. Пушкин (очерк).

 

Покушение Каракозова. Стенографический отчёт. Т. 2. М., 1928. С. 284.

 

Ш  илов Л .А . Каракозов и покушение 4 апреля 1866 года. Пб., 1920. С. 47. Биография... С. 355 (вторая пагинация).

 

Зай он н ковски й П .А . Кризис самодержавия на рубеже 1870—1880 гг. М.,

 

1964. С. 188-189.

 

Ср.: Биография... С. 355 (вторая пагинация) и Литературное наследство.

 

Т. 83. С. 673.

 

Биография... С. 371 (вторая пагинация).

 

Это довольно-таки существенный момент. Как справедливо замечено, говоря о вселенской Церкви и православии, Достоевский «ни слова не упо­ минает о духовенстве, как будто бы действительной Православной церкви вовсе не существует» {Р адлов Э.Л . Вл. Соловьёв иДостоевский // Достоев­ ский. Статьи и материалы. Пг., 1922. С. 161). Правда, однажды упоминает (в записной тетради 1875—1876 гг.): «Народ у нас ещё верует в истину... если только наши «батюшки» не ухлопают нашу веру окончательно» (Литератур­ ное наследство. Т. 83. С. 394).

 

Дневник писателя. 1877. Февраль. Меттернихи и Дон-Кихоты...

 

См.: К ониА .Ф . Указ. соч. С. 158-159.

 

Вера Засулич и народовольцы в воспоминаниях Анри Рошфора // Голос минувшего. 1920—1921. С. 86.

К ониА .Ф . Указ. соч. С. 139. ^‘^Литературное наследство. Т. 83. С. 676.

См.: П . Щ . Событие 1-го марта и Владимир Сергеевич Соловьёв //

 

Былое. 1906. № 3. С. 52-53.

 

П оп ов И .И . Минувшее и пережитое. М., 1933. С. 93—94. ” Былое. 1906. N9 3. С. 52.

Дневник писателя. 1881. Январь. Пусть первые скажут...

 

Победоносцев и его корреспонденты. Т. I, полутом 1 С. 47.

 

С т ою нина М .Н . Из воспоминаний об А.Г. Достоевской // Ф.М. Досто­ евский. Статьи и материалы. Под ред. А.С. Долинина. Сб. 2. М.—Пг., 1924 (на обл.: 1925). С. 579. Не лишено интереса свидетельство той же Анны Григорьевны, что Владимир Соловьёв своим душевным строем напоминал Достоевскому друга его юности — И.Н. Шидловского (человека, похоже, «иван-карамазовского» склада). «Мне всё кажется, — говорил Достоев­ ский Соловьёву, — что в вас переселилась душа Шидловского. — А когда он умер? — спросил Соловьёв. — Да в таком-то году. — Ну, а я родился

 

в  таком-то, на 20 лет раньше. В таком случае, вы полагаете, что в первые 20 лет во мне не было никакой души». Все мы посмеялись этой мысли» (см.: Гроссм ан Л .П . Семинарий по Достоевскому. М.—Пг., 1922. С. 68).


Глава IV. ПОРТРЕТ С НАТУРЫ

 

^М илю т ин Д .Л . Дневник (1878—1880). Ред. и примеч. П.А. Зайончковского.

 

Т. 3. М., 1950. С. 148.

 

^Отечественные записки. 1879. № 12. С. 238.

 

^Цит. по кн.: Х ейф ец М .И . Вторая революционная ситуация в России. М., 1963. С. 136.

^Неделя. 1880. 1 января.

 

^Литературное наследство. Т. 86. М., 1973. С. 304.

 

^ Переписка Л.Н. Толстого с Н.Н. Страховым. 1870—1894. Издание Обще­ ства Толстовского музея. Т. 2. СПб., 1914. С. 111—112, 252.

’ Литературное наследство. Т. 86. М., 1973. С. 303-304. ®Литературное наследство. Т. 15. М., 1934. С. 146.

 

^ Д ост оевская А. Г. Указ. соч. С. 350.

 

Материалы и исследования. 4. Л., 1980. С. 246.

 

^^Дост оевский Ф.М. ПСС. Т 30^ С. 142.

 

Д  ост оевская А.Г. Указ. соч. С. 350.

 

^^Дост оевский Ф .М . ПСС. Т. 30j. С. 19.

 

Там же. С. 40.

 

^^Микулич В. Указ. соч. С. 6.

 

‘‘‘Тамже. С. 8.

 

Биография... С. 181 (вторая пагинация; в тексте ошибочно 281). Ср. также свидетельство де Воллана, что Достоевский разговаривал с ним «каким-то зловещим шёпотом* (Голос минувшего. 1914. № 4. С. 124).

 

М икулич В. Указ. соч. С. 9.

 

С оловьёв Вс. (...) Большой человек (Из воспоминаний о Достоевском). СПб., 1904. С. 40.

Там же. С. 56.

 

М икулич В. Указ. соч. С. 11. Там же. С. 8,18.

С оловьёв Вс. Указ. соч. С. 35.

 

Д ост оевская А.Г. Указ. соч. С. 51.

 

М икулич В. Указ соч. С. 8.

 

Т -в а В.В. (О. Починковская) (В.В. Тимофеева) Год работы с знаменитым писателем // Исторический вестник. 1904. Февраль. С. 490.

А л ек са н д р о в М .А. Достоевский в воспоминаниях типографского набор­ щика в 1872-1881 годах // Русская старина. 1892. N9 4. С. 178—182.

Биография... С. 181 (первая пагинация; в тексте ошибочно: 271). Исторический вестник. 1904. Февраль. С. 490.

С оловьёв Вс. Указ. соч. С. 35.

 

А л ч евска я Х.Д . Передуманное и пережитое. Дневники, письма, воспоми­ нания. М., 1912. С. 74.


Б ук в а {И.Ф. В асилевски й ). Литературные знаменитости на Пушкинском празднике в Москве в 1880 году // Русские ведомости. 1899. 19 мая.

 

К рам ской И .Н . Письма, статьи в 2-х томах. Т. II. М., 1966. С. 256.

 

Д ост оевская Л. Г. Указ. соч. С. 219. С оловьёв Вс. Указ. соч. С. 40-41.

И.Н. Крамской. Его жизнь, переписка и художественно-критические статьи. 1837-1887. СПб., 1888. С. 669.

Ш  т акенш нейдер Е.А. Дневник и записки (1854—1886). М.—Л., 1934.

 

С  .456.

 

Там же. С. 457.

 

С оловьёв Вс. Указ. соч. С. 40—42.

 

Л лчевская Х.Д. Указ. соч. С. 78.

 

С оловьёв Вс. Указ. соч. С. 40—41. М икулич В. Указ. соч. С. 13, 17

Ш т акенш нейдер Е.А. Указ. соч. С. 461—462,458.

 

^  Биография... С. 186 (первая пагинация; в тексте ошибочно: 176). Сборник памяти Анны Павловны Философовой. Т. 1 С. 266.

 

Глава V ТРИ ВЕЧЕРА В МАРТЕ

 

^М.М. Стасюлевич и его современники в их переписке. Т. 3. СПб., 1912.

 

С. 146.

 

^Л опат ин Г. Воспоминания о И.С. Тургеневе // Красная новь. 1927. № 8.

 

С. 171-172.

 

^Четыре встречи с И.С. Тургеневым. (Беседа с профессором С.А. Венгеро­ вым) // Бирюч петроградских государственных театров. 1918. № 2. С. 44.

 

^Как недавно было установлено, этим неизвестным доброжелателем являлся племянник П.И. Бартенева историк Н.П. Барсуков. Ему в свою оче­ редь предоставил возможность ознакомиться с письмом А.Н. Майков, перед которым позднее Барсуков вынужден был оправдываться за свою нескром­ ность. Барсуков, кроме того, просил Бартенева известить автора «Дыма», что копия письма получена не от Достоевского. Бартенев выполнил эту просьбу. (См.; Литературное наследство. Т. 86. С. 411. Ср.: История одной вражды. Переписка Достоевского и Тургенева. Под ред., с введением и при­ мечаниями И.С. Зильберштейна. Л., 1928. С. 175-179.)

 

^Русский архив. 1902. N° 9. С. 148. Таким образом, П.И. Бартенев опубли­ ковал это письмо через тридцать четыре года.

 

^Из архива Достоевского. Письма русских писателей. М.—Пг., 1923.

 

С.   130. Не исключено, что письмо было продиктовано желанием сгладить неприятное впечатление от инцидента, связанного с забывчивостью Тур­ генева, потребовавшего у Достоевского — через третье лицо — старый долг, который, как выяснилось, Достоевский уже отдал.


^Гнедин П .П . Книга жизни (Воспоминания). Л., 1929. С. 121—122.

 

* С адовн и ков Д .Н . Встречи с И.С. Тургеневым // Русское прошлое. 1923.

 

   1. С. 79.

 

О бодовский К .П . Листки из записной книжки // Исторический вестник. 1893. Декабрь. С. 775.

Исторический вестник. 1904. Февраль. С. 538. “ Русское прошлое. 1923. № 1 С. 75.

Исторический вестник. 1904. Февраль. С. 538. Кронштадтский вестник. 1879. 25 февраля. Молва. 1879. 16 февраля.

Кронштадтский вестник. 1879. 25 февраля. Газета А. Гатцука. 1879. 24 февраля.

 

Голос. 1879. 8 марта. N° 67.

 

Между тем имя автора, очевидно, весьма интересовало Достоевского. Прося В.Ф. Пуцыковича «не отвечать «Голосу» и другим по поводу Кара­ мазовых» (в готовящемся к выходу берлинском «Гражданине»), он пишет: «’Толосу” я отвечу и сам, но лишь осенью, когда узнаю в точности, кто писал. Это мне очень нужно для характера ответа» {Д ост оевски й Ф .М . ПСС.

 

Т. 30j. С. 62).

 

Голос. 1879. 8 марта.

 

Сборник памяти А.П. Философовой. Т. 1 С. 259.

 

Русское прошлое. 1923. № 1 С. 75.

 

Исторический вестник. 1904. Февраль. С. 538—539.

 

^   Сборник памяти А.П. Философовой. Т. 1 С. 258. Русское прошлое. 1923. № 1. С. 75.

 

Исторический вестник. 1904. Февраль. С. 539. Это мемуарное свидетель­ ство подтверждается газетным отчётом: «В одном месте даже наша публика, холодная и щепетильная, не выдержала и прервала чтение взрывом руко­ плесканий» (Голос. 1879. 11 марта. № 70).

Гнедин П .П . Указ. соч. С. 122.

 

Сборник памяти А.П. Философовой. Т. 1 С. 259. Ср. письмо Досто­ евскому О.А. Новиковой от 10 марта 1879 года: «А вчера вы читали вели­ колепно: сердце радовалось. Но как это не нашлось доброго человека, — добавляет эта темпераментная консервативная публицистка, — чтоб посо­ ветовать Салтыкову прочесть что-нибудь другое: всё было бы лучше!» (Литературное наследство. Т. 86. С. 473).

 

Исторический вестник. 1893. Декабрь. С. 775.

 

Голос. 1879. И марта. № 70.

 

Исторический вестник. 1904. Февраль. С. 539.

 

Переписка Л.Н. Толстого с Н.Н. Страховым. С. 213.

 

Русское обозрение. 1901. Вып. 1 С. 97.

 

Н и кулин В. Указ. соч. С. 16.

 

Переписка Л.Н. Толстого с Н.Н. Страховым. С. 214.


Д ост оевская Л.Г. Указ. соч. С. 326. Новое время. 1879. 14 марта.

 

Я.  В. <В асильев> . Описание торжеств, происходивших в честь И.С. Тур­ генева во время пребывания его в Москве и Петербурге в течение февраля

и  марта 1879 года. Казань, 1880. С. 16.

 

Оболенский Л .Е . Литературные воспоминания и характеристики // Исторический вестник. 1902. Февраль. С. 504. Ср.: Оболенский «сказал что-то похожее на стихи, но стихи подобных поэтов тем именно и бесцен­ ные, что они не затрудняют ни мысли, ни внимания, бесследно проно­ сясь лёгким зефиром сквозь уши слушателей» (К олом енский К андид. Вчера

и  сегодня. Чествование «человека сороковых годов» гг. учёными и литерато­ рами/ / Новости. 1879. 18 марта).

” Новости. 1879. 18 марта. Григорович приводит здесь по памяти слова И.И. Панаева.

Новое время. 1879. 14 марта. С.-Петербургские ведомости. 1879. 16 марта.

^^Литературное наследство. Т. 86. С. 474.

 

Описание торжеств, происходивших в честь И.С. Тургенева... С. 15.

 

^ Исторический вестник. 1904. Январь. С. 111. В 1909 году шестидесяти­ пятилетний Градовский приехал к Толстому в Ясную Поляну. Д. Маковиц-кий записал в дневнике; «Очень робел перед Л.Н. и умилялся, восторгался им... Л.Н. был Градовскому приятен, но Градовский не был ему интересен: насквозь либерал» (Литературное наследство. Т. 90. М., 1979. С. 64—65).

 

Вестник Европы. 1879. Апрель. С. 822. С.А. Венгеров тоже присутство­ вал на обеде и тоже оставил свои воспоминания. Во-первых, он рассказал об этом эпизоде А.С. Долинину (Ф.М. Достоевский. Статьи и материалы.

 

Сб. 2. Пг. 1924 (на обложке: 1925) С. 362), а во-вторых, осенью 1918 года упо­ мянул о нём в одном юбилейном интервью. Тургенев «говорил «об увенча­ нии здания» реформ Александра II, — вспоминает Венгеров. — Под «увен­ чанием здания» подразумевалась конституция. Все превосходно поняли,

 

в  чём дело, и только Достоевский поставил вопрос ребром: “Что значит увенчание здания?”» (Р. Четыре встречи с И.С. Тургеневым (Беседа с про­ фессором С.А. Венгеровым) // Бирюч петроградских государственных теа­ тров. 4—15 ноября 1918. N9 2. С. 43. Это редкое и малодоступное издание (состоящее в основном из театральных программ) представляет собой тон­ кую брошюру карманного формата. Данный выпуск был приурочен к 100-летию со дня рождения Тургенева.) В передаче Венгерова вопрос Достоев­ ского выглядит (хотя бы по форме) несколько иначе, чем у Градовского.

 

Новости. 1879. 18 марта. № 70.

 

См.; Исторический вестник. 1904. Январь. С. 111. Ср.: «Сам Тургенев прочёл заранее заготовленное слово...» (Новости. 1879. 15 марта); «Увы, рус­ ские люди сороковых годов, как и мы грешные (если не считать г.г. «прелю­ бодеев мысли»), не мастера говорить публично ораторские речи. Иван Сер­


геевич не говорил, а читал свою заранее написанную речь по рукописи...» (Новости. 1879.18 марта).

Молва. 1879. 15 марта.

 

Литературное наследство. Т. 86. С. 475.

 

Новое время. 1881. 1 февраля.

 

Литературное наследство. Т. 83. С. 359.

 

См.: В ац уро В.Э., Гиллельсон М .И . Сквозь «умственные плотины».

 

М., 1972.

 

Ср. запись в последней записной книжке: «...полная свобода вероиспо­ веданий и свобода совести есть дух настоящего христианства. Уверуй сво­ бодно — вот наша формула. Не сошёл Господь со креста, чтобы насильно уверить внешним чудом, а хотел именно свободы совести. Вот дух народа

 

и  христианства! Если же есть уклонения, то мы их оплакиваем» (Биогра­ фия... С. 364, вторая пагинация).

^^Литературное наследство. Т. 83. С. 683. Дневник писателя. 1881. Январь. Финансы...

 

П уц ы кови ч В. Предсказания Достоевского о конституции и революции в России // Берлинский листок. 1906. 25 января.

Дневник писателя. 1881. Январь. Финансы...

 

Дневник писателя. 1881. Январь. Пусть первые скажут...

 

^^Литературное наследство. Т. 83. С. 686. Биография... С. 366 (вторая пагинация). Литературное наследство. Т. 83. С. 384.

 

“ Эта подчёркнуто «народная» точка зрения отчётливо прослежива­ ется в записях Достоевского, относящихся ещё к 1876 году: «У нас никогда монархия не может быть тиранией в идеале — а лишь в уклонении» (Литера­ турное наследство. Т. 83. С. 384). Ср. с приводившейся выше записью о сво­ боде совести: «Если же есть уклонения, то мы их оплакиваем», В этой связи заслуживает внимания наблюдение Вяч. Иванова, что монархизм Досто­ евского был «славянофильский, утопический, оппозиционный современ­ ной ему форме самодержавия, утверждаемый не как независимое от народа

 

и  ему внеположное начало, но лишь во взаимодействии со свободно опре­ деляющейся народною волею и в целях осуществления наиболее «полной» народной свободы...» (И ван ов Вяч. Родное и вселенское. М., 1917. С. 162-163).

“ Вестник Европы. 1879. Апрель. С. 822.

 

^   М.М. Стасюлевич и его современники в их переписке. Т. 3. С. 367. “ Бирюч петроградских государственных театров. 1918. N° 2. С. 44. ^^Дост оевский Ф .М . ПСС. Т. 28^. С. 210. Ср. свидетельство Стечкина, опи­

 

сывающего отъезд Тургенева из Петербурга — как раз после его чествова­ ний в 1879 году: «...на прощание сказал каждому по нескольку приятных слов, а затем стал подставлять, точно обряд совершал, попеременно свои щеки для поцелуев» (С т ечкин Н.Я. Из воспоминаний о Тургеневе (с прило­ жением семи писем). СПб., 1903. С. 24).


Исторический вестник. 1902. Февраль. С. 506.

 

Литературное наследство. Т. 83. С. 374. Ср.: «Полевой поместил (прило-жил) в своей истории литературы картинку дома Тургенева в Баден-Бадене. Какое отношение имеет дом Тургенева в Баден-Бадене к русской литера­ туре? Но такова сила капитала» (Там же. С. 394).

 

^^Дост оевский Ф Ж  ПСС. Т. 15. С. 254, 261.

 

Там же. С. 615. Зайцевский текст действительно в высшей степени

 

характерен: «Народ груб, туп и вследствие этого пассивен... Поэтому бла­ горазумие требует, не смущаясь величественным пьедесталом, на который демократы возвели народ, действовать энергически против него, потому что народ... не может по неразвитию поступать сообразно с своими выго­ дами; если сознана необходимость навязывать насильно народу образова­ ние, почему ложный стыд перед демократическими нелепостями мешает признать необходимость насильного дарования ему другого блага... сво­ боды» (Русское слово. 1863. N° 7. Отдел II. С. 38—39). Ср. запись Достоев­ ского в тетради 1876 года: «Отрицаете, а не знаете, что сказать. Зайцев. Вы не похожи на прежних — Белинского, Герцена. Вы — торгующие либерализ­ мом и выходящие в 1-ое число (имеются в виду ежемесячные журналы. —

 

И. А)» (Литературное наследство. Т. 83. С. 562).

 

Дневник писателя. 1880. Август. Объяснительное слово...

 

"^Дост оевский Ф Ж ., Д о ст о евск а я А .Г . Переписка. М., 1976. С. 234. (Далее:

 

Переписка).

 

^   С каби чевски й А Ж . Литературные воспоминания. М., 1927. ЗИФ. С. 263. См.: Шестидесятые годы. М., 1933. С. 230—231.

 

Переписка. С. 234—235.

 

Литературное наследство. Т. 83. С. 385.

 

^   Переписка. С. 243.

 

Новое время. 1881. 1 февраля.

 

Голос минувшего. 1914. № 4. С. 124. Не совсем ясно, кому принадлежит

 

вопросительный знак — автору воспоминаний или же редакции «Голоса минувшего» — и что он означает: удивление или авторское сомнение в точ­ ности своей памяти.

 

Один только раз, когда Елисеевы дали пятидесятичетырёхлетнему Достоевскому «40 лет с небольшим», он отозвался о супругах почти благо­ желательно: «Ужасно странные люди, она же пресмешная нигиляшка, хотя и из умеренных» (Переписка. С. 239).

Вестник Европы. 1880. Октябрь. С. 817. Несомненно, что именно это место «Дневника писателя» имел в виду Кавелин в своём открытом письме Достоевскому: «Объективный смысл слов и вещей в наших глазах имеет мало значения; мы всегда залезаем человеку в душу. И вы не остались чужды этой нашей общей слабости, вложив в уста западников размышле­ ния, которые серьёзному человеку не могут прийти в голову, а разве какому-нибудь шалопаю» (Вестник Европы. 1880. Ноябрь. С. 433).


Молва. 1879. 15 марта. См. также: Вестник Европы. 1879. Апрель. С. 828.

 

” Литературное наследство. Т. 83. С. 696. Былое. 1906. Nb 3. С. 37.

Биография... С. 365 (вторая пагинация).

 

Дневник писателя. 1881. Январь. Пусть первые скажут...

 

Биография... С. 365 (вторая пагинация).

 

**              Репортёр «Нового времени» (в данном случае это мог быть сам Суво­ рин, присутствовавший на обеде) так передаёт слова Тургенева: «...прави­ тельство, которому одному по праву принадлежит руководительство обще­ ством, может... произвести те реформы, которые соединят разрозненные теперь силы» (Новое время. 1879. 14 марта). Отсутствующее в печатном тек­ сте речи слово «реформы», возможно, указывает на большую определён­ ность тургеневского выступления. Не исключено, что осторожный Тургенев был смущён неожиданным «наскоком» Достоевского в большей мере, нежели он это показал, и, передавая свой текст в «Молву», несколько смягчил выражения.

 

Воспоминания И.И. Янжула о пережитом и виденном в 1864—1909 гг. Вып. 2. СПб., 1911. С. 25-26.

Исторический вестник. 1902. Февраль. С. 501.

 

Д ост оевская А.Г. Указ. соч. С. 113.

 

С оловьёв Вс. Указ соч. С. 55.

 

” См.: Г россм ан Л . П. Семинарий по Достоевскому. С. 47. Ш т акенш нейдер Е.А . Указ. соч. С. 456—457.

 

^'Тамже. С. 456.

 

Литературное наследство. Т. 83. С. 676.

 

Листок «Земли и воли».1879. 22 марта. № 2—3.

 

«Телеграмма о новом покушении со стороны нигилятины произвела на меня сильнейшее впечатление, — пишет на следующий день в своём неопубликованном послании Достоевскому В.Ф. Пуцыкович, — но, признаюсь, ещё более сильное впечатление произвело <1 слово нрзб> безграмотство правительственной телеграммы, из которой оказыва­ ется, что Др<ентельн>, гнавщись за преступником, сохран и л п олн ое п р и ­ сут ст в и е д у х а \ А что же было бы, если бы преступник, обернувшись, погнался за ним, Дрентельном?.. Десяток строк не умеют составить как следует» (РО ИРЛИ. Ф. 100. № 29828 CCXI. Д. 10. Письмо от 14 марта 1879 г.).

 

Интересно сравнить это правительственное «безграмотство» с дру­ гим, допущенным в обстановке всеобщей паники 1 марта 1881 года. Первое официальное сообщение об убийстве Александра II начиналось словами: «Воля Всевыщнего свершилась» (этот текст потом отбирался полицией).

 

Ю   Д. Засецкая пишет Анне Григорьевне: «Каково, что выстрелили вчера

 

в Дрентеля (sic! — И .В ) два раза, разбили окно его кареты, но, слава богу.


ОН остался невредим. Убийца скрылся, как всегда» (Литературное наслед­ ство. Т 86. С. 474).

 

Молва. 1879. 15 марта.

 

Литературное наследство. Т. 83. С. 680.

 

Новое время. 1879. 14марта.

 

См.: Исторический вестник. 1902. Февраль. С. 500—505.

 

Литературное наследство. Т. 86. С. 135.

 

Там же.

 

Новое время. 1879. 18 марта.

 

М ош ин А. Новое о великих писателях (Мелкие штрихи для больших портретов). СПб., 1908. С. 72.

Голос минувшего. 1914. № 4. С. 125.

 

Щ  еглов И в. Три мгновения. Из воспоминаний о Ф.М. Достоевском // Биржевые ведомости. 1911. 29 января.

Тургенев и Савина. Пг., 1918. С. 68—69. Этот факттщательно зафиксиро­ ван петербургскими газетами. -«Лекторавызывали несколько раз, причём одна молодаядевушка поднесла ему букет цветов» (Голос. 1879.18 марта). -«...Изсреды публики ему был поднесён букетживыхцветов» (Новое время. 1879.18 марта).

 

Русское прошлое. 1923. № 1 С. 83. Тургенев и Савина. С. 80, 79.

Д ост оевская А .Г Указ. соч. С. 332.

 

Литературное наследство. Т. 86. С. 477.

 

Новое время. 1879. 18 марта. № 1096.

 

Русское прошлое. 1923. № 1 С. 83. Ср.: «Почтенные писатели, вышедши на эстраду, поклонились публике, пожав друг другу руки» (Описание торжеств... С. 30). Савина объясняет этот эпизод всё теми же розами:

 

«В публике, благодаря этому букету, произошло некоторое смятение,

 

но в результате... усиленные овации по адресу обоих литераторов» (Турге­ нев и Савина. С. 69). Ср. также: «В заключение вызвали вместе И.С. Турге­ нева и Ф.М. Достоевского, и они на эстраде крепко пожали друг другу руки» (Литературное наследство. Т. 86. С. 477).

