Я родился в 1857 г. в бедной семье в Харькове. Мой отец был мелким чиновником, он служил в государственном банке. Семья была довольно большая: у меня было два брата и три сестры. Крепостного права я не помню. Как всякий устаревший институт, крепостное право, раз уничтоженное, уже сейчас же детям казалось чем-то далеким, отошедшим вглубь истории. Мне, мальчику, было странно читать Гоголя и Тургенева, где изображался крепостной быт: мне казалось все это дикой и далекой стариной. У Гоголя и Тургенева все скрашивалось необыкновенной художественностью, а Писемского, которого так превозносил Д. И. Писарев, я уже вовсе не мог читать. Научился я читать и писать самоучкою лет пяти. Десяти лет я определен был в классическую гимназию. До реформы Д. Толстого у нас в Харькове была одна классическая гимназия, где преподавались оба древние языка, а в двух остальных только латинский. В 1870 г. все эти три гимназии были сделаны одинаково классическими, с обоими древними языками. На моей гимназии реформа Д. Толстого отразилась только тем, что число уроков по древним языкам увеличилось до восьми часов в неделю на каждый. Идейного брожения среди гимназистов еще заметно не было. Я первую свободную книгу прочитал только в 1873 г. Это было „Былое и Думы" Герцена. Книгу привезла из-за границы моя знакомая, ездившая на всемирную выставку в Веке. Я целиком присоединялся к проклятиям Герцена царствованию Николая I.
Я учился в гимназии очень хорошо и жадно и много читал. Сначала это- были Добролюбов, Чернышевский и Писарев, книги по классической политической экономии (Адам Смит, Рикардо, Милль), потом Спенсер („Социальная статика"), речи и соч. Лассаля (1-й и 2-й т.) и „Капитал" К. Маркса. Радикальные идеи проводились тогда и в легальной литературе. Страстным призывом к борьбе звучали популярные среди молодежи „Исторические письма" Миртова (П. Л. Лаврова). Всю горькую долю рабочего ярко изображала книга Флеровского (Берви) „Положение рабочего класса в России". Любимыми поэтами были Некрасов и Шевченко. Россия просыпалась. Шли процессы Долгушина, Дьякова, и отчеты о них зарождали стремление итти к обездоленным, нести туда лозунги социальной революции. Ходила по рукам записка Палена, о пропаганде в 37 губ. Харьков не так сильно был захвачен движением. Но все же были небольшие кружки радикалов (так звали тогда революционеров); пополнялись они молодежью, бросавшею учебные заве-вения, чтобы итти в народ. Была в Харькове и большая тайная библиотека хороших идейных книг, состоявшая в распоряжении студентов-медиков старших курсов, откуда выдавались надежным лицам из молодежи книги для чтения. Там были и первые появившиеся книги журнала „Вперед". Радикалы того времени делились, как известно, на кружки „лавристов" и „бунтарей", тяготевших больше к Бакунину. Идеи якобинства, представителем которых был орган П. Н. Ткачева „Набат", увлекали немногих. Хотелось полной воли, и казалось,—открыть только глаза народу, и буржуазный мир рухнет. А потребовалась долгая, долгая борьба, много жертв, и народу надо было, в конце концов, пережить японское поражение и неслыханную мировую войну, чтобы, наконец, осуществилось предсказание Петра Алексеева, чтобы поднялась мускулистая рука рабочего, и разлетелось в прах ярмо деспотизма, огражденного царскими штыками.
По окончании гимназии я поступил на медицинский факультет и примкнул к небольшому кружку товарищей по университету. К нам примыкали и гимназисты старших классов и бросившие учебные заведения молодые люди. К числу последних принадлежал казненный в 1879 г. в Киеве Людвиг Бранднер. Предприняв зимою 1875—76 г. поездку в Киев и Одессу за революционными заграничными изданиями, я в Киеве познакомился с кружком В. Дебогория-Мокриевича, так назыв. „бунтарями", где были Я. Стефанович, Л. Дейч, В. Засулич, М. Коленкина, Чубаров и др. На меня сильное впечатление произвел Владимир Мокриевич. В Одессе чаще других я видел Волошенко (он мне несколько сродни). Видел и А. Желябова. Последний-то и снабдил меня революционными изданиями.
