Сергей Михайлович Кравчинский Взгляд карих глаз
сурово-кроткий; Наполеоновской бородкой Рот беспокойный обрамлен; Большеголовый, темновласый.. А.Блок
— Как же можно так делать? — упрекали его.— Ты мог возбудить подозрение, и тебя забрали бы как простого вора! Но я желал бы, чтобы все были так осторожны, как Сергей, в тех случаях, когда могли быть скомпрометированы другие. Я всегда любил людей, умеющих работать и выполняющих свою работу как следует. Поэтому перевод Сергея и его способность быстро работать уже расположили меня в его пользу. Когда же я узнал его ближе, то сильно полюбил его за честный, открытый характер, за юношескую энергию, за здравый смысл, за выдающийся ум и простоту, за верность, смелость и стойкость. Сергей много читал и много думал, и, оказалось, мы держались одинаковых взглядов на революционный характер начатой нами борьбы. Он был лет на десять моложе меня и, быть может, не вполне еще отдавал себе отчет, какую упорную борьбу вызовет предстоящая революция. Впоследствии он с большим юмором рассказывал эпизод из своего раннего хождения в народ." М.Ошанина: "...Степняк
всегда считался своим человеком, на которого в
случае чего можно было рассчитывать, больше
всего, как на террориста, О нем установилось
мнение, как о хорошем товарище, и он ценился, как
таковой... Г.В.Плеханов:
"...Наш милый
Сергей, при своем рыцарском характере и
отчаянной смелости Л.А.Тихомиров:"Это был какой-то странный тип. Его прозвали мавром, и он действительно имел в физиономии нечто мавританское или турецкое, при совершенно белом цвете кожи, но темный брюнет. Волосы и маленькая борода его курчавились. Черты лица мелкие, превосходный цвет лица. Все телосложение истинно богатырское: крепкая кость, великолепная мускулатура и крупный рост при широких плечах. В общем, он был несомненный красавец, и женщины легко им увлекались, как, впрочем, и он ими. В натуре у него было много художественности и авантюризма. Он обладал несомненным литературным талантом. Его «Подпольная Россия» обошла всю Европу. Но я бы не назвал его очень умным. Он любил красоту, но философской складки ума я у него не замечал. В области знаний он страстно любил языки, легко их изучал и знал хорошо несколько языков. В общежитии он играл роль простачка. Я говорю «играл роль», потому что не верю этому. В делах он был чрезвычайно практичен и едва ли не один при всех русских умел своими литературными произведениями достигнуть не то что благосостояния, а зажиточности. И этого он достиг не одним литературным талантом, а ловким подделыванием под дух английской публики. Когда я впоследствии напечатал «La Russie politique et sociale», Кравчинский жестоко упрекал меня. Вы, говорил он, описываете Россию такой органически могучей, что англичанин думает: стоит ей только избавиться от самодержавия, и во всем свете не найдется более сильной страны. Какой отсюда вывод для англичанина? Тот, что не нужно поддерживать революционеров, а нужно поддерживать царя. Вот что вы достигаете своей книгой... Нужно писать совершенно иное: чтобы получалось впечатление, что с падением самодержавия Россия распадется на составные части. Вот какие практические музы вдохновляли этого художника и простачка! А между тем близкие ему люди любовались им, как милым, наивным ребенком. Он жил за границей с Фанни Личкус (понятно, невенчанный), и при них постоянно находилась Анна Марковна Личкус, сестра Фанни. Обе они были еврейки. О Фанни я ничего не знаю, кроме того, что она была очень хорошенькая. Но Анна была прекрасное существо, добрая, любящая. Вот однажды случилось, что какой-то друг Личкусов и Кравчинского был сослан в Сибирь. Анна и говорит: «Посмотрите, я сообщу это Сергею совершенно спокойно, и вы увидите, он не будет нисколько огорчен». Так и вышло. Когда пришел Сергей, она ему сказала спокойно: «А знаешь новость: NN сослан в Сибирь». Кравчинский действительно не проявил никаких сожалений и заговорил о посторонних предметах. Тогда Анна говорит ему с укором: «Не стыдно ли тебе, Сергей? Твой закадычный друг сослан, и ты ходишь веселый, как будто ничего особенного не случилось». Тогда Кравчинский смутился: «Анна, да ведь ты мне ничего не сказала, ты говорила так спокойно и небрежно. Я и не подумал, что это несчастье». Замечательно, что Анна рассказывала об этом не только без упрека, но и с каким-то умилением: «Я вам говорю, это истинный ребенок, наивный, простодушный ребенок, он ничего не понимает». Я этого «ребенка» помню чуть ли с 1872 года, когда он возвратился из экскурсии «в народ». Тогда эти хождения только что начинались. Помню, в