 

Голос. 1879. 18 марта.

 

Тургенев и Савина. С. 69. Ср.: «Голос в этот вечер у И.С. был хриплый, ослабший (в чём он даже извинялся перед публикой)» (Литературное наследство. Т. 86. С. 477).

Русское прошлое. 1923. № 1. С. 83.

 

^^«Тамже. С. 84-85.

 

Ср.: «...Это была увертюра к его (Достоевского. — И . В.) знаменитой речи об Алеко на открытии памятника Пушкину в Москве...» (Гнедин 77.77. Указ. соч. С. 122). В этой связи очень симптоматична ошибка памяти ГК. Градовского: в своих воспоминаниях он относит «тургеневские» дни прямо к 1880 году и непосредственно сопрягает их с Пушкинским праздни­ ком (См.: Исторический вестник. 1904. Январь. С. ПО).


Глава VL ДВЕ НЕДЕЛИ В ФЕВРАЛЕ

 

^Цит. по: З ай он чковски й П .А . Кризис самодержавия... С. 137—138.

 

'^Хейфец М .И . Вторая революционная ситуация... С. 94.

 

^Неделя. 1880. 6 января.

 

^ Д ост оевски й Ф .М . ПСС. Т. 30j. С. 139—140. ^РО ИРЛИ. Ф. 100. № 29927.

^Памятная книжка окончивших курс на С.-Петербургских высших жен­

 

ских курсах 1882-1889. 1893-1903. СПб, 1903. С. 21, 19.

 

^РО ИРЛИ. Ф. 100. № 29927. Л. 1 — 1 об., 2 об. Кажется, последним толч­ ком, побудившим неизвестную корреспондентку отважиться на её шаг, было впечатление от личности Достоевского. «Когда я послушаю Вас на вечерах (последний раз он выступал две недели назад — 30 декабря 1879 года в пользу студентов С.-Петербургского университета с чтением «Легенды о Великом инквизиторе». — И . В ), вот тогда-то мне и легче ста­ нет и на душе светлее, так светло, как было тогда, когда я была маленькая и когда у меня была добрая мать, теперь у меня никого нет...»

 

^Дост оевский Ф.М. ПСС. Т. 30^ С. 140.

 

’ Биография... С. 375 (вторая пагинация). Там же. С. 368—369 (вторая пагинация).

 

"  З ай он чковски й П .А . Кризис самодержавия... С. 146. Таким образом, все проекты предполагаемых реформ были отвергнуты ещё до события

 

5 февраля, которое похоронило их окончательно. Ср. запись в дневнике А.А. Киреева: «Не хочется, а приходится сказать, что зверская попытка

5 февраля помешала разным пагубным конституционным поползновениям

 

и имела хороший результат» (Там же. С. 148).

 

Новое время. 1880. 10 февраля.

 

Новое время. 1880. 14 февраля.

 

Неделя. 1880. 10 февраля. Ср. с передовой статьёй М.Н. Каткова: «Бог охраняет своего помазанника. Только Бог и охраняет его» (Московские ведомости. 1880. 6 февраля).

См.: Хейф ец М .И . Указ. соч. С. 97—98.

 

Голос минувшего. 1914. N° 4. С. 139.

 

Зай он чковски й П .А . Кризис самодержавия... С. 148. Днём раньше вели­ кий князь записал: «Нервы так настроены, что поминутно рассчитываешь взлететь на воздух» (цит. по кн.: Троицкий Н .А . Безумство храбрых. М., 1979.

С.  297. Примечания).

 

** Голос минувшего. 1914. N° 4. С. 139—140. «Все находились как будто под впечатлением какого-то страшного кошмара и не могли думать о чём-либо другом» (там же).

Днём раньше газета Суворина писала: «Этот день был бы действительно радостным днём для русской земли, если б эту радость не старались ему-


тить господа от революции и разбоя, с одной стороны, и если б в нашем обществе было побольше мужества или хотя бы поменьше трусости и мало­ душия* (Новое время. 1880. 15 февраля).

 

Голос минувшего. 1914. № 4. С. 139-140.

 

Литературное наследство. Т. 86. С. 496.

 

Новое время. 1880. 15 февраля.

 

^^Дост оевский Ф .М . ПСС. Т. 30j. С. 143.

 

Голос минувшего. 1914. № 4. С. 140.

 

^   Биография... С. 47—49 (Приложения).

 

НИОР РГБ. Ф. 93. Разд. I. Карт. 6. Ед. хр. 2а. Л. 2.

 

Там же. Л. 7 об.

 

Там же. Л. 2 — 2 об.

 

” Вскоре после оставления Министерства внутренних дел он станет министром почт и телеграфов, а позднее, в 1883 году, покончит жизнь самоубийством.

Биография... С. 48 (Приложения). Там же. С. 49.

НИОР РГБ. Ф. 93. Разд. 1 Карт. 6. Ед. хр. 2а. Л. 10 об. ” Биография... с. 49—50 (Приложения).

 

Макова, говорит Мещерский, «знали все за любезного человека...

 

за хорошего составителя деловой бумаги... Маков мог быть хорошим това­ рищем министра, но быть министром, с значением первенствующей и важ­ нейшей тогда политической роли, — он и во сне не думал* (М ещ ерский В .П . Мои воспоминания (1865-1881). Ч. II. СПб., 1898. С. 415). Кроме того,

 

у  Макова был уже однажды подобный «прокол*. В 1878 году, сразу же после убийства Мезенцова, министр проявил несвойственную для правитель­ ственного бюрократа инициативу: он воззвал к общественному мнению (см.: Правительственный вестник. 1878. 20 августа). Этот н есоот вет ст вен ­ ный в устах правительства призыв (в чём-то предвосхитивший будущее обращение к обществу Лорис-Меликова) был принят кое-кем за чистую монету. Но когда харьковское и черниговское земские собрания поспешили на него отозваться, их постановления были кассированы, а авторы запо­ дозрены в политической неблагонадёжности (См.: Б огуч арски й В.А. В 1878 году// Голос минувшего. 1917. № 7—8. С. 126—131).

 

Голос минувшего. 1914. № 4. С. 124—125.

 

Троицкий Н .А . Царские суды против революционной России. Саратов, 1976. С. 226-227.

 

Глава VII. НЕДРЕМАННОЕ ОКО

 

^Переписка. С. 185.

 

^Литературное наследство. Т. 86. С. 528.


^Секретные инструкции о Достоевском (Материалы Одесского архивного фонда). Публикация Ю.Г Оксмана//Творчество Достоевского. Одесса, 1921. С. 36-38.

 

^  Д ост оевский Ф.М. ПСС. Т. 28^. С. 309. ^См.: Д о ст о евск а я Л .Г Указ. соч. С. 181—182.

 

^  Колокол. 1862. 15 августа. С. 1172.

 

’ См.: Литературное наследство. Т. 8 6 . С. 232. * Там же. С. 240, 276.

^Герцен Л .И . Собр. соч. в 30-ти т. Т. 29, кн. 1. С. 284.

 

^^Дост оевский Ф.М. ПСС. Т. 282- С. 309. Литературное наследство. Т. 83. С. 381. Дневник писателя. 1877. Июль—август. Глава 1

 

'^Д ост оевский Ф.М. ПСС. Т. 29^ С. 551 (Примечания).

 

А.Н. Майков. Письма к Ф.М. Достоевскому (Публикация Н.Т. Ашимба­ евой) // Памятники культуры. Новые открытия. 1982. Л., 1984. С. 73.

 

'^Дост оевский Ф.М. ПСС. Т. 282- С. 131.

 

Ср. слова Герцена во французском издании «Колокола» (La Cloche.

 

1864.15 июня): «Журнал «Время», умеренный, но честный и исполненный великодушных симпатий, редактируемый выдаюшимся писателем Досто­ евским, мучеником, только что возвратившимся с каторжных работ...» Правда, в 1865—1868 гг. заметно ужесточается отношение Достоевского вообше ко всему западническому лагерю. Особенно — после ссоры с Турге­ невым в Баден-Бадене летом 1867 г. Именно тогда в крайнем раздражении написано А.Н. Майкову: «Тургеневы, Герцены, Утины, Чернышевские...

 

до того полностью самолюбивы, до того бесстыдно раздражительны, легко­ мысленно горды... ругают Россию...» (Д ост оевски й Ф .М . ПСС. Т. 2 8 2 - С. 210). Справедливо предположение, что автор «Былого и дум», помимо прочего, мог вызывать антипатию Достоевского своей бытовой устроенностью, мате­ риальным благополучием — особенно выразительным в сравнении с всегда нуждаюшимся Огарёвым. (См.: Достоевский. Материалы и исследования. 1 Л., 1974. С. 232-234).

 

'^Д ост оевский Ф.М. ПСС. Т. 2 82- С. 132. Отголоски этого недовольства слышатся и в письме Анне Григорьевне от 18 ноября 1867 года: «...попрошу у Огарёва 300 франков... Во-первых, он не Герцен...» (Переписка. С. 28).

 

Литературное наследство. Т. 39—40. С. 469.

 

'^Д ост оевский Ф .М . Статьи и материалы. Сборник 2. Пг., 1925. С. 350;

 

Д ост оевский Ф.М. ПСС. Т. 282- С. 309.

 

П уш кин Л .С . ПСС в 10-ти т. Т. 10. М.-Л., 1949. С. 485. 2‘Тамже. С. 486-487.

 

Там же. С. 489.

 

^  Д о ст о евск а я А.Г. Указ. соч. С. 198—199.

 

Там же. С. 277. Та самая «объёмистая тетрадь в обложке синего цвета»,

 

о  которой говорит Анна Григорьевна, до сих пор не найдена. В ней могут


содержаться интересные сведения о Достоевском и не дошедшие до нас образцы его корреспонденции.

 

Переписка. С. 195.

 

Литературное наследство. Т. 8 6 . С. 600.

 

Переписка. С. 302, 309.

 

П уш к и н Л .С ПСС. Т. 10. С. 496-497. ” Там же. С. 484.

Д ост оевская А.Г. С. 277.

 

^^Дост оевский Ф.М. ПСС. Т. 282- С. 310.

 

НИОР РГБ. Ф 93. Разд. II. Карт. 5. Ед. хр. 69. Ср.: Г россм ан Л . Жизнь

 

и  труды Ф.М. Достоевского. Биография в датах и документах. М.—Л., 1935.

 

С.  278 (далее: Жизнь и труды...). Л. Гроссман ошибочно датирует это письмо 1879 г. Передатировку см.: Литературное наследство. Т. 8 6 . С. 602.

^^Дост оевский Ф.М. ПСС. Т. 30^ С. 246—247. ^'^Литературное наследство. Т. 8 6 . С. 602, 603.

Письма. Т. I. С. 529.

 

Литературное наследство. Т. 22—24. М., 1935. С. 722.

 

 

Глава VIII. СВИДЕТЕЛЬ КАЗНИ

 

^Правительственный вестник. 1880. 15 февраля.

 

^К ониА .Ф . На жизненном пути. Т. 3. Ч. I. Ревель — Берлин, 1923. С. 16.

 

^Зай он чковски й П .А . Кризис самодержавия... С. 159.

 

^ Хейф ец М .И . Вторая революционная ситуация... С. 100. ^Правительственный вестник. 1880. 15 февраля.

^Новое время. 1881. 1 февраля. Заметим, что эти строки были опублико­

 

ваны, когда Лорис-Меликов ешё находился у власти.

 

^Материалы и исследования. 4. С. 275. Действительно, в обрашении Лорис-Меликова встречаются неуклюжие и двусмысленные обороты. Оно начиналось так: <(Ряд неслыханных злодейских попыток к потрясению общественного строя государства и к покушению на священную особу Государя Императора в то время, когда все сословия готовятся торжество­ вать двадцатипятилетнее, плодотворное внутри и славное извне, царство­ вание великодушнейшего из монархов, вызвал не только негодование рус­ ского народа, но и отвращение всей Европы» (Правительственный вестник. 1880. 15 февраля).

 

*Полярная звезда на 1857 г. Лондон, Вольная русская книгопечатня. 1857.

 

С.  2.

 

^Хейф ец М .И . Указ. соч. С. 105-106.

 

Новое время. 1881. 1 февраля.

 

” ÇyffopwwÆС Дневник. С. 15—16.


Имеет смысл остановиться на странной и до сих пор не замеченной хро­ нологической неувязке. Считается, что в неоднократно упоминавшейся нами статье «О покойном» (Новое время. 1881. 1 февраля) и в своём днев­ нике Суворин рассказывает об одном и том же разговоре (в первом слу­ чае в качестве даты он называет «праздник двадцатипятилетия государя», то есть по точному смыслу — 19 февраля, во втором — 20 февраля; к «празд­ нику двадцатипятилетия» можно, разумеется, отнести оба дня). При этом Суворин говорит о только что прошедшем у Достоевского припадке. Однако

 

в  собственноручной записи Достоевского «Припадки 79—80 гг.» ни 19-е, ни 20 февраля не от м ечены . Ближайшим по времени оказывается припадок

9 февраля (Литературное наследство. Т. 83. С. 698). Из этого следует: либо Суворин спутал два разных посещения 9-го и 20 февраля, либо 20 февраля всё-таки был припадок, не отмеченный Достоевским. Правда, Суворин

 

в дневнике делает одно точное указание: на событие, которое совершилось именно 20 февраля (о нём будет сказано ниже). Но автор дневника не застра­ хован от ошибок памяти (тем более что запись сделана через несколько лет). Возможен и другой вариант: Суворин был у Достоевского тогда же, когда

 

и Смирнова-Сазонова, то есть в день объявления о назначении Лорис-Меликова — 15 февраля; около этого дня (9-го?) у Достоевского был упомя­ нутый Смирновой-Сазоновой припадок. Во всяком случае, и она, и Суво­ рин, очевидно, говорят об одном и том же приступе эпилепсии. Установ­ ление точной даты могло бы многое прояснить, ибо в т ак ое время важны не только дни, но и часы.

 

Г россм ан Л . Достоевский. М., 1965. С. 540. Литературное наследство. Т. 83. С. 695. Там же. С. 676.

Там же. С. 675. Это место не вошло в первую (1883 г.) публикацию запис­

 

ных книжек. (Ср.: Биография.... С. 370—371, вторая пагинация.)

 

Л.С. Дневник. С. 15—16.

 

‘^Литературное наследство. Т. 83. С. 676.

 

Суворм« Л. С Дневник. С. 16.

 

Новое время. 1880. 21 февраля.

 

Материалы и исследования. 4. С. 275.

 

Новое время. 1880. 22 февраля. Не этими ли газетными пересудами вызвана позднейшая запись Достоевского: «...стрельба в Лорис-Меликова,

а  они только под козырьки»? (Литературное наследство. Т. 83. С. 672) Новое время. 1881. 1 февраля.

 

“ Голос минувшего. 1914. № 4. С. 139—140.

 

«...Это был единственный раз, — язвительно замечает князь Мещер­

 

ский, — когда граф Лорис поступил энергично» (М ещ ерский В.П . Мои вос­ поминания. Т. 1 С. 450).

^Литературное наследство. Т. 86. С. 137.

 

В ен еди кт ов Д . Г. Палач Иван Фролов и его жертвы. С. 57.


О ксм ан Ю . Вс. Гаршин вдни ♦диктатуры сердца» // Каторга и ссылка.

 

1925. № 2 (15). С. 134.

 

См.: Р уса н о в Н.С. Из моих воспоминаний // Былое. 1906. XII. С. 50—52. Совершившаяся казнь Млодецкого была одной из причин начавшегося

у  Гаршина тяжёлого душевного расстройства.

 

Л ет кова-С улт анова Е.П. О Ф.М. Достоевском // Звенья. Т. 1 М.—Л., 1932. С. 460.

 

Гроссм ан Л .П . Семинарий по Достоевскому. Одесса, 1922. С. 58.

 

Звенья. Т. 1 С. 359.

 

Биография... С. 119 (первая пагинация).

 

^^Литературное наследство. Т. 63. Вып. 3. М., 1956. С. 188.

 

См: Биография... С. 118 (первая пагинация).

 

Голос. 1880. 23 февраля.

 

^  Э н гельм ейер Л .К . Казнь Млодецкого // Голос минувшего. 1917. № 7—8.

 

С.  188.

 

Цит. по кн.: Б ельчиков Н.Ф. Достоевский в процессе петрашевцев. М., 1971. С. 258-259.

 

Звенья. Т. 1 С. 461.

 

” См.: Б ельчи ков Н.Ф. Указ. соч. С. 256, 259.

 

^Д ост оевский Ф.М. ПСС. Т. 28^ С. 161—162.

 

С.-Петербургские ведомости. 1866. 5 октября.

 

Биржевые ведомости. 1866. 5 октября.

 

С.-Петербургские ведомости. 1866. 5 октября.

 

^   Биржевые ведомости. 1866. 5 октября.

 

Х удяков И .А . Записки каракозовца. М.—Л., 1930. С. 166. Биржевые ведомости. 1866. 5 октября.

 

Голос. 1866. 5 октября. Там же.

С.-Петербургские ведомости. 1866. 5 октября.

 

^  Худяков И.Л. Указ. соч. С. 167. Литературное наследство. Т. 86. С. 217.

 

Там же. С. 222,224.

 

Д ост оевская А.Г. Указ. соч. С. 55.

 

Литературное наследство. Т. 86. С. 225.

 

^^Дост оевский Ф.М. ПСС. Т. 29^ С. 127-128.

 

Т урген ев К С . Собр. соч. в 12-ти т. Т. 10. М., 1956. С 399, 405, 416. ^'^Достоевский Ф.М. ПСС. Т. 29^ С. 128-129.

См.: М еркул ов В .Л . О влиянии Ф.М. Достоевского на творческие иска­

 

ния А.А. Ухтомского // Вопросы философии. 1971. № 11. С. 117.

 

Голос минувшего. 1917. № 7—8. С. 187.

 

Там же. С. 189.

 

Голос. 1880. 23 февраля.

 

Новое время. 1880. 23 февраля.


См.: Венедикт ов Д .Г Указ. соч. С. 42.

 

Голос минувшего. 1917. N° 7—8. С. 189—190.

 

^^Литературное наследство. Т. 83. С. 618.

 

^^Дост оевский Ф .М . ПСС. Т. 8. С. 20—21, 55.

 

См.: Голос. 1880. 23 февраля.

 

Новое время. 1880. 23 февраля.

 

Голос. 1880. 23 февраля.

 

См.: В енедикт ов Д.Г. Указ. соч. С. 77.

 

’’ Цит. по: Зай он ч ковски й П .А . Кризис самодержавия... С. 163.

 

Русское прошлое. 1923. № 3. С. 101.

 

Голос минувшего. 1917. № 7-8. С. 191.

 

"^^Достоевский Ф .М . ПСС. Т. 9. С. 54.

 

Русское прошлое. 1923. № 3. С. 103.

 

Литературное наеледство. Т. 86. С. 496.

 

Д ост оевский Ф.М. ПСС. Т. 30^ С. 143-144. Материалы и исследования. 4. С. 275. Голос минувшего. 1917. 7—8. С. 187.

 

^^Дост оевский Ф .М . ПСС. Т. 9. С. 55-56.

 

Гроссм ан Л. Достоевский. С. 176.

 

^^Дост оевский Ф.М . ПСС. Т. 9. С. 52.

 

Биография... С. 119 (первая пагинация).

 

 

Глава IX. НА СЦЕНЕ И ЗА КУЛИСАМИ

 

‘ Литературное наследство. Т. 86. С. 498.

 

^  Д ост оевски й Ф .М . ПСС. Т. 30j. С. 143. ^Материалы и исследования. 4. С. 246.

 

^Дневник писателя. 1876. Май. Нечто об одном здании...

 

^ Д ост оевская А .Г Указ. соч. С. 351.

 

^Берег. 1880. 21 марта.

 

^Новое время. 1879. 5 апреля.

 

*                Д ост оевская А. Г. Указ. соч. С. 333.

 

^М.М. Стасюлевич и его современники в их переписке. Т. 3. С. 182. Фон Б рет цель А .А . {Л ю бим ова). Мои воспоминания о Достоевском

 

и  Тургеневе //Литературное наследство. Т. 86. С. 319.

 

"  Ш т акенш нейдер Е.А. Дневник и записки. С. 428—429. Литературное наследство. Т. 86. С. 320. Петербургская газета. 1880. 25 марта.

 

П авл ова С.В. Из воспоминаний // Новый мир. 1946. № 3. С. 117. ^^Литературное наследство. Т. 86. С. 320.

Новый мир. 1946. N9 3. С. 117. Литературное наследство. Т. 86. С. 320.


'*Тамже. С 498.

 

^^Там же. С. 137.

 

^  РО ИРЛИ. Ф 100. № 29829. Приводится по автографу. Ср.: Материалы

 

и  исследования. 4. С. 252.

 

Материалы и исследования. 4. С. 251.

 

Там же. С. 249.

 

Д  ост оевская Л.Г. Указ. соч. С. 333. Литературное наследство. Т. 86. С. 478—479.

 

^  РО ИРЛИ. Ф. 100. № 29941. Приводится по автографу. Ср.: Лите­ ратурное наследство. Т. 86. С. 479. Судя по почерку и тону, автор этого письма — женщина.

 

^^Дост оевский Ф Ж  ПСС. Т. 29,. С. 16-17.

 

 

Глава X. ДРУЗЬЯ И ЗНАКОМЫЕ

 

С оловьёв Вс. Указ. соч. С. 59-60. 2 Письма. Т. III. С. 155.

 

^ Д ост оевская Л.Г. Указ. соч. С. 399.

 

^Л .Н . Толст ойН .Н . С т рахов. Полное собрание переписки. Т. 2. Ред.

 

А.А.  Донсков, сост.: Л.Д. Громова, Т.Г. Никифорова. Оттава—М., 2003. С. 647. Ср.: Переписка Л.Н. Толстогос Н.Н. Страховым. 1914. С. 305.

^Переписка Л.Н. Толстого с Н.Н. Страховым. С. 307.

 

^ Н икольский Б.В. Н.Н. Страхов. Критико-биографический очерк // Исто­ рический вестник. 1896. Апрель. С. 218.

^ Л .Н . Толст ой Н .Н . Ст рахов. Полное собрание переписки. Т. 2. С. 652. Приводим данный текст по этому изданию, так как в издании 1914 г.

 

он напечатан с купюрами.

 

* Переписка Л.Н. Толстого с Н.Н. Страховым. С. 308.

 

^Дост оевский Ф.М. ПСС. Т. 30^ С. 152.

 

См.: Розенблю м Л .М . Творческие дневники Достоевского // Литератур­ ное наследство. Т. 83. С. 22—23.

 

” Литературное наследство. Т. 83. С. 620.

 

Р о за н о в В. Вечная память // Русское обозрение. 1896. Октябрь. С. 634.

 

П уш кин Л .С . Поли. собр. соч. Т. 7. С. 60—61. '^Литературное наследство. Т. 83. С. 312.

Гнедич Н .Н . Книга жизни. С. 107—108.

 

Анна Григорьевна написала ♦Ответ Н.Н. Страхову», однако не опу­

 

бликовала его. Но ею всё же предпринимались усилия для коллект и вн ого опровержения страховских наветов. Приведём письмо А.Н. Пешковой-Толиверовой (Якоби) Анне Григорьевне от 27 октября 1915 г.: «<...> Зна­ ете, кто может многое сообщить о Фёдоре Михайловиче, это Лидия Ива­ новна Микулич. В <...> книжке «Женского Дела» за февраль 1899 года


У меня была помещена её статья «Встреча с знаменитостью» (это те самые воспоминания, на которые мы неоднократно ссылались. — И . В ) . Она часто бывала у Штакеншнейдер. Напишите ей. Она <...> конечно, сде­ лает всё, что Вы пожелаете. Она очень хорошая и справедливая. Написала Ив. Ив. Горбунову-Посадову <...> Думаю, что ответ Л.Н. <Толстого> Стра­ хову мы найдём. Еще советую Вам написать Максиму Васильевичу Клю­ кину — книготорговцу <...> Я ему говорила, но не могла указать, в какой книжке «Совр<еменного> мира» напечатано это унижающее Страхова письмо» (НИОР РГБ. Ф. 93. Разд. II. Карт. 7. Ед. хр. 80. Л. 1 — 1 об.).

 

Р озан ов В. Опавшие листья. Короб второй. СПб., 1915. С. 18—19.

 

Из переписки К.Н. Леонтьева // Русский вестник. 1903. Май. С. 159-

 

160. И Леонтьев добавляет: «Что Вы нашли «благообразного» в наружно­ сти Ник. Ник. Страхова? Не понимаю!» (Там же. С. 164) Ср.: «Страхов был сухой, скучный, «размеренный» человек, никого в жизни не согревший

 

и  сам, конечно, никем не согретый. Это происходило от необычайной фаль­ шивости этого учёного натуралиста, который почему-то считал необходи­ мым скрывать свои мысли и чувства и никому никогда и нигде не выска­ зывать того, что он думает... Все его писания были таковы, что могли быть свободно поняты и толкуемы на разные лады, по вкусу каждого...» (С. У. <С .И . У м анец> Мозаика (Из старых записных книжек) // Историче­ ский вестник. 1912. Декабрь. С. 1013). Мемуарист приводит мнение о Стра­ хове Вл. Соловьёва: «Ни за что вы этого хитрого старца не поймаете, как ни ловите! Это какой-то необыкновенно скользкий вьюн!» Далее С.И. Уманец говорит о заискивании Страхова перед сильными мира сего — Победонос­ цевым и Вышнеградским.