Тем временем приехал в Харьков Иван Осипович Союзов, столяр, рабочий петербургских железнодорожных мастерских. Он познакомил меня с столяром, рабочим харьковск. железнодорожных мастерских, Ку-плевасским. И так у нас возникают связи с рабочими, и мы завели даже столярную мастерскую, где главными работниками были „Ионыч" Глушков и Людвиг Бранднер. Не успели хорошо завязаться связи с рабочими, как провокатор Прозоров все выдал, и все начинания наши были разгромлены. Мы были, впрочем, скоро освобождены из-под ареста, но мне и Архангельскому пришлось уехать за границу, где я пробыл года полтора.
Больше я жил в Женеве. Лишь недолго пробыл в Львове, но здесь скоро был арестован и предан суду в 1877 году вместе с известным галицийским деятелем, тогда студентом Львовского университета, Павликом, с Ляхоцким (осужденным под фамилиею явленного им паспорта Куртеева) и Черепахиным (украинофилом). Павлик и Куртеев отделались пустяками, меня же и Черепахина присудили на один месяц тюремного заключения и к вечному изгнанию из Австрии (как, впрочем, и Куртеева).
Будучи за границей, я поместил в лондонской газ. „Вперед" статью о невыносимо тяжелом содержании политических каторжников в харьковских центральных тюрьмах. Мою подпись, равно как и тогдашнего доброго моего приятеля* В. П. Обнорского, на ряду с другими, можно найти в прокламациях к обществу учрежденного тогда в Женеве Общества помощи политическим эмигрантам из России. В Женеве, в том кружке, где я был, господствовали идеи анархизма, идеи федералистической ветви расколовшегося Интернационала. Эти же взгляды разделялись и примыкавшими к нам французскими рабочими, изгнанниками по делам Коммуны, и местными женевскими рабочими. В Женеве жил М. П. Драгоманов, представитель украинофильского течения тогдашней революционной мысли, издававший журнал „Громаду". Его правою рукой в этом деле был Ф. К. Волнов, очень образованный и начитанный. С ними обоими я проводил много времени в беседах. Были и старые эмигранты 60-х годов: Элпидин, Жуковский, Жеманов, полковник Соколов. Из нечаевцев были там Ралли и Эльсниц (последний, впрочем, вблизи Женевы). Из каракозовцев был приехавший из Лондона В. Черкезов. Мы,— та группа, в которую я входил,— жили „коммуной". Так эта квартира и называлась как русскими, так и французами. Жил здесь и Стенюшкии, известный под вымышленной фамилией Михаленко, или просто, благодаря французам, как Мишель. Тут был и бежавший со мною из России Архангельский и судившийся со ' мною во Львове, под фамилией Куртеева, бежавший из киевского полицейского участка Ляхоцкий, известный под кличкою „Кузьма" или „Кузьмич". Он был наборщиком в „Громаде". Живший с семьей в окрестностях Женевы Ралли проводил у нас целые дни. Тут же была наборная, и он вместе с другими набирал газету „Работник". На якобинцев Ралли поглядывал косо и один раз он выговаривал мне, что я привел в „коммуну" якобинку Лизу Южакову. Она помогала нам брошюровать роман Флеровского „Идеалисты". Нас посещал часто Д. А. Клеменц, потом один из редакторов открывшегося, было, в Женеве журнала „Община". Бывал часто, и видел я его не раз, и С. М. Кравчинский, участник Беневентского восстания, амнистированный вместе с другими после смерти Виктора-Эммануила. Это движение шло под лозунгом „пропаганды фактами". В защиту такой пропаганды фактами горячке речи говорил талантливый оратор Коста, тоже посетивший тогда Женеву. Были и французские коммунары. В числе их был старик, еще участник июньских боев 1848 г.— pere Saigne (дядя Сень). Кажется, Lefrancais издавал журнал „Le travailleur", проводивший взгляды федералистической ветви Интернационала. Lefrancais был сотрудником, а основателем журнала были Элиэе Реклю и Жуковский. В. Фигнер. В этом органе появлялись и статьи Драгоманова об украинском движении.
По возвращении в Россию, я попадаю в тюрьму, и больше двадцати двух лет жизни пропадает в тюрьмах, каторге и ссылке.
Уже в тюрьме, в Харькове, узнаю я об оправдании Веры Засулич и взрыве энтузиазма во всей России, вызванном оправдательным вердиктом.
Как известно, мягкий, сравнительно, приговор по „большому процессу" (193-х) не был царем конфирмирован в части, где суд ходатайствовал о смягчении кары ряду осужденных. Вслед за казнью Ковальского гибнет от удара кинжалом шеф жандармов Мезенцев. Выстрел Веры Засулич находит отголосок не только в России, но и за границей. Там происходит ряд покушений на коронованных лиц—-в Германии, Италии, Испании.