комнату штаб-квартиры чайковцев в Казарменном переулке ввалился Кравчинский — в тулупе, валенках, свежий, краснощекий и веселый свыше меры. Он в восторге рассказывал, как его кондуктор выгнал из чистого вагона к мужикам, с его огромным мешком: «Ты что залез сюда, сиволапый? Ступай к своей братии». Кравчинский восхищался: значит, он был совсем похож на мужика. Так же восхищался он деревенскими впечатлениями, все больше по поводу мужицкой простоты и грубости. Какая-то деревенская красотка пугнула его от себя... Кравчинский осмотрелся, не слушает ли кто из наших барышень. «"Ступай ты..." — говорит, и красавица загнула действительно такое словечко, что не напечатаешь. Ха-ха-ха! — грохотал он. — А ведь хорошенькая какая...» Однако в народ он не пошел. Мимолетные впечатления новизны не привлекли прочно его, он остался в интеллигенции и вместе с ней дошел до террора. Это его захватило новым интересом. Товарищи предложили ему убить шефа жандармов Мезенцева8. Кравчинский сначала мечтал отрубить ему голову и даже заказал для этого особую саблю по своему вкусу, очень короткую и толстую. При его громадной силе он, пожалуй, и мог отрубить голову, но в конце концов товарищи признали это оружие непрактичным и вооружили Кравчинского простым кинжалом. Свое дело он обделал с величайшим хладнокровием. Когда ничего не подозревавший Мезенцев вышел на прогулку, Кравчинский пошел ему навстречу с кинжалом,, завернутым в большой лист бумаги. Поравнявшись со своей жертвой, он чуть не до рукоятки воткнул кинжал и имел предусмотрительность даже повернуть eго во внутренностях убитого. Затем он вскочил в пролетку, ожидавшую его, и ускакал. Пролетка, лошадь и кучер были, конечно, свои. Это было в 1878 году. После этого он эмигрировал. За границей — в Южной Франции, в Италии — тогда был в большой моде анархизм. Не знаю когда, Кравчинский отправился в Италию и был очарован этой страной и ее народом. Он вступил в ряды местных революционеров и действовал с ними на проповеди революции. По-итальянски он научился говорить превосходно и мог даже писать. Его «Подпольная Россия» вышла, если не ошибаюсь, прежде всего на итальянском языке. Пробыл он здесь очень долго, не знаю сколько, и жил до тех пор, покуда его не выслали из Италии. Пропаганда революции при пылком темпераменте итальянцев, кончилась попыткой восстания. Тогда, в первом пылу анархизма, господствовала вера, что все народы ждут только толчка для того, чтобы восстать поголовно. Товарищи Кравчинского решили дать этот толчок. Горсть революционеров явилась в какой-то городок, захватила его, прогнала властей — и потом ничего из этого не вышло. Вернулись власти, явились войска, революционеров перехватали. Кравчинский был так счастлив, что его только выслали. Может быть, он лично не участвовал в захвате города, может быть — просто не попался, не знаю, но только отделался очень дешево. Вот тут-то он явился в Швейцарию, где я с ним и увиделся. Он был с обеими сестрами Личкус. Ничего интересного от него я не узнал, кроме общих похвал Италии и итальянцам, которых он, однако, не обрисовывал сколько-нибудь ясно и точно. Вообще, в разговорах у него совсем не было той художественности, которая проявлялась в писании. Показывал он мне между прочим полки с большой коллекцией прекрасных словарей. Замечательно, что у него немедленно явилось красноречие, когда мы заговорили о языках. Я высказал (не буду отстаивать теперь этой мысли), что обилие языков только мешает прогрессу человечества, и Кравчинский с большим подъемом, ясностью и убедительностью возражал мне, доказывая, что каждый народ только на своем, им созданном языке может до тонкости вырабатывать свое чувство и свою мысль. Могу еще заметить
о Кравчинском, что он в личных отношениях не
обращал никакого внимания на партийные
эмигрантские междоусобия и знался с кем хотел, в
том числе и с Драгомановым, от которого отреклась
как раз в это время вся революционная эмиграция.
Вообще, Кравчинский сознательно не примыкал ни к
какой партийной группе и даже анархистом себя не
называл, а жил, как нынче выражаются,
«беспартийным». Степняка сожгли в крематории близ Лондона. В
похоронах приняли участие кроме русских и очень
многие англичане во
главе с Ватсоном. В крематории все были глубоко
взволнованы и никто не мог ничего говорить.
Только Ватсон сказал несколько слов о Степняке,
как о своем друге и как о замечательном русском
политическом деятеле. От имени русских к Ватсону
подошел Волховский и, сдерживая рыдания, только
пожал ему крепко руку и по-английски сказал ему: —
Благодарю вас!" |