 

‘^Литературное наследство. Т. 83. С. 619-620. Ср.: «Нет, Аня, это сквер­ ный семинарист...»

П уш кин Л .С . Поли. собр. соч. Т. 7. С. 59—60.

 

Н икольский Б. В. Указ. соч. С. 220.

 

Д.И. Стахеев говорит, что «в 18лет нашего общего со Страховым житья он (Достоевский. — И . В ) был у нас, может быть, раз с десяток, не более» (С т ахеев Д .И . Группы и портреты // Исторический вестник. 1907. Январь. С. 86.)

Биография... С. 317—318 (первая пагинация).

 

^^Литературное наследство. Т. 86. С. 537.

 

Переписка Л.Н. Толстого с Н.Н. Страховым. С. 266.

 

Н икольский Б.В. Указ. соч. С. 220.

 

Л .Н . Толст ой — Н .Н . С т рахов. Полное собрание переписки. Т. 2. С. 655.

 

Д ост оевская А .Г Указ. соч. С. 319.

 

29 Там же. С. 405.

 

'“Тамже. С. 320.

 

Толст ой Л .Н  ПСС. Т. 62. М., 1953. С. 392.

 

Д ост оевская А.Г. С. 393, 476.


“ Там же. С. 357.

 

^^Литературное наследство. Т. 86. С. 305. Любовь Фёдоровна приводит также мнение одного из знакомых Достоевского, что её отец, говоря сло­ вами Мишле, принадлежит к тому типу мужчин, которые «обладают очень сильной мужественностью, но имеют многое от женской натуры...» (Там же).

 

Т -ва В.В. (О. П очин ковская). Год работы с знаменитым писателем // Исторический вестник. 1904. Февраль. С. 515—516.

Гражданин. 1873. 27 августа. С. 50.

 

Дневник писателя. 1877. Сентябрь. К читателям...

 

По-своему замечательны оценки этого места Пушкинской речи

 

в  вульгарно-социологической критике 1930-х гг. Обозвав саму Речь «наду­ манной истерикой», автор пишет: «До чего же убога «родная нива» Досто­ евского в сравнении с теми реальными советскими нивами, на которых Мария Демченко вместе со свёклой выращивает новую, великолепную жен­ щину... которая не может быть другому отдана!» {З а сл а вск и й Д , Всемирное счастье и родина // Молодая гвардия. 1936. № 2. С. 185).

 

Т олст ойЛ .Н . ПСС. Т. 18. С. 197-198.

 

^^Дост оевский Ф Ж  ПСС. Т. 6. С. 193. Т. 14. С. 244-249, 254.

 

Толст ой Л .Н . Поли. собр. соч. Т. 47. С. 37.

 

Про.метей. Т 12. М., 1980. С. 115.

 

 

Главах!. СЮРПРИЗЫ ПОСЛЕДНЕЙ ВЕСНЫ

 

^Новое время. 1880. 1 апреля.

 

^Молва. 1880. 30 марта.

 

^Литературное наследство. Т. 86. С. 498.

 

^ Так как на этот счёт существует известная путаница (см., например, «Жизнь и труды...» с. 205, где за 28 марта указано сразу два вечера, причём оба раза учреждения-устроители поименованы неверно), нелишне восста­ новить точный список выступлений Достоевского зимой—весной 1880 г.:

 

2 февраля — в Коломенской женской гимназии; 20 марта — в пользу Дома милосердия в зале Городской думы; 21 марта — в пользу Женских педаго­ гических курсов; 28 марта — в пользу Общества вспомоществования сту­ дентам С.-Петербургского университета и, наконец, 27 апреля — в пользу Славянского благотворительного общества (три последних вечера — в зале Благородного собрания).

 

^Русская старина. 1892. № 5. С. 320.

 

^ С.-Петербургские ведомости. 1880. 29 апреля.

 

^Русская старина. 1892. № 5. С. 320.

 

* С.-Петербургские ведомости. 1880. 29 апреля.

 

^Дост оевский Ф.М. ПСС. Т. 30^ С. 155.


10 Вестник Европы. 1880. Апрель. С. 479.

 

1‘ Новое время. 1880. 4 апреля.

 

Д ост оевская Л .Г Указ. соч. С. 359.

 

М.М.  Стасюлевич и его современники... Т. 3. С. 384. Вестник Европы. 1880. Май. С. 412—413.

 

1^НИОР РГБ. Ф. 93. Разд. II. Карт. 9. Ед. хр. 33.

 

Новое время. 1880. 2 мая.

 

Новое время. 1880. 3 мая.

 

НИОР РГБ. Ф. 93. Разд. II. Карт. 9. Ед. хр. 33.

 

^^Дост оевский Ф.М. Письма. Т. IV. М., 1959. С. 143.

 

“ Новое время. 1880. 18 мая.

 

С околов П .П . Воспоминания. Л., 1930. С. 111—112.

 

“ Северная пчела. 1846. 1 марта. Подпись: Я. Я. Я. (т. е. Л.В. Брант). ^ Л ео н т ьев К .Н . Страницы воспоминаний. Пб., 1922. С. 22. ^^Литературное наследство. Т. 83. С. 676.

^   Д ост оевская А .Г Указ. соч. С. 360.

 

^^Дост оевский Ф .М . ПСС. Т. 30^ С. 142. На обложке, в которой хранится эта записка, Анной Григорьевной обозначена дата — 29 января 1880 г (НИОР РГБ. Ф. 93. Разд. I. Карт. 6. Ед. хр. 9. См. также: Описание рукописей Досто­ евского. М., 1957. С. 180). А.С. Долинин в свою очередь датирует записку

 

29 марта и считает, что в ней идёт речь о каком-то письме Любимову, до нас не дошедшем (см.: Письма. Т. IV. С. 407). Полагаем, что обе эти датировки ошибочны. В записке скорее всего говорится именно о письме от 29 апреля: на это указывает не только совпадение чисел, но и сам текст («пишу, о чем знаешь» — очевидно, вопрос о дальнейших сроках публикации «Карамазо­ вых» заранее обговаривался с женой). Поэтому думается, что письмо Люби­ мову и записку можно датировать одинаково: ночь на 29 апреля 1880 г

 

НИОР РГБ. Ф 93. Разд. I. Карт. 6. Ед. хр. 9. Запись сделана на обложке, в которой А.Г. Достоевская хранила письма мужа.

“ Литературное наследство. Т. 86. С. 499.

 

^^Дост оевский Ф.М. ПСС. Т. 30^ С. 156.

 

^“Литературное наследство. Т. 15. С. 162.

 

Литературное наследство. Т. 86. С. 135.

 

Д  ост оевская А.Г. Указ. соч. С. 328. Литературное наследство. Т. 86. С. 335.

 

Г россм ан Л . Достоевский и правительственные круги 1870-х годов // Литературное наследство. Т. 15. С. 83—84.

Там же. С. 118.

 

^^Литературное наследство. Т. 86. С. 306.

 

Д  ост оевская А.Г. Указ. соч. С. 368.

 

См .: Д о ст о евск а я А.Г. Указ. соч. С. 471; Переписка. С. 464; Литературное наследство. Т. 86. С. 308.

НИОР РГБ. Ф. 93. Оп. II. Ед. хр. 273.


Литературное наследство. Т. 86. С. 306. На этом вечере были все упо­ мянутые в записке Константина Константиновича, кроме великого князя Сергея Александровича («не знаю, что его задержало», — отмечает К. Р.). Там же. С. 137.

 

"'Тамже. С. 137.

 

Там же. С. 307.

 

Переписка. С. 327.

 

""Тамже. С. 327.

 

Часть вторая

 

Глава XII. ПАМЯТНИК РУКОТВОРНЫЙ

 

'  Неделя. 1880. 6 июля. ^Звенья. Т. 1 С. 469.

 

^Вестник Европы. 1880. Июль. С. XXV, XXI.

 

" Московские ведомости. 1880. 23 мая.

 

^Венок на памятник Пушкину. СПб., 1880. С. 199—200.

 

^Дело. 1880. Июль. С. ПО

 

^ Берег. 1880. 2 июня. Ср.: «...Г. Цитович (издатель «Берега». — И. В ) , вер­ ный своему призванию, сумел подняться «до идеи народного дела»... доно­ сом в честь Пушкина!» (Русское богатство. 1880. Июль. С. 28)

* М.М. Стасюлевич и его современники... Т. 3. С. 180.

 

^ Д ост оевский Ф.М. ПСС. Т. 30^ С. 156.

 

Новое Б р ем я . 1880. 17 мая.

 

" Письма. Т. IV. С. 416 (Примечания).

 

12 Русский архив. 1891. Кн. 2. Вып. 5. С. 97.

 

Переписка. С. 317.

 

'" Там же. С. 459—460 (Примечания).

 

Там же. С. 313.

 

^^Дост оевский Ф Ж  ПСС. Т. 30^ С. 153-154.

 

НИОР РГБ. Ф 93. Разд. II. Карт. 10. Ед. хр. 14. Л. 13 об. (письмо от 7 мая 1880 года).

^^Дост оевский Ф Ж . ПСС. Т. 30^ С. 156.

 

Письма Ф.М. Достоевского к жене. М.—Л., 1926. С. 360—361 (Примечания).

В  секретном отношении Министерства внутренних дел от 2 июня 1880 г. московскому обер-полицмейстеру предписывается «обратить особен­ ное внимание на предъявляемые к прописке письменные виды лиц, пре­ бывающих в это время в Москву, и тщательно следить вообще за каждым подозрительным лицом». Кроме того, «обходы гостиниц и меблированных комнат и доставление по оным в мою Канцелярию ведомостей прибываю­ щим лицам продолжить до 7-го сего июня». Документ подписал «Свиты Его Величества Генерал-Майор Козлов» (ЦИАМ. Ф. 46. Оп. 1 Д. 1405. Л. 1).


См.: Б ельчи ков Н . Пушкинские торжества в Москве в 1880 году в осве­ щении агента III Отделения // Октябрь. 1937. NQ1. С. 271.

 

Ср.: «За всё время своего бесцветного прозябания русская интеллиген­ ция, конечно, не запомнит ничего подобного...» (Слово. 1880. Июнь. С. 155). А.Н. Островский на обеде 7 июня закончил свой тост словами: «Нынче на нашей улице праздник!» (Венок на памятник А.С. Пушкину. С. 59).

 

“ Переписка. С. 334.

 

Д о ст о евск а я А.Г. Указ. соч. С. 358, 362.

 

Указанная приписка всегда печатается как дополнение к письму от 25 мая и датируется этим же числом. Такая датировка ошибочна (она вызвана опиской Достоевского в дате: «25 мая, 2 часа пополудни»). Из тек­ ста письма явствует, что оно написано днём 2 6 м ая и представляет собой постскриптум к письму от 25/26 мая. В два часа пополудни 25 мая Достоев­ ский не мог говорить об обеде в его честь, который намечался на пять часов того же дня, как о «вчерашнем».

 

После смерти мужа Анна Григорьевна хранила его письма в особой клеёнчатой сумке, поместив их — по времени написания — в отдельные бумажные пакеты. Московские письма 1880 года находились в последнем пакете — одиннадцатом.

Не опубликовав при жизни ни одного письма к ней мужа, Анна Григо­ рьевна прекрасно понимала им цену. В 1902 году в тетради под заголов­ ком «En cas de ma mon ou d’une maladie grave (B случае моей смерти или тяжёлой болезни. — фр.)> она записала: «Письма Фёдора Михайловича ко мне, как представляющие собою чрезвычайный ли т ерат урны й и общ е­ ст венны й инт ерес, могут быть напечатаны после моей смерти в каком-либо журнале или отдельною книгою... Если нельзя напечатать целиком, то можно бы было напечатать лишь письма, относящиеся к Пушкинскому празднику» (Красный архив. 1922. Т. I. С. 367. См. также: Письма Достоев­ ского к жене. М.—Л., 1926. С. IV—V).

 

^  Переписка. С. 339. Там же. С. 319, 327.

 

Там же. С 333, 322—323. Не исключено, что «интриги» коснулись и обеда (о чём Достоевский не подозревал). На это намекают слова Гл. Успенского: «...слух пошёл об обеде г. Достоевскому, обеде, который дают этому писа­ телю почитатели, и почитатели не из числа главных действующих в обще­ стве российской словесности лиц» (У спенский Г. ПСС. Т. 6. М., 1953. С. 415). Действительно, Достоевский называет только три более или менее значи­ тельных имени — И. Аксакова, С. Юрьева, Н. Рубинштейна (из двадцати двух присутствовавших).

 

“ Переписка. С. 225. Там же. С. 319-320.

^^Дост оевский Ф .М . ПСС. Т. 28^ С. 115, 116.

 

Переписка. С. 324.


Неделя. 1880. 15 июня.

 

” Петербургская газета. 1906. 29 января. Переписка. С. 327—328.

Русский архив. 1891. Кн. 2. Вып. 5. С. 92. Неделя. 1880. 8 июня.

 

Октябрь. 1937. № 1 С. 274. Там же. С. 275. Переписка. С. 343.

 

^   Берег. 1880. 5 июня. Переписка. С. 343.

Неделя. 1880. 15 июня. Хотя статья не подписана, автором её несом­ ненно является П.А. Гайдебуров. Ср.: Лришёл домой... в надежде... про­ смотреть мою статью (то есть будущую Речь. — И . В ), затем приготовить рубашку, фрак к завтраму, а затем пораньше лечь спать. Но пришёл Гайде­ буров...» (Переписка. С. 343).

 

Будильник. 1880. 9 июня.

 

^   Биография... С. 306 (первая пагинация).

 

Успенский Г. ПСС. Т. 6. С. 410. Это обстоятельство не ускользнуло

 

от внимания и других современников. Ср.: «Остаётся доселе непонятным лишь одно — отчего религиозное освящение не коснулось самого открытия памятника» (Открытие памятника Пушкину в Москве (записки депутата) //Древняя и новая Россия. 1880. Июнь. С. V).

 

Цит. по кн.: Достоевский и его время. Л., 1971. С. 297.

 

Новое время. 1880. 7 июня.

 

Голос. 1880. 17 мая.

 

Неделя. 1880. 8 июня.

 

М.М.  Стасюлевич и его современники... Т. 3. С. 179. Ср. собственное признание Лорис-Меликова: «Всем памятно, как в Зимнем дворце целова­ лись у заутрени, приветствуя друг друга словами: «Толстой сменён, воис­ тину сменён (отставка совпала с Пасхой. — И . В .)Ы //Каторга и ссылка. 1925. № 2 (15). С. 122.

 

Русский архив. 1891. Кн. 2. Вып. 5. С. 93. Переписка. С. 332.

Октябрь. 1937. № 1 С. 275.

 

Вестник Европы. 1880. Июль. С. XXVIII-XXIX. Неделя. 1880. 15 июня.

Там же.

 

В ет лугин В. <В .В .Суворин и Катков // Колокол. 1916. 11 марта. Т урген ев К С . СС. Т. 12 (Письма). С. 270.

РО ИРЛ И. № 29906. Ср.: Материалы и исследования. 5. С. 266. “ Неделя. 1881. № 24. 15 июля.

Октябрь. 1937. № 1 С. 276. Неделя. 1880. 15 июня.


Русский архив. 1891. Кн. 2. Вып. 5. С. 93.

 

Неделя. 1880. 15 июня.

 

Венок на памятник Пушкину... С. 213—214.

 

 

Глава XIII. ГОСПОДИН ИЗДАТЕЛЬ

 

^Переписка. С. 338.

 

^Московские ведомости. 1880. 3 июня.

 

^Берег. 1880. 5 июня.

 

^Переписка. С. 338.

 

^Там же. С. 345.

 

^Дело. 1880. Июль. С. 114.

 

^Голос. 1880. 8 июня.

 

«Дело. 1880. С 115.

 

Успенский Г. ПСС. Т. 6. С. 416.

 

Отечественные записки. 1880. Июль. С 124,134. Н. М. <Михайловский> Литературные заметки.

 

“ Русская мысль. 1880. Декабрь. С. 32.

 

•2 Русский архив. 1881. Кн. 2. Вып. 5. С. 93.

 

Слово. 1880. Июль. С. 161.

 

Неделя. 1880. 15 июня. См. также: Берег. 1880. 10 июня.

 

Русский архив. 1891. Кн. 2. Вып. 5. С. 93.

 

См.: П а н а ев И .И . Литературные воспоминания. М., 1950. С. 206.

 

А н н ен ков П .В . Литературные воспоминания. М., 1960. С. 276. ‘«Дело. 1880. Июль. С. 115.

Русский архив. 1891. Кн. 2. Вып. 5. С. 94. Тургенев скорее всего имел

 

в  виду резкие личные нападки на него со стороны «Московских ведомо­ стей» зимой—весной 1880 года, особенно — намёки на его связь с революци­ онным движением.

 

К о валевски й М .М . Воспоминания об И.С. Тургеневе // Минувшие годы.

 

1908. №8. С. 13.

 

Материалы и исследования. 5. С. 266.

 

^^Дост оевский Ф .М . ПСС. Т. 30^ С. 199.

 

^  Русский архив. 1891. Кн. 2. Вып. 5. С. 94. Ср.: «...Поступок «Голоса»

 

в  высшей степени постыден и ярко характеризует журнально­ канцелярскую клику, для которой нет ничего народносвятого...» (Новое время. 1880. 11 июня).

 

Переписка. С. 142.

 

^  НИОР РГБ. Ф. 93. Разд. II. Карт. 6. Ед. хр. 33.

 

“ Переписка. С. 261.

 

Толст ой Л .Н . ПСС. Т. 62. С. 326.

 

^ Дост оевский Ф.М. ПСС. Т. 28^. С. 164.


Там же. Т. 30^ С 70.

 

Там же. С. 205.

 

Там же. С. 70.

 

'2 РО ИРЛИ. Ф. 100. № 29828.

 

” Там же. Письмо от 14 марта 1879 г.

 

^^Дост оевский Ф .М . ПСС. Т. 30j. С. 64.

 

П уш кин А.С. ПСС. Т. 7. С. 187-188. Переписка. С. 270.

 

^2 Там же. С. 283.

 

^^Ветлугин В. <В.В. Р озан ов> Суворин и Катков // Колокол. 1916. 11 марта.

 

^5 Исторический вестник. 1902. Февраль. С. 501.

 

Ф.М. Достоевский. Статьи и материалы. Сб. 2. Л., 1924. С. 364—365.

 

Вет лугин В. <В.В. Р озан ов> Суворин и Катков.

 

“*2 Переписка. С. 267.

 

^^Дост оевский Ф.М. ПСС. Т. 30^ С. 141.

 

Там же.

 

Отрывки из неопубликованного письма Н.Н. Голицына приведены

 

в  наших работах: Достоевский и русское общество // Русская литература, 1976. № 3. С. 138; Достоевский — журналист («Дневник писателя» и русская общественность). М., 1982; Возвращение билета. С. 85—87.

В ет лу гин В. <В .В . Р о за н о в> Суворин и Катков. «Колокол». 1916. 11 марта “*2 Литературное наследство. Т. 83. С. 404.

Переписка. С. 261.

 

“*5 Исторический вестник. 1902. Февраль. С. 501.

 

См. нашу публикацию письма Н.П. Вагнера Достоевскому: Вопросы

 

литературы. 1971. № 9.

 

НИОР РГБ. Ф. 93. Разд. II. Карт. 2. Ед. хр. 4. Л. 7 -  7 об.

 

^2 Там же. Л. 9.

 

^^Дост оевский Ф .М . ПСС. Т. 30j. С. 150.

 

Там же. Т. 15. С. 150,152.

 

Там же. С. 600 (Примечание).

 

Московские ведомости. 1879. 27 июля.

 

^2 К.П. Победоносцев и его корреспонденты. Т. 1, полутом 1 С. 378.

 

Литературное наследство. Т. 15. С. 137.

 

^5 Дневник писателя. 1876. Январь. Российское общество покровительства животным...

 

Глава XIV. ЗАВЕЩАНИЕ

 

’ Переписка. С. 345.

 

2 Звенья. Т. 1 С. 468.

 

У. <С.И . УманецУ. Мозаика. Из старых записных книжек // Историче­

 

ский вестник. 1912. N° 12. С. 1031.


^Л ю би м ов Д .Н . Из воспоминаний // Вопросы литературы. 1961. N° 7.

 

С  .162.

 

^У спенский Г ПСС. Т. 6. С. 422. ^Биография... С. 310, первая пагинация.

 

^Возрождение. 1925. 6 июля (Париж). Приносим благодарность

 

С. В. Белову, сообщившему этот текст.

 

*Б у к в а {И.Ф. В аси левски й ). Литературные знаменитости на Пушкинском празднике в Москве в 1880 году// Русские ведомости. 1899. 19 мая.

^Колом енский К андид <В.О. М ихневич>. Вчера и сегодня // Новости и бир­ жевая газета. 1881. 1 февраля.

Переписка. С. 346. Октябрь. 1937. № 1 С. 272.

‘^Дневникписателя. 1880. Август. Пушкин.

 

^^Дост оевский Ф .М . ПСС. Т. 6. С. 27.

 

Д а ль В. Толковый словарь живого великорусского языка. Т. 1 СПб.—М.,

 

1880. С. 378.

 

О ж егов С .И . Словарь русского языка. М., 1964. С. 134. Пушкин неодно­ кратно употребляет это слово и в указанном смысле. Но в интересующем нас случае «гордый» трактуется именно как «надменный, высокомерный» (см.: Словарь языка Пушкина. Т. 1 М., 1956. С. 513).

Голос. 1880. 25 июня.

 

‘^Дневник писателя. 1877. Февраль. О сдирании кож...

 

Герцен А.И . Собр. соч. Т. XX, кн. 2. С. 577. Там же.

См.: К аряки н Ю . Перечитывая Достоевского... // Новый мир. 1971. № 11. Герцен А.И . Собр. соч. Т. XX, кн. 2. С. 590.

Дневник писателя. 1877. Февраль. Русское решение вопроса.

 

Ф.М. Достоевский как проповедник христианского возрождения и все­ ленского православия. М., 1908. С. 35.

^^Дост оевский Ф .М . ПСС. Т. 30j. С. 67.

 

^ Голос. 1880. 25 июня.

 

"^^Достоевский Ф .М . Собр. соч. в Ют. Т. 10. М., 1958. С. 526 (Примечания).

 

Дневник писателя. 1880. Август. Две половинки...

 

Там же.

 

М аркс К , Э нгельс Ф. Сочинения. Т. 16. С. 11.

 

По окончании речи П.В. Анненков сказал Н.Н. Страхову: «...Вот что значит гениальная худож ест венная х а р а к т е р и с т и к а ! наш. —

И . В ) . Она разом порешила дело!» (Биография... С. 310, первая пагина­ ция). И.С. Аксаков в письме к О.Ф. Миллеру также замечает, что Достоев­ ский поставил вопрос «на художественно-реальную почву» (Литературное наследство. Т. 86. С. 515).

 

^^Дост оевский Ф .М . ПСС. Т. 30^ С. 188.


'2 Звенья. Т. 1 С. 470.

 

Чехов А .П . ПСС и писем. Т. XIV. М., 1949. С. 208.

 

Неделя. 1880. 5 октября.

 

Успенский Г ПСС. Т. 6. С. 429.

 

Мысль. 1880. Сентябрь. С. 90.

 

Переписка. С. 346.

 

Русская мысль. 1880. Декабрь. С. 32.

 

Ср. интересное замечание Л.Е. Оболенского: <(...Русские либералы делятся на обожающих народ и обожающих Запад. Обожание здесь неиз­ бежно, как в институтах и вообще в закрытых заведениях» (Мысль. 1880. Сентябрь. С. 92).

 

Переписка. С. 328. Кстати, ни С. Юрьев, ни И. Аксаков отнюдь не счи­ тали себя единомыщленниками Каткова. Достоевский прямо называет

 

С. Юрьева «врагом» Каткова (там же. С. 321); так оно и было (см. острейщую полемику первых месяцев 1880 года между «Московскими ведомостями»

 

и  «Русской мыслью»). Ср.: «Восставать против Каткова, высказывать зло­ вредность его направления и статей есть, по-моему, гражданский долг каждого из нас» (Письма А.И. Кощелева к И.С. Аксакову (1881—1883 гг.) // О минувщем. СПб., 1909. С. 406).

 

^^Дост оевский Ф.М. ПСС. Т. 30^ С. 156.

 

Варщавский дневник. 1880. 12 августа.

 

Недаром накануне Пущкинского праздника охранительная пресса (как бы забегая вперёд) настойчиво сопрягает их имена. «...Такие люди, как Ф.М. Достоевский и М.Н. Катков, сумеют ответить тем, кто захочет прово­ дить тенденции на празднике народном» (Берег. 1880. 2 июня). «Почитате­ лям г. Достоевского, — замечает по этому поводу «Вестник Европы», — было очень неловко видеть его имя в этом союзе и в этой усмирительской роли» (Вестник Европы. 1880. Октябрь. С. 812).

 

Русская мысль. 1880. Декабрь. С. 31, 33.