Под Харьковом (1 июля 1878 г.) была сделана попытка освободить П. И. Войнаральского на пути в центральную тюрьму. Она была неудачна, и попадает в тюрьму один из участников этой попытки „Фомин" (истинная его фамилия Медведев). Я с ним очень сближаюсь. Он убегает с помощью уголовных из тюрьмы, но вскоре его арестовывают близ Харькова. Делается попытка освободить его. Приходят два человека, переодетых жандармами, за Фоминым, но их сейчас же арестовывают в тюремной конторе, благодаря предательству письмоводителя тюремной конторы. Один из этих переодетых жандармами был Иван Иванович Тищенко, более известный всем под вымышленным именем Гаврилы Березнюка, бывший матрос Черноморского флота, человек очень хороший и убежденный. Он много мне рассказывал и о матросе Логовенко и о Виттенберге. Вскоре в связи с этой попыткой освободить Фомина попадают в тюрьму Яцевич и Ефремов. В это время начинаются наши протесты в тюрьме, вызываемые грубостью и бестактностью смотрителя. Мы ломаем рамы, бьем стекла. Кончается это карцером. Потом нас развозят по разным тюрьмам. Я попадаю сначала в камеру при караульном доме харьковских арестантских рот, потом меня увозят в Вышневолоцкую тюрьму. Эта тюрьма была полна тайн. В ней я застал только одного заключенного — Кларка. Мы сидим в одиночных камерах. Ни он, ни я не знаем, что это за тюрьма. Потом оказалось, что это пересыльная тюрьма для политич. заключенных, отправляемых в Вост. Сибирь. Вскоре тюрьма стала населяться: пришли М. Натансон, П. Чехов, Хазов, Н. Тепляков, Н. Обручников, Н. Кузнецов, Альторф, Л. Зак и Лисин. Всех их ссылали административным порядком в Сибирь. Пришли еще Марголин, Чачковский, Мачтет, Зеников, Молчановы (дядя и племянник) и киевский студент Назаров. Порядки в тюрьме были очень вольные, мы проводили все время вместе, только на ночь меня, Чехова и Кларка запирали в одиночки. Но мы не знали ничего о происходящем за стенами тюрьмы. Нам только сообщили по секрету,— кажется, временный смотритель тюрьмы или, может быть, врач,—что Россия разбита на генерал - губернаторства (6 апр. 79 г.). В очень ярких красках описывал нам М. Натансон, как разлилось широко по России движение, и можно было, по его словам, думать, что мера эта вызвана взрывом революции, но он легко допускал и покушение на царя, как в действительности и было, о чем мы узнали уже потом. Когда привезли нового заключенного —-Сабсовича, он уже, помню, как об известном нам факте говорил, между прочим, и о выстреле Соловьева (2 апр. 79 г.). Узнали мы также и о покушении на шефа жандармов Дрентельна и о казни офицера Дубровина.
Все мои товарищи по заключению, кроме Зеникова, преданного суду за оскорбление караульного офицера, и Лисина, умершего в стенах тюрьмы от чахотки, ушли, закованные в ручные кандалы, в Сибирь. Я остался один. Вскоре прибыла в Волочек моя жена и стала меня посещать. Пришло много административных ссыльных из Одессы, высланных правою рукою Тотлебена—Панютиным. Пришли также из Варшавы молодые симпатичные Серошевский и Ляиды. Мне помнится, они были закованы з ножные кандалы. Мне в особенности понравился Серошевский своей экзальтированностью, своим энтузиазмом. И Серошевский, и Лянды, и все административные из Одессы, — в общем весьма веселая компания,—ушли в Сибирь.
Но вот приехали за мною жандармы и препроводили меня на военный суд в Харьков. В Харькрве было много политических заключенных. Для них был устроен ряд одиночных камер с заделанными до самого верха окнами, оставлявшими лишь не больше полуаршина просвета. Сделано было так, чтоб взбираться на окна было невозможно. Табурет, кровать, стол — все было привинчено, приколочено накрепко. Перестукиваться нельзя было, но можно было переписываться. Мы обменивались книгами и в книгах переписывались. Свиданья с женою обставлены были тяжелыми условиями надзора. О крушении царского поезда на московской дороге я узнал от одного из привилегированных уголовных арестантов, написавшего мне об этом в книге по-французски. О процессе и пребывании в Сибири я писал уже в другом месте (.Кандальный Звон", Одесса, 1925, ?ё 1) и поэтому здесь ограничусь немногими фактами.