 

Из переписки К.Н. Леонтьева. С предисл. и примеч. В.В. Розанова // Русский вестник. 1903. Май. С. 176. К. А. Иславин писал Достоевскому: «Михаил Никифорович, просматривая корректуры ващего очерка, стес­ нялся изменять некоторые, как вы выражаетесь, «щероховатости слога

 

и  лищние фразы», вырвавщиеся у вас наскоро; он теперь даже жалеет, что не исправил их...» (НИОР РГБ. Ф. 93. Разд. II. Карт. 5. Ед. хр. 58). Вспом­ ним, что в своё время Катков «запросто» позволял себе править текст «Пре­ ступления и наказания» (см. подробнее: И горь В олгин . Пропавщий заго­ вор. М., 2000. С. 118—120). Можно предположить, что сожаление Каткова распространялось не только на стилистические погрещности Речи. Ср.: «Но о парадоксах мы умалчиваем. Какое наще право не клонить головы перед кумиром дня?» (Х рущ ов И . Впечатления одного депутата на открытии памятника Пущкину // Берег. 1880. 10 июля).


 

^Переписка. С. 326, 328, 337, 340.

 

^Ср. с малоизвестными воспоминаниями К.А. Тимирязева (о М.М. Кова­ левском): «Живо помню, каким негодованием сверкали его всегдадобрые глаза, когда он мне кивал головой наДостоевского, закончившего свою речь словами: «Что могуя прибавить к отзыву о Пушкине самого умного, лучшего из его современников — императора Николая?»» Сказано это было, добавляет мемуарист, очевидно, для того, чтобы насладиться беспомощностью оппонен­ тов — невозможностью для них «ответить на этот вызов» (См.: Тим ирязев К. А. Избр. соч. Т. 2. М., 1957. С. 548). Заметим, что в Пушкинской речи нет ничего похожего на «процитированное» воспоминателем утверждение; ни малейшего намёка на него не обнаруживается также ни водном известном источнике. Может быть, имелись ввиду не дошедшие до нас словаДостоевского, произне­ сенные на одном из обедов, и не цитировал ли Достоевский фразу, приписыва­ емую императору Николаю Павловичу, — о Пушкине как «умнейшем человеке

в  России» (если нечто подобное действительное было им произнесено)? ^Вопросы литературы. 1961. N° 7. С. 161.

* Переписка. С. 343.

 

^Опочинин Е .Н . Беседы с Достоевским (Записки и припоминания) // Зве­ нья. Т. 6. М.-Л., 1936. С. 457.

 

^ Там же. С. 458,475,476. ^Литературное наследство. Т. 86. С. 515.

 

* Биография... С. 307 (первая пагинация).

 

9 Звенья. Т. 1. С. 467. Переписка. С. 342.

 

Петербургская газета. 1906. 29 января.

 

Б от ки н а А .П . Павел Михайлович Третьяков в жизни и искусстве. М.,

 

1951. С. 217.

 

^^Литературное наследство. Т. 86. С. 124. Там же. С. 125.

Б от ки н а А .П . Павел Михайлович Третьяков в жизни и искусстве. С. 217. ^^Литературное наследство. Т. 86. С. 502.

Звенья. Т. 1 С. 467.

 

Литературное наследство. Т. 86. С. 503. Переписка. С. 344.

Звенья. Т. 1. С. 468. Переписка. С. 344. Октябрь. 1937. № 1. С. 277.

22 Литературное наследство. Т. 86. С. 503.

 

2"*Торжества открытия памятника А.С. Пушкину в Москве 6 июня 1880

 

года с биографиею А.С. Пушкина. М., 1881. С. 37.


Можно предположить, что аналогия Кармазинов — Тургенев прочно укоренилась в читательском сознании. Об этом, в частности, свидетель­ ствует не слишком остроумная, но выразительная эпиграмма 1870-х годов:

 

О Кармазинов вековечный. Готов любовь ты воспевать,

 

А  сам годишься, друг сердечный. Песком дорожки посыпать (Звенья. Т. 6. С. 468).

 

^^Литературное наследство. Т. 86. С. 503—504.

 

Биография... С. 309 (первая пагинация).

 

Переписка. С. 344.

 

” Там же. С. 345.

 

Ч ест ерт он Г К . Пять эссе // Прометей. Т. 2. М., 1967. С. 299.

 

Ср.: «Кто-то, кажется И.С. Тургенев, предложил послать благодарствен­ ные телеграммы западноевропейским литераторам — В. Гюго, Ауэрбаху и Теннисону... Но так как эти письма вместе с приветствиями содержали

 

в  себе и вежливый отказ от личного участия в нашем торжестве, то предло­ жение это по всей справедливости было отклонено» (Древняя и новая Рос­ сия. 1880. Июнь. С. XIII).

 

Звенья. Т. 6. С. 457.

 

33 Венок на памятник Пушкину. М., 1880. С. 47. 3'^Минувшие годы. 1908. № 8. С. 13.

 

3^Биография... С. 309 (первая пагинация). Сам Страхов не приводит этих стихов. Однако у нас есть возможность воспроизвести их и указать имя автора. Они принадлежат писательнице Ольге Андреевне Голохвастовой (Достоевский называет её в числе своих почитательниц) и цитируются

 

в  одном мемуарном источнике:

 

Но чтоб нам не возгордиться,

 

О  себе не возмечтать, Поспешим оговориться. Что не след нам торопиться Пушкина великим звать...

 

(Н елидова Л . Памяти Тургенева // Вестник Европы. 1909. Сентябрь.

 

С. 235).

 

3^ Переписка. С. 344—345.

 

32 Временник Пушкинской комиссии 1975. Л., 1979. С. 51.

 

з« НИОР РГБ. Ф. 93. Разд. I. Карт. 4. Ед. хр. 14.

 

3^ Венок на памятник Пушкину. С. 52.

 

"«Тамже. С. 52-53.


Souvenirs d’un Slavophine. Paris, 1905. P 127.

 

П оли ван ова M .A . [Запись о посещении Достоевского 9 июня 1880 г.] // Голос минувшего. 1923. Nb 3. С. 32.

Венок на памятник Пушкину. С. 53—54. Переписка. С. 336.

Там же. С. 345.

 

С ливицкий А .М . Из моих воспоминаний о Л.И. Поливанове (Пушкин­ ские дни) // Московский еженедельник. 1908. № 46. С. 43.

Переписка. С. 345. Там же. С. 346.

Вопросы литературы. 1961. № 7. С. 163.

 

См.: НИОР РГБ. Ф. 93. Разд. 1 Карт. 2. Ед. хр. 15. Л. 22. Н.Н. Страхов утверждает (это — единственное свидетельство), что Достоевский продол­ жал: «...и Наташи в «Войне и мире» Толстого», но гром аплодисментов, раз­ давшийся вслед за упоминанием Тургенева, заглушил эти слова, и в печати они были автором выпущены, как непроизнесенные (вернее, нерасслы­ шанные) (см.: Биография... С. 310—311, первая пагинация). Страхова можно было бы заподозрить в желании сделать приятное Толстому, однако в дан­ ном случае он, очевидно, сказал правду. После слов о Тургеневе в рукописи Речи следует густо зачёркнутая строка: с трудом, но все же можно разо­ брать — «в “Войне и мире”».

 

Литературное наследство. Т. 86. С. 514.

 

Т урген ев К С . ПСС и писем. Письма. Т. 4. С. 358.

 

Д ост оевская А .Г Указ. соч. С. 60.

 

Звенья. Т. 6. С. 461.

 

Литературное наследство. Т. 86. С. 514.

 

Там же. С. 505.

 

Б а р сук о в а А. Письмо о «Пушкинской» речи Достоевского // Звенья. Т. 1

 

С.  479.

 

Вопросы литературы. 1961. № 7. С. 164.

 

Н ели дова Л . Памяти И.С. Тургенева // Вестник Европы. 1909. Сентябрь.

 

С  .236.

 

Звенья. Т. 1 С. 468.

 

Октябрь. 1937. № 1 С. 279.

 

Переписка. С. 346—347.

 

Русский архив. 1880. Кн. 2. С. 61.

 

Вопросы литературы. 1961. NQ7. С. 166.

 

Голос. 1880. 9 июня.

 

Вопросы литературы. 1961. № 7. С. 166.

 

Торжество открытия памятника А.С. Пушкину... С. 44.

 

Русское богатство. 1880. Июль. С. 45.

 

Т урген ев И .С . ПСС. Письма. Т. 12. Кн. 2. С. 272. Пожелание Тургенева было исполнено почти дословно. Ср.: «...речь г Достоевского была постро­


ена на фальши — на фальши крайне приятной для раздражённого самолю­ бия» (Вестник Европы. 1880. Июль. С. XXXIII).

 

Литературное наследство. Т. 86. С. 514.

 

'^^Достоевский Ф.М. ПСС. Т. 30^ С. 188.

 

Т им ирязев К .А. Указ. соч. С. 549.

 

С т асов В. Двадцать писем И.С. Тургенева и моё знакомство с ним // Северный вестник. 1888. № 10. С. 161.

Т урген ев И.С. ПСС. Письма. Т. 12. С. 298.

 

Там же. С. 578 (Примечания). Ср. письмо Анненкова Стасюлевичу от 14 июня 1880 г.: «Скажите Тургеневу, чтобы не забыл положить на бумагу полной эпиграммы Некрасова на эту одичавшую собаку, которая зовётся

в  мире...» (М.М. Стасюлевич и его современники... Т. 3. С. 389).

 

Русские ведомости. 1899. 19 мая.

 

^   Переписка. С. 347.

 

Русский архив. 1891. Вып. 5. С. 97. Современница утверждает, что

 

«громадный венок» был поднесён Достоевскому «по почину одной девицы Некрасовой» (Звенья, Т. 1 С. 481). Речь, видимо, идёт о 33-летней

Е.  С. Некрасовой, историке литературы. Минувшие годы. 1908. Август. С. 13.

 

Звенья. Т. 1 С. 469. Ср.: «Ещё более негодовали мы, — говорит очеви­

 

дец, — на совсем уже скверную личную выходку Достоевского в его зна­

 

менитой, вызвавшей истерические восторги речи. Уставившийся сво­

 

ими злобными глазками (ср. с лексикой воспоминаний ГК. Градовского

 

об инциденте на тургеневском обеде! — И . В.) на Тургенева, поместив­

 

шегося под самой кафедрой и с добродушным вниманием следившего

 

за речью, Достоевский произнёс следующие слова: «Татьяна могла сказать:

 

«Я другому отдана и буду век ему верна», потому что она была русская жен­

 

щина, а не какая-нибудь француженка или испанка» («Намёк на Viardo —

 

Garcia...» — добавляет мемуарист в сноске) (Т и м и рязев К .А . Указ. соч. Т. 2.

 

С. 548). Не говоря уже о приблизительной текстуально и неверной в смыс­ ловом отношении передаче этого места Речи, здесь содержится обвинение

 

в  высшей степени субъективное, носящее характер очередной (и весьма оскорбительной как для Достоевского, так и для Тургенева) окололитера­ турной сплетни. Приписываемые автору речи суждения не зафиксированы более ни в одном источнике (ср. примеч. 2 к наст, главе).

 

Литературное наследство. Т. 86. С. 505. «2 Звенья. Т. 1.С. 481.

Современные известия. 1880. 10 июня. Московский еженедельник. 1908. 22 ноября. С. 41. Переписка. С. 347.

 

Литературное наследство. Т. 86. С. 507. Веневитинов приводит пушкин­ ские стихи в весьма вольном пересказе.

 

Там же.


** Д ост оевская А .Г Указ. соч. С. 365.

 

Переписка. С. 346.

 

^  Дост оевский Ф.М. ПСС. Т. 30,. С. 188. Голос минувшего. 1923. № 3. С. 30. Вопросы литературы. 1961. № 7. С. 165. Литературное наследство. Т. 86. С. 505.

 

Достоевский и его время. Л., 1971. С. 298—299.

 

^^Дост оевский Ф .М . ПСС. Т. 30,. С. 188.

 

Звенья. Т. 6. С. 476-477.

 

Жена Суворина в своих позднейших воспоминаниях утверждает, что

 

в  этот день Достоевский завтракал у Тестова — в компании с её мужем

 

и  другими литераторами (см.: Достоевский и его время. С. 299—300). Однако есть все основания полагать, что это происходило не 9-го, а 4 июня, причём из указанных А.И. Сувориной лиц присутствовали лишь Суворин, Григо­ рович и Буренин (см.: Переписка. С. 342).

Д ост оевская А.Г. Указ. соч. С. 365.

 

К рам ской И .Н . Его жизнь, переписка и художественно-критические ста­ тьи. 1837-1887. СПб., 1888. С. 669.

 

Голос минувшего. 1923. № 3. С. 33. Переписка. С. 332.

Голос минувшего. 1923. № 3. С. 34.

 

Д ост оевский Ф.М. ПСС. Т. 30^ С. 189.

 

“^Тамже. С 188-189.

 

Русские ведомости. 1899. 19 мая.

 

Достоевский и его время. С. 299.

 

Переписка. С. 335.

 

Литературное наследство. Т. 86. С. 125.

 

Голос минувшего. 1923. № 3. С. 32—33.

 

НИОР РГБ. Ф. 93. Разд. II. Карт. 7. Ед. хр. 10. Л. 2 об.

 

Там же. Л. 3.

 

Д ост оевский Ф.М. ПСС. Т. 30,. С. 211. НИОР РГБ. Ф. 93. Разд. II. Карт. 7. Ед. хр. 10.

 

Д ост оевский Ф.М. ПСС. Т. 30,. С. 211.

 

НИОР РГБ. Ф. 93. Разд. II. Карт. 7. Ед. хр. 10. Л. 6.

 

Там же. Л. 5 об.

 

Там же. Л. 6 об.

 

"«Тамже. Л. 7.

 

Там же. Л. 7 об. — 8.

 

Литературное наследство. Т. 83. С. 173.

 

НИОР РГБ. Ф. 93. Разд. II. Карт. 7. Ед. хр. 10. Л. 10 об. ^ 11.

 

Д ост оевский Ф.М. ПСС. Т. 30,. С. 220-221.

 

НИОР РГБ. Ф. 93. Разд. II. Карт. 7. Ед. хр. 10. Л. 14.

 

См.: Литературное наследство. Т. 86. С. 551.

 

См. там же. С. 538.


 

^Д ост оевский Ф .М . ПСС. Т. 30j. С. 197.

 

^НИОР РГБ. Ф 93. Разд. II. Карт. 7. Ед. хр. 26. Ср.: Литературное наслед­ ство. Т. 86. С. 510.

 

^Голос минувшего. 1923. № 3. С. 29.

 

" НИОР РГБ. Ф 93. Разд. II. Карт. 5. Ед. хр. 38.

 

^Д ост оевски й Ф .М . ПСС. Т. 30j. С. 186.

 

^НИОР РГБ. Ф. 93. Разд. II. Карт. 5. Ед. хр. 38. Текст написан карандашом на телеграфном бланке. Ср.: Жизнь и труды... С. 304.

 

''Д ост оевский Ф .М. ПСС. Т. 30^ С. 194—195.

 

*                Там же. С. 196. "Тамже. С. 198.

 

Материалы и исследования. 5. С. 266. ” Переписка. С. 594.

 

Молва. 1880.16 августа. В августовском ♦Дневнике» особенно досталось воспоминаниям П.В. Анненкова: это был своего рода реванш за «кайму».

^^Дост оевский Ф.М. ПСС. Т. 30^ С. 200.

 

Та.мже. С. 204.

 

Голос. 1880. 17августа.

 

Неделя. 1880. 5 октября.

 

Слово. 1880. Сентябрь. С. 97—98.

 

** Русское богатство. 1880. Август. С. 3—4 (вторая пагинация).

 

Неделя. 1880. 5 октября.

 

Дело. 1880. Сентябрь. С. 166.

 

Ш  т акенш нейдер Е.А. Дневник и записки. С. 424. Дело. 1880. Сентябрь. С. 168.

Русское богатство. 1880. Август. С. 2—3 (вторая пагинация).

 

2-* Русское богатство. 1880. Декабрь. С. 67.

 

^  Русское богатство. 1880. Август. С. 9. Там же. С. 4, 6.

 

^Дневник писателя. 1880. Август. Об одном самом основном деле...

 

Русское богатство. 1880. Август. С. 21—22.

 

2" Там же. С. 23.

 

Неделя. 1880. 5 октября.

 

Дело. 1880. Сентябрь. С. 168, 161.

 

Русское богатство. 1880. Август. С. 11.

 

Слово. 1880. Сентябрь. С. 98.

 

Литературное наследство. Т. 83. С. 367.

 

Д о ст о евск а я А .Г Указ. соч. С. 364—365.

 

^^Дост оевский Ф .М . ПСС Т. 30^ С. 213.

 

^^Литературное наследство. Т. 83. С. 698.

 

Д ост оевский Ф.М. ПСС Т. 30^ С. 220.

 

Там же. С. 198.


 

^Д о ст о евск а я А .Г Указ. соч. С. 177—178.

 

^Там же. С. 180.

 

^Биография... С. 188 (вторая пагинация).

 

^ Д ост оевски й Ф .М . ПСС. Т. 29j. С. 62.

 

^Достоевский в изображении его дочери Л. Достоевской. М.—Л. П., 1922.

 

С.  88 {Дг.лс&: Д ост оевская Л.Ф.).

 

^ Дост оевская Л.Ф. С. 84.

 

^Там же. С. 83. С^.: Д о ст о евск а я А.Г. Указ. соч. С. 282.

 

* Биография... С. 287 (вторая пагинация).

 

^Дост оевский Ф.М. ПСС. Т. 30^ С. 78.

 

Толст ая С.А. Моя жизнь // Прометей. Т. 12. М., 1980. С. 158.

 

Прометей. Т. 12. С. 168.

 

Там же. С. 174.

 

Ж  д а н о в В. Любовь в жизни Льва Толстого. Кн. вторая. М., 1928. С. 28. Переписка. С. 278, 288, 286.

Прометей. Т. 12. С. 174.

 

См.; Д о ст о евск а я А.Г. Указ. соч. С. 295—296. Переписка. С. 49.

Там же. С. 291.

 

Цит. по кн.: Семинарий по Достоевскому. С. 60. Переписка. С. 79.

Г ригорович Д .В . Литературные воспоминания. М., 1961. С. 84—85.

 

^   С услова А .П . Годы близости с Достоевским. М., 1926. С. 60. ^^Литературное наследство. Т. 77. М., 1963. С. 59-66.

П оп ов И .И . Минувшее и пережитое. М., 1934. С. 88—89.

 

Д ост оевская А.Г. Там же. С. 312.

 

РО ИРЛИ. Ф. 100. № 29703, 29704.

 

НИОР РГБ. Ф. 93. Разд. II. Карт. 4. Ед. хр. 1а.

 

Там же. Письмо без даты; оно каким-то образом оказалось среди писем Любови Фёдоровны 1917 года (в одной архивной папке). Но, конечно, речь

 

в  нём идёт о 10 августа 1880 года — дне, когда Анна Григорьевна отправилась

 

в  Петербург по делам «Дневника писателя». Это следует из сопоставления Любиного текста с письмом самого Достоевского от 11 августа, в котором описываются те же события: «Проводив тебя, мы с Федей... на извощике (узнав от него про гулянье) отправились в Городской сад, что на Красном берегу, рядом с Дворцовым садом. Там было много народу, спускали шар и пели военные песельники. Федя очень слушал. Но так как было сыро,

 

то мы рано воротились, зашли за Любой, и затем дети полегли спать. Я ночь всю просидел» (Переписка. С. 347).

 

Переписка. С. 48.

 

Там же. С. 348.


Прометей. Т. 12. С 180.

 

Ж да н о в В. Любовь в жизни Льва Толстого. С. 36—37.

 

''   Прометей. Т. 12. С. 180. Там же. С. 182.

Литературное наследство. Т. 83. С. 630.

 

Толст ой И .Л . Мои воспоминания. М., 1969. С. 45, 59.

 

^'^Достоевская Л.Ф . С. 89. Хотя дочь Достоевского относит эту сцену

 

к  более раннему периоду, на основании записей в тетрадях Анны Гри­ горьевны можно утверждать, что она имела место летом 1880 года. (См.: Жизнь и труды... С. 305.)

Там же.

 

Ш  т акенш нейдер Е.А . Указ. соч. С. 462—463.

 

Д ост оевская Л.Ф. С. 92—93.

 

Литературное наследство. Т. 83. С. 335.

 

Переписка. С. 48, 336—337.

 

Литературное наследство. Т. 86. С. 335.

 

Дост оевская Л.Ф. С. 81.

 

Литературное наследство. Т. 83. С. 334.

 

Д ост оевская Л.Ф. С. 82.

 

Д ост оевская А .Г Указ. соч. С. 321.

 

Д ост оевская Л.Ф. С. 79.

 

Д ост оевская А.Г. Указ. соч. С. 321.

 

^^Дост оевский Ф.М. ПСС. Т. 14. С. 222.

 

Часть третья

 

Глава XVIII. ПОСЛЕДНЯЯ ОСЕНЬ

 

^Ш т акенш нейдер Е.А. Указ. соч. С. 424.

 

'^Дост оевский Ф.М. ПСС. Т. 30^ С. 209.

 

' РО ИРЛИ. Ф. 100. № 29790.

 

^  Там же. № 29941. Письмо от 2 ноября 1880 г.

 

^П исарев Д . И. ПСС в 4-х т. Т. III. М., 1956. С. 363.

 

^Там же. С. 109.

 

^РО ИРЛИ.Ф. 100. № 29941.

 

* Там же. N9 29847. Письмо от 20 октября 1880 г. (почтовый штемпель).

 

^ Дост оевская Л.Ф. С. 80.

 

М  ереж ковски й Д . Автобиографические заметки // Русская литература XX века. Т. 1 М., 1914. С. 291.

 

” НИОР РГБ. Ф. 93. Разд. II. Карт. 2. Ед. хр. 140.

 

Там же. Возможно, в этих словах Гусевой содержался намёк на высту­ пление Достоевского в «Дневнике писателя» в защиту подсудимой Е.П. Корниловой.

 

^'^Достоевский Ф.М. ПСС. Т. 30^ С. 217—218.


PO ИРЛИ. Ф. 100. № 29688. Письмо от 22 октября 1880 г

 

НИОР РГБ. Ф 93. Разд. II. Карт. 2. Ед. хр. 140. Письмо от 29 октября 1880 г.

^^Дост оевский Ф.М. ПСС. Т. 30^ С. 226.

 

Переписка. С. 217.

 

Там же. С. 234.

 

Русская литература. 1961. № 4. С. 145—146.

 

20 Переписка. С. 237-285.

 

'^^Достоевский Ф.М. ПСС. Т. 30^ С. 106.

 

22 Переписка. С. 226.

 

^   Д ост оевская А .Г Указ. соч. С. 361.

 

^^Дост оевский Ф.М. ПСС. Т. ЗО^ С. 104.

 

2^ Я нж ул И .И . Страх смерти. Разговор с графом Л.Н. Толстым. СПб.,1904.

 

С. 4.

 

'^^Достоевский Ф.М. ПСС. Т. 30^. С. 104.

 

22 Литературное наследство. Т. 15. С. 139.

 

2* Переписка. С. 278.

 

2^ Там же. С. 303.

 

^0 Там же. С. 347.

 

Д ост оевскаяЛ .Г Указ. соч. С. 377.

 

^^Дост оевский Ф.М. ПСС. Т. 30^ С. 229.

 

Д ост оевская Л.Ф. С. 85.

 

Семинарий по Достоевскому. С. 57.

 

^^Дост оевский Ф.М. ПСС. Т. 30^ С. 151.

 

РО ИРЛИ. Ф. 100. № 29736.

 

Д ост оевский Ф.М. ПСС. Т. 30^ С. 227.

 

Д ост оевская А .Г Указ. соч. С. 370.

 

^^Дост оевский Ф.М. ПСС. Т. 30^ С. 227.

 

^  Д ост оевская А .Г Указ. соч. С. 370.

 

Неделя. 1880. 7 декабря.

 

^2 Цит. по журн.: Вестник Европы. 1880. Сентябрь. С. 387.

 

Там же. С. 388.

 

^   Неделя. 1880. 7 сентября. № 36.

 

Цит. по кн.: Зай он чковски й П .А . Кризис самодержавия... С. 233.

 

^Дост оевский Ф.М. ПСС. Т. 30^

С. 389.

^^Дост оевский Ф.М. ПСС. Т. 30^

С. 235.

В дневнике Штакеншнейдер (в записи от 19 октября, в основ­

 

ном посвящённой Достоевскому) говорится: «В английских газетах всё

 

о  свадьбе Государя. Не осуждают его, а так, просто судачат. Говорят, что наследник очень недоволен и даже поссорился из-за неё с В<еликим> к<нязем> Владимиром Александровичем...* {Ш т акен ш нейдер Е.А . Указ, соч. С. 435).


Фактические сведения о деятельности ТА.С.Л. содержатся в статье:

 

Д а вы д о в Ю . Никто и никогда не узнает наших имён // Прометей. Т. И. М., 1977. С. 335-341.

^  Воспоминания о Ростиславе Фадееве Н.А. Ф-й // Собр. соч. Р Фадеева.

 

Т.  I. СПб., 1889. С. 55.

 

Там же. Т. IIL Ч. 2. С. 14—15. Мы благодарны писателю Юрию Давыдову, указавшему этот источник.

 

^‘ Литературное наследство. Т. 83. С. 311.

 

^^Дост оевский Ф.М. ПСС. Т. 17 С. 142.

 

^Литературное наследство. Т. 83. С. 367.