Харьковский генерал-губернатор Лорис-Меликов после взрыва в Зимнем дворце был назначен главою Верховной распорядительной комиссии в Петербурге, а на его место в Харьков был назначен Дондуков-Корсаков. Наступила „диктатура сердца".
На суде (24 марта 80 г.) уже чувствовались какие-то веяния, но прокурор все грозил виселицей.
О смерти напоминали не только пресловутая статья в обвинительном акте, рекомендуемая к применению прокурором, но и упоминания о Бранднере, „ныне повешенном", (привлекался по моему делу и казнен 14 мая 1879 г. в Киеве за вооруженное сопротивление вместе с В. Осинским и Свириденко), о губернаторе Крапоткине, „ныне убитом", как скороговоркой прибавлял прокурор. И над публикой, которой набралось человек до 200, и над скамьей подсудимых нависала все же жуть. И вот мне захотелось в своем последнем слове рассеять эту жуть и сказать несколько слов против призыва к виселице.
Я сказал, что даже в Австрии и Германии за распространение книг или не судят, или кары ничтожны. Что же касается слов прокурора, что в книгах, которые я распространял, призывается к резне, что задались целью вырезать треть населения России, то я не знаю, чем вызвано такое утверждение. Движение охватило все классы общества, начиная с высших, кончая низшими. Что же это значит? Значит ли это, что мы, русские, такой кровожадный народ. Нет, не то! Это смутил прокурора призыв к революции. В книгах не о резне говорится, а о революции. Революция же—закончил я при проникавшем меня сочувственном внимании притихшей публики,— это не резня, а проведение в жизнь начал свободы, равенства и братства, а это было и остается моим идеалом и до сих пор.
Я был присужден к 15 годам каторжных работ в рудниках, но, за несовершеннолетием во время совершения „преступления", приговор тут же был смягчен на 10 лет в крепости. А. М. Калюжный, страдавший тогда душевною болезнью и все же посаженный на скамью подсудимых, приговорен был к 6 годам каторги, (потом он оправился. В свое пребывание на Кавказа он своими беседами много помог Максиму Горькому в духовном его развитии), столяр Куплевасский—к ссылке в не столь отдаленные места Сибири. Студенты Чугуевец, Ванчаков и Судейкин приговорены были к пустому наказанию (месяцы тюрьмы), но и то потом было снято.
После суда я, А. М. Калюжный и Куплевасский уже были посажены вместе в одну камеру. Сначала меня заковали в ножные кандалы и обрили мне половину головы, потом сделали то же с Калюжным, а через несколько дней заковали и Куплевасского.
Вскоре нас повезли в Мценскую тюрьму, где сейчас же расковали. Потом началось длинное путешествие, закончившееся уже поздней осенью. Ушло с нами все население Мценской тюрьмы. Дорогой присоединились к нам Андрусский, Белоцветов и Козырев, шедшие в каторгу. Андрусский из гусаров. Белоцветов и Козырев студенты Ярославского лицея. Козырев до поступления в лицей был дьяконом. Кроме того, присоединились к нам два общественных деятеля, отправляемые в административную ссылку—Н. Ф. Анненский и Павленков. Мы шли отдельной политической партией без примеси уголовных.
Между Красноярском и Иркутском на одном из этапов сложились благоприятные условия для побега, и бежали Минаков, Властопуло, Крыжановский и Козырев. Но тайга казалась только безбрежной, а ее знали вдоль и поперек местные жители, и беглецы были скоро арестованы. В Иркутске присоединились к нам заключенные, бежавшие было из тюрьмы, но неудачно, Волошенко, Попко, А. А. Калюжный (мичман), Н. Позен, Ядевич, Березнюк, Фомичев и „Неизвестный, раненый в голову" (один из участников вооруженного сопротивления в Киеве) и помогавший им с воли ссыльный по процессу 50-ти А. О. Лукашевич. Из них я хорошо знал еще на воле Волошенко и Попко, а Яцевич и Березнюк были моими товарищами по тюрьме в Харькове. Их всех терзала мысль, что будет за побег. Но плетей не было, а только надбавка сроков каторги, а Фомичева, Березнюка и Попко приковали к тачке на три года, так как они были бессрочными. В Иркутске к нам присоединили еще и Е. И. Россикову. Ее подруга Анна Алексеевна Алексеева отделалась дешевле—была присуждена на поселение. Теперь она живет близ Одессы, на Большом Фонтане.
Шли уже громадные льдины по реке („шуга" по-сибирски), когда мы в лодках прибыли в Усть-Кару. Нас встретил комендант Кары полковник Кононович. Тюрьма наша была на Средней Каре. На Нижней Каре Виктор Костюрин бросился в объятья к вышедшему навстречу Синегубу, поразившему меня своим изможденным видом.
Синегуб, как и Чарушин, Шишко, Семяновский, Богданов Степан (очень любимый всеми), Терентьев, Квятковский (брат казненного) и Успенский (нечаевец) жили на воле. На волю же выпустили мою жену и жену Гелиса, как добровольно последовавших за нами. Женская тюрьма находилась на Нижней Каре, и туда была заточена Е. И. Россикова.
На Средней Каре в тюрьме мы застали осужденных в Одессе и Киеве. Были там еще Ефремов и Родин, осужденные в Харькове, и Мозговой, Зубрилов и А. И. Дубровин (все трое—донские казаки из интеллигентных) и мятежный ахалтекинец, Абдурахман-хан, необыкновенно представительный, стройный мужчина, лет сорока, с красивой длинной бородой. Как Абдурахман-хан, так и Опришко, упоминаемый ниже, оба скончались в тюремных карийских лазаретах, в 1881 году. Опришко был очень симпатичный человек; когда он сидел в тюрьме в Николаеве, его хотел освободить Мих. Абр Морейнис. Не помню, почему это не было приведено в исполнение.
Здесь мы застали и Бобохова, осужденного за вооруженное сопротивление при поимке после побега из административной ссылки, (Он стрелял только демонстративно: он добивался гласного суда, чтобы открыть глаза обществу на эти бессудные ссылки. Так сгинула эта прекрасная жизнь. Осужденный на беспросветную 15-ти летнюю каторгу, он умер на заре жизни, отравившись в 1889 году, в виде протеста против применения к Н. Сигиде телесного наказания) и Бибергаля, осужденного по делу Казанской демонстрации. Жена последнего, как и жена Родина, проживали вне стен тюрьмы. Проживала еще на Каре и мать Ростислава Стеблин - Каменского. Из проживавших на воле были женаты, и жены последовали за ними: Квятковский, Чарушин и Синегуб. Особенно сердечно встретил меня всегда так меня любивший, знавший меня еще с воли Ростислав Сте-блин-Каменский. Сиял радушием В. X. Кравцов, так популярный под именем „дядьки", украшенный длинной окладистой бородой. Тут же был сопроцессник (вооруженное сопротивление в Киеве) Р. Стеблин-Каменского С. И. Феохари. В первый раз тут его я увидел. Потом мы жили с ним бок о бок в Мегенском улусе Якутского округа.
Сначала были работы: мы ровняли плац для казацких экзерсиций. Эти выходы на работы скоро стали походить на прогулку, а с переходом в другую тюрьму, на Нижнюю Кару, работы и вовсе прекращены были.
Пришла из Петербурга новая инструкция о содержании нас. Оказалось, что к нам буквально применили инструкцию содержания декабристов. Даже был там и тот пункт, что жены, добровольно последовавшие за государственными преступниками, могут брать с собою в услужение из своих людей только двух человек—одно лицо мужского пола и одно женского. По этой инструкции все должны были быть в тюрьме. Из проживавших на воле был оставлен на воле только Синегуб, как уже отбывший каторгу, все другие должны были быть заключены в тюрьму. Семяновский не вынес этого и застрелился.
Прибыли осужденные в Киеве по делу М. Р. Попова.—М. Р. Попов, Игн. Иванов, Юрковский, Лозянов, Диковские и другие. Прибыли с ними и бежавшие, было, Минаков, Властопуло, Крыжановский и Козырев. Пришел с ними и П. А. Орлов, не так удачно воспользовавшийся „сменкой" с уголовным, как Вл. Дебогорий-Мокриевич. Мы жили в двух камерах, скорее казармах, окнами на волю, конечно за решетками. Кандалы носили номинально: они свободно снимались и иногда заменялись цепочками, всунутыми в голенище сапогов. Об этом мы не знали. Когда казака просили выпустить за ворота тюрьмы в пекарню, он прежде всего в окошечко ворот смотрел, есть ли кандалы, и если не было, казак говорил:
— Поди-ка, паря, надень оковы! Прикованные к тачкам обратили на себя внимание Кононовича, и он спросил нашего смотрителя Тараторина:
— Как же спят они?
Тот, нимало не смущаясь, ответил:
— Цепь, однако, длинная.
Но оба великолепно знали, что это так— для парада. Потом-то, правда, довелось таскать эти тачки.