 

Ф  адеев Р. Собр. соч. Т. III. Ч. 2. С. 14-15.

 

Из каких источников заимствовал Фадеев свою информацию? Нам ничего не известно о его личных контактах с автором «Подростка».

 

В  предисловии к лейпцигскому изданию фадеевских писем сказано, что «они писаны двумя одномыслящими лицами вместе, хотя под­ писывались лишь одним из них» {Ф а д е е в Р. Собр. соч. Т. III. Ч. 2.

С. [б/н]).

 

^  Прометей. Т. 11. С. 336, 338.

 

Т ы р к о вА . К событиям 1 марта 1881 года// Былое. 1906. N° 5. С. 145.

 

^  Ш т акенш нейдер Е.А. Указ. соч. С. 436.

 

“ Новое время. 1880. 11 декабря. См. также 16,20, 30 декабря.

 

Д ост оевская А.Г. Указ. соч. С. 369. “ Неделя. 1880. 21 декабря.

“ Литературное наследство. Т. 86. С. 524.

 

^ Ш т акенш нейдер Е.А. Указ. соч. С. 438.

 

‘^^Литературное наследство. Т. 15. С. 148.

 

“ Литературное наследство. Т. 86. С. 307. Биография... С. 366 (вторая пагинация). Там же. С. 357 (вторая пагинация).

^  Там же. С. 362 (вторая пагинация).

 

^  Ш т акенш нейдер Е.А. Указ. соч. С. 428. Там же. С 427.

 

^  Там же. С. 427-428,440.

 

^  Там же. С. 427.

 

Там же. С. 431-432.. Там же. С. 432.

Из переписки К.Н. Леонтьева // Русский вестник. 1903. Май. С. 176.

 

^   Новое время. 1880. 21 октября.

 

^   В конце 1880 года М.Г. Савина часто выступала вместе с Достоевским и, по свидетельству очевидца, «страшно волновалась... особенно когда читала стихи» (Д а вы до в В.Н . Рассказ о прошлом. М., 1932. С. 379).

 

^   Берег. 1880. 20 октября.


Петербургская газета. 1880. 21 октября.

 

Д а вы д о в В.Н. Указ. соч. С. 380. ^^Микулич В. Указ. соч. С. 15.

 

” Голос. 1880. 20 октября.

 

Ш  т акенш нейдер Е .А . Указ. соч. С. 432—433. Автор дневника отмечает ту же особенность, о которой упоминали и другие: «Но во время чтения

и  кашель к нему не подступает; точно не смеет».

 

Голос. 1880. 20 октября.

 

Д а вы д о в В.Н. Указ. соч. С. 380.

 

Анненский И.Ф. Ф.М. Достоевский. Казань, 1906. С. 3—7.

 

**Ш т акенш нейдер Е.А. Указ. соч. С. 429—430.

 

А нненский И.Ф. Указ. соч. С. 4.

 

Д ост оевская А.Г. Указ. соч. С. 368.

 

^^Дост оевский Ф .М . ПСС. Т. 30^ С. 224.

 

Новое время. 1880. 22 ноября.

 

” Дневник писателя. 1877. Январь. Русская сатира...

 

П оссе В.А. Пережитое и продуманное. Л., 1933. С. 73. М икулич В. Указ. соч. С. 26.

Ш т акенш нейдер Е.А. Указ. соч. С. 440—441. Переписка Л.Н. Толстого с Н.Н. Страховым. С. 259.

 

М икулич В. Указ. соч. С. 25. ’^Там же. С. 9.

 

•°°Тамже. С. 15, 22-23.

 

В .М . <М ещ ерский В .П .> Воспоминания о Фёдоре Михайловиче Досто­ евском //Добро. 1881. № 2—3. С. 33.

М икулич В. Указ. соч. С. 14.

 

С т ахеев Д .И . Группы и портреты // Исторический вестник. 1907. Январь. С. 86.

Звенья. Т. 1.С. 472.

 

Достоевский в воспоминаниях современников. Т. II. М., 1964. С. 476 (Примечания).

См.: Биография... С. 57—58 (третья пагинация). *°^Русь. 1881. 14марта.

М икулич В. Указ. соч. С. 23-24, 27. Семинарий по Достоевскому. С. 57.

 

М икулич В. Указ. соч. С. 27.

 

Современные известия. 1880. 6 декабря.

 

Материалы и исследования. 4. С. 251.

 

Г ригорович Д .В . Литературные воспоминания. С. 88—89. П оп ов И .И . Минувшее и пережитое. С. 90.

Звенья. Т. 1 С. 473.

 

Ш т акенш нейдер Е.А. Указ. соч. С. 438.

 

Там же. С. 433.


Б оборы кин П .Д . Воспоминания. Т. 1 М., 1965. С. 340.

 

Ш  т акенш нейдер Е.А. Указ. соч. С. 433—434.

 

Неделя. 1881. 4 января. Вечер у студентов-технологов в литературе

 

не отмечен. Если верить О Миллеру, он состоялся в самом конце 1880 года.

 

Возможно, это последнее публичное выступление Достоевского.

 

К р угл о в Л .В . Пёстрые странички // Исторический вестник. 1895. Ноябрь. С. 471.

Биография... С. 57 (третья пагинация).

 

123 Исторический вестник. 1895. Ноябрь. С. 471. '^'^Литературное наследство. Т. 86. С. 521.

 

Там же. С. 519.

 

 

Глава XIX. 1881 ГОД, ЯНВАРЬ

 

' Петербургская газета. 1880. 5декабря.

 

^Цит. по кн.: Зай он чковски й П .Л . Кризис самодержавия... С. 253.

 

^Биография... С. 356 (вторая пагинация).

 

^  В алуев П .А. Дневник. 1877—1884. Пг., 1919. С. 128.

 

^Дневник писателя. 1881. Январь. Забыть текущее ради оздоровления

 

корней...

 

^Дневник писателя. 1881. Январь. Возможно ль у нас спрашивать евро­

 

пейских финансов...

 

^См.: Жизнь и труды... С. 316.

 

^ Д о ст о евск а я А.Г. Указ. соч. С. 371. Достоевский обедал у С.А. Толстой

 

24 января, в субботу, когда и взял экземпляр пьесы (см.: Русский вестник. 1881. Февраль. С. 956). Это его последний выход в свет.

Д ост оевская А.Г. Указ. соч. С. 294. '«Тамже. С. 292-294.

"  Петербургская газета. 1881. 30 января. А м и к ус — Пётр Августинович Монтеверде, петербургский журналист. Сведений о его знакомстве с Досто­ евским не имеется.

Отечественные записки. 1880. Сентябрь. С. 141.

 

'3 В алуев П .А . Дневник 1877-1884 гг. Пг., 1919. С. 124-125. Новое время. 1881. 1 февраля.

Биография... С. 368 (вторая пагинация). Введение конституции, по мне­ нию Достоевского, также не гарантирует свободу печати. «А печать-то — печать в Сибирь сошлёте, чуть она не по вас! — записывает он. — Не только сказать против вас, да и дыхнуть ей при вас нельзя будет» (Биография...

С.  360). Это боязнь либерального деспотизма, манипулирования обще­ ственным мнением, опасение, что свободу будут ущемлять уже не админи­ стративным путём, а «нормальными» буржуазными методами.

Биография... С. 369 (вторая пагинация).


Литературное наследство. Т. 83. С. 678.

 

Там же. Т. 86. С. 534.

 

"’ Тамже. С. 335.

 

Цит. по кн.: Б ердя ев Н .А . К . Леонтьев. Париж, 1926. С. 141—142.

 

Биография... С. 321 (первая пагинация).

 

“ Дневник писателя. 1881. Январь. Пусть первые скажут...

 

^ Мысль. 1881. Март. С. 410-411. Там же. С. 413.

Мысль. 1881. Апрель. С. 71.

 

Бунин И .Л. Из литературных воспоминаний. Собрание сочинений в 5 тт.

 

Т. 5. М., 1956. С. 271.

 

Л.Н. Толстой. Биография. Составил П. Бирюков. По неизданным пись­ мам и материалам. Т. II. Ч. V. М., 1908. С. 398. Ср.: «Если верить г. Незна­ комцу, то граф Толстой выслушал Тургенева и сказал будто бы, что всё это комедия» (Дело. 1880. Июль. С. 107).

 

“ Переписка. С. 326. Там же. С. 327.

Переписка Л.Н. Толстого с гр. Л.А. Толстой. 1857—1903. СПб., 1911. С. 25.

 

Анна Григорьевна утверждает, что посещение её мужем Толстой состоя­ лось «за два-три дня до его предсмертной болезни» (Яснополянский сбор­ ник. 1981. С. 220). Но в письме от 17 января А. А. Толстая уже сообщает Тол­ стому о передаче письма (она несколько взволнована, не зная, как отнесётся

 

к  этому его автор) (Переписка Л.Н. Толстого с гр. А.А. Толстой. С. 332—333). Сохранилось письмо Достоевского к А.А. Толстой от 5 января 1881 года, где он сообщает последней, что будет «иметь честь» явиться к ней «в буду­ щее воскресенье», то есть 11 января (Д ост оевски й Ф .М . ПСС. Т. 30j. С. 241). В этот день, очевидно, и произошла передача письма.

” Переписка Л.Н. Толстого с гр. А.А. Толстой. С. 26.

 

Подробнее см.: К оган Г.В. Достоевский знакомится с письмом Толстого

 

/ / Яснополянский сборник. 1981. С. 220.

 

Переписка Л.Н. Толстого с гр. А.А. Толстой. С. 26.

 

Толст ой Л .Н . ПСС. Т. 63. С. 24.

 

Переписка Л.Н. Толстого с гр. А.А. Толстой. С. 332.

 

Подробнее см.: В олгин И горь. Доказательство от противного (Достоев­ ский и вторая революционная ситуация в России) // Вопросы литературы. 1976. No 9. См. также: Возвращение билета. С. 196—233.

Переписка Л.Н. Толстого с гр. А.А. Толстой. С. 332, 333.

 

Там же. С. 26.

 

^   Там же. С. 327. "'Тамже. С. 328,329.

 

^^Дост оевский Ф.М. ПСС. Т. 28^ С. 176.

 

Переписка Л.Н. Толстого с гр. А.А. Толстой. С. 26.

 

"" Переписка Л.Н. Толстого с Н.Н. Страховым. С. 267—268.


Цит. по кн.: Л.Н. Толстой. Биография... Т. II. Ч. V. С. 380.

 

Толст ой Л .Н . ПСС. Т. 58. С. 123, 235.

 

Переписка Л.Н. Толстого с Н.Н. Страховым. С. 240.

 

"«Тамже. С. 243.

 

 

Глава XX. СМЕРТЬ В ДВУХ ИЗМЕРЕНИЯХ

 

' Литературное наследство. Т. 86. С 527. 29 января, на следующий день после смерти Достоевского, выступая на том самом вечере, в котором тот должен был участвовать, Миллер так объяснил причины первоначального отказа: «Его впечатлительная душа находилась под влиянием свежих ещё попрёков, что он любит овации...» // Там же. С. 529.

^Там же. С. 527.

 

^Биография... С. 322 (первая пагинация). "Литературное наследство. Т. 86. С. 528. ^НИОР РГБ. Ф 93. Разд. II. Карт. 1 Ед. хр. 1 ^Биография... С. 322 (первая пагинация). ^Литературное наследство. Т. 83. С. 694.

 

«Биография... С. 322 (первая пагинация).

 

’ Жизнь и труды... С. 319. Там же.

Д ост оевская Л .Г Указ. соч. С. 372.

 

Жизнь и труды... С. 318. Ср.: Литературное наследство. Т. 86. С. 527.

 

Там же. С. 319.

 

См.: Достоевский и его время. С. 299—300. (Ср. примечание № 97 кглаве XV.) Жизнь и труды... С. 319.

 

^^Дост оевский Ф.М. ПСС. Т. 30^ С. 241.

 

Жизнь и труды... С. 319.

 

Московские ведомости. 1881. 30 января. Очевидно, в этот день Достоев­ ским было написано ещё одно письмо — к графине А.Е. Комаровской (кото­ рое, кстати, упомянуто в записях Анны Григорьевны, но до нас не дошло): фраза из него -- что автор «чрезвычайно занят своим изданием, но к среде

 

29-го надеется освободиться» и быть у графини, — цитируется адресаткой

 

в  одном обнаруженном нами источнике (см.: И горь Волгин. Колеблясь над бездной. Достоевский и императорский дом. М., 1998. С. 422).

Жизнь и труды... С. 319. Расшифровка стенографических знаков дана в примечании на 113 стр. 714.

Д ост оевская А.Г. Указ. соч. С. 372.

 

Там же.

 

Биография... С. 323 (первая пагинация).

 

Жизнь и труды... С. 352. С.В. Белов, как водится, в очередной раз ловит нас на «ошибке». Он полагает, что «одним господином» была не сестра


Достоевского Вера Михайловна («непонятно, — раздумчиво пишет

 

он, — ...почему женщину надо выдавать за мужчину»), а не кто иной, как А.Н. Майков, с которым Достоевский якобы и вступил в роковой спор. (См.: Ф.М. Достоевский в забытых и неизвестных воспоминаниях современни­ ков. СПб. 1993. С. 17—18). Но, во-первых, причины замены Веры Михай­ ловны «одним господином» настолько очевидны, что не требуют коммента­ риев. (Забавнее всего, что, упрекая нас в невнимательности к источникам, Белов, вероятно, запамятовал, что именно версию «с сестрой» он излагает

 

в  составленных им (совместно с В.А. Тунимановым) примечаниях к вос­ поминаниям А. Г Достоевской (М., 1971. С. 473—474).) Во-вторых, А.Н. Май­ ков никогда не имел склонности к спорам (особенно по поводу «Дневника писателя», идеи которого он разделял). В записях Анны Григорьевны «для себя», сделанных по следам недавних событий, нет и намёка на какие-либо возникшие между ним и её мужем недоумения. И уж полной нелепостью выглядит утверждение, что «только в судороге предсмертных дней мужа (как изящно выражается Белов. — И . В ) Анна Григорьевна перепутала, когда приходил Майков — 25-го или 26-го января». Ибо в главе «Последние минуты», составленной «общ ими силам и очевидцев^, совершенно недвус­ мысленно сказано, что, когда О.Ф. Миллер 25 января пришёл к Достоев­ скому, он застал там Н.Н. Страхова и А.Н. Майкова (Биография... С. 322). Трудно представить, чтобы четыре очевидца (а все они, включая самого Майкова, участвовали в составлении указанной главы) «в судороге пред­ смертных дней» перепутали дату визита.

 

Д ост оевская Л.Ф. С. 95—96, 97.

 

Д о ст о евск а я А .Г Указ. соч. С. Ъ11—Ъ1Ъ.

 

Осколки. 1881. 3 января. № 1 (Стихи и картинки напечатаны на вну­ тренней стороне обложки.)

 

Д ост оевская А. Г. Указ. соч. С. 373.

 

В предыдущих изданиях «Последнего года Достоевского» мы, следуя указаниям Анны Григорьевны, называли в качестве исповедника свящ. Мегорского. Однако Анна Григорьевна ошиблась. Достоевского скорее всего исповедовал и причащал его духовник — протоирей Владимирской церкви о. Николай (Вирославский). Он же читал отходную в момент кон­ чины писателя; он же подписал свидетельство о смерти (см.: Тихом иров Б .Н .

 

О  Николай Вирославский: духовник писателя (К биографии Достоевского)

 

//   Материалы и исследования. 11. С. 267—271).

 

Новое время. 1881. 1 февраля.

 

Д ост оевская А.Г. Указ. соч. С. 373. Жизнь и труды... С. 352. Литературное наследство. Т. 86. С. 529.

Д ост оевская Л.Ф. С. 97.

 

М.А. Александров ошибочно относит этот визит к 24—25 января (см.:

 

Русская старина. 1892. Май. С. 332).


Отсюда как будто следует, что первоначально (врукописи) посылалась

 

одна, по-видимому, наиболее рискованная глава. Ср.:         Абаза сказал ему:

 

— Да зачем вам, Фёдор Михайлович, цензора?..

 

— Нет, знаете... всё лучше, спокойнее, — отвечал Достоевский.

 

— Ну хотите, я вам сам прочту? — предложил г. Абаза. Достоевский, конечно, согласился...» (Порядок. 1881. 3 февраля).

 

Новое время. 1881. 1 февраля. Новое время. 1881. 29 января.

 

Д ост оевская А. Г. Указ. соч. С. 374.

 

В предисловии к составленному им сборнику (где, в частности, воспро­ изведены многие газетные и журнальные тексты, впервые обнародованные нами в настоящей книге) С.В. Белов утверждает, что мы приняли В ерочку «не за сестру писателя Верочку Иванову, а за жену его пасынка Павла Алек­ сандровича Исаева» (Ф.М. Достоевский в забытых и неизвестных воспоми­ наниях современников. СПб., 1993. С. 17). Должны заметить, что ни в одном из изданий «Последнего года» подобного утверждения нет. Возможно, «Верочка» — это крестница Достоевского, семилетняя дочь Павла Исаева (недаром их имена названы вм ест е). Очень сомнительно, что «Верочкой» Анна Григорьевна именует пяти десяти двух летнюю сестру Достоевского Веру Михайловну. Тем более что последняя, как помним, посетила брата накануне и её визит закончился роковой для Достоевского ссорой.

 

Жизнь и труды... С. 320.

 

Д о ст о евск а я А.Г. Указ. соч. С. 374—375.

 

Д ост оевская Л.Ф. С. 98.

 

Д о ст о евск а я А .Г Указ. соч. С. 375. В позднейших изданиях Евангелия

 

значится: «всякую правду».

 

Д ост оевская А.Г. Указ. соч. С. 375. '‘"‘Там же. С. 376.

'‘^Достоевский в забытых... С. 284. Приведём это маленькое разночтение,

 

хотя вполне разделяем благородный пафос публикатора: «Не надо ни в чем подозревать или уличать женщину, которой Достоевский посвятил вели­ чайший роман мировой литературы “Братья Карамазовы”» (Там же. С. 19).

 

Новое время. 1881. 1 февраля. Ср.: «...B среду уже ему было много легче, он начал поправляться, шутил с детьми, читал газеты, но раздражитель­ ный вообще, вдруг на что-то рассердился, кровь горлом хлынула снова...» (Петербургская газета. 1881. 1 февраля).

 

Д ост оевская А .Г Указ. соч. С. Ъ1в—ЪП.

 

Г алаган Г Я. Кончина и похороны Ф.М. Достоевского (В письмах Е.А.

 

и  М.А. Рыкачёвых) // Материалы и исследования. 1 Л., 1974. С. 289.

 

Д о ст о евск а я А. Г. Указ. соч. С. 374. В своих воспоминаниях Анна Григо­

 

рьевна ошибочно относит эти события не к среде, 28 января, а ко вторнику.

 

Жизнь и труды... С. 322.

 

Литературноё наследство. Т. 86. С. 147.


” Материалы и исследования. 1. С. 289. Новое время. 1881. 31 января.

Жизнь и труды... С. 322. Новое время. 1881. 31 января.

^ Д ост оевская А.Г. Указ. соч. С. 377.

 

Следует признать ошибочным утверждение Любови Фёдоровны: «Досто­ евский не интересовался больше своим журналом...» {Д ост оевская Л.Ф .

С.  98). Выходит, что интересовался — буквально до последнего дня. Жизнь и труды... С. 322.

 

Новое время. 1881. 27 января.

 

^   Жизнь и труды... С. 322. Новое время. 1881. 28 января.

 

® Жизнь и труды... С. 322.

 

Материалы и исследования. 1. С. 287. Ср.: «Вчера (27 января. — К  В.)...

 

онисповедался и причащался» (Новое время. 1881. 29 января).

 

Д  ост оевская Л.Г Указ. соч. С. 377. Материалы и исследования. 1 С. 286—287.

 

^  Д ост оевскаяЛ .Г. Указ. соч. С. 377.

Жизнь и труды... с. 322

Д ост оевская Л .Г Указ. соч. С. Ъ11—Ъ1%.

 

Материалы и исследования. 1 С. 289, 288.

 

Дост оевская Л.Ф. С. 99.

 

Жизнь и труды.. С. 322.

 

^  Материалы и исследования. 1 С. 289.

 

Д  ост оевская Л.Г. Указ. соч. С. 378. Биография... С. 324 (первая пагинация).

 

Д ост оевская Л .Г Указ. соч. С. 378.

 

Там же.

 

^   Д ост оевская Л.Ф. С. 99.

 

Д ост оевская Л.Г. С. 378.

 

М аркеви ч Б. Несколько слов о кончине Ф.М. Достоевского // Москов­ ские ведомости. 1881.1 февраля.

Д ост оевская А.Г. Указ. соч. С. 379.

 

** Московские ведомости. 1881. 1 февраля.

 

Отходную, как уже говорилось, читал духовник Достоевского о. Нико­ лай (Вирославский). «О. Николай мне рассказывал, — свидетельствует Н.А. Лейкин, — что Достоевский испустил последний вздох именно втот момент, когда были произнесены последние слова отходной» (Петербург­ ская газета. 1881.1 февраля. См.: Материалы и исследования. 11. С. 270).

 

^   Народоволец А.И. Баранников в его письмах. М., 1935. С. 9.

 

Д ей ч Л . Валерьян Осинский (К 50-летию со дня казни) // Каторга

 

и  ссылка. 1929. № 5 (54). С. 18.

 

Народоволец А.И. Баранников... С. 21.


Там же. С. 145.

 

Ф игнер В. Портреты народовольцев // Ф игнер В. ПСС в 7 томах. Т. V. М.,

 

1932. С. 323-324.

 

Каторга и ссылка. 1929. № 5 (54). С. 18.

 

««Ф игнер В. ПСС в 7 томах. Т. V. М., 1932. С. 324.

 

И ван овск ая П .С . Первая типография «Народной воли» // Каторга

 

и  ссылка. 1926. № 3 (24). С. 48.

 

Ф игнер В. ПСС в 7 томах. Т. V. С. 324.

 

«Все считали его красавцем за его богатырское сложение и выраже­ ние лица (! — И . В .), — пишет сестра его жены Е.Н. Оловенникова. — Эти внешние привлекательные черты соединялись в нём с необыкновенной смелостью и способностью быстро ориентироваться. Однажды не успели мы опомниться, как он ухватил и помчал нас с Гесей Гельфман и ещё одной подругой на публичный бал в Художественном клубе. У нас, как говорится, поджилки тряслись, когда наш нелегальный кавалер, разодетый франтом,

 

в чёрном сюртуке, как светский лев, поднимался с нами в зал по лестнице, уставленной цветами» (Деятели СССР и революционного движения России. М.: Советская энциклопедия, 1989. С. 176). Баранников, как помним, любил переодевания.

 

Народоволец А.И. Баранников... С. 50.

 

” Заметки о процессе двадцати // Былое. 1906. № 1 С. 288.

 

Цит. по кн.: П ри бы лёва-К орба Л .Л ., Ф игнер В.Н. Народоволец Александр Дмитриевич Михайлов. Л., 1925. С. 204, 206.

 

См.: Процесс 20-ти народовольцев в 1882 г. Ростов-на-Дону, 1906.

 

С.  120. Баранников, как уже отмечалось, лишь нашёл нужным сказать, что он не имел намерения убить спутника Мезенцова — подполковника Мака­ рова (см. главу I).

ГАРФ. Ф. 112 (ОППС). Оп. 2. Ед. хр. 2720. Л. I.

 

Там же. Л. 2. Отметим, что подлинник завещания заметно отлича­ ется от опубликованного текста (ср. в кн.: Литература партии «Народная воля». М., 1907; перепечатано в кн.: Ж ук о вск и й -Ж ук И . Александр Иванович Баранников. М., 1930; Народоволец А.И. Баранников...

 

А.Д. Михайлов пишет из тюрьмы: «Милый Баранников огорчён чрезвы­ чайно, у него чуть не слёзы на глазах — он хотел смерти... Его как водой ока­ тили, сохранив ему жизнь» (Письма народовольца А.Д. Михайлова. Собрал П.Е. Щёголев. М., 1933. С. 210).

Ш  кловски й В. Сомнения Фёдора Достоевского // Красная новь. 1933. Декабрь. С. 138—152; Ш кловский В. За и против М., 1957. С. 251—255.

Уже после завершения настоящей книги мы познакомились с публи­ кацией В.А. Твардовской «На углу Кузнечного и Ямской» (Литературная газета. 1982. 3 ноября), где автор на основании материалов следственного дела (сами документы в публикации не приводятся) высказывает ряд инте­ ресных наблюдений. Поиски Твардовской, несмотря на некоторые фак­


тические ошибки и неточности, представляются шагом в правильном направлении.

 

»оо Ф роленко М.Ф. Заметки семидесятника. М., 1927. С. 68. Цитируя это место, Шкловский допускает две неточности (см.: За и против. С. 251):

1)речь у Фроленко идёт не о «весенних днях 1881 г.», а о январе; 2) говоря «они шли», Фроленко подразумевает не себя и Баранникова, как полагает Шкловский, а Баранникова и Колодкевича.