Мы хорошо помнили день, когда пройдут три года, назначенные для прикованных к тачкам. День настал, мы напомнили об этом. Прикованные тут же освобождены были от тачек. Но Попко нажил себе водянку и преждевременно угас именно потому, что никогда не ходил гулять, не желая таскать перед собою тачку. Кончил с собою бессрочный Родин, разбитый параличом.
Лето мы провели еще на Средней Каре : работали, снимая слои пустых пород, лежащие на золотоносных. На Нижней Каре уже была выстроена строгая тюрьма для нас, обставленная высоким частоколом, и там потекла наша дальнейшая жизнь. Работ уже не было. Население увеличилось прибывшими централистами и новыми осужденными. Выбрасывали за борт цвет технического труда, цвет интеллигенции. Еще счастливцы попадали на Кару, а то ведь была и петля виселицы и казематы крепостей. При тюрьме, за стенами тюрьмы, устроены были для нас мастерские, где работали наши столяры и слесаря. Потом, после побега Мышкина, Хрущева и др., упраздненные навсегда.
Издавались на Каре и рукописный журнал „Кара", и юмористический листок. Из помещенных в журнале „Кара" вещей помню чудное описание сельскохозяйственной артели радикалов на Кавказе—статья Г. А. Попко. Был там и роман В. Костюрина „Гнездо террористов"—первые шаги революционной группы „бунтарей", где помню скромную фигуру В. Засулич под именем Марфуши.
В Шлиссельбурге Юрковский давал нам читать отрывки своего романа под тем же названием „Гнездо террористов". Этот отрывок, но под назван. „Булгаков" помещен в сборн. „Под сводами", изд. под редакц. Н. А. Морозова в 1909 г.
В.Фигнер.
А какие интеллигентные силы были здесь! Стоит вспомнить доктора Веймара, талантливого математика С. Ф. Ковалика, импровизировавшего нам лекцию по введению в анализ бесконечно-малых. А энциклопедически-образованный Адриан Михайлов, прозванный большим энциклопедическим словарем! Профессор химии Флориан Богданович, когда у нас отняты
были книги, читал лекции товарищам по польской литературе, приводя наизусть длиннейшие цитаты из творений польских поэтов. Делились охотно знаниями, помогая в научных занятиях друг другу. Внутреннюю жизнь нашу того времени, когда пришли к нам централисты и вновь осужденные по террористическим процессам и другие, уже описывал С. Ф. Ковалик („Каторга и Ссылка," К» 4/11. Москва. 1924). После открытого и неудачного побега товарищей ^Мышкина, Хрущева и др.) мы ждали на нас нападения и караулили за движением войск с крыш тюрьмы, не спали по ночам, хотели отразить нападение и сжечь тюрьму и самим погибнуть; но напряженные нервы устали, мы сдались на успокоительные слова коменданта Потулова и заснули, а проснулись уже, когда на рассвете бесшумно вошедшие казаки заполнили всю тюрьму. Все были обысканы, переодеты в арестантское, все книги были отобраны, все вещи. Нас лишили прогулок, чаю, табаку. Свиданья с женами еще раньше были запрещены. А мать Р. Стеблин-Каменского и невеста Петрова (Парабашова) были высланы с Кары. Нас ввели в опустошенные камеры. В ту камеру, где я был, вторгаются казаки и с ними их командир—Руденко. Он кричит на Бобохова: „Встать!" Когда тот не повинуется, Руденко обращается к казакам: „Поднять его за чуб." Казаки бросаются. Товарищи заступаются за Бобохова. Отдается приказ: „Бить прикладами!" Мы сопротивляемся. Завязывается борьба; я принимаю в ней деятельное участие. Избиение прекращает явившийся комендант Потулов.
Для меня и Старынкевича, бросавших досками в командира казаков, эта история прошла бесследно, благодаря показаниям Потулова, что, войдя в камеру, он застал дикую картину избиения. _ От нас отняли кровати, и спали мы на полу. Многие были переведены в тюрьмы других промыслов. Потом каждую камеру разбили на три чулана и по чуланам разместили нас под замок. Лишили нас свиданий и прогулок, и вдруг еще нависла новая гроза: телесное наказание. Решили протестовать голодовкой. Не вся тюрьма примкнула к этому протесту. Другие стояли за более активный протест.
На двенадцатый день подходит ко мне Порфирий Войнаральский и говорит: „Голодовку решили прекратить. Это еще вчера вечером решили, да я жалел тебя, не говорил". Голодовка прекращена была из-за слабых. Их потихоньку стали подкармливать, жалеючи. Не всех,—двух-трех. Но это возмутило других, как извращение самого смысла голодного протеста.
Нам уступили во всех требованиях, и сказали, что телесных наказаний применять к нам не будут.