Указанные источники (главным образом микрофильмы) были изу­ чены нами летом 1982 г. (о чём, разумеется, есть соответствующие записи

 

в  архивных листах использования). Результаты наших разысканий были впервые доложены на заседании кафедры истории русской журналистики и литературы факультета журналистики МГУ в октябре 1982 г., а также на ежегодной конференции в Литературно-мемориальном музее Достоев­ ского в Ленинграде и на чтениях в Старой Руссе. Таким образом, публика­ ция глав настоящей книги, по словам одного исследователя, «грянувшая»

 

в журнале «Дружба народов» № 1,1984 и № 7, 1985 (а ещё раньше, добавим,

 

в «Новом мире» N911,1981 и др.), была предварена рядом сообщений, кото­ рые не остались секретом для научного сообщества.

Процесс шестнадцати террористов (1880 г.). СПб., 1906. С. 228. ГАРФ. Ф. 112. Оп. 1 Д. 504. Л. 230. Постановление № 18.

Там же. Л. 231. Протокол № 81.

 

Там же. Л. 233. Постановление № 19. •«'Тамже. Л. 242.

 

Красная новь. 1933. Декабрь. С. 152.

 

•«« ГАРФ. Ф. 112. Оп. 1 Д. 504. Л. 243. Протокол № 84. •«^ Там же. Л. 244. Протокол N9 85.

••« Там же. Л. 238. Постановление N9 22.

 

••• Красная новь. 1933. Декабрь. С. 152.

 

Приведём неизвестный ранее документ от 17 июня 1880 г. (канцелярия московского обер-полицмейстера) о розыске государственных преступ­ ников А. Михайлова и А. Баранникова, где в частности — с полицейской точки зрения — даётся описание последнего: «Баранников 22-х лет, роста около 2-х аршин 8 вершков, брюнет, глаза и брови чёрные, нос прямой, под­ бородок круглый, лицо белое, смугловатое, сложения плотного, голос имеет довольно грубый и сильный, зад значительно выдаётся. Он имеет мать Ели­ завету Иванову, родом грузинку; брата Василия 30-ти лет, бывшего капи­ тана 5-й артиллерийской бригады, а ныне служащего в Болгарской армии; сестру Надежду, находящуюся в замужестве за Путивльским нотариусом Якубовичем, и меньшую — Марию 19 лет, девицу, живущую при матери в г Путивле, в собственном доме. У Баранниковых имеется земля, в количе­ стве 102-х десятин, в разных дачах недалеко от Путивля. Александр Баран­ ников окончил курс наук в Орловской военной гимназии в 1875 г. <...> Баранников и Михайлов, как оказалось, уже давно весьма близкие между


собою, и последний, приобретя сильное влияние на первого, находясь с ним во время каникул в Путивльском уезде неразлучно, уговаривал не поступать

 

в военное училище, так что только усиленные просьбы родных Баранни­ кова успели склонить его на поступление в Павловское военное училище, откуда он, выйдя в Апреле 1876 года, неизвестно куда скрылся (то есть вер­ сия «о проруби» официально не подтверждается. — И . В ). <...> К вышеизло­ женному необходимо присовокупить, что родная тётка Баранникова была

 

в замужестве за умершим в Путивльском уезде Коллежским Советником Петром Захаровичем Тюряковым, фамилией которого, по всему вероятию, Баранников и воспользовался, назвавшись Тюриковым. Причём Тюряковых хотя имеется два сына, но оба они находятся на лицо и подозрений на себя ничем не навлекают» (ЦИАМ. Ф. 46. Оп. 1 Д. 1405. Л. 22 об. — 23 об.)

 

ГАРФ. Ф. 112. Оп. 1 Д. 504. Л. 239—240. Протокол N° 83. Указанного

 

в документе предписания № 180 нет в деле. Естественно, что после появ­ ления постановления № 22 об обыске у Баранникова, вынесенного задним числом, предписание № 180 становится излишним и изымается из дела. Получается, что решение об обыске выносилось т риж ды (Секретным отде­ лением градоначальства, начальником жандармского управления и следо­ вателем по делу).

Литературная газета. 1982. 3 ноября. Эта расшифровка (атакже её смысл) были известны нам при первой публикации настоящей книги {И горь Волгин. Последний год Достоевского. М., 1986. С. 560. Прим. 43). Но ввиду того, что текст расшифровки тогда не был опубликован, мы не сочли возможным привести его в печати. Ныне цитируем фразу полностью: «Вечор ходил гулять, а затем [было дело]» (Ф.М. Достоевский в забытых...

 

С.  280. Слова в квадратных скобках записаны стенографически). Коммента­ тор этой записи отмечает, что под «делом» Анна Григорьевна подразумевает посещение её мужем туалета (Там же. С. 313).

 

РГАЛИ. Ф. 212. Оп. 1 Ед. хр. 146. Л. 68 об., 48 об. Именно так располо­ жены в записной тетради Анны Григорьевны цитируемые тексты. Однако трудно сказать, какой текст появился раньше, ибо тетрадь могла запол­ няться не в строгой последовательности.

 

Д ост оевская А .Г Указ. соч. С. 372. Биография... С. 323 (первая пагинация). Материалы и исследования. 1 С. 290. Биография... С. 323 (первая пагинация). РГАЛИ. Ф. 212. Оп. 1 Ед. хр. 146. Л. 67-68.

 

Д ост оевская Л.Г. Указ. соч. С. 323.

 

Говоря в предыдущих изданиях настоящей книги о расположении квартиры Баранникова на одной лестничной площадке с квартирой Досто­ евского, мы ссылались на мнение Б.В. Фёдоренко, сообщённое нам его кол­ легами по Музею Достоевского в Петербурге. Впоследствии исследователь изменил свою точку зрения, склоняясь к тому, что квартира № 11 находи­


лась не на втором, а на третьем этаже (см.: Ф едоренко Б.В. Гибель Досто­ евского // Статьи о Достоевском. 1971—2001. СПб., 2001. С. 276). У нас нет оснований не доверять этой версии.

Материалы и исследования. 1. С. 290.

 

ГАРФ. Ф. 112. Он. 1. Д. 504. Л. 247. Протокол № 86.

 

Там же. Л. 480. Протокол № 189.

 

Там же. Л. 481. Протокол № 190.

 

Народоволец А.И. Баранников... С. 68.

 

ГАРФ. Ф. 112. Он. 1 Д. 504. Л. 344 об. Протокол № 122.

 

Народоволец А.И. Баранников... С. 78.

 

'25 Там же. С. 62-63, 69.

 

Подробнее см.: Троицкий Н. Подвиг Николая Клеточникова // Проме­ тей. Т. 9. М., 1972. С. 57-76.

Ф игнер В. Запечатлённый труд. Т. 1 М., 1964. С. 258. '^2 Троицкий Н. Указ. соч. С. 69.

'55 Там же. С. 71.

 

'5^ ГАРФ. Ф. 112. Он. 1 Д. 504. Л. 342-342 об. Протокол № 122. '55 Там же. Д. 504. Протокол № 200.

‘5^^Там же. Д. 504. Л. 344 об. — 345. Протокол № 122.

 

По свидетельству Ф.А. Марейнис-Муратовой, Баранников и Кибальчич

 

были основными работниками в конспиративной мастерской на Забалкан-ском проспекте, где осенью 1880 года изготовлялся нитроглицерин (Дея­ тели СССР и революционного движения России. С. 163).

 

'52 Т ихом иров Л . Заговорщики и полиция. М., 1930. С. 133.

 

П ри бы лёва-К орба Л .П . «Народная воля». Воспоминания о 1876— 1880-х гг. М., 1926. С. 50.

‘55 ГАРФ. Ф. 112. Оп. 1 Д. 504. Л. 381. Отношение начальника Секретного отделения петербургского градоначальства в Главное жандармское управ­ ление от 3 февраля 1881 г.

Там же. Л. 346—346 об. Протокол № 122.

 

ГАРФ. Ф. 112. Д. 504. Л. 253—254. Таким образом, утверждение

 

B.  Шкловского, что по прибытии полиции к Баранникову «в комнате спал незнакомый человек» (Красная новь. 1933. Декабрь. С. 143), остаётся в пре­ делах художественного вымысла: «незнакомый человек» явился позднее.

 

‘^2 Там же. Д. 507. Л. 212. Кстати, указание Фроленко на квартиру Досто­ евского, где якобы проживал Баранников, — все-таки не единственное. Ср.: «26 января на квартире Баранникова (он жил под фамилией Алафу-зова... у писателя Ф.М. Достоевского) арестован был Н.Н. Колодкевич» {Т ю т чев Н.С. К арестам в связи с 1-м марта 1881 г. // Т ю т чев Н.С. Револю­ ционное движение 1870-х — 80-х гг. Статьи и воспоминания. М., 1925. Ч. 1

 

C.   137). Ср. с прим. 188 к настоящей главе.

 

Д ост оевская А.Г. Указ. соч. С. 372.

 

Биография... С. 323 (первая пагинация).


Жизнь и труды... с . 352.

 

Красная новь. 1933. Декабрь С. 152. К сожалению, В. Шкловский не даёт ссылки на этот документ. Нам пока не удалось обнаружить его в архивохранилищах.

Там же. С. 143. См. также: Ш кловски й В. За и против. С. 254.

 

Красная новь. 1933. Декабрь. С. 152.

 

И9 ГАРФ. Ф. 112. Оп. 1 Д. 504. Л. 342 об. Протокол № 122.

 

Там же. Л. 343 об. Протокол № 122.

 

См.: Прометей. Т. 9. С. 71.

 

По свидетельству одной из народоволок, на вечеринке, устроенной под Новый 1881 год в динамитной мастерской на Забалканском проспекте, было «так весело, что все смеялись. Под конец настолько развеселились, что при­ нялись плясать, причём сняли ботинки, чтобы не производить шума, а Геся Гельфман наигрывала на гребёнке. Помню, я не плясала и не могла отде­ латься от вопроса: кто из пляшущих доживёт до следующего Нового года...

 

Воображение накидывало саван то на одного, то на другого из плясавших мужчин: женщин-революционерок в те времена ещё не подвергали смертной казни» (Деятели СССР и революционного движения России. С. 164).

 

ГАРФ. Ф. 112. Оп. 1 Д. 504. Л. 255-256. Протокол № 90.

 

Былое. 1906. № 1 С. 261.

 

154 ГАРФ. Ф. 112. Оп. 1. Д. 504. Л. 256.

 

Там же. Л. 343. Протокол № 122.

 

Там же. Л. 343 об.

 

Там же. Л. 279-279 об.

 

Там же. Л. 280 — 280 об. Протокол № 111.

 

Д ост оевская Л.Г. Указ. соч. С. 373.

 

160 ГАРФ. Ф. 112. Оп. 1 Д. 504. Л. 281. Протокол N° 102. Л. 299. Постановление

 

№ 33. Позднее Григорьева показала, что ничего подозрительного вповедении своего соседа она не замечала: «Мою комнату от его отделяла только дверь, и я не обращала внимания, заперта ли этадверь или нет, так как около неё сто­ яла кровать моя и моего ребёнка. Никогда никакого шума вкомнате Алафу-зова я не слыхала идаже не слыхала никаких разговоров <...> почемуя и пола­ гала, что не только он не бывал дома по целым дням, но и его никто не посе­ щает» (ГАРФ. Ф. 112. Оп. 1 Д. 505. Л. 293). В свете того, что нам известно о визитах Клеточникова и других посетителей Баранникова (речь о которых впереди), показания Григорьевой выглядят не особенно убедительно.

 

Ф.М. Достоевский. Материалы и исследования. Л., 1935. С. 52.

 

Для того чтобы отправиться на войну, Анне Павловне пришлось порвать

 

с  мужем, крупным железнодорожным служащим и удачливым биржевым игроком В.Ф. Корба, который, по её словам, крайне тяжело переживал их расставание. «Жизнь, посвящённая одному человеку, — заявляет она, была для меня невозможна в то время, как я хотела служить целому народу» (Деятели СССР и революционного движения России. С. 203).


П рибылёва-Корба Л.П. Указ. соч. С. 11.

 

М аркс К., Э н гельс Ф. Сочинения. Т. 35. С. 148.

 

2   августа 1885 года Анна Григорьевна просит Страхова поискать в его бумагах письмо «одной особы» к О.Ф. Миллеру: «Письмо писано в 1881 или 1882 году, адресовано Оресту Фёдоровичу. В письме одна госпожа заве­ ряет, что у неё есть много писем Фёдора Михайловича, но что они забраны III Отделением во время обыска, бывшего у особы по такому-то делу. Особа просит Ореста Фёдоровича как биографа достать означенные письма

из III Отделения...» (Литературное наследство. Т. 86. С. 552—553). Об этих письмах ничего не известно.

П рибылёва-Корба Л.П. Указ. соч. С. 32.

 

ф.М. Достоевский. Материалы и исследования. Л., 1935. С. 52.

 

ГАРФ. Ф. 112. Оп. 1 Д. 504. Л. 480-481 об. Протокол № 190.

 

Там же. Л. 435. Протокол № 200. В. Бомбина показала, что Клеточников бывал у Алафузова «довольно часто, в неделю раза 2 или 3». (Там же.)

 

«Трудно перечислить, — пишет В.А. Твардовская, — всех возможных посетителей народовольческой квартиры... Практически ими могли быть все руководители организации, находившиеся в Петербурге...» (Литератур­ ная газета. 1982. 3 ноября). Думается, что не «практически», а скорее тео­ ретически, ибо в действительности количество посетителей было ограни­ чено. Свидетели называют только четырёх лиц — Клеточникова, Колодке-вича и «даму-брюнетку», а также некоего блондина с бородкой, «похожего на купца» (см.: ГАРФ. Ф. 112. Оп. 1 Д. 504. Л. 481—481 об., 494—494 об. Про­ токолы NQ 190 и 200). На купца был похож А.Д. Михайлов.

 

170 ГАРФ. Ф. 112. Оп. 1 Д. 504. Л. 343 об. Протокол № 122.

 

Там же. Л. 501—501 об. Протокол № 205.

 

Былое. 1906. № 1 С. 266.

 

См.: Архив «Земли и воли» и «Народной воли». Предисл. С. Волка.

 

М., 1932. С. 26.

 

П рибылёва-Корба А.П . Указ. соч. С. 178.

 

Архив «Земли и воли» и «Народной воли». С. 40.

 

П рибылёва-Корба А.П. Указ. соч. С. 196.

 

Архив «Земли и воли» и «Народной воли». С. 40.

 

Ф  игнер В. Запечатлённый труд. Т. 1 С. 259. Каторга и ссылка. 1934. № 5 -6 (114-115). С. 152.

 

Т ихом иров Л . Заговорщики и полиция. М., 1930. С. 146.

 

«Несколько месяцев, — свидетельствует А.П. Корба, — я переписывала на папиросную бумагу сведения Клеточникова, которые сохранились

в  архиве “Народной воли”» (деятели СССР и революционного движения России. С. 207).

Письма народовольца А.Д. Михайлова. Собрал П.Е. Щёголев. М., 1933. С .136.

 

Народоволец А.Д. Михайлов. С. 210.


См.: Архив «Земли и воли» и «Народной воли». С. 252. Этот адрес Баранникова и Корбы до сих пор не был отмечен в литературе (см.: Бараба­ нова А.И., Ямщикова Е.А. Народовольцы в Петербурге. Л., 1984).

П ри бы лева -К орба Л .П . Несколько слов о Н.В. Клеточникове. Архив «Земли и воли» и «Народной воли». С. 41.

Былое. 1906. № 1 С. 274. В своих воспоминаниях Корба отмечает позд­

 

нейшую реакцию А.В. Якимовой, судившейся по «процессу двадцати»: «Когда Анна Васильевна узнала, что открытку писала я, мы обе посмеялись над тем, что мой почерк похож на почерк Желябова» (Л ри бы лёва -К орба Л .П . Несколько слов о Н.В. Клеточникове // Каторга и ссылка. 1934. № 5—6. С. 152).

 

Именно последнюю дату указывает А.П. Прибылёва-Корба в другой своей публикации (см.: Архив «Земли и воли» и «Народной воли». С. 40).

 

Кстати, по представлению, очевидно распространённому среди тог­ дашних членов Исполнительного комитета, Клеточников был аресто­ ван не на квартире Колодкевича (как это произошло в действительности),

 

а именно в Кузнечном переулке: «25 января (так! — И . В ) 1881 года Кле­ точников отправился к Баранникову. Он посмотрел на знак безопасно­ сти, но все было в порядке. Он входит, звонит. Дверь открывают агенты полиции» (Т и хом и ров Л . Заговорщики и полиция. С. 146). Ср.: «26 января...

на квартире Баранникова задержан Клеточников...» (Ф игнер В. Запечат­ лённый труд. Т. 1 С. 258). Итак, по крайней мере четыре видных народо­ вольца — М. Фроленко, Н. Тютчев, Л. Тихомиров и В. Фигнер — связывают январские аресты с интересующим нас адресом. Ср. с прим. 142 к настоя­ щей главе.

189 Цит. по кн.: Революционное народничество 70-х годов XIX века. Т. II. Л., 1965. С. 288.

190 гдрф ф \\2 . Оп. 1 Д. 504. Л. 325. Следует поэтому признать ошибоч­ ным указание, что Клеточников был задержан 30 января (см.: Литературная газета. 1982. 3 ноября).

 

Д ост оевская А.Г. Указ. соч. С. 375.

 

 

Глава XXI. ДОМ БЕЗ ХОЗЯИНА

 

^Д ост оевская А .Г Указ. соч. С. 380.

 

^Новое время. 1881. 1 февраля.

 

^ Д ост оевская А.Г. Указ. соч. С. 381.

 

С.-Петербургские ведомости. 1881. 29 января.

 

^Голос. 1881. 29 января.

 

^Новое время. 1881. 29 января.

 

^Материалы и исследования. 1 С. 290.

 

* Новое время. 1881. 29 января.


^ Д ост оевская Л.Г. Указ. соч. С. 381.

 

Д ост оевская Л.Ф. С. 99.

 

Материалы и исследования. 1 С. 290.

 

Литературное наследство. Т. 86. С. 534.

 

Исторический вестник. 1893. Декабрь. С. 777.

 

Д м и т ри ева В .И . Так было (Путь моей жизни). М.—Л., 1930. С. 183. Исторический вестник. 1901. Март. С. 1028.

К они А.Ф . Воспоминания о писателях. Л., 1965. С. 240. ‘^Минута. 1881. 30января.

Кони А.Ф. Воспоминания о писателях. С. 239.

 

Д ост оевская А.Г. Указ. соч. С. 384.

 

Д мит риева В .И .Т гк было. С. 183—184.

 

Литературное наследство. Т. 86. С. 536.

 

Д  а вы д о в В .М . Рассказ о прошлом. С. 380. В комментариях к письму М.А. Рыкачёва утверждается, что его свидетельство о посещении Побе­ доносцевым дома на Кузнечном «по-видимому, ошибочно» (Материалы

 

и  исследования. 1 С. 289). Между тем подобное указание абсолютно досто­ верно: помимо Рыкачёва и Давыдова об этом говорит сам Победонос­ цев (см.: Литературное наследство. Т. 86. С. 534), а также сообщает пресса (см.: Порядок. 1881. 30 января).

Д м ит ри ева В. И. Так было. С. 184, 186.

 

Голос. 1881. 1 февраля.

 

Минута. 1881. 30 января.

 

Порядок. 1881. 30 января.

 

Минута. 1881. 30 января.

 

Д ост оевская А .Г Указ. соч. С. 386.

 

Ш  кловский В. За и против. С. 256. Дневник А.С. Суворина. С. 378.

Ш  кловский В. За и против. С. 256. Минута. 1881. 30 января.

Д ост оевская А.Г. Указ. соч. С. 386. См.: Голос. 1881. 31 января. Минута. 1881. 31 января.

 

НИОР РГБ. Ф. 93. Разд. II. Карт. 5. Ед. хр. 12. Л. 26.

 

Там же. Л. 22. По свидетельству академика Д.С. Лихачёва, указанный

 

И.С. Семёнов являлся его дальним родственником (тестем его деда, по вто­ рому браку). Впоследствии дед Д.С. Лихачёва также был старостой Влади­ мирской церкви {Л и хачёв Д .С . Род Лихачёвых//ЛмхАчёвДС Избранное: Воспоминания. СПб., 1997. С. 9-19).

 

Новое время. 1881. 31 января.

 

” Письма И.П. Павлова к невесте // Москва. 1959. № 10. С 175. Материалы и исследования. 1 С. 293.

 

Литературное наследство. Т. 86. С. 542.


Д о ст о евск а я А.Г. Указ. соч. С. 383. Этот факт был отмечен и прессой

 

(см.: Новое время. 1881. 31 января). Отмечено также изъявление сочувствия со стороны великой княгини Александры Иосифовны (матери Констан­ тина и Дмитрия Константиновичей) и присылка венка Евгенией Макси­ милиановной, принцессой Ольденбургской — как помним, лично знавшей Достоевского (см.: Голос. 1881. 31 января).

 

Там же. С. 381-382.

 

Заметим, что в отчёте чиновника, посетившего Анну Григорьевну утром 29 января, ни словом не упоминается об её отказе от предложенной единовременно суммы. «Вдова покойного, — говорится в документе, —

 

с  особенною благодарностью примет пособие на воспитание детей» (РГИА. Ф. 1282. Оп. 2. Ед. хр. 1918. Л. 2).

Цит. по работе: Достоевский и Победоносцев // Красный архив. 1922.

 

Т. II. С. 252. Вуказанном письме кЛорис-Меликову, написанном вто же утро, 29 января, Победоносцев утверждает, что у его «большого приятеля» — «4 или 5детей». (Что свидетельствует о степени его осведомлённости. Чиновник, утром 29 января посланный Лорис-Меликовым всемейство покойного, доста­ вил куда более точные сведения — вплотьдо возраста детей.) Возможно, впро­ чем, что такое преувеличение, равно как и указание на то, что Достоевский оставил семейство «вбедности», было направлено ко благу: «Не сочтёте ли, добрейший граф, приличным и благовременным обратить на это милости­ вое внимание Государя Императора. Смею думать, что было быдостойно и праведно — теперь пособить жене его на похороны, апотом дать семейству от щедрот монарших пенсию на прожиток» (Цит. по: Ф едоренко Б.В. Указ, соч. С. 268—269). Если верить камер-фурьерскомужурналу, приездЛорис-Меликова кгосударю 29 января не отмечен (но зафиксированы его доклады — вприсутствии наследника престола — 28-го и 30-го, см.: Тамже. С. 268). Сдру­ гой стороны, нет оснований сомневаться в информированности цесаревича.

 

К.П. Победоносцев и его корреспонденты. Письма и записки. Т. I (Novum regnum), полутом 1. М.—Пг., 1923. С. 43.

Дневник А.С. Суворина. С 212.

 

Ф  ёдоренко Б. В. Указ. соч. С. 199.

 

Красный архив. 1922. Т. II. С. 255.

 

Материалы и исследования. 1. С. 288.

 

Литературное наследство. Т. 86. С. 535.

 

Там же. С. 535.

 

Сообщение о пенсии было немедленно опубликовано крупнейшими петербургскими газетами (см.: Новое время. 1881. 31 января; Голос. 1881.

 

31 января). Приведём благодарственное письмо Анны Григорьевны импера­ тору Александру II, написанное в первой половине февраля 1881 г.:

 

«Государь Всемилостивейший,

 

Из глубины души желаю, но не в силах выразить Вашему Император­ скому Величеству беспредельную благодарность за великую милость, кото­


рую благоугодно было Вам явить мне и осиротевшим моим детям. Верую, что и усопший, незабвенный муж мой, живый у Господа Бога, вместе со мною и с ними молится о Вашем благоденствии. Он пострадал много, но безропотно, в самом страдании своём почерпая веру в Божественное Провидение. Господь да поможет детям моим последовать примеру отца,

а  мне возрастить в них завещанные родителем веру, горячую любовь к Оте­ честву и верную преданность власти царской и Вашему Величеству, Благо­ детелю нашему и всей России» (Цит. по: Ф едоренко Б.В . Указ. соч. С. 267).

Д ост оевская А.Г. Указ. соч. С. 383. Там же. С. 317.

Д ост оевская Л.Ф. С. 100—101.

 

Д ост оевская А J . Указ. соч. С. 383.

 

Д ост оевская Л.Ф. С.101—102 Порядок. 1881. 30 января. Минута. 1881. 30 января.

Д  ост оевская А.Г. Указ. соч. С. 383.

 

Д ост оевская Л.Ф. С. 102.

 

Д о ст о евск а я А.Г. Указ. соч. С. 383. После отказа Новодевичьего мона­ стыря дать место Анна Григорьевна предполагала похоронить мужа на Охте, рядом с могилой их младшего сына Алёши, хотя охтинское клад­ бище никогда не нравилось Достоевскому.

^   Б огдан ови ч А .В . Три последних самодержца. М.—Пг., 1924. С 43. Генерал-майор Е.В. Богданович обладал весьма сомнительной репутацией («аван­ тюрист и жулик» — по характеристике историка П.А. Зайончковского).

Его услугами пользовался Лорис-Меликов, «предполагая и впредь воз­ лагать на г-на Богдановича исполнение некоторых особых поручений» (см.: Зай он чковски й П .А . Кризис самодержавия... С. 193).

Голос. 1881. 31 января. Ср.: «Говорят, митрополит сам предложил цер­ ковь Святого Духа в Лавре, чтобы поставить там тело Достоевского и уж прямо оттуда и хоронить, что и было принято» (Петербургская газета. 1881.

 

1 февраля).

 

Б огдан ови ч А.В . Три последних самодержца. С. 44.

 

Опочинин Е.Н . Беседы с Достоевским // Звенья. Т. 6. С. 470.

 

Русский вестник. 1903. Апрель. С. 643.

 

Там же. С. 650-651.

 

70 Русский вестник. 1903. Май. С. 162.

 

Литературное наследство. Т. 86. С. 554.

 

Б огдан ови ч А.В. Три последних самодержца. С. 44. Материалы и исследования. 1. С. 290. Биография... С. 324—325 (первая пагинация).

 

^^Литературноенаследство. Т. 86. С. 340—341.

 

Москва. 1959. № 10. С. 175-176.

 

^^Литературное наследство. Т. 86. С. 338.


Там же. С. 339.

 

С алт ыков-Щ едрин М .Е. ПСС. Т. 19. Кн. 1 М., 1976. С. 201. Новое время. 1881. 1 февраля.

 

Звенья. Т. 1 С. 476.

 

Б  огдан ови ч А В . Три последних самодержца. С. 44. Ср.: «Был даже пущен слух, что кто-то собирается нести кандалы. Конечно, ни кандалов, ни демон­ страций никаких не было, а была только давка» (Дело. 1881. № 2. С. 163).

Звенья. Т. 1 С. 476.

 

С.-Петербургские ведомости. 1881. 1 февраля. Ср. другие источники: «Таков был порядок шествия, не нарушаемый ни полициею, ни жандар­ мами, которых было только шесть человек: всё было чинно» (Фёдор Михай­ лович Достоевский. Биография. Его сочинения. Последние минуты его жизни. Проводы тела, похороны его и овации русского общества. М.: Изд. А.В. Хлебникова, 1881. С. 34). «Полиция почти не вмешивалась. Публика сама соблюдала порядок, образуя цепи, оберегавшие строй процессии» (Новое время. 1881. 1 февраля).

 

Гнедич П .П . Книга жизни... С. 133.

 

Б огдан ови ч А.В. Три последних самодержца. С. 44.

 

Победоносцев и его корреспонденты. Т 1, полутом 2. С. 556—557. Ср.: «Долго Петербург говорил об этих похоронах, а правительство, обеспокоенное ихдемонстративным характером, ответило на это запрещением нести венки за гробом, такчто на тургеневских похоронах их уже везли на особых колес­ ницах» (Д м ит риева В.И. Так было. С. 186—187). «Вчера произведена репетиция для каких-нибудь грядущих уличных похоронных или иныхдемонстраций. По случаю смертиДостоевского сочинена быладля выноса тела вАлександро-Невскую лавру обширная программа, и всевозможные училищные и другие элементы введены всостав процессии» (Дневник П.А. Валуева. С. 142).

 

**              Новое время. 1880. 1 февраля. Газета А. Гатцука. 1881. 7 февраля.

 

^Литературное наследство. Т. 86. С. 341.

 

Там же. С. 545.

 

Б огдан ови ч А.В. Три последних самодержца. С. 44. Порядок. 1881. 1 февраля.

” Материалы и исследования. 1 С. 293.

 

П опов И .И . Минувшее и пережитое. С. 91.

 

Гнедич П .П . Книга жизни. С. 133.

 

Д м и т ри ева В.И . Так было. С. 186. Ср.: «На вопросы некоторых старушек: “Кого это хоронят?” — студенты демонстративно отвечали: “Каторжника”» (Литературное наследство. Т. 86. С. 341).

 

Голос. 1881. 1 февраля.

 

Биография... С. 373 (вторая пагинация). ^^Литературное наследство. Т. 86. С. 341.

РО ИРЛИ. Ф. 100. N9 29657. Л. 1-2.


Д о ст о евск а я Л .Ф . С. 103. Слова Любови Фёдоровны подтверждаются другим заслуживающим доверия источником: «У ворот Лавры вышли навстречу воспитанники духовного училища и духовной семинарии; духо­ венство в полных облачениях, во главе настоятеля лавры, архимандрита

 

о. Симеона, и ректора духовной академии о. Янышева, с монастырской бра­ тией и лаврскими певчими» (Биография... С. 89 (третья пагинация)).

Материалы и исследования. 1 С. 294. «Говорят, — добавляет Тюме-нев, — чуть было в тесноте не задавили маленькую дочь Фёдора Михайло­ вича...» (Литературное наследство. Т. 86. С. 342).

 

Москва. 1959. Nb 10. С 176.

 

НИОР РГБ. Ф. 93. Разд. III. Карт. 5. Ед. хр. 12 (Материалы, относящиеся

 

к  погребению).

 

Между прочим, автор письма говорит, что «происходил страшный скандал у церкви, и стёкла выбиты, и на паперти гвалт, крик как в кабаке» (Там же). Эти подробности не встречаются более ни в одном источнике.

 

Биография... С. 326 (первая пагинация).

 

Голос. 1881. 1 февраля.

 

Голос. 1881. 8 февраля. Вспомним, что Достоевский «не побоялся» про­ изнести речь на могиле Некрасова.

Новое время. 1881. 1 февраля.

 

110 Отечественные записки. 1881. Февраль. С. 244.

 

Петербургская газета. 1881. 30 января. По Петербургу распространился слух, что автором этого некролога был Н.С. Лесков, против чего послед­ ний решительно протестовал в письме А.С. Суворину (см.: Литературное наследство. Т. 86. С. 606).

 

Отечественные записки. 1881. Февраль. С. 250—253.

 

Вестник Европы. 1881. Ноябрь. С. 324.

 

Мысль. 1881. Март. С. 412—413.

 

Голос. 1881. 8 февраля.

 

Мысль. 1881. Февраль. С. 228. Пока же реакция «Европы» ограничилась присылкой в одну из газет «сочувственного письма», написанного неким «лектором английского языка» (см.: Порядок. 1881. 2 февраля).

А рсен ьев А . На смерть Достоевского // Новое время. 1881. 2 февраля.

 

Т олст ойЛ .К ПСС. Т. 63. С. 43.

 

Б арт Н. На смерть Достоевского // Новое время. 1881. 31 января.

 

В и сковат ы й П. Памяти Достоевского// Русь. 1881. 7 февраля. Обращает на себя внимание имя автора. П. Висковатый — не тот ли это Павел Алек­ сандрович В и сковат ов, на которого как на источник сплетни «о девочке» ссылается Страхов в своём письме к Л.Н. Толстому от 28 ноября 1883 г.?

 

С.-Петербургские ведомости. 1881. 2 февраля. '22 Звенья. Т. 6. С. 791.

‘23 А.В. Мещерский ухитрится выпустить в 1880-е годы нелепейшую поэ­ тическую книжку, которая тем не менее выдержит два издания. Приве­


денное стихотворение кн. Мещерского не попало в печать из-за противо­ действия столичной цензуры — как «по оскорбительности его для памяти известного писателя, заблуждения молодости которого, искупленные тяжким наказанием, были прощены правительством... так и по резкости тона и изложения, возбуждающей политические страсти» (Звенья. Т. 6. С. 791-792).

 

Дневник А.С. Суворина. С. 212—213.

 

Новое время. 1881. 1 февраля.

 

126 Литературное наследство. Т. 86. С. 545.

 

'^^Тамже. С. 341.

 

128 Отечественные записки. 1881. Февраль. С. 243—244.

 

Голос. 1881. 8 февраля.

 

Д  о ст о евск а я А.Г. Указ. соч. С. 388. Анна Григорьевна ощибочно (веро­ ятно, описка) относит это к 30 января.

Там же.

 

К р угл о в А .В . Пёстрые странички // Исторический вестник. 1895. Ноябрь. С. 483.

Д ост оевская Л.Ф. С. 103, 104.

 

Д ост оевская А.Г. Указ. соч. С. 389.

 

С.-Петербургские ведомости. 1881. 2 февраля.

 

Биография... С. 91 (третья пагинация).

 

Москва. 1959. № 10. С. 176.

 

Биография... С. 91 (третья пагинация).

 

С.-Петербургские ведомости. 1881. 2 февраля.

 

П опов И .И . Минувщее и пережитое. С. 91. Биография... С. 92 (третья пагинация).

 

П оп ов И .И . Минувшее и пережитое. С. 91.

 

Д  ост оевская А. Г. Указ. соч. С. 390. Биография... С. 94 (третья пагинация). Москва. 1959. № 10. С. 178.

 

Там же. С. 176.

 

Литературное наследство. Т. 86. С. 342—343.

 

ГАРФ. Ф. 112. Оп. 1 Д. 504. Л. 475. Напомним, что Баранников не видел

 

мать с августа 1875 г. «Вдова капитана» Е.И. Баранникова, очевидно, была неграмотна, т. к. протоколы допросов подписывала за неё дочь. После очной ставки с матерью Баранников впервые подписался своим настоящим именем.

 

См.: Новое время. 1881. 1мая.


 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

условные сокращения

 

 

НИОР РГБ — научно-исследовательский отдел рукописей Российской государственной библиотеки им. В.И. Ленина, Москва

 

РО ИРЛ И — рукописный отдел Института русской литературы РАН (Пушкинский Дом), Петербург

 

РГАЛИ — Российский государственный архив литературы и искусства, Москва

 

ГАРФ — Государственный архив Российской Федерации, Москва

 

РГИА — Российский государственный исторический архив, Петербург

 

ОППС — Особое присутствие Правительствующего сената

 

ЦИАМ — Центральный исторический архив г. Москвы


 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

указатель имен *

 

 

 

Абаза Александр Агеевич — 610, 611 Абаза Николай Саввич — 518, 527,

598,610, 611,651

 

Аверкиев Дмитрий Васильевич —

 

215, 420, 459, 468

 

Аверкиевы — 75

 

Авсеенко Василий Григорьевич —

 

ИЗ, 450

 

Агатескулов — см. Фриденсон ГМ.

 

Агин Александр Алексеевич — 259

 

А.К...ва — см. Курносова Алексан­ дра Николаевна

 

 

 

* В указатель включены только имена реальных исторических персонажей, встречающиеся в авторском тексте. Имена, упомянутые в приложении, в указателе не отмечены.


 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

Аксаков Иван Сергеевич — 160, 226, 281, 291, 295, 298, 301-304, 324,

 

341-345, 358, 366, 368-371, 373,

 

377, 381,399, 478

 

Аксаков Константин Сергее­ вич — 643

Алафузов Георгий Иванович —

 

см. Баранников Александр

 

И ванович Александр I — 245, 290 Александр II — 8, 16—18, 20, 21, 43,

 

44, 59, 121,138, 143, 148-150, 153, 154, 172, 173,177, 263, 265, 266, 275, 277, 445-449, 452, 491, 500, 552, 553, 567, 573, 574, 647

 

Александр 111 — 53, 64-66, 69, 121, 160, 186, 202, 265, 266, 271, 321,446, 455, 456, 546, 585, 599, 610

 

Александр Александрович, наслед­ ник цесаревич — см. Алек­

 

сандр III

 

Александр Гессенский, принц — 143


Александров Михаил Александро­

Белый Андрей — 385

 

вич — 80, 253

Березовский Антон Иосифо­

 

Алчевская Христина Даниловна —

вич — 20

 

81,83, 84

Бернардский Евстафий Ефимо­

 

Амикус — 497

вич — 259

 

Анненков Павел Васильевич — 113,

Бернштам Леопольд Адоль­

 

120, 226, 254-256, 258, 260, 261,

фович — 596

 

285, 348, 365, 370, 372, 379, 398, 401

Бестужев-Рюмин Константин

 

Анненский Иннокентий Фёдоро­

Николаевич — 150, 221, 264, 598,

 

вич — 466—468, 489

653

 

Антоний (Храповицкий), архи­

Бирон Эрнст Иоганн — 175

 

епископ — 333

Благой Дмитрий Дмитрие­

 

Антонович Максим Алексее­

вич — 31—33

 

вич — 117

Боборыкин Пётр Дмитриевич — 483

 

Аракчеев Алексей Андреевич — 175

Богданович Александра Викто­

 

Арсеньев Дмитрий Сергеевич — 264 .

ровна — 615, 616, 619, 623, 624, 626

 

Ауэрбах Бертольд — 359

Богданович Евгений Васильевич —

 

 

615,616

 

 

Богданович Николай Модестович —

 

 

554,555, 603

 

 

Боголюбов Алексей (настояпюе имя

 

Бакунин Михаил Александ­

Архип Петрович Емельянов) — 51,

 

рович — 332

52, 542

 

Балашев (Балашов) Александр

Бомбина Василиса — 568, 571, 582,

 

Дмитриевич — 245

586

 

Бальзак Оноре де — 471

Борель-99, 105, 129, 131

 

Баранников Александр Иванович -

Боткин Сергей Петрович — 139

 

17, 69, 540-548, 550-556, 560-580,

Боткин Василий Петрович — 147

 

582-587, 589, 590, 601-603, 653

Брассен Луи — 497

 

Баранникова Елизавета Ива­

Бретцель Яков Богданович фон —

 

новна — 653

218, 219, 522, 526-528, 570, 578

 

Барклай де Толли Михаил Богда­

Брокгауз Фридрих Арнольд — 458

 

нович — 245

Бугаев Николай Васильевич — 385

 

Барт Надежда Николаевна — 140,

Буренин Виктор Петрович — 31, 257

 

638

Быков Пётр Васильевич — 653

 

Бартенев Пётр Иванович — 90, 280

 

 

Бедринская Л. Г — 26

В

 

Бекетов Андрей Николаевич — 100

 

Белинский Виссарион Григорье­

 

 

вич -  88, 256, 258, 260,276, 302,

Вагнер Николай Петрович — 310,

 

431, 613

315-318,413

 

Белов Сергей Владимирович — 44,

Валуев Пётр Александрович — 20,

 

45

54, 56, 68, 492,498

 


 

Василевский (Буква) Ипполит Фё­

Гейне Генрих — 484

 

дорович — 31, 325

Гекке — 605

 

Васильев Константин Иович — 628,

Гельфман Геся Мееровна — 67, 202

 

629

Герард — 519

 

Веймар Орест Эдуардович — 294

Герцен Александр Иванович — 88,

 

Вейнберг Пётр Исаевич — 22, 73,

158, 159, 161, 162, 165,332

 

211, 221, 222, 252, 464, 469, 480

Герье Владимир Иванович — 373

 

Венгеров Семён Афанасьевич — 89,

Гёте Иоганн Вольфганг — 96, 360

 

113,204

Гнедич Пётр Петрович — 626

 

Веневитинов Михаил Алексеевич —

Говоруха-Отрок Юрий Нико­

 

358, 375

лаевич — 231

 

Вергунов Николай Борисович — 496

Гоголь Николай Васильевич — 7, 8,

 

Верочка — 528

107, 226, 267, 276, 322, 323, 344, 436,

 

Веселитская Лидия Ивановна — 35,

469, 470, 484, 508, 603, 608

 

36, 75, 76, 78, 79, 84, 98, 228, 465,

Годунов Борис — 496

 

470-475, 478, 479

Голенищев-Кутузов Арсений Ар­

 

Висковатов Павел Александрович —

кадьевич — 464

 

229, 295

Голеновская Александра Михай­

 

Вогюэ Мельхиор де — 71, 72

ловна — 524

 

Волгин Игорь Леонидович — 44

Голицын — 21

 

Вольтер Франсуа Мари Аруэ

Голицын Николай Николае­

 

де — 152

вич — 314

 

Вяземский Пётр Андреевич — 226

Голохвастов Павел Дмитриевич —

 

 

488, 489

 

 

Гомер — 360

 

 

Гончаров Иван Александрович —

 

Гагарин Павел Павлович — 59

34, 71, 75, 101, 237, 309, 316

 

Горбунов Иван Фёдорович — 355,

 

Гаевский Виктор Павлович — 297

464,502

 

Гайдебуров Павел Александрович —

Горчаков Александр Михайлович —

 

100, 123, 127, 136, 275, 289, 292, 298,

50,365

 

302,598,653

Горький Максим — 331

 

Ган Александр Фёдорович — 435

Готский-Данилевич Эдуард

 

Гартунг Леонид Николаевич — 292

(Эдгард) Михайлович — 156, 165,

 

Гартунг Мария Александровна

166,168

 

(урожд. Пушкина) — 291, 292

Гофштеттер Екатерина Павловна —

 

Гатцук Алексей Алексеевич — 94,

см. Елисеева Е.П.

 

625

Градовские — 100

 

Гаршин Всеволод Михайлович —

Градовский Александр Дмитрие­

 

185, 186, 192

вич -  331, 335, 336, 398, 400, 406

 

Гейден Елизавета Николаевна —

Градовский (Гамма) Григорий Кон­

 

240, 241, 530, 531, 538

стантинович — 54, 102, 103, 127,

 

Гейкинг Густав Эдуардович — 15

137

 


 

Грановский Тимофей Николае­

Дизраэли Бенджамин, лорд Биконс-

 

вич — 302

филд-319, 320

 

 

Грибоедов Александр Сергее­

Диккенс Чарльз — 420, 421, 520

 

вич -- 70

Дмитриева Валентина Иовов-

 

 

Григорович Дмитрий Васильевич —

на — 597

 

 

100, 101, 212, 226, 237, 258, 299, 348,

Дмитрий Константинович, великий

 

349, 377, 378,414,464, 481, 505, 520,

князь — 608

 

 

532,598,621,626,651

Добржинский Антон Фёдорович

 

Григорьев Аполлон

(Францевич) — 549, 553, 562, 566

 

Александрович — 197

Добролюбов Николай Александ­

 

Григорьева Вера Фёдоровна — 578,

рович — 613

 

 

579, 601

Долгоруков Василий Андрее­

 

 

Гриневицкий Игнатий Иоахимо-

вич — 158

 

 

вич— 449, 654

Долгоруков Владимир Андреевич —

 

Гроссман Леонид Петрович — 39,

279, 282

 

 

179, 208, 209, 265-267

Долгорукова (Долгорукая) Екате­

 

Грот — 21, 100

рина Михайловна — 143, 447, 448,

 

Гурко Иосиф Владимирович — 28,

451, 452

 

 

152, 153

Долинин Аркадий Семёнович — 280“

 

Гусева Пелагея Егоровна — 433,434,

Достоевская Александра Михай­

 

441,444

ловна — см. Голеновская Алек­

 

Гюго Виктор — 160, 359, 360

сандра Михайловна

 

 

 

Достоевская Анна Григорьевна — 9,

 

д

13, 36, 63, 64, 67, 70, 72, 74, 79, 81,

 

84, 99,

101, 116, 118, 124, 126,

135,

 

 

147,149, 154, 156, 158,159, 162, 164-

 

Давыдов Владимир Николае­

168, 171, 187, 188, 192-195, 205, 210,

 

вич — 465—467

212, 213, 219, 222, 226, 227, 238, 239,

 

Давыдов Денис Васильевич — 125

241, 252, 255, 261, 264, 265, 268, 269,

 

Даль Владимир Иванович — 330

272, 280, 281, 283-285, 287, 288,

 

Данилевский Григорий Петрович —

290-292, 299, 300, 315, 317, 318, 324,

 

238,598

342, 348, 352, 355, 358, 361, 365-

 

Данилевский Николай Яков­

368, 374, 376, 378, 379, 381-383, 385,

 

левич — 461

393, 399,405, 406, 408-411, 413-

 

Данич — 159

417, 419-423,425, 436, 437, 439, 440,

 

Дарвин Чарльз Роберт — 317

442-444, 454, 461-463, 469, 476,

 

Дациаро -  178,181,453, 561, 572, 587

479, 481, 487-489, 494,495, 504-

 

Де-Воллан Григорий Александро­

506, 517-541, 556-560, 573, 578,

 

вич -  23,118,133,151,152, 183

579, 590-592, 594, 595, 597, 598,

 

Дейч Лев Григорьевич — 542, 544,

603-615, 619, 620, 630, 650, 652

 

545

Достоевская Варвара Михай­

 

 

Дельвиг Антон Антонович — 226

ловна — см. Каренина Варвара Ми­

 

Державин Гавриил Романович — 344

хайловна

 

 


Достоевская Вера Михайловна — см. Иванова Вера Михайловна Достоевская Любовь Фёдоровна — 70, 71,165, 241, 267-271,408, 409,

 

412, 413, 416, 417, 419-422, 425, 455,

 

456,495, 523-525, 527, 529, 536-

 

538, 559, 597, 613-615, 629, 650, 652

 

Достоевская Софья Фёдоровна — 158-160,407,408

 

Достоевский Александр Андрее­ вич - 145, 219, 454

Достоевский Алексей Фёдорович — 284, 416, 425

Достоевский Андрей Михайло­ вич -  145, 441, 487, 530, 558, 611 Достоевский Михаил Михайло­

вич — 226, 441, 532 Достоевский Николай Михай­

 

лович — 442

 

Достоевский Фёдор Фёдорович —

 

287, 406, 412-414, 416, 417, 421, 422,

 

536, 537

 

Дрентельн Александр Романович — 22, 129, 130,153

 

Дубровин Владимир Дмитриевич — 25-28, 34, 51, 61,153, 185, 188, 199, 201, 571

Дуров Сергей Фёдорович — 187, 208 Дюран Эмиль — 90

 

 

 

 

Евреинова Анна Михайловна — 291 Екатерина I — 447

 

Екатерина II — 283, 290 Елизавета Ивановна — см. Корба

 

Анна Павловна

 

Елисеев Григорий Захарович —

 

116-119,316

 

Елисеева Екатерина Павловна —

 

116,117,119

 

Ефрон Илья Абрамович — 458


Ж

 

Желябов Андрей Иванович — 63, 544, 552, 575, 580, 589, 645

 

Жуковский Василий Андреевич — 226,651

 

 

 

 

Загуляевы — 75

 

Зайцев Варфоломей Александ­ рович — 115

Замятин Дмитрий Николае­ вич — 191

Засецкая Юлия Денисьевна — 101, 240,241

 

Засулич Вера Ивановна — 14,18, 50-54, 56, 61, 62, 64, 88,453, 542

Захар — см. Желябов Андрей Ива­ нович

Зеленецкий А.А. — 597

 

Золотарёв Иван Фёдорович -—203

 

Золя Эмиль — 400, 401

 

Зуров Александр Елпидифорович -

 

22,187

 

 

И

 

Иван Грозный — 494

 

Иванов Иван Иванович — 130 Иванова Вера Михайловна — 523,

 

524, 558, 559, 572 Ивановская Прасковья Семё­

новна — 544

 

Ивановский Василий Семё­

 

нович — 16

 

Игнатьев Николай Павлович — 71

 

Иевлев Яков — 555

 

Излер — 259

 

Исаев Павел Александрович — 441, 528, 532,535, 536, 539, 540


 

Исаева Мария Дмитриевна — 390, 441,496


Кессель Константин Иванович — 61 Кибальчич Николай Иванович —

 


Исидор, митрополит — 143, 615—619,

 

649, 650

 

Иславин Константин Алек­

 

сандрович — 395—397

 

Ишутин Николай Андреевич —

 

190-192, 195, 205, 560, 571

 

К

 

Каблиц Иосиф Иванович — 310

 

Кавелин Константин Дмитрие­

 

вич -  60, 62, 100,101,180

 

Казанский Павел Петрович — 205,

 

206,523

 

Казн Сергей Ильич — 321

 

Каляев Иван Платонович — 264

 

Каразин Николай Нико­

 

лаевич — 598

 

Каракозов Дмитрий Владимиро­

 

вич -  16, 21, 22, 34, 39, 58, 59, 188-

 

190,192, 264

 

Карамзин Николай Михайлович —

 

267, 344, 420,612, 651

 

Караеёв Максим Васильевич — 639,

 

641

 

Каренин Пётр Андреевич — 523

 

Каренина Варвара Михайловна —

 

442,443, 480, 524

 

Карраччи Аннибале — 63

 

Карчевская Серафима Васи­

 

льевна — 218, 219

 

Катков Михаил Никифорович — 13,

 

17, 25, 53, 62, 106, 160, 214, 226, 254,

 

271,272, 280, 286, 295-315, 318-322,

 

343-346, 352, 354, 361, 362, 395-397,

 

456,490,491, 500, 505, 520, 521, 539

 

Каховский Пётр Григорьевич — 16

 

Кашпирева Софья Сергеевна — 532

 

Квятковский Александр Алексан­

 

дрович -  56, 57, 59, 61, 186, 453,

 

456, 548,571, 583


63, 548, 549

 

Киреев Александр Алексеевич —

 

105, 148, 154,155, 168, 169, 171, 175,

 

351,395, 611

 

Кишенекий Дмитрий Дмит­

 

риевич — 546

 

К.К. — см. Константин Константи­

 

нович, великий князь

 

Клеточников Николай Василье­

 

вич -  167, 566-570, 574-577, 582-

 

585, 587-590, 601

 

Ковалевский Максим Михайло­

 

вич -  297, 299, 303, 348, 358, 360,

 

366,373

 

Колодкевич Николай Николае­

 

вич -  547, 568, 573-577, 579, 583-

 

587, 589, 590

 

Коломенский Кандид — см. Михне-

 

вич В.О.