О жизни после голодовки, о научных занятиях на Каре писали уже. Помню увлечение математикой. Помню и великолепную лекцию С. Ф. Ковалика, посвященную началам дифференциального исчисления. Изучением „Капитала" К. Маркса и прениями по толкованию книги преимущественно заняты были кавказцы Цицианов, Зданович, Джабадари. В тюрьме была превосходная библиотека, очень богатая книгами по всем отраслям знаний, с редкими и ценными сочинениями не толбко на русском, но и на французском, немецком, английском и итальянском языках. В инструкции был пункт, что государственные преступники могут пользоваться всеми книгами, выходящими в России. Получались нами поэтому регулярно толстые ежемесячные журналы и даже ежедневные газеты (конечно, с большим запозданием).
Довольно значительную часть заключенных, по неведомым соображениям, по странному, непонятному выбору, признано было необходимым замучить до смерти, и их увезли в казематы крепостей. Летом 1882г. с Кары были увезены Щедрин, М. Р. Попов, Игн. Иванов, П. Орлов, И. Волошенко, Бу-цинский, Геллис и Кобылянский, затем в 1883 г. еще шесть человек: Мышкин, Долгушин, Юрковский, Малавский, Минаков и Крыжановский. Все они были посажены в Петропавловскую крепость, в Алексеевский и Трубецкой бастионы, а в августе 1884 г. перевезены в Шлиссельбургскую крепость. Кроме Крыжановского—в Шлиссельбурге он не был. В. Фигнер.
На Кару в 1884 г. привезли обратно И. Волошенко и П. Орлова. М. Р. Попов был освобожден в 1905 г. Крыжановский отправлен был на Сахалин. Н. Щедрин из Шлиссельбурга в 1896 г. был увезен в казанскую психиатрическую лечебницу, где и умер от тифа зимою 1920 г., просидев в тюрьме и больнице 40 лет. Остальные погибли в Шлиссельбурге. Из них И. Мышкин и Е. Минаков были казнены.
Во дворе тюрьмы за особым частоколом был выстроен корпус одиночных камер, в которые попадали, по неведомым соображениям, некоторые из товарищей. Впрочем, эта мера потом не стала применяться, и корпус одиночных камер служил больницей, а дальнейшей его судьбы не помню. В тюрьме перегородки камер были сняты, и чуланы, таким образом, были уничтожены. Караулили нас теперь уже жандармы. Держали днем довольно льготно, но по ночам запирали в камерах. Мы совершенно отделены стали от уголовного начальства. Для нас назначен был отдельный комендант— жандармский офицер. Вместо казаков караулили тюрьму солдаты, с субалтерн-офицерами и главным начальником.
В 1883 г., когда был освобожден из Вилюйска Н. Г. Чернышевский, к нам послан был флигель-адъютант Норд, и кое-кому сокращены были сроки каторги. Коменданты жандармские сменялись часто. Один из них, Манаев, присужден был в ссылку за растрату наших денег. Смененного Манаева заменил Бурлей. Этот относился к нам очень хорошо, и порядки стали совсем мягкие. При нем вышло распоряжение выпускать кончавших сроки на волю—жить на промысле близ тюрьмы (в „вольную команду"). Первыми выпустили меня, Веймара, Ка-шинцева, Бердникова, Ковалева, Новицкого, Зайднера, а из женщин: Р. Л. Прибылеву, Н. А. Армфельд, к которой затем приехала мать, Лисовскую, Коленкину (одновременно или немного позднее Ю. Круковскую). Это было в 1885 г. В январе или феврале 1886 г. посетил нас американский журналист Кеннан. Веймар и Лксовская тогда уже скончались от бугорчатки, Кашинцев, Бердников, Ковалев и Зайднер ушли на поселение. На смену им освобождены были из тюрьмы Янковский, Куртеев, Костюрин, Надеев, Трощанский и Матфиевич.
В марте 1886 г. я с женою и с нами Филиппов (из тюрьмы) отправлены были на поселение в Якутскую область. Немного раньше того ушел туда В. Костюрин. Р. Л. Прибылева уехала ускоренным порядком, на свой счет, тоже в Якутскую область. А из тюрьмы еще осенью 1885 г. туда же отправлен был Р. Стеблин-Каменский.
Мы добрались до Иркутска лишь летом. Жена уехала в Россию, а я под конвоем двух солдат отправлен был в Якутскую обл. В Якутской области жил я в разных улусах Якутского округа. Занимался я там и сельским хозяйством, в особенности, когда жил с Ростиславом Стеблин-Каменским, и изучением якутского языка.
Весть о карийской трагедии дошла до нас очень скоро, скоро пришло и живое, яркое описание ее, сделанное Г. Ф. Осмоловским.
И эти картины сменяются картиной другой трагедии—якутского протеста. Заколотая штыком в живот Пик (Софья Гуревич), убитые солдатскими пулями Сергей Пик, Петр Муханов, Яков Ноткин, Паппий Подбельский, Шур, на кровати принесенный к виселице и казненный Коган-Бернштейн, ярый противник протеста Гаусман, так горячо отстаивавший на суде товарищей, защищавший их на суде, как юрист, и тоже казненный, казненный Зотов. Казни эти произведены были в исполнение резолюции Александра III: „наказать примерно!". А когда умер главный виновник карийской трагедии. так возмутившей весь свет, г.-губ.Корф, Александр III заметил: „тяжело терять таких верных слуг!"
Топор обознавшегося разбойника, принявшего за поджидаемого богача бедняка П. А. Орлова, губит зимою на дороге от Якутска
к ближайшему селению этого умного, дорогого товарища. Ножи грабителей
разят в глухом лесу обманутого ими Петра Алексеева. Еще раньше погибли в
Якутской области Багряновский (застрелился), Л. О. Цукерман (утопился в реке
Амге), Доллер (утонул в Лене). Жуткою смертью погибла Е. Южакова. К этому списку
надо прибавить и имя Ростислава Стеблин-Каменского, застрелившегося уже по
выезде из Якутской области, в Иркутске.
Приезжает к нам Д. А. Клеменц, тогда правитель дел Восточно-Сибирского отдела
Географического Общества, организатор якутской экспедиции имени Сибирякова. Я
беру на себя исследование языка и фольклора якутов. Как раз тогда перебираюсь я
в Дюпсюкский улус к интеллигентному якуту А. П. Афанасьеву учителем его детей.
При его помощи я проникаю в тайны языка и народной словесности якутов.
„Манифесты" шли обыкновенно мимо меня, но манифест 1894 г. дает мне право
переезда в Иркутск, приписавшись в крестьяне. Это случилось уже в 1896 г. В
Иркутске я застал приехавшую ко мне жену. Жить в Иркутске было большой
привилегией. Мне, Геккеру и Майкову было это ген. - губернатором Горемыкиным
разрешено, по хлопотам Географическ. Общества, как участникам якутской
экспедиции, для обработки собранных нами материалов. В Иркутске жили тогда Лянды,
Любовей, Ковалик, Свитыч, Студзинский, Кленов, Морейнис, Коленкина с мужем (Богородским),
Дзбановский, Лури, Джинда и соц.-дем. Красин, служивший техником на железной
дороге.
Восточно-Сибирский отдел Географического Общества был интеллигентным центром города. Здесь, например, устраивались дебаты о судьбах капитализма в России, где принимал живейшее участие и Красин.
Мне удалось поступить в Иркутское отделение Сибирского торгового банка, где уже служили Э. И. Студзинский и Н. Л. Геккер. Управляющим отделения был Болеслав Шостакович из политических ссыльных за восстание 1863г. В „Восточном Обозрении" я напечатал два беллетристических эскиза, третий же был так искромсан цензурою, что и печатать нельзя было, и моя литературная деятельность на этом поприще оборвалась. Но зато я отпечатал в Иркутске мои работы по якутскому языку: „Падежные суффиксы в якутском языке" и „Грамматику якутского языка", удостоившиеся самого лестного отзыва акад. Всеволода Миллера. Еще напечатана была моя работа „Остатки старинных верований у якутов". В 1900 г. я уже имел право выехать в Европейскую Россию и тотчас же им воспользовался. С 1902 г. я живу в Одессе, в 1903 г. мне удается поступить в один банк счетоводом. Февральская революция застает меня в Одессе же, на службе в том же банке. В 1920 г. я поступаю на службу в одесское статист. бюро, где работаю и сейчас, Я делаюсь сотрудником Академии Наук СССР по фольклору якутов, и предстоит мне переработка для 2-го издания моей грамматики якутск. яз.
Подводя итоги долгой эпохе исканий и борьбы, приходишь к выводу, что торжество революции в России показывает, как прав был Оуэн в своем утверждении: „Что могло однажды образоваться и осуществиться в логических построениях мысли человека, то не может уже быть признано невозможным в мире и должно, рано или поздно, непременно найти свое осуществление и в фактах действительной жизни". И час мирового торжества революции поэтому неотразимо близится.