 

Комаров Виссарион Виссарионо­

 

вич-615, 616, 619

 

Комаровская Анна Егоровна — 145

 

Комиссаров Осип Иванович — 20

 

Комовский Сергей Дмит­

 

риевич — 365

 

Кони Анатолий Фёдорович —

 

50-53, 597

 

Константин Константинович, вели­

 

кий князь— 131, 132, 144, 184, 204,

 

219, 263-267, 269-271, 455, 608

 

Константин Николаевич, великий

 

князь -  138, 142, 143, 154

 

Корба Анна Павловна — 580—590,601

 

Корнилова Екатерина Про­

 

кофьевна — 414

 

Корф Модест Андреевич — 277

 

Костомаров Николай Ива­

 

нович — 100

 

Кот-мурлыка — см. Вагнер Нико­

 

лай Петрович

 

Котляревский — 15


Коуэн -  320, 321

Леже (Лежар) Луи — 359, 362—364

 

Кох Карл-Юлиус Иоганнович — 20

Леонтьев Константин Николае­

 

Кошлаков Дмитрий Иванович — 21,

вич -  110, 231, 258, 259, 314, 329,

 

22, 526-528, 531-533, 535, 538

343-346, 463, 500, 618

 

Кошурников — см. Баранников

Леонтьев Павел Михайлович — 314

 

Александр Иванович

Лермонтов Михаил Юрьевич — 404,

 

К.Р. — см. Константин Константи­

420, 564, 565, 579, 603, 652

 

нович, великий князь

Лесков Николай Семёнович — 145,

 

Кравчинский Сергей Михайло­

316, 451

 

вич — см. Степняк-Кравчинский

Лесниковский — 552

 

Сергей Михайлович

Леткова-Султанова Екатерина Пав­

 

Краевский Андрей Александро­

ловна -  324, 374, 476-478, 482, 623

 

вич -  301, 623, 634, 635

Лизавета Александровна — см.

 

Крамской Иван Николаевич — 81,

Корба Анна Павловна

 

381,596

Лизогуб Дмитрий Андреевич — 28

 

Крестовский Всеволод Влади­

Лиля — см. Достоевская Любовь Фё­

 

мирович — 450

доровна

 

Кроненберг Станислав Леополь­

Лихачёв Дмитрий Сергеевич — 655

 

дович — 55

Лопатин Герман Александ­

 

Кропоткин Пётр Алексеевич — 16,18

рович — 89

 

Круглов Александр Васильевич —

Лоренц — 597

 

486,487

Лорис-Меликов Михаил Тариело-

 

Кузнецов Пётр Григорьевич — 265,

в и ч -60, 171, 174-178, 181-183,

 

422,423, 500, 522, 561,576

185, 186, 192, 202, 203, 207, 279,

 

Кузьмин — 554, 555, 560, 561

281, 282, 295, 445-447, 451,452,

 

Куманина Александра Фёдо­

462, 491, 492, 497, 500, 552, 573, 574,

 

ровна — 205

608-611,624

 

Куприн Александр Иванович — 504

Лубкин Абрам (Птаха) — 14

 

Куракин Александр

Лурье Софья Ефимовна — 581

 

Борисович — 245

Любимов Дмитрий Николаевич —

 

Курнеев Фёдор Николаевич — 51

325, 348, 349, 367, 369-371, 377

 

Курносова Александра Никола­

Любимов Николай Алексеевич —

 

евна-139, 140, 141,638

13, 253, 261, 262, 304, 305, 307, 308,

 

Курочкин Василий Степа­

314, 319, 395, 443, 444, 521

 

нович — 124

 

 

Курочкин Николай Степа­

М

 

нович — 124

 

Л

Магницкий Михаил Леонтье­

 

вич — 404

 

Лавров Вукол Михайлович — 286,

Майков Аполлон Николаевич — 22,

 

42, 45, 75, 89, 157-163, 168, 170, 225,

 

581

302, 303, 310-312, 314, 315, 361,408,

 


 

477,478,486, 517, 532, 537-540, 553,

Микулич В. — см. Веселитская

 

598,652

Лидия Ивановна

 

Майков Леонид Николаевич — 598

Миллер Орест Фёдорович — 37, 209,

 

Майкова Анна Ивановна — 532

226, 252, 253, 302, 341, 345, 368,405,

 

Макарий, митрополит — 293

477, 485,486, 501, 517-519, 527, 528,

 

Макаров — 16,17

532, 553, 559, 598, 653

 

Маков Лев Саввич — 148-150, 154,

Милорадович Михаил Андрее­

 

155,168, 169, 171,172

вич — 16

 

Максимов Владимир

Милютин Дмитрий Алексеевич —

 

Емельянович — 655

68,139

 

Максимов — 356, 357

МирскийЛеон Филиппович — 129,153

 

Мария Александровна, импера­

Михайлов Адриан Фёдорович — 17,

 

трица — 139, 277

294

 

Мария Максимилиановна, прин­

Михайлов Александр Дмитрие­

 

цесса Баденская — 263, 264

вич -  453, 541, 544, 545, 566-568,

 

Мария Николаевна, великая

570, 574, 582-586

 

княгиня — 263

Михайлов Тимофей Михайлович —

 

Мария Фёдоровна, императрица —

63, 202

 

264, 265, 267, 269, 271

Михайловский Николай Констан­

 

Маркевич Болеслав Михайлович —

тинович — 118, 302, 316, 586, 598—

 

113, 539, 540

600, 622, 635, 636, 641

 

Маркс Карл — 336, 581

Михневич Владимир Осипович —

 

Матюшкин Фёдор Фёдорович —

104,326

 

277, 278

Млодецкий Ипполит Осипович —

 

Мезенцов Николай Владимиро­

182, 184-86,190, 192, 193, 195, 197-

 

вич -  16-18, 24, 69, 88, 129, 157,

202, 205-207, 209, 210, 264, 294,

 

171,294,543, 546, 553, 568

357,455, 560, 571, 572

 

Мейнгард Анна Павловна —

Модестов В. — 637

 

см. Корба Анна Павловна

Мопассан Ги де — 504

 

Мельников Иван Александ­

Мордовцев Даниил Лукич — 598, 599

 

рович — 622

Морозова Феодосия Проко-

 

Менгден — 269, 270, 272

пиевна — 249

 

Меншиков Александр Данило­

Муравьёв Николай Валериа­

 

вич — 175

нович — 546

 

Мережковский Дмитрий Сергее­

Муромцев Николай Николае­

 

вич — 433

вич — 534

 

Меренберг (в девичестве Пушкина)

Мэкензи Уоллес — 478

 

Наталья Александровна — 291

 

 

Мерчинский — 159

Н

 

Мещерский Александр Василье­

 

вич — 640, 641

Надеждин Николай Иванович -

 

Мещерский Владимир Петрович —

 

53,110, 474, 640

554, 555, 561, 571, 578, 600, 614

 


 

Наполеон III — 177

Оловенникова Мария Никола­

 

Наполеон Бонапарт — 245,414

евна — см. Ошанина Мария Ни­

 

Нащокин Павел Воинович — 226

колаевна

 

Незнакомец — см. Суворин Алек­

Оловенникова Наталья Никола­

 

сей Сергеевич

евна — 567, 584

 

Некрасов Николай Алексеевич —

Олсуфьев Д. — 325

 

73, 237, 255-259, 314, 316, 349,469,

Ольденбургская Евгения Максими­

 

599, 608, 612, 613, 616, 617, 635, 638,

лиановна — 220,263, 264

 

652

Ольденбургский Пётр Георгиевич —

 

Нерон — 144

214, 291, 295

 

Нечаев Сергей Геннадьевич — 32,

Ольхин Павел Матвеевич — 192

 

45,130

Опекушин Александр Михай­

 

Николай I — 185, 264, 265, 290,431,

лович — 278

 

476,478, 577, 611, 647

Опочинин Евгений Николаевич —

 

Николай Александрович, великий

368, 380-382, 387, 617

 

князь — 264

Орсини Феличе — 39

 

Николай Нассауский, принц — 291

Орт-4 3 6 , 436

 

Никольский — 549, 551—553, 555,

Осин Иван Терентьевич — 214

 

562, 566,601

Осинский Валериан Андреевич —

 

Никольский в. — 430

15, 28

 

Никонов — 15

Островский Александр Николае­

 

Новикова Ольга Алексеевна — 154,

вич -  34, 237, 349, 356, 366, 520

 

175, 240, 241, 395, 396

Отец Алексий — 617

 

Ньютон Исаак — 508

Отец Матвей

 

 

(Константиновский) — 226

 

О

Отец Николай

 

(Вирославский) — 526

 

 

Ошанина Мария Николаевна — 562,

 

Ободовский К.П. — 96, 597

567

 

Оболенский Леонид Егорович —

 

 

100, 114, 124, 127, 310, 314, 315, 317,

П

 

501, 502, 512, 637

 

Овидий — 375

 

 

Огарёв Николай Платонович —

Павлов Иван Петрович — 218, 607,

 

157-159, 161, 162, 165, 177

621,630, 651-653

 

Одиссей (псевдоним) — 289, 290,

Павловский — 653

 

352-354

Палкин — см. Николай I

 

Одоевский Владимир Фёдо­

Пальм Александр Иванович — 653

 

рович — 634

Панаев Валериан Александ­

 

Окладский Иван Фёдорович — 548,

рович — 101

 

552, 553, 562, 574

Панаев Иван Иванович — 255—258

 

Оловенникова Елизавета Никола­

Панов М.М. -  81, 381, 382

 

евна — 567, 575

Паприц Константин Эдуардович — 324

 


 

Паулуччи — 483

 

Перетц Егор Абрамович — 68, 138

 

Перов Василий Григорьевич — 81,

 

353,473

 

Перовская Софья Львовна — 63,

 

544,580

 

Петерсен Владимир Карлович

 

(псевдоним Оникс) — 35, 37, 48

 

Петипа Мариус Иванович — 626

 

Пётр I (Великий) — 57, 335, 413, 447,

 

547, 507

 

Петрашевский Михаил Василье­

 

вич -  187, 208, 640, 653

 

Петров — 605

 

Петров Афанасий Константино­

 

вич — 159,160

 

Пилар — 21

 

Пилат — 113

 

Писарев Дмитрий Иванович — 431,

 

613

 

Писемский Алексей Феофилакто-

 

вич -  101, 316, 356, 451

 

Платон — 67

 

Плещеев Алексей Николаевич — 7,

 

9, 91, 226, 349

 

Победоносцев Константин Петро­

 

вич -  23, 25, 27, 31, 53, 54, 62, 66,

 

67,106, 226, 262, 265-267, 280, 281,

 

295, 306, 321, 343-346,400,406,

 

430,439,440,441,447,454-456,498,

 

500, 501, 560, 597-600, 609-611,

 

615, 619, 620,624,625, 648, 650, 651

 

Победоносцева Екатерина Алек­

 

сандровна — 500

 

Поздняк — 607

 

Покровский Михаил Пав­

 

лович — 532

 

Поливанов Иван Львович — 383

 

Поливанов Лев Иванович — 357,

 

383, 384, 389, 390

 

Поливанова Мария Александ­

 

ровна -  363, 377, 383, 385-393, 395,


Поливановы — 363, 383

 

Половцев (Половцов) Алек­

 

сандр Александрович — 68,139

 

Полонская Жозефина

 

Антоновна — 136

 

Полонские — 75,136, 187, 188, 202,

 

203, 206,214

 

Полонский Яков Петрович — 69, 75,

 

91, 92, 126, 136,187, 202, 252, 253,

 

303, 348-350,429, 618

 

Полоцкий Симеон — 639

 

Попов — 554

 

Попов Иван Иванович — 415, 481,

 

626, 652

 

Посошков Иван Тихонович — 344

 

Потехин Алексей Антипович — 100,

 

131, 212, 356, 357, 598

 

Починковская О. — см. Тимофее­

 

ва В.В.

 

Пресняков Андрей Корнеевич — 16,

 

56, 57, 59, 61, 186, 453, 456, 543, 548,

 

571

 

Прибылёва Анна Павловна — см.

 

Корба Анна Павловна

 

Прибылова Мария Николаевна —

 

554, 555, 563, 568,578,579, 582, 586

 

Протасова — 181

 

Пугачёв Емельян Иванович — 190

 

Пуцыкович Виктор Феофилович —

 

24, 25, 109-110, 306-308,313

 

Пушкин Александр Александ­

 

рович — 291

 

Пушкин Александр Сергеевич — 7,

 

8,107,112, 164, 166,183, 216, 226,

 

229, 231, 233, 243, 267, 275-277, 281,

 

290-294, 298, 307, 325, 328, 337-341,

 

343, 344, 346, 348, 351, 355, 357-361,

 

365, 368, 370, 375, 376, 380, 384, 400,

 

404, 420, 430-432,464, 471, 473,

 

487-489, 507, 508, 518, 526, 528, 564,

 

608, 612, 622, 628, 629, 634, 638, 652

 

Пушкин Григорий Александ­

 

рович — 291


 

Пушкина Наталья Нико­

 

лаевна — 164

 

Пфейфер А. А. — 533

 

П.Ч. — см. Червинский

 

Пыхачёва Л. — 220

 

 

 

 

Разин Степан Тимофеевич — 190

 

Розанов Василий Васильевич — 229,

 

231, 297, 308, 312, 314, 345, 346, 463,

 

618

 

Романовы — 266

 

Рохель Александр Ансель-

 

мович — 26

 

Рубинштейн Николай Григорье­

 

вич — 355, 357, 364

 

Рунич Дмитрий Павлович — 404

 

Руссо Жан-Жак — 152

 

Рыкачёв Михаил Александрович —

 

534, 536, 607, 611, 626, 629, 651

 

Рыкачёва Евгения Андреевна —

 

530-532, 534-537, 558, 559, 561,

 

596, 597, 619

 

Рысаков Николай Иванович — 63,

 

653

 

Рюрик — 276

 

 

 

 

Сабанеев — см. Колодкевич Ни­

 

колай

 

Сабуров Андрей Александрович —

 

295, 296, 611,651

 

Савина Мария Гавриловна — 133—

 

136,464,465

 

Сад де — 475

 

Садовников Дмитрий Николае­

 

вич -  92, 95, 96,135-137, 202-204

 

Салтыков-Щедрин Михаил Евгра­

 

фович -  23, 68, 69, 73,91, 92, 97,


99, 100,113,118, 124,151, 152, 281,

 

309, 316, 349, 404, 451, 599, 600, 622,

 

652

 

Сальери Антонио — 231

 

Самарин Иван Васильевич — 355

 

Сватковская Мария Григорьевна —

 

162,613

 

Сватковский Павел Григорье­

 

вич — 613

 

Свешникова Елизавета Петров­

 

на— 93

 

Семевский Михаил Ивано­

 

вич — 607

 

Семёнов Иван Степанович — 606

 

Сергей Александрович, великий

 

князь — 263, 264

 

Серно-Соловьёвич — 45

 

Синицкий В. — 432

 

Скабичевский Александр Ивано­

 

вич — 93,116

 

Скальковский А. А. — 610

 

Скальковский К.А. — 177

 

Скобелев Михаил Дмитриевич —

 

533, 565

 

Скотт Вальтер — 420

 

Скрипин Трофим — 555, 561, 572,

 

578,595

 

Случевский Константин Констан­

 

тинович — 253

 

Смирнова-Сазонова Софья Ива­

 

новна -  36, 177, 182, 206, 207,

 

495

 

Сниткин Иван Григорьевич — 594,

 

613

 

Сниткин Михаил Николаевич —

 

437, 519

 

Сниткина Анна Григорьевна — см.

 

Достоевская Анна Григорьевна

 

Сниткина Екатерина Ипполи­

 

товна — 519

 

Сниткина Мария Григорьевна —

 

см. Сватковская Мария Гри­

 

горьевна


Соколов Пётр Петрович — 258, 259

 

Соловьёв Александр Константи­

 

нович — 20, 21, 23, 28, 34, 88, 188,

 

192, 213

 

Соловьёв Владимир Сергеевич —

 

63-67, 70, 71, 77, 186, 195, 225, 226,

 

237-239,463, 475-477, 503, 504,

 

618, 652

 

Соловьёв Всеволод Сергеевич —

 

77-80, 83, 84, 125, 226, 227

 

Соловьёв Сергей Михайлович — 77

 

Сольский Дмитрий Марты­

 

нович — 50

 

София-Фредерика-Дагмара, цеса­


118, 135, 151, 176-178, 180, 181,183,

 

206, 226, 256, 257, 293, 339, 385,

 

395, 453, 498, 520,526,528,530,

 

561, 563, 572, 595, 596, 598, 604,

 

610, 635, 641

 

Суворина Анна Ивановна — 293,

 

378,520

 

Судоплатов — 185

 

Сумароков — 189

 

Суслова Аполлинария Проко­

 

фьевна— 161,414

 

Суханов Николай Евгеньевич — 546

 

Сухомлинов Михаил Ивано­

 

вич — 100

 


ревна — см. Мария Фёдоровна,

 

императрица

 

Спасович Владимир Данилович —

 

55,100, 101, 311


 

Спешнев Николай Александ­

 

рович — 187

 

Станюкович Константин Михайло­

 

вич — 252, 301

 

Станюкович Любовь

 

Николаевна — 252

 

Стасов Владимир Васильевич — 372

 

Стасюлевич Михаил Матвеевич —


 

Таганцев Николай Степано­

 

вич — 100

 

Тарасова Наталья Александ­

 

ровна — 229

 

Твардовская Валентина Алек­

 

сандровна — 556

 

Теннисон Альфред — 360

 

Тестов — 520

 


113, 214, 255-257, 279, 295, 352, 353,

 

371

 

Стахеев Дмитрий Иванович — 230,

 

475, 476

 

Стелловский Фёдор Тимофее­

 

вич — 193

 

Степняк-Кравчинский Сергей Ми­

 

хайлович — 17, 19, 37, 88, 542

 

Страхов Николай Николаевич —

 

39, 43, 70-71, 75, 76, 78, 80, 84, 85,

 

97-99, 145, 196, 201, 225, 227-240,

 

293, 305, 325, 351, 358, 360, 410, 471,

 

474,475, 480, 489, 503-505, 507,

 

513-517, 523, 525, 532, 553, 559, 573,

 

598,600, 618, 620, 634, 638

 

Суворин Алексей Сергеевич — 27,

 

30-40, 42, 48, 100, 106, 107, 117,


Тимковский Константин Ива­

 

нович — 208

 

Тимофеева Варвара Васильевна —

 

79, 80, 95, 97, 241

 

Тихомиров Лев Александрович —

 

569, 585

 

Толстая Александра Андреевна —

 

239, 506, 507, 510, 511, 513, 514, 516

 

Толстая Анастасия Ивановна —

 

204-206, 262

 

Толстая Софья Андреевна (вдова

 

А.К. Толстого) -  14, 70, 71, 75, 127,

 

240, 241, 338, 376, 378, 379, 384, 494,

 

496, 539

 

Толстая Софья Андреевна (жена

 

Л.Н. Толстого) — 71, 249, 286, 411,

 

412, 418-420, 463, 514


Толстой Алексей Константино­

Тюменев Илья Фёдорович — 34, 35,

 

вич -  14, 70, 213, 338, 420, 494

621, 626, 628, 641

 

Толстой Дмитрий Андреевич — 295,

Тюриков — см. Баранников Алек­

 

296, 306

 

 

 

 

сандр Иванович

 

Толстой Илья Львович — 419,420

Тютчев Фёдор Иванович — 171

 

Толстой Лев Николаевич — 7—9, 15,

Тютчева Екатерина Фёдо­

 

43, 64, 66, 70, 71, 73, 76, 78, 80, 82,

ровна — 447

 

89, 91,98,

101, 128,

132,

135,

184,

 

 

186, 197, 226-240, 244, 249, 250,

 

 

276, 281, 286, 288, 290, 292, 304,

 

 

305, 308,309, 314,316,318, 332,

Урусов Сергей Николаевич — 498

 

347, 402, 410-412, 417-420, 422,

 

424, 438, 440, 451, 462-463, 471,

Успенский Глеб Иванович — 293,

 

484, 485, 487, 489, 500, 503-516,

301, 325, 338, 367, 581

 

526, 534, 535, 608, 625, 638, 647,

Утин Николай Исаакович — 159

 

652

 

 

 

 

Ухтомский Алексей Алексее­

 

Толстой Фёдор Петрович — 262

вич — 197

 

Трап -  21, 22

 

 

 

 

 

Тренов Фёдор Фёдорович — 14, 15,

Ф

 

50-52, 542

 

 

 

 

Третьяков Павел Михайлович — 353

Фадеев Ростислав Андрее­

 

Третьяков Сергей Михай­

 

 

лович — 354

 

 

 

вич — 449—452

 

Третьякова Вера Николаевна —

Фет Афанасий Афанасьевич — 98,

 

353-355, 386

 

 

 

234,238

 

Троицкий Николай Алексеевич —

Фигнер Вера Николаевна ~ 541,

 

567, 568, 575

 

 

 

544, 545, 567, 584

 

Тропман -

195, 196, 199, 201

 

Филиппов Тертий Иванович — 265,

 

Трутовский Константин Алек­

447, 448

 

сандрович — 362

 

 

 

Филонов Андрей Григорье­

 

Тургенев Александр Ива­

 

 

вич — 450

 

нович — 226

 

 

 

Философова Анна Павловна — 18,

 

Тургенев Иван Сергеевич — 7, 9, 34,

23, 86, 94-96, 126, 127, 134, 135,

 

73, 76, 78, 80, 82, 86-92, 95, 97-106,

221, 240, 241, 410

 

109,110,112-115, 120, 126, 129-137,

Философов Владимир Дмит­

 

144, 147, 162, 163, 195-197, 201, 204,

риевич — 18

 

214-217, 219, 222, 223, 226, 236, 237,

Флеровский (Берви-Флеровский)

 

251-253, 255-261, 279-281, 285,

Василий Васильевич — 581

 

288, 290, 295-300, 303, 304, 309,

Флобер Гюстав — 360

 

311, 312, 316, 325, 347-358, 360, 361,

Фонвизина Наталья Дмит­

 

363, 365-382, 384, 385, 398, 400,

риевна — 512

 

401, 404, 429, 451, 471, 500, 503-505,

Фриденсон Григорий Михайло­

 

608, 624,652

 

 

 

вич -  549, 551-553, 562, 573

 


 

Фроленко Михаил Фёдорович —

Шелгунов Николай Василье­

 

547, 548, 587

вич — 123

 

Фролов Иван — 28,199, 201, 202

Шелехова Мария — 324

 

Фурсов — 550

Шер Дмитрий Александрович — 205

 

Фурье Шарль — 450

Шереметева Елена — 263, 264, 271

 

 

Шидловский Иван Нико­

 

 

лаевич — 226

 

 

Шиллер Фридрих — 96, 420

 

 

Шишков Александр Семё­

 

Халтурин Степан Николаевич — 143

нович — 404

 

Хитрово Софья Петровна — 70

Шкловский Виктор Борисович —

 

Хомяков Алексей Степанович —

547, 553, 556, 561, 563, 573, 587, 603,

 

253, 643

604

 

Христианин (псевдоним) — 430, 432

Штакеншнейдер Елена Андре­

 

Худяков Иван Александрович — 191

евна -  35, 75, 82-85, 98, 126, 128,

 

 

216, 228, 240, 241, 297, 303, 399, 402,

 

ц

406, 420, 429, 453, 454, 459-462,

 

466, 471-473, 483, 484, 486, 528

 

Цинциннат — 488

Штакеншнейдеры — 75, 76, 78, 84,

 

126, 127, 215, 233, 460, 465, 468,

 

Цитович Пётр Павлович — 279, 300,

472-474, 494

 

313, 491

 

 

 

щ

 

Червинский П.П. — 310

Щедрин Михаил Евграфович —

 

см. Салтыков-Щедрин Михаил

 

Черепнин Николай Петрович —

Евграфович

 

538, 540

 

 

Чернецкий Людвиг — 159

 

 

Чертков Владимир Григорье­

 

 

вич — 226

 

 

Честертон Гилберт Кийт — 359

Эйдельман Натан Яковлевич — 655

 

Чехов Антон Павлович — 128, 339,

Энгельгардт Анна Нико­

 

504

лаевна — 240

 

 

Энгельмейер А. К. — 203

 

Ш

Ю

 

Шапиро — 604

 

 

 

Шапшал, братья — 401

Юзов — см. Каблиц И.И.

 

Шевченко Тарас Григорьевич — 483

Юнге Екатерина Фёдоровна -

 

Шекспир Уильям — 504, 603

387, 388, 393

 


 

Юрьев Сергей Андреевич — 281,

Яковлев — 571, 600

 

288, 299, 300, 342, 343, 345, 356, 359,

Янжул Иван Иванович — 123, 129

 

363-365, 371, 373, 386, 387, 395, 505

Янышев Иоанн (Иван) Леонтье­

 

Юрьевская Екатерина Михай­

вич — 651

 

ловна — см. Долгорукова (Долго­

 

 

рукая) Екатерина Михайловна

Латинские

 

Юханцев Константин Нико­

 

лаевич — 405

обозначения

 

Я

Amicus — 499

 

Katkoff- 296, 301

 

Языков Николай Михайлович — 349

Nemo — 602, 604

 

Sollogoub — 164

 

Якимова Анна Васильев­

Z (псевдоним) — 31, 38-40,42, 48,

 

на -  587-589

118

 


 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

Игорь Леонидович Волгин

 

Последний год Достоевского

 

исторические записки

 

 

Руководитель проекта Ю рий Крылов Завед>тощая редакцией Татьяна Чурсина

 

Верстка: А лександр Щ укин, Викт ория Челядинова

 

Корректоры: Татьяна Б ы чкова, Н ат алья Семенова

Сайт создан в системе uCoz